5. Условное прошлое Ноан

Мария Семкова
А Ноан уже почти пришел в город, лежащий в горной чаше. Путь его быт труден, он устал и ушибся, его плащ изорван. А в городе все хорошо, он живет, он теплый, и Ноан когда-то в нем уже был. А если дать слово девочке, читающей книгу? Ей стало страшновато: дело в том, что еще в раннем детстве она испугалась картины Н. Рериха «Град обреченный» {} - да так, что потом ей снился кошмар о пожирающем змее, от которого можно спрятаться только в стеклянном здании больницы. В этот город можно было войти, но с трудом, никто не охранял его, но ощущение спрятанности, плененности возникало сразу же вместе с болью от ушибов, которую Ноан не замечал. Город издали, легкий рождественский снег вернули Ноана в детство. Но, войдя, его поразило то, как все изменилось.
«Он машинально поднял руки, заслоняя лицо от осколков разноцветного стекла, но тотчас же удостоверился: ранить они не могут — невесомые, неопасные, как распавшаяся радуга. Они парили в воздухе, и мир вокруг Ноана был цветным: темно-синие облака, оранжевые и голубые камни, малиновый снег, зеленая черепица… Дорога к воротам города текла, как вода, отражающая тона и утренних и вечерних зорь. Когда Ноан осмелился на эту дорогу ступить, идти ему было будто и не нужно — она сама несла, разноцветно играя… И тут детство выплыло из первооснов его существа, оно расширило сердце и сознание и ясно объяснило чудо. Как же мог он забыть, что тогда это было не чудом, а естественным, как хлеб и снег, состоянием мира? Думал ли он, пятилетний мальчик, что можно видеть иначе? Думал?! Он это видел наяву, а потом — по ту сторону заоблачно высоких гор — в детских ускользающих снах, которые не соберешь наутро ни за что, как радугу, разбитую на осколки. С годами сны обесцветились».
Что же это за детство, от которого нужно защищать глаза? Разве дети так видят? Те цвета, что видит Ноан, могут не усиливать, а искажать реальность, совсем как в Изумрудном Городе, когда ты уже надел по приказу стражника зеленые очки [8]. Ноан видит так, как будто бы находится в соборе, среди витражей – или так, как если бы только что пережил взрыв, как и Митя, его создатель. Можно вспомнить и об алхимическом «хвосте павлина», предвестнике успешного окончания Работы. Но сейчас в мире Ноана утро, деяние только началось, и появление радуги тревожит, она возникает слишком рано. Ноан не думает ни о катастрофе, ни о соборе, ни о радуге – он думает о детстве. Вероятно, если он его забыл так крепко, оно несло какой-то болезненный, травмирующий опыт. Вспоминается и конкретный возраст травмы – пять лет.
Что ж, видеть в точности как ребенок Ноан не стал, происходившего в детстве не вспомнил, а возникло в его памяти нечто совершенно иное:
«Когда через много лет, недалеко от любимого Сириуса, он увидел за окном корабля сумасшедшую игру оттенков, будто кто-то быстро и ловко, как колоду карт, тасовал цветные стекла, и почувствовал, что надо сосредоточиться, понять, почему учащенно забилось сердце, соавтор его, тоже космический архитектор, Чадов, резко развернул перед ним нуждавшиеся в существенных и неотложных переделках чертежи. Через несколько минут окно было чернее сажи и то, что ширилось в нем, в Ноане, помертвело, не раскрывшись…»
Чем было это нераскрытое, мы не знаем. Можем догадываться – он должен был воплотить что-то привычное, довольно скучное ему, то, что он умеет. Его отвлекли, и он не понял, что должно было раскрыться. Может быть, это соединило бы его со Вселенной. Есть ли такой канал связи, мы не знаем. Но такая возможность дремлет в нас. Может ли человек действительно хоть на миг соединиться с мирозданием – или это переживание будет иллюзией, и он обретет лишь то, что скрыто в нем самом? Ответа на этот вопрос нет – и есть некая граница, не позволяющая выйти за пределы обыденного себя: в этом отрывке такого рода обыденное коллективное опасение воплощает Чадов, а ограниченность человеческой природы его подчиненного – какие-то банальные недоделки в чертежах.
Переживания Ноана указывают на некую важную детскую травму – но сама она не вспоминается, а порождает яркие, ресурсные образы, выносит что-то важное из прошлого, относящееся именно к ней. Принято считать, что травма уносит с собою часть психики, инкапсулирует ее, тем обедняя нынешнюю личность. Травма Ноана обещает что-то иное, обретение то ли силы, то ли связи…
Ноан готов создать или ощутить эти связи – мы не знаем, насколько его переживания правдивы и насколько иллюзорны, ведь он сам – воображаемый.
