6. Условное прошлое почти пара

Мария Семкова
«Теперь и он услышал нарастающие в четком ритме удары; кто-то надвигался уверенно, тяжко. Ноан и Тао прижались к стене, оставив из вежливости как можно больше места тому, кто не спеша топтал камни. Они стояли с достоинством и учтиво, чуть наклонив головы, и не видели человека, который, поравнявшись, замедлил шаг и остановился, по-видимому, тщательно рассматривая что-то заинтересовавшее его в высшей степени.
— Да, — загремел, как горный обвал, старый голос, — вот уже тысяча двести лет, три оборота колеса, я доказываю молодым людям в нашем городе, насколько тупые мысы сапог естественнее уродливых острых. И — бесполезно. Любовь к новшествам оказывается могущественнее чувства красоты. И вот появился отважный человек, явственно восстановивший истину. Эта чудесная округлость повествует о многом.
Он умолк, видимо углубившись с наслаждением в бесконечно содержательное повествование. Потом вытащил из кармана плаща, в задумчивости поднес к подбородку руку — резко зеленый луч сильным и точным ударом поднял опущенные головы Тао и Ноана и стал разливаться вокруг, расплескиваясь по переулку, утрачивая постепенно нестерпимую яркость.
Они стояли теперь как бы на дне моря, в безмолвии исполинских подводных камней, все явственнее различая лицо старика, поглаживавшего подбородок.
— Епископ… — в почтительном поклоне застыла Тао.
— День, дети мои, — улыбнулся он им с отеческой мягкостью, — начался хорошо. Я иду из акушерского дома. Родились мальчик и девочка, и оба ребенка нормальны, им не нужны маски.
Ноан видел лицо бессмертного епископа будто бы через наплывы волнующейся зеленой воды. Оно казалось раздражающе изменчивым — то смеялось, то печалилось, то удивлялось, хотя на самом деле, угадывал Ноан, оставалось неизменным. Безразличным? Настороженным? Ироничным?
— Но бытие, — епископ говорил углубленно-тихо, точно пытаясь понять что-то важное для себя самого, — бытие, дети мои, — это Янус, оно двулико. Двое родились — двое должны умереть.
— Назначена чья-то казнь? — вырвалось у Ноана.
— Нет, нет, — с достоинством возмутился епископ. — Это совершится само собой, по охраняющему наш город закону Великого Равновесия, автоматически, как выразился бы Второй Великий Маг. Число жителей должно оставаться неизменным. Мы ведь ничего, — морская вода, заколебавшись сильнее, размыла его лицо, — ничего нового не строим. Уже давно, давно, давно…
А когда волнение воды, вызванное тем, что резко отклонилась от подбородка украшенная изумрудом рука, улеглось и желтые истонченные пальцы окоченели в небрежно-аристократической телесной задумчивости, Ноан увидел: выражение лица не ироническое, не безразличное и не настороженное, а утомленно-сострадательное, и это его поразило.
Лицо епископа было истонченным, желтым, как и пальцы, но в отличие от пальцев, четких, изящных, уже утрачивало первоначальную резкость черт. Теперь, когда его не размывала зеленая вода, было явственно заметно, что оно размываемо тем, что могущественнее воды, — бесконечным повторением столетий.
И епископ, точно догадавшись о состоянии Ноана, с угасающей мудростью улыбнулся ему и стал опускать руку в карман плаща. Зеленый огонь медленно соскользнул по лицу Ноана, с почти физической силой нажав на веки.
— Не щурься, рыцарь, — услышал он насмешливый и тихий голос старика, — изумруд тебе уже не опасен.
— Я щурюсь от воспоминаний, — ответил Ноан.
— О! — почтительно отозвался епископ. — Воспоминания — сокровищница бытия. Я листаю их по ночам, как любимые манускрипты. Если бы не воспоминания!.. Уйду тихо, чтобы тебе не мешать.
Действительно, ни Ноан, ни Тао не услышали, как он уходил, они заметили лишь, что зеленая вода заструилась тише, поблекла, и подняли головы: бессмертный епископ был уже далеко, он шел не спеша; казалось, дома расступались, давая ему дорогу. Уже почти истаяв в мерцающих зеленоватых камнях, почти нереальный, он обернулся. С набатной силой голос его ударил в уши Ноана и Тао:
— Надеюсь… рыцарь… удивит нас… сегодня ночью… не одними лишь… старинными… сапогами!
