9. Вечность словесный поединок

Мария Семкова
«В путанице улиц города была определенная система: побродив, поплутав, досыта пошатавшись, человек выходил к собственному дому. Не избежали этой участи Ноан и Тао. Само собой, по тайной логике лабиринта, они очутились на улице Мягкой Кожи, подошли к дому с темными окнами, который оставили несколько часов назад, когда обильная медь на кухне еще отражала убывающий жар очага».
В этом блуждании, в этом слиянии Ноан и Тао – все еще пара, и город-лабиринт слушается их обоих, приводя к еще одному центру, центру их отношений, домой. Диссоциативые блуждания не могут длиться вечно. Они прерываются довольно резко. Нужно ли Ноану и Тао входить в ее дом? Что там будет с ними?
Эрос, вероятно, не проснется – не было в их взаимодействии ничего эротического, только дружеская забота. Тогда и в дом входить не надо. Ноану пора делать выбор – духовность или Эрос? Но его Эрос пуст, и выбор предопределен.
«В путанице улиц города была определенная система: побродив, поплутав, досыта пошатавшись, человек выходил к собственному дому. Не избежали этой участи Ноан и Тао. Само собой, по тайной логике лабиринта, они очутились на улице Мягкой Кожи, подошли к дому с темными окнами, который оставили несколько часов назад, когда обильная медь на кухне еще отражала убывающий жар очага».
Еще одно воплощение средоточия, очаг, хранитель чувств и жизненной энергии, угас. Обилие энергии создавалась за счет медных отражений, за счет космических мечтаниях о светилах.
У Ноана странное отношение с опорой – это его профессия, он архитектор. И он то стремится к ней, то уничтожает ее в своих летающих городах, то пытается как-то создать в отношениях. Но, поддерживая Тао, он исполняет рыцарский долг – вот из-за этого-то следования долгу его забота выглядит более теплой, чем есть – как огонь, отраженный в посуде. Посуда принадлежит Тао, и значит, она может неправильно оценить его чувства, посчитать его более привязанным к ней. Но, наверное, этого не происходит: состояние Ноана она оценивает очень верно и должна прекрасно видеть, что отражение в кухонной меди усиливает очень слабый огонь. О том, насколько она сама любит Ноана, мы, наверное, вообще не узнаем: она любила покойного брата и превратила Ноана в его подобие. Заботилась о нем, просила его поддержки. Это хорошие, грамотные отношения, но не любовь, не Эрос.
А вот и конец еще одного отрезка времени; конец карнавальной ночи.
«У этого дома, казавшегося теперь, как и соседние дома, мертвым, их ожидал бессмертный епископ».
Теперь дом Тао не отличается от других. Тут царствует смерть (смерть-безжизненность, но не гибель), и именно там, где она, появляется епископ Сванг. Он в ней живет и, как всегда, своим появлением отчерчивает некий фрагмент жизни, историю отношений, который ушел в прошлое навсегда и больше не будет иметь значения.
«Одетый в дорожное, темное, от дождя и ветра, епископ сейчас был похож на бездомного старика, который уже отчаялся найти ночлег и вот остановился, отдыхает, удобно сомкнув поясницу с камнем стены. Ноан и Тао и не узнали бы его, если бы он не поднял устало лицо. Оно еще больше одряхлело, будто состарилось за одну ночь на четыреста лет. Даже не посмотрев на Тао, епископ с величавой серьезностью, как к равному, как собеседнику, которого ожидал не минуты и часы, а века, обратился к Ноану:
— Ты думаешь, наверное, что уже понял этот город и не осталось в нем ничего, что было бы достойно твоего ума и сердца?
— Мне не хотелось бы сию минуту посвящать вас в мои мысли, — ответил Ноан, стараясь быть по-мужски максимально четким. — Я устал и, как вы можете убедиться, не один. Но, очевидно, вы ожидали меня в поздний час с чем-то более существенным и неотложным, чем этот вопрос?
— Да, — ответил епископ. — Я ждал тебя ради испытания, которому можно подвергнуть человека раз в четыреста лет.
— В чем состоит испытание?»