«И вот сейчас на шалой, как вода на закате, дороге к воротам города это раскрылось. Детство вернулось к нему. «Окончательно, навсегда?» — подумал он и вмиг понял: оно как бесконечные волшебные нити — тянешь, тянешь, а не обрываются, потому что уходят в начало начал, в таинственную тьму, откуда, как веселые цыплята, вылупляются пестрые желтые солнца, освещающие первожизнь. Сейчас он едва-едва, чуть-чуть потянул одну из этих нитей, и, должно быть, чем дальше, тем охотнее, уступчивее они будут поддаваться его усилиям. Но в ту же минуту, как бы назло детству, заговорил в нем мужчина, умеющий не только восхищаться миром, но и расшифровывать его. «В чем дело? Почему я вижу все как сквозь цветные стекла? Будто в этой каменной чаше воздух за тысячелетия настоялся, забродил, как вино. Астрохимики и астрофизики, которых, наверное, уже ничем не удивишь, расшифровали бы эти стекла за несколько минут, но… — Он рассмеялся. — В существование этого города сегодня, в 2600 году, они поверили бы еще меньше, чем в существование не обнаруженного до сих пор мыслящего океана, о котором давным-давно поведал в „Солярисе“ мудрый, до сих пор не устаревший Станислав Лем». Нет, нет, астрохимики и физики хороши в космосе, но не тут, в его детстве…»
Ноан не чувствует, но воображает связь детства с вечностью. Это правда, никто не помнит своего начала, и поэтому существует множество мифов, описывающих, как мир создается из тела Первочеловека или Первопары [4]. Но взрослый Ноан вмешивается, пугаясь то ли детской травмы, то ли нынешней возможной иллюзии, и снова пресекает попытку вспомнить. Зато его «детское» (или порожденное травмой) зрение улавливает, насколько концентрированы смыслы и чувства в этом месте, они как линза некоего газа в горной чаше, и город то ли купается в этом веществе-информации, то ли накапливает, то ли производит ее. Ноан стоит у самых ворот и готов войти в город. Суть города он уловил правильно – она объясняется его гербом:
«Теперь он стоял перед самыми воротами в город — собственно говоря, это были даже не ворота в утилитарно-точном понимании, а локальный образ ворот, потому что стена вокруг разрушилась и в город можно было войти в любом месте. Но Ноан радовался как ребенок, что торжественно войдет в тяжко кованые, чуть растворенные ворота. Он поднял голову и увидел герб города, чудесное чугунное литье — колесо, разделенное на четыре части фигурами крылатых пантер; у трех крылья были мирно опущены, у четвертой же развернуты широко, для полета, и была она сейчас на самом верху колеса. «Вращается ли оно?» — подумал Ноан, и будто в ответ колесо заскрипело. Он усмехнулся: пантеры и чугунные умеют рычать. И вошел в город».
Обратим внимание на то, что обрушена стена. Вероятно, мы имеем дело с образом очень старого автономного комплекса: он то ли уже открылся сам, потому что его воплощение в целостной психике не несет опасности, то ли, напротив, так сильно консолидирован, так тверд, что дополнительных границ ему не надо. Возможно, тому содержанию, что воплощено образом города, присуще сразу и то, и другое. А мы, читатели, видим, что в город можно войти любому и в любом месте, но пока что-то не видим, как кто-нибудь покидает его.
Герб города – классическая юнгианская четверица, в которой один объект отличается от триады. Но не зря сам Евг. Богат будет дальше писать о «мирах Гофмана»: в таких мирах многие символы, которые выглядят вполне привычно, сознательно создаются или толкуются «наоборот». Итак, есть колесо, символ целостности и движения – оно скрипит, но вроде бы не вращается. Такой символ реального, подвижного времени уже достаточно порочен. Все четыре изображения одинаковы, их не обязательно было множить – время этого города статично, но при этом полностью не остановлено. Оно циклично, но цикличность эта своеобразна. Мы не знаем, улетит ли четвертая пантера или набросится на кого-то; в ее образе есть движение, есть намерение. Создатель герба, тот, что сделал время города циклическим, не хотел, чтобы оно застывало совершенно: оно все-таки подвижно и в подвижности своей становится концентрированным и, наверное, лишенным случайностей.
Ноан входит в город в переходное время – утром последнего дня года. Сыплет мелкий снег. Если прежде его ощущения соответствовали cauda pavonis, почти финалу алхимического Делания (и это было неправильно, вызывало шок), то теперь его переживания алхимически правильны – это альбедо, самое начало процесса, когда еще совсем ничего неизвестно ни о проблеме, ни о себе самом. Ноан, новичок с самоощущением ребенка, находится в подходящем к своей еще не известной задаче состоянии. И мы можем предположить, что цветные осколки его зрения – это действительно алхимический «павлиний хвост», почти завершенное успешное Делание кого-то другого.
Первым, кого увидел Ноан, был уборщик в маске, плетенной из полосок телячьей кожи. Снег снова показался страннику разноцветным, и это предвещало еще одно шоковое переживание:
«В самом начале жизни, когда мир познаешь на ощупь, еще его не понимая, а только чувствуя, ощущаешь боль от огня и улыбаешься тающему на губах снегу, он испытал потрясение, которое ушло на дно души, потонуло и теперь выплыло оттуда, как выплывает фантастическое чудище, лежавшее тысячи лет в умятых толщей воды укромных камнях океана. Тогда он не увидел — ощутил отсутствие лица и сейчас, почти через четверть века, почувствовал в кончиках пальцев тепло нагретой извне солнцем, а изнутри человеческим дыханием мягкой телячьей кожи. И услышал вопль бабушки: вопль ужаса и надежды, что бог пощадит безрассудного несмышленыша.
Уроды. Они были тайной города. Их лица — до последних дней жизни — закрывали маски из тесно переплетенных узких, гибких ремней с тремя еле уловимыми щелями, чтобы дышать и видеть. Но непроницаемая телячья кожа не спасала от страха, от ощущения близости темных, таинственных сил.
Они рождались от обыкновенных хороших, добропорядочных людей: бюргеров, чеканщиков, ювелиров, пекарей, и даже родители никогда не видели их лица. Нельзя было видеть: помрачался от ужаса рассудок или разрывалось сердце. Разрешалось ли им когда-нибудь, хотя бы наедине с собой отдирать от лица эту вторую, облепляющую голову намертво кожу? Они мели улицы, ухаживали за лошадьми, работали в каменоломнях; тот, о котором помнили пальцы Ноана, носил воду, рыхлил огород.
«Сон это или явь?» — думал он, боясь еще раз посмотреть в бесформенное, обрешеченное тесными узкими ремнями мертвое лицо человека с метлой. И — заметил: снег стал опять белым, камень — черным, метла — неопределенно унылых оттенков спитого чая, будто начисто вылиняли разноцветные стекла, через которые он только что видел мир».