Утихло эхо. Опадал, ослабевая, зеленый туман. Но выходили они из него с усилием, точно и в самом деле из упругой, живой морской воды. Ноан ощущал, что вот теперь, во второй раз за последние полчаса, натянулись до боли в сердце нити, которые управляли воспоминаниями о ночи в горах, костре, казавшемся мальчику сквозь липнувшие веки зеленым из-за таинственного шепота мужчин об ужасном — но в чем оно, в чем?! — могуществе изумруда».
В феноменологии Самости предпочитаются некие предметы, которые можно найти, сохранить, носить с собой. Здания, в которых можно бывать. Абстрактные объекты (числа, геометрические фигуры и тела), над которыми можно размышлять. Все эти объекты вызывают какие-то чувства, позволяют производить над собою некие манипуляции – взять кольцо и надеть на палец, например. Такие символы Самости только предвещают психическую целостность, придают ей несколько утрированный пока, монолитный вид. И все они похожи на переходные объекты, как их описывал Д. Винникотт [7]: переходный объект – и я, и мама, и не я, и не мама, а нечто объединяющее меня с мамой, когда ее нет; переходный объект принадлежит только ребенку, и никто его не должен изменять – даже стирать, если он будет обслюнявлен до безобразия. А феномены Самости-предметы – это не-Я, а что-то волшебное, но и не само волшебство. Это переходный объект в отношениях с коллективным бессознательным, с ним трудно или невозможно расстаться, он вызывает инфляцию и истощает – поэтому Кольцо Всевластия вызывало зависимость у всех, кто его носил – начиная с Горkума и заканчивая Фродо/
Такие объекты предвещают целостность, но при неосторожном, глупом их использовании (особенно в качестве некоего психологического инструмента) получается не живая психика с гибкой и изменчивой системой связей, а некая жесткая Персона или дефект таковой, переживаемый как угроза исчезновения; так чувствовали себя с Кольцом Фродо и Бильбо Торбинсы.
Такие вещи предназначены не для человеческого Я. У Самости есть и живые феномены, зоо- или антропоморфные. Именно для них и предназначены такие вот волшебные предметы. Самость – недоступный центр любого индивидуального развития, его тайна. Если мы верим в Бога, то этого достаточно: она – сосуд божественного в данном человеке. А если мы от Бога далеки и теряем связь с ним? Тогда просто индивидуального центра недостаточно – нужен кто-то, придающий ей смысл и дающий гарантии: да, несмотря на смерть, ты был, и твоя жизнь сохранилась, была. И возникают персонажи, символизирующие Самость Самости, Самость над Самостью. Эти хозяева волшебных предметов – не из тех теневых фигур, которые нужно победить и убить, чтобы овладеть сокровищем; таких хорошо описывала М. – Л. фон Франц [49]. Хозяева волшебных предметов либо просто хранят их, и тогда их можно просто убить и отнять предмет – так произошло с Горным Духом, чью волшебную голову герой добыл с помощью благодарного покойника [49; 57]. Или же владетели используют свои волшебные артефакты, создавая такую структуру мира/психики, которая необходима им; структура эта коллективна, а индивидуальность в ней либо исчезает, либо занимает четко отведенное ей место.
Так Саурон сковал свои Кольца [48]:
Три кольца - премудрым эльфам - для добра их гордого.
Семь колец - пещерным гномам - для труда их горного.
Девять - людям Средиземья - для служенья черного
И бесстрашия в сраженьях смертоносно твердого.
А одно - всесильное - властелину Мордора, -
Чтоб разъединить их всех, чтоб лишить их воли
И объединить навек в их земной юдоли
Под владычеством всесильным властелина Мордора.