Диалог этих двоих, в отличие от разговоров с Тао, возникает молниеносно, беспрепятственно. Именно епископ Сванг игнорирует  Тао и предлагает испытание. Как правило, в таких случаях это колдовской поединок. Епископ стар – и, возможно, готов погибнуть, уступив место преемнику (вспомним, Сванга поцеловала старуха-Смерть, а за карнавальную ночь он принял на себя четыреста лет, сняв их с города). Если так, то мы видим классическую коллизию мужского Анимуса: появляется Анимус-противник, которого нужно победить. Разговор начинает, иронизируя, епископ – он вызывает таким образом. Нона «по-мужски» четко отвечает, поддерживая этот стиль и не позволяя влезть себе в душу. Получается, что выбор между Анимой и Анимусом в данном случае принадлежит не герою: Ноан, по-моему, вообще не способен на целенаправленный выбор. Хорошо это или плохо? Посмотрим.
Сейчас его выбрал епископ Сванг. Для Ноана он выполняет функции Анимуса-противника, а они сопряжены с влияниями Самости. Для города епископ символизирует центр коллективного сознания (и магического, бессознательного, если уж Великие Маги зависят от него). Его изумруд, а также отношения с циклическим временем и вечностью указывают на Самость. Но форма его остается не божественной, а человеческой. Он стар и размыт некоей эрозией. У епископа могло бы иметься намерение избавиться от человеческой природы, но он этого почему-то не может: наверное, потому, что познание природы божества не входило в намерения советского писателя 1967 года. Коллективные символы стареют и обновляются [34]. Епископ Сванг не только стар – он несет на себе множество архетипических функций очень высокого уровня, и это даже для мифического персонажа очень тяжело. Возможно, он хочет как-то их распределить, упорядочить. Может быть, и делегировать.
Это куда сильнее отношений Тао и Ноана, почти материнских, во многом братско-сестринских. Ноан остается мальчиком, иногда превращается в юношу, и Старец способен пленить его.
«— Мы войдем с тобой в собор на холме, потом я уйду, ты останешься один… — Епископ помедлил. — …ты останешься один и ощутишь вечность.
— Вечность? — улыбнулся Ноан.
— Ты почувствуешь ее, как можно почувствовать розу или ветер, камень или раскат горного обвала. Ты услышишь ее и будешь осязать, ты войдешь в нее, как в водопад. И если ты выдержишь испытание — уступлю тебе город. Я устал, Ноан… Не бойся! — Он, казалось, лишь сейчас заметил Тао. — Не бойся, — повторил он. — Ни одна пылинка не коснется его тела. Вечность и человек… — Он опять посмотрел на Ноана. — Надо успеть до рассвета. Ночь на исходе.
— Я на рассвете вернусь, Тао, — обнял ее Ноан. И улыбнулся епископу: — Вечность? Идем.
— Ноан!».
Вечность не давалась Виларду, оборачивалась взрывом. Он не далась и Свангу, обернулась дряхлостью. Епископу действительно нужен преемник, и он собирается уйти в человеческое – остаться ли собой, или умереть, или стать каким-то коллективным человеком. Уводя Ноана, он замечает и Тао – видимо, только в момент разрыва связи Анимус становится способен увидеть Аниму и понять ее. Пара – так же, как и возникла – расторгается под влиянием куда более мощного маскулинного принципа. Интересно, что Ноан будет разговаривать с Тао в том же стиле, что и с епископом – скажет ей несколько заумную и ироничную фразу.
«— Не волнуйся, — успокаивал он ее, удаляясь с епископом. — У меня самые добрые отношения с этим мальчишкой, играющим в шахматы!..
— Старый добрый Гераклит! — добродушно усмехнулся епископ. — Помню… Но в дни моей юности этот афоризм переводили иначе: не вечность, а время — мальчик.
— Казалось кощунственным видеть вечность в образе мальчика? — тоже добродушно отозвался Ноан.
— Может быть… — согласился епископ. — Может быть… Там, в вашем мире, ветшает великое. Вот я пообещал тебе вечность, и то ты не затрепетал. А если бы — время: посмеялся бы над стариком! Поэтому переводи, если хочешь, Гераклита по-новому».