В памяти Ноана, кажется, не удержалось то, что когда-то он сам носил такую маску. Вероятно, это и было его травмой.
Если говорить о городе как о символе коллективного сознания, то эти уроды в масках (их называют гинги) воплощают те самые теневые содержания, которые не соответствуют «ведущей доктрине». Основной принцип этого сознания – кажется, особая, концентрирующаяся форма времени. И, возможно, баланс. А с тем, что не подходит, что может нарушить тонкое равновесие, обращаются довольно мягко: их не изгоняют, не убивают – просто не дают возможности познать себя, отражаясь в других и продвигаться социально, препятствуя нормальному нарциссизму ребенка; делают страшных гинги неопасными и бессильными. От их уродства защищают обывателей, только и всего. Да, и еще: гинги служат «вешалкой» для проекций. На них проецируются содержания, полные смертоносного ужаса, лишенные формы – то, что У. Бион назвал Безмерным [47]. Так что мы видим здесь даже не зрелую проекцию, а проективную идентификацию – ведь гинги действительно лишаются лица, возможности обрести форму определенной личности. А маски защищают от ужаса (создавая его при этом), удерживают под контролем.
Следуя мысли Д. Хломова о «трех головах психики» [53], это шизоидный город и, возможно, шизоидный мир – в нем избегают ужаса. Переживания тяготеют к сентиментальности, а с символами обращаются не как с таинственными и по-своему живыми, а формируют их сами, используя как технические средства.

Кроме того, сам Ноан не замечает телесной боли и усталости. Его раны заметила девушка.
Дальше Ноану предстоит выбор: в пользу Анимы, которую здесь воплощает эта девушка, или же в пользу того, кто создал и управляет городом – возможно, мужской фигуры. Выбор мужчины между Анимой и Анимусом – довольно частая психологическая коллизия [44] . И выбор в пользу отношений с Анимой делается, как правило, уже психологически зрелым персонажем, познавшим свою мужественность. Слишком ранний выбор в пользу Анимы – если герой все еще слишком юн, как правило, ведет к трагическим последствиям. Так произошло с Тезеем, предавшим Ариадну и навлекшим на себя проклятие Афродиты: все его жены погибали, а в итоге позорной смертью погиб и единственный сын.
Посмотрим, как сложатся отношения Ноана с этой девушкой. Он то ли лжет ей, то ли фантазирует – а она проницательна, замечает и немодные вот уже тысячу двести лет сапоги с тупыми носами, и музейную одежду с чужого плеча. Но ведь Ноан – порождение Митиной фантазии, и мы не знаем, лжет он или у него складывается новая биография, новое прошлое – детство именно в этом городе, с этой девочкой, на улице Малых Шагов.
Ноан все еще остается ребенком, а девушка ведет себя как старшая сестра. Сильная, зрелая Анима  типична для русских сказок – как и Ноан, юноша-ребенок, который глупее и слабее ее. Можно ожидать того, что влияния такой Анимы для травмированного детского ядра психики полезны, что она позволит ему подрасти – и при этом не станет брать на себя всех материнских функций, не поглотит и не ослабит героя. И герой впервые замечает свою слабость, свои травмы. Благодаря этой девушке Ноан воплотился, обрел свое нынешнее тело взрослого мужчины.
«— Я родился на улице Малых Шагов… Малых Шагов… — стал повторять он как заклинание, боясь, что сейчас потеряет ее навсегда.
Она молчала с чуть нахмуренным, думающим лицом.
— Если ты уйдешь, — не выдержал он, — я… упаду. (У него чуть не вышло само собой «я умру», но, может быть, опомнился он, и это уже вышло у них из моды, как тупые мысы баронских сапог, и не стало еще естественным состоянием души, как в том, его новом мире.)
Но подействовало и «я упаду»: это была суровая, честная мужская мольба. Она в ответ на нее слабо улыбнулась.
— Да, я вижу сама: ты еле стоишь на ногах. Долго шел к нам?
— Пять дней и пять… нет, шесть ночей, — ответил он, убегая в мелочную необязательную точность от этого опасного, отшвыривавшего его обратно за горы «нам».
Она поверх его головы посмотрела на дома с медленно раскрывавшимися ставнями и решила:
— Рядом дворик. Там уютные камни.
Через минуту он расстелил плащ на действительно уютных мягких камнях известняка. Они сидели, молчали и думали».
И мы видим, что город этот по-своему живой, хотя и медленный – камни действительно были уютными и мягкими; и подчинялся город сейчас намерению девушки. Что ж, она нашла для него ресурсы и начала исцеление. Но потом город начнет слушаться Ноана. Сейчас ничего не происходит, и самое время проявиться еще кусочку его странных переживаний.
«Он поймал себя на том, что опять начинает видеть мир через разноцветные стекла: синее, оранжевое, зеленое, как на переводных картинках под ерзающим пальцем ребенка, выступало, утрачивая мало-помалу водянистость, обретая отчетливость и игру. «Когда различаешь мир через эти наплывающие на тебя стекла, — думал он, — то ждешь невольно, не можешь не ждать чуда. Чувствует ли и она то же, что и я сейчас, или ей это кажется естественным, само собой разумеющимся, как нам в том мире наши чуда?..»
Он не может просто сидеть и приходить в себя. Он не может просто быть: так, по мнению Д. Винникотта [7] шизоиды пугаются чистого бытия, как если бы им грозило исчезновение, растворение. И они действуют. Какое-то внутреннее деяние совершает Ноан – ему как раз очень даже важно бояться исчезнуть: он – порождение фантазии, его прошлое словно бы удвоено и несет в себе странную опасность. Кажется, что и тело он обрел сейчас впервые в жизни.
«Она рассмеялась, это его удивило, даже обидело.
— Что с тобой?