(пер. Кистяковкого)
Из этого заклинания следует, что Саурона интересует власть над всем Средиземьем. Но он не станет превращать живых и разумных существ в статуи, для них сохранится определенная степень свободы. они не потеряют свою первоначальную сущность. Саурон оставляет пленникам Колец их «профессии», их земные функции, смысл их существования. Что теряют кольценосцы, так это свободу и душу, но им остается деятельность и даже творчество. Такие персонажи, как Саурон, воплощают прежде всего Теневую Самость и в меньшей степени – коллективное сознание.
Но «Властелин Колец» - книга европейская. Тоталитарная власть воспринимается там чрезвычайно категорично – как тьма, как зло. Ее не желают понимать – и мы не знаем, чем живет Саурон, какой он. Мы более или менее можем представлять Волдеморта и сочувствовать ему – но разве что за счет аспекта травмированного ребенка, общего для него и для Гарри Поттера. Природа его власти и силы – зло, а зло якобы не нуждается в том, чтобы его понимать…
Российское, а тем более советское видение авторитарной и тоталитарной власти должно быть иным: это в нашей стране – не пугало, мы, чтобы жить с этой властью, должны понимать ее, в какой-то степени сродниться с нею. И поэтому образ епископа Сванга будет интереснее для исследования, чем густо-черный силуэт Саурона.
Образ епископа очень сложен, не только литературно, но и психологическим наполнением. Сходство с надгробием фон Шеренберга никуда не делось – и это отсылает к феноменам коллективного сознания (определенного времени). Епископ Сванг хорошо слышен, но плохо виден, подобно призраку, и тут мы можем вспомнить о феноменах архетипа Духа. Он может воплощать духовность и при этом оставаться привидением, пережившим самого себя. Зеленые воды моря времени, заставляющие его лицо расплываться, окружающие его – это не цветные феномены травмы Ноана (там зеленого цвета не было), а что-то иное, что-то вроде глубокого зеленого зеркала, которое может не дать увидеть своего сегодняшнего образа, но может стать инструментом медитации. Растворимость во времени лица епископа дает знать, что его можно рассматривать и как феномен Самости – но уже не для индивидуального уровня, как, например, яблоко Кло, а для вечности. Отношения Ноана и епископа Сванга к организации мира (психики) очень близки – это баланс. Но если Ноан представляет нечто, балансирующее на осях, то для епископа баланс в другом – в сохранении статус-кво. Для обоих есть две формы жизни, они же и формы смерти: первая – взрыв и исчезновение, вторая – превращение в камень, слияние с ним. Идея роста дерева не близка ни одному из них.
Епископ Сванг – единственный в городе, кто жил собором, пока тот строился. Он воплотил собор, про который мы знаем пока, что он является осью города. Сам епископ стар и тускл, как если бы его точила какая то эрозия, как если бы зеленые воды Времени вымывали из него что-то человеческое. За счет этой потери образ епископа Сванга несет на себе все надчеловеческие влияния коллективной психики – коллективного сознания, архетипа Духа и Самости. Единственное, что ему не близко, что отсутствует – это феминность, он давно потерял связь с душой и обходится без влияний Анимы. Яблоко Кло, наверное, не имеет значения для него – но оно теперь есть у Ноана. У Сванга есть изумрудный перстень, тоже удобный символ Самости – но Ноан его боится, и мы вместе с ним тоже пока ослеплены и не представляем всех его функций. Тогда прислушаемся к иной мудрости и вспомним, что говорил об изумруде своей любимой царь Соломон [33]:
«Это кольцо с смарагдом ты носи постоянно, возлюбленная, потому что смарагд -- любимый камень Соломона, царя израильского. Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце; если поглядеть на него с утра, то весь день будет для тебя легким. У тебя над ночным ложем я повешу смарагд, прекрасная моя: пусть он отгоняет от тебя дурные сны, утешает биение сердца и отводит черные мысли. Кто носит смарагд, к тому не приближаются змеи и скорпионы; если же держать смарагд перед глазами змеи, то польется из них вода и будет литься до тех пор, пока она не ослепнет. Толченый смарагд дают отравленному ядом человеку вместе с горячим верблюжьим молоком, чтобы вышел яд испариной; смешанный с розовым маслом, смарагд врачует укусы ядовитых гадов, а растертый с шафраном и приложенный к больным глазам, исцеляет куриную слепоту».