Настоящий диалог Ноан все-таки вел с епископом. Почему возник образ мальчишки, играющего в шахматы? Это же Вечность случайности, эволюции, отсутствия заранее заданного намерения, игры. Сам Ноан своим блужданиями и неожиданными поступками очень походит на этого мальчишку. У епископа Сапнга иные понятия о Вечности; хаос, случай и игра – материал, из которого строит время.
Оба добродушны, но милая ирония скрывает, видимо, холодную ярость. Или по крайней мере раздражение.
Наступает новый момент перехода – рассвет. Именно сейчас можно что-то обновить, оживить… Перед рассветом, в сумерках…
«Мальчик, играющий в шахматы». Поднимаясь на холм с епископом, Ноан думал: бессмертная формула Гераклита уже не воспринимается в том, новом мире людьми его поколения убаюкивающе философски, умозрительно отвлеченно, формула стала образом — осязаемым, материально-телесным. Когда космос открывал планеты-гротески, планеты-химеры, в которых формы жизни загадочно переплелись, и в этом буйном переплетении, в нащупывающем возможности восхождения избытке сил чувствовались безбрежность и чудесная сложность детской фантазии, да, им начинало казаться, что очутились они в царстве смеющегося ребенка. Устанавливались новые отношения между человеком и космосом, гениально намеченные Кэрроллом давным-давно в его книге «Алиса в стране чудес»: девочка, испив волшебного напитка и быстро-быстро уменьшаясь — почти до полного растворения в окружающем ее нормальных размеров мире, — воскликнула упоенно: «Чем дальше, тем удивительнее!» Кэрролл недаром был одним из лучших математиков далекого XIX века: это на редкость точная формула. Вот именно — ты уменьшаешься, и чем дальше, тем удивительнее!»
В городе, и даже вместе с Тао космические истории Ноана казались неуместными ему же самому. Во время подъема они становятся необходимы. Он поднимается в том состоянии всемогущества – так, что не только грандиозная фантазия благодаря человечеству как бы сама собою воплощается – но и получает подтверждение в иных природах, во Вселенной. Его подъем означает, что всемогущее и вечно молодое Человечество реально существует, что оно способно на деяния невиданные и при этом лишенные зла.
Вера в Человечество появляется постоянно – от греческой трагедии до мыслей М. Горького и Н. Федорова. Сейчас мы избегаем этого понятия – говорим о человеке, эмпирическом человеке, его возможностях, потребностях и ограничениях. А всемогущество приписываем переживаниям четырехлетнего ребенка в состоянии нормального нарциссизма. Но кто знает, насколько Человечество реально – при всей своей виртуальной природе? Епископ Сванг занимался городом, вещами, камнем – и перешел границу, человек у него стал подобен игрушке, части системы этого живого каменного города. Наверное, епископу Свангу всегда было интересно и важно, где эта граница. Но ее очень сложно заметить.
Тогда, в конце 80-х, мне казалось тревожным вот что: почему Эйнштейн не смог создать единую теорию поля и почему Достоевский расчленил так и не написанное «Житие великого грешника» на несколько романов. Что за граница останавливала их движение вверх и вглубь – не подобная ли той, что установил епископ Сванг, уничтожив и четвертый лист пергамента, и его создателя? Ответа об Эйнштейне и о границах разума гения я не знаю до сих пор. А вот то, что касается «Жития великого грешника», мне яснее. Во-первых, роман был бы переполнен событиями, героями, переживаниями – и вместо того, чтобы сложиться в систему, он распался. Получилось так называемое Пятикнижие Достоевского. Но почему так? Пусть его Великий Грешник не стал святым, но ведь попытка была повторена. Достоевский планировал сделать террориста из Алеши Карамазова [22], но не успел, очень странно умер сам. В чем же дело? Как психолог, я думаю, что Грешник был бы так подточен своими травмами, что у него не хватило бы ресурсов подняться – так произошло в «Бесах» со Ставрогиным, в «Преступлении и наказании» - со Свидригайловым [21; 25]. Как-то не верится и в перерождение Родиона Раскольникова на каторге – сколько еще всяких травм и влияний предстояло ему []. Можно поверить, что герой «Подростка» попробует стать писателем – но и у этого романа нет продолжения [24].