— А я решила, что ты станешь опять повторять, как игрушка-автомат Второго Великого Мага: «Я родился на улице Малых Шагов… я родился на улице Малых Шагов…»
— Мне не известны технические утехи Второго Великого Мага, — суховато ответил Ноан, — но я действительно родился…
— …на улице Малых Шагов, — закончила она, тихо смеясь.
— И мы строили из мокрого песка рыцарские замки, искали камни, похожие на фигуры животных…
— И что еще ты помнишь?
Он с силой потянул вверх те тончайшие нити, которые, казалось, порвутся сейчас, и во второй и в третий раз потянул, пока не ощутил физически явственно, как размоталось новое колечко, — и тогда, улыбнувшись облегченно-устало, точно после тяжкой работы, начал повествовать ей:
— Я любил тебе рассказывать разные волшебные истории. Сочинял их сам, и меня, помню, мучило, что часто забываю их раньше, чем тебя увижу. Я мечтал: если бы можно было нести их к тебе не в памяти, которая изменчива, как облако, а в руках!
— В руках?.. — рассмеялась она опять.
— Ну да. Или: бежать к тебе, а история летит над головой, и ты радуешься ей издалека. Однажды вечером у очага я сочинил целую повесть о мальчике-рыцаре и растерял ее к утру, когда собирался тебе рассказать. А потом…
— Потом? — ждала она.
— Через много лет я увидел это во сне.
— И забыл опять?
— Нет…»
Все это подходит любому хорошему детству, пусть это и сказка. Пока Ноан делает цельным свое прошлое лишь благодаря воображаемым нитям, в фантазии. Но фантазия, говорит он сам, не слишком надежна, она должна быть воплощенной, так, чтобы ее можно было нести в руках.
И девушка для него тоже обретает плоть. Есть в ее облике что-то мальчишеское, андрогинное – намек на то, что любви и страсти здесь не будет, а возможны только забота, игра и отражение друг в друге, как в зеркалах. И Ноану важнее пока побыть ребенком.
«Он посмотрел в ее лицо: широкоскулое, с не особенно высоким, излишне густобровым для девушки лбом, определенным, очаровательно мальчишеским подбородком, резкой, чуть жестковатой линией носа; отметил с особой нежностью, что шея похожа на чересчур тонкий стебель, а большие руки тяжеловато-изящны, и понял, что настала та редкостная минута, когда это возможно».
Это – не совсем любовь, а сопричастность друг другу (даже если это не та девочка) и возвращение в детство на чуть более долгий срок. «Если ты уйдешь, я упаду», - сказал он чуть раньше, и это была истинная правда: ему была нужна опора, и девушка помогла найти ее. Теперь будет что-то иное. Цветные видения связаны с Космосом, с пространством без верха и низа – поэтому, когда город станет слушаться Ноана, то превратится в самый настоящий гироскоп.  Если опора есть, о ней можно забыть. И становится интересным балансирование.
«— Ты только ни о чем не думай, — потребовал он. — Будто заснула, забыла сомкнуть веки и…
В тот же миг им обоим показалось, что уютные, покрытые его изодранным плащом камни, на которых они тесно сидели, качнулись вверх, а земля накренилась, ускользая из-под подошв. Стало славно, как в гамаке. А когда равновесие восстановилось — опустились камни, поднялась земля, — они поняли, что резко изменилось положение разноцветных стекол: они опрокинулись, перешли из вертикального в горизонтальное положение. Перед ними было теперь несколько расположенных на разных уровнях рядов. Напоминало это горизонтально расчлененную сцену, на которой может совершаться несколько параллельных действий. Послышалось едва различимое ухом пение английского рожка… Над разноцветными рядами-террасами обозначился легкий и тоже разноцветный, не закрывавший неба и облаков купол, и на нем набухали похожие по чудесной емкости на бутоны-соцветия гвоздик явственно пульсирующие пятна.
— Можно это потрогать рукой?.. — выдохнула она.
— Молчи! — умолял он. — Возвращается детство. И если ты разрушишь, мое сердце не в состоянии будет опять это построить».
Он строит в воображении, а воплощает его образы сам город. Кажется, получилась сцена, эстрада, и прикосновение может все это необратимо изменить.

В детстве Ноан, хрупкий и лгущий, не был интересен мне – разве такими бывают герои? -  а сказка его осталась забытой, подобно сну. Сейчас я приведу ее полностью и постараюсь расшифровать в меру моих возможностей – ведь сам Евг. Богат писал, что, возможно, писатель – его двойник не смог найти «горошины» в этой истории, которая пришла к Мите Пенкину. Так вот, сказка началась банально.
«Усиливалось пение рожка, и на самой верхней террасе под мягко пульсирующими соцветиями появился мальчик-рыцарь в сияющих латах, с мечом и щитом. Был он комичен в торжественно-серьезной воинственности, она опять не выдержала: рассмеялась, и Ноан потребовал: «Тише, тише».
Позади рыцаря-пажа выступили более материальные, чем полукружье купола, зубчатые стены замка, начали круглиться башни, распахнулось окошко, и показалась девушка. Она высоко задирала подбородок — очевидно, там, у себя, поднялась на цыпочках, махала рукой, и мальчик, увидев ее, опустился на одно колено, покорно наклонил голову, положил на землю меч и щит».
Да, смешно. Мальчик посвящает оружие Прекрасной Даме, но он еще ребенок, а она слишком высоко. Анима такого рода очень уж обобщена и слишком уж «духовна». Она манит вверх – вот почему Ноан, как и строитель готических соборов, озабочен прежде всего вертикалью.