Пока мы не знаем, следует ли поверить этому прославлению камня – или же толковать его, как полагается, в «мире Гофмана», наоборот. Сейчас мы нашли только то, что изумруд может ослепить. Он слепит ядовитых гадов и тем защищает своего хозяина. Камень перстня слепил Митю Пенкина, совершенно чуждого для Сванга и, возможно, опасного. И теперь он больше не опасен для Ноана (значит, прежде был опасен? чем?), хотя и продолжает слепить.
Кто такой змей, ядовитый гад? Епископ Сванг хотя бы по внешности и названию сана христианин, и Змий для него – тот, кто соблазняет раскрыть некую тайну, нарушает покой райского блаженства. Мыкающийся со своею непонятной травмой Ноан действительно оказывается «змием», но пока слишком уж беспомощным, беззащитным и невежественным.
Но мировосприятия епископа и рыцаря довольно близки, при всех различиях. Что главное для обоих? Созидание городов, опора, восстановление целостности времени. Обоим интереснее камень, а не люди, они работают с вещами. Поэтому меж ними отношения Старец-Юноша завязываются очень легко, и Ноан резко взрослеет, только что быв ребенком.
«И в тот же миг он увидел перед собой чуткие и нежные плечи Тао — плечи женщины, которая готова заплакать, и понял, что с этой минуты должен надолго забыть о мальчике и окутывать ее мужски ненавязчиво и умно оберегающим теплом.
— Ты начала рассказывать о Кло, и нам помешали, но я помню отчетливо, на чем ты остановилась. Она умела беседовать с животными и деревьями, повелевала дождями, лечила детей…
Девушка молчала, и он положил ладони ей на плечи:
— Переливаю в тебя, Тао, мое бесстрашие.
Ноан с силой сжимал ее плечи, пока не стало ей больно и она не откинула его рук в резком полуобороте и не улыбнулась ему».
Она боится, он оберегает и защищает. Вроде бы складываются настоящие, зрелые отношения мужчины и женщины, но надолго ли?  Не станет ли важнее противник, от которого надо защитить возлюбленную?
«— Я расскажу тебе дальше историю Кло. Она, — уже без улыбки, — печальна, Ноан. Да, Кло была доброй волшебницей. Но и женщиной тоже. Она полюбила и родила. Бедная Кло родила мальчика-урода и поняла это сама, до изумруда. Она умолила епископа не трогать ее сына пять лет, пока с помощью добрых чар не избавит его от уродства. И она поклялась, что если не вылечит мальчика, то позволит епископу надеть на него маску. Говорят, она отдала сына, чтобы его не видели, на самую тихую, малолюдную улицу полуслепой старухе и окутала могуществом добрых чар. Но они оказались бессильны. Тогда… — Тао перевела дыхание, — тогда, Ноан, она обратила его в камень и сошла с ума.
— Может быть, — улыбнулся Ноан, — этот камень и разорвал в расщелине мой плащ. Он был действительно уродлив и на редкость остер.
— Не кощунствуй! — с силой, которой он не ожидал от нее сейчас, закричала Тао».
Да, Ноан не узнал ни себя, ни свою мать. Но постойте, почему же фея подчинилась условиям епископа, как она могла настолько ослабеть? Об этом Богат не пишет – но в свое время, в сказке «Крошка Цахес по прозванию Циннобер» писал Гофман: некий князь был столь рационален, что повыгонял всех фей; Розабельверде притворилась обыкновенной и стала наставницей приюта, и с тех пор изрядно поглупела и ослабела, хотя в итоге и пыталась бороться с волшебником за своего Крошку Цахеса [18]. Но вот Кло не делает даже этого – она не хитрит, не борется со Свангом – только умоляет его. Такая слабость перед лицом реальной или воображаемой власти и выдает шизогенных матерей. А что за добрые чары она применила? Это что-то вроде вполне реальных домашних заклинаний – «Не проявляй себя, не будь видимым, это очень опасно!» Для советских детей и матерей после Большого Террора и по сию пору это очень распространенная форма воспитания. Превращение в камень означает обычно прекращение любых чувств или безумие.