Не только сделаться выше, мощнее, но и снизиться, впасть в реальность герою Достоевского нельзя – не был написан роман о террористе и не смог по-настоящему полюбить князь Мышкин, сошел с ума [23].
Граница эта, которую не перейдешь, очень уж стабильна – это что-то вроде «акмэ», наивысшего деяния (у героев Достоевского чаще всего еще только запланированного) – ниже ее не пасть, исчезнешь как личность; выше – не сможешь, не хватит ресурсов. Может быть, на такое способна группа людей, как в главе «Братьев Карамазовых» «Мальчики», но не для одного. Но что такое подобная группа, зачаток Человечества? – ответа нет.
Есть подобная граница и на уровне больших групп: ах, какие возможности, какие трансформации общества и самой человеческой природы обещало сотрудничество магов и маглов (которые, кстати, создали науки, искусства и в космос летают)! А дело заканчивается тем, что Рон Уизли сдает на водительские права, если кто помнит эпилог книги «Гарри Поттер и Дары Смерти» [42]. Граница сохраняется и от чего-то бережет.

Но вернемся к «Четвертому листу пергамента»
«Он убыстрил шаг, почувствовав себя, как никогда, сильным и юным, услышал: «Ноан! Уже крут для меня этот холм», — обернулся, подал руку епископу; они остановились.
Ноан рассматривал город, пытаясь отыскать окно Тао. Редкие-редкие огни оживляли размытые массы из камня и черепицы. Один огонь — ее».
Ноан превратился в мифического персонажа, он все еще верен Тао. А вот епископ здесь стал обыкновенным стариком.
«— Я рассказывал тебе, чем окончилась битва четырех пантер, — заговорил епископ, отдышавшись. — Но ты, кажется, был занят собственными мыслями.
— Да! — оторвался Ноан от туманных огней.
— Писарь на пятой минуте раскроил череп Второму Великому Магу, — охотно, как об увлекательной новости, повествовал епископ. — Кто мог бы подумать, что хилые руки в пятнах чернил он сумеет развить тайным чародейством в мощные лапы! Он расколол голову Второго, как орех, и стал Третьим Великим Магом.
— Бедный фантазер-кибернетик, — подумал рассеянно вслух Ноан и тотчас же мысленно увидел безнадежно тоскливое, в хлопьях взбитых сливок, лицо писаря. — И что же он, ваш новый Великий Маг, вернулся к человеческому облику?
— Нет! — усмехнулся епископ. — Этот чудак умолил меня, чтобы я ему разрешил еще несколько дней побыть пантерой. Понравилось…
Ноан опять посмотрел на редкие тусклые огни. Ему стало не по себе от мысли, что по улицам города, чернеющего у подножья холма, неслышно бегает писарь-пантера».
Ноан своей псевдорассеянностью доверия не вызывает. Рассказ епископа был очень важен, речь шла об обращении с яростью – а наш юный герой снова впал в диссоциацию, и диссоциация эта была столь сильна, что я сама отвлеклась на рассуждение о романах Достоевского. Может быть, что-то он для себя и слышал, и переводил – делал яростную грандиозность мирной. Ярости он не приемлет – но и ответа не дает, как было создано или как может получиться его Человечество с деяниями, превышающими все возможные пределы.
А епископ Сванг тем временем говорит об убийстве как о спортивном состязании. Но увлекает его не результат, а неожиданность – ничтожный писарь стал сильным. Может быть, тон епископа и заставил Ноана думать о своем: Сванг – убийца, будущих гинги он калечит, не задумываясь, Виларда и строителя вроде бы убил, еретиков сжигал. Но, наверное, голос его не звучал гневно, ведь убийство, баланс убийства и права на жизнь – его суть и сущность этого города.