«И вдруг будто вулкан заработал над горизонтально устойчивыми рядами террас: они рассыпались, заклубились разноцветно, а когда состроились опять, замок оказался на самом нижнем уровне, окно в башне было закрыто, и мальчик стоял, по-мужски решительно откинув отягощенные металлом плечи, подняв голову кверху: к возвышавшимся над ним параллельным рядам. А на них обозначались — чем выше, тем туманнее — различные миры…»
И готическая вертикаль работает, разрушая, взрывая плоскость. Герой этой сказки вознесся, ничего для этого не сделав, выше замка, выше девушки, как будто бы сразу взрослым. Похоже, что тот самый вулкан, вознеся его, уничтожил что-то важное. Мальчик так и не обрел связи с душою, с чувствами, пусть и смешными, и иногда болезненными, и воспарил сразу в сферы высокого духа. Это очень походит на обесценивание детской, незрелой, пошловатой Анимы – в пользу ни более, ни менее как Вселенной. Именно там, в областях отвлеченных, и ищут убежища от чувств, иногда столь случайных и мешающих. И что же остается? Ужас, который отрицают; эстетические чувства; напряженно-сентиментальный настрой…
«На втором уровне, над мальчиком, расстилался волнистый синий камень с огромными — у горизонта — исчерна-багровыми шарами, освещенными с тыла, из бездны, незримым, судя по мощи отблеска, новорожденным солнцем. По камню бежали густые тени, казалось, этот мир сейчас оживет; и мальчик по лесенке из тончайшего волоса мигом поднялся сюда, побежал бесстрашно к таинственным шарам. Нет, он не бежал — он летел, легко отталкиваясь от синего камня, паря в воздухе с обнаженным мечом. Когда из двух шаров стали вылупливаться драконы, он, с силой оттолкнувшись, обрушил удары меча с высоты, и упали, покатились головы…»
В средневековом восприятии светила были живыми; современный мальчик увидел это и убил их. Его современная духовность оказалась так трудоемка, что небеса стали каменными. При отказе от Анимы, от чувства решение духовных задач воспринимается не как дар и благодать, а как тяжелая работа. И это служит прекрасной опорой для всяких грандиозных содержаний, как и небеса из синего камня.
Вероятно, в этой части истории мальчик спасал Солнце от тех черных светил, что готовы поглотить его. Хорошая история оживляет и привлекает к себе мифические мотивы: вот и здесь оказался отголосок очень старых мифов – о поглощении Солнца чудовищем (как правило, в результате инцеста) и о стрелке, убившем лишние солнца, чтобы они не сожгли Землю [2] Так или иначе, Черные Солнца были убиты. Мифы эти посвящены тому, как сознание приобретает один-единственный центр, символизируемый Солнцем – отказываясь (на время или навсегда) от влияний автономных комплексов, у которых, считал К. Г. Юнг, тоже есть свое, очень определенное, пусть и ограниченное, сознание.
Если речь в повести идет о травме, то сказочный герой решил еще одну важную задачу – воспрепятствовал фрагментации психики, пусть и ценою того, что она обеднела предельно – вспомним, каким бестелесным и растерявшим почти все эмоции был Ноан до встречи с девушкой. Мотив тонкой паутинки при этом трактовать становится не так сложно – это тонкая, но, как оказалось, прочная непрерывность существования Я.
«А мальчик, так же весело паря, обежал-облетел весь этот неразбуженный мир и поднял лицо: над ним, на третьем уровне, расцветало буйное царство фантастических деревьев. Они выдергивали из земли корни, менялись местами, перестраивались, переплетали намертво ветви, и, наконец, возник рыцарский замок. Не из камня — из живой буйно зеленеющей растительности. Паж взбежал в этот мир по лесенке-паутинке, остановился в изумлении и ринулся на живую, насыщенную могущественной силой стену. Он ударил по ней мечом, но раны тут же затянулись — замок отталкивал его от себя ветвями. Тогда, рассмеявшись, он стал раздеваться: падали латы, покатился шлем, зазвенела отброшенная, как рубашка перед купаньем, кольчуга и, обнаженный, в набедренной повязке, он заскользил вверх по стволу, побежал, достиг самой высокой башни, исчез в ней, потом выкарабкался оттуда, расталкивая головой упругие ветви, с украшенным серо-серебристыми листьями живым колеблющимся стеблем в руках».
Мальчик оказался то ли очень мудрым, то ли ему по-настоящему повезло. Очень многие герои типа Тристана – и еще большее количество наших современников не умеют отдыхать и восстанавливаться, бегут из боя в бой, гордо неся свои шрамы. А паж, снова ставший ребенком, был непосредственным, катался по траве и смог избавиться от избыточных защит – он сбросил латы. И, что еще лучше – он сменил оружие на стебель исцеляющего растения. Теперь не мертвое, наработанное, техническое будет помогать ему, а сама жизнь. М. – Л. фон Франц писала, что образы растений символизируют вегетативную жизнь нашего тела. И контакт с растением, знакомство с его неагрессивной силой и овладение ею дает шансы на излечение тела и/или восстановление связей тела и интеллекта.
Но мудрость его будет иметь и обратную сторону: этот растительный замок, этот хаос ветвей в рыцарских произведениях часто символизирует не только бессознательное, но и те хитросплетения чувств, в которых куда как стоит разбираться истинному рыцарю, чтобы не совершать таких ошибок, как Тристан или Ланселот. Но паж действует, скорее, подобно наивному Парцифалю, и на этом уровне все для него кончается хорошо. Он играет и идет навстречу растениям обнаженным, без защит.
Но насколько все это действительно хорошо? Небо было каменным, а замок – растительным. Может быть, в мире, где странствует Ноан, живое и неживое трудно отличить друг от друга – ведь не зря же сказала его спутница, что Второй Великий Маг увлекся изготовлением автоматов, как некоторые герои Гофмана? Хорошо ли сам Ноан отличает живое от неживого?