Так кем же был Ноан? Камнем, который мечтал о нормальном детстве на улице Малых Шагов и даже завел себе воображаемую подружку, которой как-то принес лекарственный листок? Наверное, да. Или ребенком отдаленного будущего, который ничего не знал об этом зловещем городе…
«Она стояла перед ним, откинув голову, неподвижно, но лицом, руками, сердцем отталкивала его навсегда. И первый раз он ощутил, что их разделяет бездна — тысяча двести лет. И понял еще, что если она или он, оступившись, в эту бездну упадут, то уже никогда больше, даже через сто веков, не повторится чудо. С мощью мужской тоски и надежды над столетиями, реальными, как камни мостовой, он вытянул умоляюще руки, успел удержать ее и удержался сам. Когда бездна закрылась, они почувствовали, что им уже нечего бояться в жизни».
Мне кажется сейчас, что это натяжка – но и в любой настоящей любви подобных натяжек и авансов великое множество. Но за что же Тао отвергала Ноана? За то, что он не знал себя. Не узнал матери – чуда не произошло, хотя намеков было предостаточно. И оказался лоялен не ей, а все-таки епископу Свангу.
Появление епископа обнаруживает, насколько слабы в повести женские влияния – Кло вроде бы безумна и не была способна спасти сына, а Тао боится епископа. Она боится «неправильно», в отличие от Ноана: в городе епископа Сванга для ужаса предназначены гинги. Тао их не болится, потому что один из них был ее любимым братом. Но ужас в городе без гинги остается невоплощенным, висит незримо, и поэтому сначала Тао замолкает перед епископом, а потом чуть не отвергает Ноана. Ужас, чувствует Ноан – это бездна времени, его пропасть, гарантирующая утрату, и это чувствование связано именно с появлением епископа Сванга.

 Бросок Ноана и Тао друг к другу, такой внезапный – это защита от ужаса; они пытаются закрыть провал во времени. Внезапное появление любви и защиты компенсирует те влияния, что несет образ епископа – но совершается он как-то судорожно, и каждый из влюбленных остается при своем страхе. Вряд ли они пока способны разделить страхи друг друга, хотя объятия сближают их.
Именно под очень сложными и тяжелыми влияниями Самости и возникают такие внезапные, как бы вынужденные чувства – мужское и женское становится парой, но причина этого – не избыток жизни, а угроза утраты, угроза уничтожения. Живая пара компенсирует тоталитарную власть некоего мощного, но то ли мертвенного, то ли механического содержания. Иногда кажется, что и алхимики властью своей принуждали женское и мужское совершить сакральный брак и создать Гермафродита. Что-то унизительное есть в том, что пара создается ради защиты от чего-то, ради того, чтобы по-настоящему ожить. В этом есть страх и некоторое принуждение, как и во многих настоящих историях любви.
Она ведет его к себе, на кухню. По привычному толкованию, именно кухня и очаг – материнское средоточие жизни. Мите Пенкину вулканообразные принадлежности кухни казались скучными, но Ноан смог найти иное значение всего этого мирного быта, сначала сказочное, а затем – космическое.
«…его же изумляли: этот торжественно-пиршественный стол, обилие посуды, отражавшей и день за окнами и последние судороги догоравших поленьев, отчего помещение походило на обширную — из «Тысячи и одной ночи», что ли? — пещеру, выложенную темным, самосветящимся золотом… А очаг с исполинским — он чуть было не подумал: космически мощным нутром — алтарь кухни, ее вечно рождающее, созидательное начало! У этого очага он уселся удобно, надолго и не помогал ей, когда она разрыхляла кочергой пепельный, помертвевший жар… Когда Ноан очнулся, показалось ему, что с четырех сторон заходят четыре сумрачных солнца: темная медь тысячелетней посуды уже успела вобрать в себя огонь очага, тяжело отражала его игру и играла сама, перебрасываясь от стены к стене отсветами, как мячами. Потом в этом удивительном, может быть, самом фантастическом из тех, что ему когда-либо открывались, четырехзакатном мире он увидел освещенное солнцами лицо Тао.».