Писарь, наверное, попросил время на то, чтобы освоиться с новыми силами – но мог бы и отомстить кому-нибудь, очень уж был забитым. А вот мотив убийства именно Второго Великого Мага не так прост. Может быть, новая пантера выбрала самую легкую жертву просто по расчету. Может быть, и нет, и мотив лежал глубже. Второй Великий создавал куклы-автоматы, а кем же был сам писарь, как не живой подобной куклой, да еще и очень скучной? Тогда возможным мотивом убийства могла быть месть за такое положение, нарциссическая ярость.
Ноан сочувствует Второму Великому, называет его фантазером и кибернетиком. Может быть, это и так – тогда Второй Великий был сродни вечному мальчику Ноану, тем и вызывал сочувствие. Но если и Второй Великий сложнее? Ноан очень уж просто оценивает людей, как если бы не двигали ими сразу многие побуждения. Он даже Тао, которая изо всех сил к нему подстраивалась, не понял. Он понимает роли, и роли мирные прежде всего – и это вполне шизоидное свойство. А если вспомнить, что и Архивариус Таам, и Кварк, и Пак и Первый Великий Маг очень похожи на гротескные игрушки? Уж не влияние ли это Второго Великого – творить Персоны, удобные для восприятия (таких, как Ноан), стирать разницу между людьми и марионетками? Если так, то гипотетическая месть писаря была справедлива. Можно предположить и вот что еще. От фантазера-кибернетика недалеко до игривого пародиста. Автоматы могли высмеивать само бытие жителей города. Во всех трех случаях Второй Великий был бы обречен, ведь город четырех пантер прекрасно сбалансирован и очень логичен, беспощадно логичен: если маг просто играл – он так же опасен, как и фантазер Вилард; если он создавал «альтернативное человечество» марионеток – значит, угрожал и власти епископа, и всему укладу города; если пародировал – то это вообще ересь. Так что писарь, его убийца, не освободился, действуя по потребности города – просто стал сильнее.
Ноану следовало бы обратить внимание и на то, что старуха-«смерть», поцеловав писаря, пометила не жертву, а палача. Сейчас рядом с ним стоит старик, тоже принявший поцелуй «смерти». Поцелуй со следами крема был фальшив – так не разговаривает ли сейчас с Ноаном его палач? Епископ Сванг вызвал юношу не на поединок – на испытание, обряд инициаиции. Сказал – ты останешься, а я уйду. Так не хочет ли епископ подставить жертву вместо себя? Не проиграть честно и оставить преемника, а сбежать или сделать что-то другое?
«— Не бойся за Тао, — успокоил его старик, чуть улыбаясь, и Ноану опять показалось, что улыбка епископа вылеплена усилием — на этот раз последним — мудрости и сострадания. — Не бойся: он насытился и сейчас не опасен. А утром я лишу его силы. Он станет обыкновенной большой кошкой. Бывший писарь ничего не выгадает, если решит больше не воплощаться в человека».
Судя по этому признанию, для епископа так же естественно обманывать, как и убивать. Кошка – не пантера. А второе упоминание Тао может быть и проявлением сочувствия, и некоей гипнотической фразой одновременно: забудь о ней пока, задача заключается не в отношениях с нею. Ноан – персонаж одномерный, на двусмысленные речи епископа он сейчас ответил теоретическим спором (вместо того чтобы просто сказать: «Вы его обманули»), а во время подъема и вовсе их не слышал.
«Ноан помолчал, подумал.
— Вам доставляет большую радость возвращать жизнь с верхних ветвей на нижние?..
— А ты, — помрачнел епископ, — убежден, что умеешь отличать верхние от нижних? Не ошибись, рыцарь! Ты берешься доказать, я повторяю: доказать, что человек совершеннее… ну, розы, одной из чайных, несравненных в моем саду?
— Доказывать это вам бесполезно, — ответил Ноан.
— Почему же это мне — бесполезно? — с явственным оттенком обиды удивился епископ.
— Вы не понимаете самого существенного: направления развития, да и не верили никогда, что оно реально существует».