«На земле он минуту постоял у мертвых рыцарских доспехов и поднял опять лицо кверху, а там — на четвертой террасе — сгущалась непроглядная ночь, в которой угадывались горы, похожие на чудища, или чудища, напоминающие горы. И в третий раз мальчик взбежал по волосяной лесенке. Стебель в его руке рассек ночь синим, расширяющимся к горизонту лучом. Открывшаяся действительность была ужасна: безнадежно бездуховные морды гигантских ящеров выступали из рассеивающейся тьмы. Слышался первобытный гул… Ящеры тяжело передвинулись; живая бугристая масса стала наплывать на обнаженного мальчика; и тогда он выбрал на стебле самый маленький листок, сорвал его и ловко, как камешек, долго танцующий по воде, пустил в живую, тяжко дышащую стену. Та сжалась, точно от могущественного удара. А маленький рыцарь так же ловко пустил в нее второй лист, покрупнее, и, вобрав тупые морды, ниже и ниже оседая, съеживаясь, уменьшаясь в массе, начало отступать обильнотелое чудище. И когда засеребрился в воздухе третий лист, оно истаяло в тумане, а мальчик, бережно опустив на зернисто-черную землю сияющую ветвь, на которой осталось еще несколько листов, стал подниматься выше. С середины лесенки он посмотрел на мир, рассветно освещенный этой ветвью, и рассмеялся».
Исцеление только начинается спонтанно; довершать его приходится с помощью вновь обретенной силы самому. От вторжений Безмерного, от угрозы психоза и страха поглощения не гарантирован никто, тем более, при шизоидной хрупкости. Агрессивные действия тут совершенно неуместны. Сохраняет психику в это время наличие безусловно хороших объектов, которые безраздельно принадлежат тебе. Такой была серебристая ветвь в руке пажа. Но почему он положил ее? Не ошибка ли это? Может быть, он счел, что она больше не будет действовать, хотя несколько листков еще оставалось. Или попытался остановить бесформенных огромных ящеров навсегда. Мы не знаем. Однако, ночь души для него кончилась, он заново пережил ее и заново вступил в рассвет, в состояние уже не альбедо, а цитредо (золота утренней зари в классическом представлении) – а оно указывает на удачное начало Деяния. Ветвь пажа светится серебром – это значит, что процесс совершается не при дневном ясном сознании, и в нем остается очень много неопределенности.
«На пятую террасу он ступил совершенно безоружный: без лат, без меча, без ветви. Но новый мир к нему был добр и не потребовал воинственных усилий. Мальчик шел по высокой, по пояс, желтой — не осенне, а первозданно солнечно-желтой — траве, удобно обернутый в серый теплый туман, а с неба сыпались, не обжигая его хорошо защищенного тела, горячие голубые искры. Это была минута отдыха, он шел, засыпая на ходу».
Состояние цитредо наступило, мы видим это по золотой траве. Голубые искры, то ли Сириуса, то ли травмы, все еще раскалены, но он теперь защищен. Его защита – туман. Чем-то она похожа на маску гинги – тоже делает плохо видимым. Паж спит на ходу – мы можем надеяться, что происходят какие-то важные трансформации, которым вреден свет ясного сознания. Тогда и плащ из тумана совершенно уместен. Вспоминается Мантия-невидимка Гарри Поттера – она позволяет до поры до времени делать так, чтобы смерть тебя не видела. Но, если оставаться в ней всегда, тебя может не быть. После победы мальчика над ящерами сказка становится очень двусмысленной – может быть, она об исцелении; или же о том, как строятся полезные, но потенциально опасные психологические защиты. Наверное, и то, и другое верно – полного, идеального душевного исцеления не бывает.
«Вулкан заработал опять, заклубились ряды разноцветных стекол; нет, даже не вулкан, — космическая катастрофа разрушила их на этот раз: в воздухе носились обломки только что видимых, почти осязаемых миров. А когда снова стали обозначаться горизонтали, замок с девочкой, выглядывающей из окна, оказался опять, как в самом начале, наверху, под мягко пульсирующими на куполе соцветиями, а уровнем выше выступила дорога, чуть выпуклая, мощенная серым старинным камнем. Сюда-то и поднялся по волоскам-ступеням из еще не успокоившейся разноцветно клубящейся мглы мальчик, одетый по-прежнему в плащ из теплого тумана. И девочка в башне уже видела его, ждала. Он, улыбаясь беспечно, ступил на серый камень и тотчас же начал медленно на него оседать, упал на руки, хотел оттолкнуться с силой и распрямиться, но распластывался все больше и больше безмерно отяжелевшим телом. Была секунда, когда казалось, что ему удастся хотя бы стать на колени, но камень опять его разогнул и держал, как держит магнит тонкий листок железа. Последним усилием плеч он сбросил плащ из тумана, и тот осел на камнях быстро высыхающими каплями. А девочка стояла в окне башни…
Кто закричал: она или та, что сидела рядом? Опять качнулись уютные камни под ними. Разноцветные стекла перешли из горизонтального в естественное, вертикальное положение. Купол с пульсирующими соцветиями растаял.
— …Дальше, дальше, — настаивала она.
— Не могу… — Он отдыхал, обмякнув сердцем, и думал устало, что, конечно, обманул и ее и себя, когда уверял, что сочинил эту историю у очага мальчиком. А может, обманул не особенно, если сейчас в нем фантазировало детство, умудренное ошеломляющей новизной мира?..»