В это время Ноан становится чистым сознанием, придающим смыслы – и в какой-то момент он засыпает, потому что сознание не всесильно и не способно  исцелять. А Тао, душа его, делает очень простые вещи – разжигает огонь, бережет его сон, собирается кормить. Недостаток живой энергии – вечная беда шизоидной психики. А здесь Анима идеально гибка, способна быть и сестрой, и матерью. Сейчас она использует материнские влияния и наполняет психику энергией.
Тогда и совершился символический брак:
 «За столом, пустынным и торжественным, созданным для долгих и шумных пиров, они молча ели и пили из больших кубков. Потом он разломил яблоко, то, которое им подарила сумасшедшая Кло у ратуши, и отошел к окну, а Тао села у очага».
Что ж, яблоко съедено, и тем подтверждается единство пары. Но оно расторгается тут же –мужское сознание уходит к внешним объектам, а Анима остается у источника энергии. Ноан смотрит в окно, а Тао обижается у очага. Он вспоминает или фантазирует, как приносил ей яблоки в детстве – но важно было не только подарить девочке яблоко, но и влезть как можно выше. Он думает о том, что может подарить ей сейчас – летающие города? Но они надоели ему самому, он и пришел-то в этот город, чтобы строить то, что не летает, потому что на Земле гравитация уже побеждена. Нужно ли ей это – на кухне, у горящего очага и при том, что дерево жизни существует? И Ноан рассказывает ей вот такую историю – может быть, испытывая:
«— Рассказать тебе об антимирах?
— Да! — с милой готовностью отозвалась она, нимало не удивившись диковинному названию.
— Ну слушай, — начал он. — Восемьсот лет назад жил там («У нас? У них?» — мелькнуло) волшебник Теодор Амедей Гофман, он создал забавного человечка по имени Циннобер и описал подробно занятную и печальную историю его жизни. В раннем детстве одна фея, пожалев Циннобера за маленький рост и хилое тельце, наделила его поразительным качеством. Он стал единственным обладателем того хорошего, красивого, доброго, что рождалось или делалось вокруг. Если кто-нибудь талантливо играл, окружающим казалось, что исполнял пьесу не музыкант, а маленький гениальный Циннобер. И когда в комнате говорились разными людьми умные вещи, то и они воспринимались как речи мудрого маленького Циннобера. Хотя почему же маленького? Сильного, рослого, с царственной осанкой! И вот настала пора, когда мир начал видеть в Циннобере самого образованного, одаренного и очаровательного человека. И он сам первый жестоко издевался над теми, чей ум, талант, красота чудодейственным образом, несправедливо его украшали. А дар, которым фея наделила Циннобера, ничуть не убывал. Даже оброненная кем-нибудь мимоходом острота воспринималась тут же как меткая шутка находчивого Циннобера.
Чутко уловив тон его рассказа, обращенного как бы не к женщине, а к девочке, она с лукавством ребенка поощрила подробное и наивное повествование:
— Это было в жизни? Ты сам читал?
— Было… — задумался он. — Я отыскал эту занимательную историю в старинных книгах. Но мира, который в ней описан, там (рукой — за горы!) уже нет. Родился иной мир, и в нем все наоборот. Если я хорошо играю на музыкальном инструменте, думают, что играешь ты. И если я совершил что-либо большое, удивительное, окружающим кажется, что это твоя заслуга. Вот я сейчас тебе рассказал то, что узнал из редкого манускрипта, а там бы решили, что это тебе удалось отыскать и открыть мне его содержание.
— Но я бы, наверное, возражала? — нахмурилась она.
— Ну конечно же! — улыбнулся Ноан. — Ты обратилась бы к действительно доброй чудодейственной силе, и она отослала бы эти дары, но только не ко мне, а к кому-то третьему, и были бы они уже чуть больше, потому что в них осталась бы и частица твоего сердца. А от третьего они могли бы вернуться и ко мне, но уже настолько более яркими, что, быть может, я и не узнал бы их. В мире, нет, в антимире, о котором я сейчас тебе рассказываю, лучи жизни все время переплетаются, обмениваясь богатством и разнообразием. Циннобер Гофмана — жалкий бедняк рядом с самыми бесталанными из них…
— Зачем же вернулся ты из антимира в мир? — пожелала узнать уже не девочка, а женщина.