Епископ говорит о вечности и равенстве всего в мире. «Направление развития», о котором вспомнил Ноан – понятие не только социалистическое. По мнению Тейяра де Шардена [54], который был одновременно и христианином, и ученым-эволюционистом, есть некая точка Омега: конечный результат эволюции. Существует она или нет, для нас, краткосрочных, это – красивая и утешительная иллюзия. Гибнет каждый из нас, но Вселенная движется к своему совершенству. Точка Омега – компромисс между вечной игрой случая в процессе эволюции и Царством Божьим. Выделение явных верха и низа – а это делает человек, работавший в Космосе, где никаких верха и низа нет – не дает Ноану опровергнуть оппонента. Напротив, в этом они могут сойтись. Если есть верх и низ, значит, есть и абсолют; есть, значит, в мире и незыблемая опора – для одного она в прошлом и настоящем, для другого – в том фантастическом сейчас будущем, которое он покинул. Ноан – ненадежный фантазер без четкого внутреннего стержня, без опоры на здесь-и-сейчас. В Космосе, в капсуле космического города настоящих опор нет – только, наверное, иллюзия веса, созданная искусственно, и космический архитектор об этом знать должен. Епископ Сванг опирается на некие границы, отсекая лишнее, и в этом он надежнее мечтателя Ноана.
Если Ноан тосковал по опоре и не смог сделать отношения с Тао реальными и глубокими, то философствующий епископ, не боящийся убийства, балансирующий целым городом, вполне может быть для юноши-мальчика и опорой, и противником, и даже идеалом.

Незаметно начинается поединок.
«— Что видишь ты там? — лицо епископа, обращенное к городу, помолодело на столетия от радости и любопытства.
Ноан наклонился, ожидая действительно увидеть нечто удивительное: новое состояние, рождение чуда. Но нет! То же самое: размыто чернеющие массы камня, растворившаяся в ночи, едва различимая черепица, редкие-редкие огни… Не понимая, что это — игра, шутка? — Ноан посмотрел опять, теперь настороженно, на растроганное и оживленное лицо епископа и почувствовал с удивлением искренность его радости и любопытства.
— Что видите вы, епископ?
— Я? — тихо рассмеялся тот над несмышленостью Ноана. — Море живых окон. Они дышат, эти окна, дышат: играет веселый огонь в очагах. И набегают изнутри тени — силуэты мужчин, женщин, детей. Да, детей, потому что сегодня великая ночь. Людей тянет не к постели, а за столы. К мясу, овощам, шуткам, воспоминаниям… Ты видел наши столы, Ноан? — Епископ раскинул руки, обнимая ночь. — И только алхимики, эти вечные чудаки, не в силах оторваться от печей и реторт. Им кажется, что к рассвету будет найден, наконец, философский камень. А он уже, уже найден, без алхимиков. Потому что философский камень не в том, чтобы обращать олово в золото, он — в тайне чудесного равновесия и чудесного покоя, которые разлиты в этом городе. Сердца людей радостно умиротворены. Утром они сядут за работу, радуя бога разнообразием мастерства. А пока не рассвело, самый чудаковатый из алхимиков, старый Бидл, любимец детей, зажжет величайший из фейерверков. Тебе покажется отсюда, что там настал полдень. Но это будет через час, перед самым восходом. Посмотри! Загораются новые окна. Возвращаются домой те, кто шатался по городу, мирно горланил веселые песни. Гуляки… — добродушно рассмеялся епископ. — Я хочу, чтобы ты ощутил полноту этой жизни, ее веселье, работу, вино и сон. Ее неубывающее тепло, ее соразмерность. Радость не в том, что ломаются, отяжелев, столы, — сердца дышат покоем, как окна перед нами.
В намертво уснувшем городе под ними горело теперь одно-единственное окно. Живой желтый язычок, даже и не пытавшийся побороть обступившую его тьму. Оно действительно дышало: Ноан чувствовал тепло этого дыхания.
Он посмотрел на епископа; тот стоял над городом с тем же сиявшим от радости и любопытства лицом.
— Вы видите, разумеется в улучшенном варианте, то, что было тысячу двести лет назад, — отрезвляюще точно констатировал Ноан».