Почему так произошло, мы не знаем точно. Может быть, дело в том, что на паже был плащ из тумана, а не латы, и он растекся по камню, сам как туман. Или он не принес всеисцеляющий листок девушке из замка, как принес якобы в детстве своей подружке. Если бы мы читали сказку, то ошибка героя и ее последствия были бы очевидны. Но «Четвертый лист пергамента» - не сказка. Мы видим, что Ноан придает огромное значение балансу, заставляет балансировать целый город, но в отношениях с реально воплощенной Анимой остается ребенком, этаким братцем Иванушкой. А в отношениях с более обобщенной Анимой у него вообще нет точки перехода – он оказывается то слишком высоко, то слишком низко – то в области идей, то, кажется, среди вещей, их воплотивших. Это очень типичное переживание шизоидного спектра – собственная спасительная легкость и раздражающая, затягивающая тяжесть мира.
Он рассказывал это девочке, подружке своего детства? Как-то не верится – слишком хорошо он должен был бы предвидеть свое будущее, свою хрупкость. Скорее всего, он пытается создать себе детство прямо сейчас. Для чего рассказана сказка? Мужчина рассказывает женщине о себе, чтобы познакомиться? Похоже, нет. Это ребенок своей игрой показывает ей свое состояние. И она угадывает – это не возлюбленный, отношения будут иными.

Мы видим, что отношения с Анимой были плохо завершены на уровне фантазии. В реальности Ноан пользуется девушкой как ресурсом – не нуждается она ни в спасении, ни в замужестве… И мы можем предположить, что, воспользовавшись ресурсами Анимы, Ноан выберет отношения с Анимусом – но об этом догадывается опять-таки не сам герой, а его спутница. Она спрашивает, не маг ли он и не собирается ли принять участие в  ночном поединке магов, стать Первым Великим. Ноан ничего об это не знает, и девушке приходится стать его гидом. Ноан наивен и мало что замечает, она же наблюдательна и проницательна.
«— У тебя, рыцарь, хорошая память, — лукаво заметила сна. — Ты помнишь улицу, где родился, и девочку, с которой из мокрого песка лепил замки, но, видимо, забыл две вещи: имя этой девочки — ты ведь по имени не назвал меня ни разу — и что означает герб города: колесо с четырьмя пантерами…
— Погоди, — остановил он ее, — может быть, во мне раскроется твое имя.
Он сидел, дыша тяжко, как после долгого бега, на изодранном плаще — откинулся расслабленно к стене, подставив солнцу расцарапанное лицо и израненные руки, и она пожалела его, как сестра — может быть, даже как мать.
— Зовут меня Тао.
— Тао…
— А ночь сегодня особая. Ночь Торжества Великого Возвращения. В двенадцать часов исполнится 1400-й год и летосчисление начнется опять с 1000-го года. Ты видел Колесо с пантерами на воротах? В нем — четыре столетия; один раз в век оно поворачивается. Когда наверху пантера с распластанными крыльями, последнее столетие течет к Торжеству Возвращения… В эту ночь у ратуши показывают искусство жонглеры и Великие Маги. Жестокое состязание определяет Первого, Второго и Третьего Мага. Эти титулы с тайнами воплощения, колдовства и чернокнижия они передают сыновьям, а те — дальше… Сегодня ты увидишь потомков трех Великих Магов, которые победили четыреста лет назад.
— И Великие Маги умирают? — устало усмехнулся Иоан.
— Конечно, — ответила она строго. — Умирают и Великие Маги. Не умирает один человек: епископ.
— И много оборотов успело совершить колесо с пантерами?
— Сегодня четвертое Великое Возвращение. Первое было в честь окончания постройки собора на холме… — она улыбнулась. — Вот я и подумала: если ты захочешь, то сможешь стать Первым Великим.
— И дети мои…
— И внуки…
— Нет, Тао, — возразил он как можно мягче. — Я не стану никогда Великим Магом. Даже Третьим. Пойми, я не маг. Это…
Она, наклонив голову, терпеливо ждала.
«Потом, — решил он, — потом. Рано…»

Что – рано? Полюбить ее?
Тайна герба и циклического времени теперь разъяснилась. И четверицу действительно приходится толковать, как и полагается в «Гофмановском мире», наоборот. Привычно – динамична тройка, стабильность ей придает четвертый член. А в городе епископа Сванга стабильна как раз триада – и лишь появление Четвертого раз в четыреста лет подрывает эту ее стабильность, меняет ее состав. Само колесо с четырьмя пантерами странно – оно поворачивается раз в век, но предки нынешних магов победили не сто, а четыреста лет назад… Останется непонятным, сочиняет ли Ноан свое детство в этом городе или на самом деле забыл его и теперь вспоминает. Из какого он времени вообще? Чувствует он себя так, будто его сказка и напоминание о забытом имени девушки нанесли ему новый удар.
Тао не то чтобы воплощает невысказанные намерения Ноана – она формирует их. Тут она решила позаботиться о нем, дать отдохнуть, покормить и одеть. Предложила плащ покойного брата вместо изодранного – брат был каменщик, его убило обвалом; он был гинги.
Мы привыкли, что отношения сказочных героев с Анимой заканчиваются свадьбой – и что такие отношения вообще строятся на сексуальности. Но Тао предлагает спутнику плащ брата – мы забыли, что в алхимическом Делании очень важна была сестра адепта. Сейчас эту роль по отношению к Ноану выполняет Тао – она дает возникнуть и проявиться его намерениям, угадывает их. Промахнулась она только с поединком магов, а в том, что касается потребностей реальной жизни, ей равных нет. Ноан не противится опеке – шизоиды ею тоже не тяготятся, если она адекватна их состоянию. Примерно то же самое произошло между Гарри Геллером и Герминой в «Степном Волке» - она утешила его, отправила спать, подарила возлюбленную [14]. И Гермина, и Тао, алхимические сестры, несколько андрогинны.
На роли Тао как алхимической сестры можно было бы успокоиться – если бы мы читали сказку. Но в повестях и даже в фэнтези персонаж, исполняя сказочную роль, не перестает быть живым, настоящим человеком. Вот Ноан делает свой выбор, подобно тому, как в сказке: говорит о камне вместо чувств, а Тао рассказывает о цене баланса этого города:
«— Он работал каменщиком, — тихо рассказывала Тао. — И его убило…
— Каменщиком? Что он строил? Ты мне покажешь? Сегодня же! А много ли в городе каменщиков? А? Тао!