— Зачем?! — Он посмотрел опять в окно на уже чернеющие горы».
Тао чувствует, что мужское достоинство в их отношениях сохранится, если он останется мальчиком-сказочником, а она – слушающей девочкой. И как же лоялен рассказчик! Он не знает, в каком – своем или нет – мире сейчас находится. Идеальный мир, где он, фантазер, жил в будущем, он называет антимиром. Есть этот антимир или нет – мы чувствуем одновременно и его уверенность, и его сомнение; ведь из антимира он вернулся, не найдя опоры, которую надеется найти в мире, котором, кажется, был Циннобер.
Ноан предлагает совершенно иную систему интеграции психики – лишенную как жесткого центра (ось города – собор), так и четких границ (как бывает у пары возлюбленных). Его способ интеграции похож на сеть, ковер или что-то вязаное. Такую ткань бытия можно делать вечно, без конца. В антимире Ноана не имеет особенного значения эмпирическое Я, которое рождается, живет и умирает – там важны переживания, отношения этого Я, его альтруизм, творческие находки и обратная связь. Тем создается то ли иллюзия, то ли истинное переживание человеческого бессмертия и реального существования не конкретного общества, а человечества, объединенного живым временем. В антимире нет центра, и этим он противоположен городу епископа Сванга. Но похож, очень похож на город Сванга тем, что время там не умирает, а нетворящий человек мало что значит: потребитель, не более. И обе модели интеграции психики коллективны. Обе эти модели исключают – полностью! – то, что считают злом, зла в них попросту нет. А если в мирке нет места злу, то мир становится очень хрупким и находится под постоянной угрозой – а вдруг гинги сбросит маску и покажет лицо? А вдруг кто-то передаст дальше не золотой, а черный луч? Обе системы кажутся незыблемыми, вечными, но они чрезвычайно хрупки и требуют поддержки. Мир епископа выглядит при этом более прочным, потому что в нем все-таки есть место для гинги, и к ним не проявляют совсем уж явной жестокости (если не считать жестокостью пожизненный запрет быть собой). Ноан, вероятно, опирается на лучшее в человеке; про то, что считает важным для сохранения баланса епископ Сванг, мы пока не знаем.
Кстати, модель антимира Ноана может быть нужна и воплощена именно сейчас, когда уже есть и битком набит самой разной информацией интернет.
Тао, кажется, не приняла антимир всерьез – сначала она играла. Ей, женщине, важен Ноан, выпавший из этого антимира в мир с целью, которая непонятна ему самому.
И какое значение имеет министр Циннобер, так и не названный настоящим именем? Его зовут Крошка Цахес, он наивный уродец – и, наверное, даже не задумывается о том, что все эти заслуги ему не принадлежат. Ну, нет у Крошки Цахеса полноценного самосознания – дар феи Розабельверде помешал обрести его, хотя она-то собиралась помочь, привлечь внимание именно к тому, где Цахес мог бы стать сознательным и заняться самосовершенствованием. Крошка Цахес даже в положении Циннобера подобен гинги – он не знает себя, у него нет своего лица. Гинги, скорее всего, сами не знают, в чем именно состояло их уродство – а такое незнание можно принять с облегчением и благодарностью.
Наверное, это имя, Цахес, не было названо по причине той же травмы: это Ноан был уродцем, гинги, но он был честным уродцем, и ему повезло стать собой. К сожалению, при хронических травмах и в шизоидных состояниях, когда ребенку запрещается или быть, или быть самим собой, он может поступить двояко: или создать «ложное Я», очень послушное и правильное [35], или – с помощью коллективного бессознательного – становиться самим собою в ином, воображаемом мире [30]. О том, что в мире без ресурсов ребенку надо умереть, чтобы попасть туда, где можно развиваться, есть хорошая сказка А. Линдрен «Братья Львиное Сердце»; да и сказки о Нарнии, если вчитаться, похожи – дети уходят туда во время войны.