— Или то, что будет через тысячу двести лет, — твердо ответил епископ. Лицо его стало опять старым, усталым, на редкость тонкогубым. — Что понимаешь ты во времени? Пойдем! Нижние ветви, верхние ветви… — ворчал он, одолевая холм. — На нижние ветви ты бы поместил, конечно, кентавра: получеловека-полуконя, а на верхние — кентавра, состоящего из человека и автомобиля, и начал меня потом убеждать, что мудрый Харон, с которым любил подолгу беседовать Геракл, менее совершенен, чем безумец, разбивающийся на ваших безумных дорогах. Не удивляйся: я вижу иногда вещие сны».
Ноан молод и города не знает, его восприятие примитивно, он теряет все свои фантазии. А вот епископ Сванг, кажется, их перехватил – есть у него сейчас и воображение, и живая память. Он смотрит, и создается образ города, полноценный художественный образ. И начинает пререкаться с мальчишкой из будущего. Или с самозванцем. В пререкания вступает и Ноан, защищая свой мир, но от цитаты я читателя избавлю, потому что это мысль из очень старой дискуссии о вреде и пользе техники, о будущей судьбе машины и человека. Единственное серьезное обвинение этой цитаты – в том, что епископ пытался остановить жизнь. Это важно.
Ноан говорит о попытке остановить жизнь. Кем бы он ни был – торчал ли камнем в ущелье, жиль бы где-то под защитою чар или болтался в космических летающих городах, проектируя их снова и снова, настоящего движения времени для него не было. Его обвинение – философское, он пытается спасти от преступления епископа тех, других, что с ним не связаны. Интересно, что он не обвиняет противника в судьбе гинги.
А сам епископ Сванг творит со временем куда более интересные вещи. Одна пантера означает век, но сто лет как-то незаметно превращаются в четыреста (возможно, сам Евг. Богат был загипнотизирован этим чудом и сделал ошибку, но тем интереснее!), а сто пять лет человеческой жизни епископа – в тысячу двести лет его пребывания в городе, его жизни-власти). Есть известный фокус смертельно больных в обращении со временем – надо, мол, проживать каждый миг наиболее полно. И смертельно больной Николай Островский писал об этом, и Достоевский (хотя и напомнил, что жить так не удается все-таки)…
Евг. Богат в «Письмах их Эрмитажа» пишет, что представляет этот музей как песочные часы, где в нижней колбе собрались золотые песчинки Вечности, выпавшие из времени и сохраненные. Примерно то же, что и эти часы, делает епископ Сванг – увеличивает время, отстаивает, отфильтровывает. Он воспринимает его как вещь, и в этом его ошибка.
Но в итоге получается, что для обоих – Ноана и епископа Сванга – настоящее, реальное, хаотическое и случайное время, в общем-то, враждебно. Старик превращает его в вещь, а юноша – в философскую идею. И оба путают свои образы с реальным временем, воплощают их. Если б такое было возможно, для шизоида, которому важнее отнюдь не эмпирика, наступило бы настоящее счастье. Оно наступило и для Сванга, и для Ноана, но с некими «побочными эффектами». Город четырех пантер стареет, многое в нем отмирает само (все, что наиболее подвижно) и становится очень скучно – скуку, как известно каждому по собственному опыту, люди переносят хуже других состояний и очень плохо умеют справляться с нею. А Ноан тоскует по прочной опоре, очень одинок и не связан с собственным прошлым.
Что ж, могут ли эти противники времени помочь друг другу? Ноан уже бунтует. А вот епископ, кажется, не теряет надежды на то, чтобы обогатить свое творение. Может быть, он готовит жертву. Это вполне естественно – в основание храмов часто закладывали младенцев или подружек строителей, иногда – юношей [51]. Правда, этому храму жертва уже принесена, наилучшая из возможных – сам Вилард, его задумавший.
В этом мире Гофмана трактовать намерения епископа как стандартно-ритуальные, заданные привычным мифом, очень скучно. Вряд ли речь идет о предсказуемой строительной жертве.
При одном и том же враждебном ощущении времени оба имеют настолько разные нравственные позиции, что им нужен третий, посредник. Этот третий присутствует – либо собор, либо город.