Ноану важен нечестный Циннобер, он забыл, какую медвежью услугу оказала уродцу добрая фея – и, по Ноану, оказывается, что Циннобер сам во всем виноват. Возможно, эта ипостась уродца важна Ноану еще и потому, что он смутно помнит, что уродцем был, но при этом таким себя не чувствовал и до сих пор не знает, в чем же оно состояло. Он – фальшивый рыцарь, его одежда и знаменитые сапоги взяты из музея; он не герой и не рыцарь, но его так называют. Значит, в этом он Циннобер. И ему придется стать честным Циннобером – рыцарем и героем.
Ранняя травма порождает смятение – кто я? в чем именно мои ценности и как им соответствовать? Проще найти уже существующие и с радостью подчиниться им. А. Лоуэн в книге «Предательство тела» [36] пишет, что из-за отказа от тела, из-за телесной нечувствительности, порожденной блоками, шизоиды доверяют прежде всего социальным ценностям и идентифицируются с ними. Мышечный блок, сковывающий живот, таз и ноги, может защитить от переживания сильного ужаса или паники перед миром, но зато он поддерживает хронический слабый, «тихий» ужас и ощущение ненадежности бытия. Человек, он сам, для шизоида случаен, потому что смертен. А от ужаса смерти и психического уничтожения защищает не Самость: в шизоидном варианте она довольно агрессивна, а бегство во внешний мир, когда надежными объектами становятся идеи. Ах, если бы Платонов мир идей существовал! И все-таки это антимир, а не реальность.
Не совсем честный Циннобер – это епископ Сванг. В городе все действительно носит отпечатки его влияний. Но он тайно убил Виларда и присвоил собор, украл собор, пока он не был закончен. Этого Ноан не знает – так чувствует его творец Митя Пенкин, и поэтому Ноан очень часто переживает недоумение. Так зачем он вернулся?
«Сейчас, когда закатилось солнце, но небо еще сохраняло ясную вечернюю синеву, они были таинственно объемны: казалась почти осязаемой незавершенность, открытость их форм. Последний раз Ноан видел их ребенком, тоже вечером, потом ночью, они чернели, укрупненные большим ясным небом, и запомнилась явственно именно эта ранящая душу незавершенность, запомнилась и жила в нем, уже не мальчике, а мужчине, рядом с видением космически мощного и разнообразного города, который он хотел построить на земле. И когда они соединились — воспоминание мальчика и видение зодчего, — он собрался в дорогу, из антимира в мир, через эти самые пока незавершенные горы. «Зачем же вернулся ты?..»
— Зачем? Мне хотелось бы не рассказывать, а показать тебе это… — Он чуть усмехнулся про себя, подумав мельком, что началось бы в городе теперь, накануне торжества Великого Возвращения, если бы он сейчас, сию минуту… Но нет, нужно особое состояние духа, особое биение сердца».
Он пришел строить, но этот город уже есть и подчинен не его творческой воле. Второй город не сможет занять это же самое место. Он пришел как противник Сванга, как разрушитель? Интересно, что связь Ноана и Тао с его стороны держится на трансе, на видениях. Ему трудно с нею говорить, и поэтому их связь так непрочна. «Показывая» ей что-то, он не ждет ее ответа, его видение должно на время поглотить ее. В этом милый Ноан весьма агрессивен и тяжел. Что ж, неудивительно, что Тао не подтверждает того, что она и есть девочка из его детства – но и не отрицает. Не все ли равно, та она или нет – время прошло, и она изменилась. Но, кажется нам, все-таки не та. Наверное, и не было той девочки.
Ни одно божество не поворачивало время вспять. Ноан пытается сделать именно это, хотя Тао предлагает ему исцеление здесь и сейчас, в реальности. Но ему важнее сделать истинным мир своих фантазий, заинтересовать ее ими…
Она огорошила Ноана – они пришли вовсе не на улицу Малых Шагов, а на улицу Мягкой Кожи, где по традиции делают маски для гинги. Он упорствует, что узнал именно ее – но огонь в очаге постепенно гаснет, энергия убывает, и наступает ночь – темная ночь души. Кажется, нынешняя Тао все-таки не нужна, чужда ему – ему нужна та девочка и целостное детство, и их связь постепенно истончается. Ей придется начинать все по новой – быть старшей сестрой, объяснять, прояснять его же намерения…