— Что с тобой? — откинулась она к стене, у которой они сидели. — Я рассказывала тебе о Руте. Его убило большим камнем (как и Виларда)…
— Да, да, — заставил он себя успокоиться. — Я бестактен, нет, бессердечен.
— Ничего. Слушай. Когда в нашем городе что-нибудь разрушается от старости, это тщательно восстанавливают по чертежам, которые хранятся в подземелье у Великого Архивариуса и Великого Летописца Таама. И каменщиков мало, это самые тихие и печальные люди, веселее их и чеканщики, и бочары, и сапожники, и пекари. Рут был тоже молчалив и печален. Лишь в последние дни он был оживленнее, чем обычно, и что-то чертил вечерами на земле палкой. Камень упал ему на голову, когда он, стоя на коленях, месил раствор. Родители умерли рано. Он был старше меня и мудрее».

И вот сейчас приблизится переход от влияния Тао к влиянию епископа Сванга. Ноан так боится гинги, что не может идти мимо него даже рядом с Тао, «даже не видя». Лица гинги он не увидит в любом случае, его пугает, что такое есть вообще. Ноан – сверхгорожанин в этом плане, он отвергает ужас. Но при этом испытывает его – может быть, благодаря близости Тао и сколько-то восстановившей его сказке. Он признался Тао, что боится.
Город сейчас слушается ее и выводит, подобно лабиринту, домой, а она рассказывает о гинги:
«Они шли, и Тао тихо рассказывала ему; эхо углубляло ее шепот.
— Вот уже несколько столетий колдуны-чернокнижники, алхимики и даже маги пытаются раскрыть эту тайну, и у них ничего не получается, может быть, потому, что им тоже не разрешают видеть лиц гинги.
— Кто же их видит, Тао? Ведь должен же хоть один человек увидеть, чтобы определить: урод.
— Этот один человек, — ответила она, — бессмертный епископ. Когда в городе рождается ребенок, то первым после акушерки, которая еще ничего не может понять в неоформившемся личике, и матери, ослепленной любовью, видит его бессмертный епископ. Это бывает не позже чем через час после рождения. Он рассматривает ребенка через большой многогранный изумруд, который не только укрупняет черты лица мальчика или девочки, но и показывает их облик в будущем. Одна грань — через три года, вторая — через десять, третья — через двадцать пять… Медленно поворачивая изумруд, епископ видит рост и течение жизни от первого часа до самого последнего и решает: надеть телячью маску или оставить с открытым лицом…
— Повтори, пожалуйста, про изумруд! — резко, за руку, остановил ее Ноан.
— Хорошо, — покорно согласилась она и повторила.
И опять он остановил ее:
— Повтори в третий раз, Тао!
— Что с тобой? Зачем?
Он молчал, она повторила в третий раз».
Мир через цветные стекла – ощущение маски – страх человека в маске – сияние изумруда… Страх Ноана все усиливается, делается невыносимым – это некая травма собирается из фрагментов, и описан «процесс ее сборки» очень правильно, так и бывает. Сказка, показанная им, не сделала его крепче – скорее, сенсибилизировала к страху. Целостность, своя собственная, пугает Ноана – ведь вместе с ним становится целым и то, что когда-то так напугало его, почти уничтожив. Троекратный рассказ Тао как-то помог снять напряжение – пригодился и образ нитей детства, которые можно или разорвать, или сохранить по своей воле.
«Все нити детства были натянуты в нем до отказа. Кажется, еще небольшое усилие — и лопнет: одна, вторая, третья… Но он не боялся и углублял напряжение памяти, раздражающе неопределенно пульсирующей в висках, пальцах, сердце. Одна из нитей начала подаваться, и он увидел в себе: ночь, горы, двух мужчин, мальчика… изумруд. Нет, конечно, не сам изумруд, а тихий таинственный разговор о нем, зеленом камне, наделенном колдовской силой. И ожило в нем сейчас то ощущение в липнущих от тепла веках, что и костер стал зеленым, как тот загадочный камень, который делает с детьми что-то ужасное. Но что? Что?..
И тут долетело до него дыхание Тао:
— Повторить тебе в четвертый раз про изумруд?»
Четвертый раз не понадобился: в городе, где стабильна триада и динамична четверка, это могло бы что-то разрушить.

День истрачен на странную сказку, его словно не было. Снова наступает время перехода – что ж, день со своими заботами тяжел и скучноват, а вот ночь, особенно ночь карнавала… Начинается новогодняя ночь. И не только эти два ее предвестника, но и она сама абсурдна, осознанно абсурдна, с какой-то целью сделана «наоборот»
Щель между стен потребовала некоторого напряжения и вывела к ратуше. Там, в светском центре города, начинают встречаться новые мужские персонажи. Они мало похожи на людей, но Тао знает их именно как горожан. Первый похож на гинги (страшноват), он хмур и нуден, и тяжелое лицо его словно бы было слеплено давным-давно из гипса и теперь рассыпается; это Кварк, самый богатый бюргер города; так выглядит этот тезка фундаментальной частицы, и имя его связано с бессмыслицей и чепухой. Второй – карлик, чьи ноги на бегу и в танце невозможно сосчитать, плясун и посыльный; зовут его Пак, как и духа-посланника лесного короля Оберона [55]. Кварк совершенно не похож на свое имя, это действительно какая-то чепуха, а Пак все еще близок своему сказочному прототипу.
Ноан видит герб – четыре пантеры – увеличено повторенный на башне, и ему кажется, что звери оживают.
«Он заслонился ладонью от солнца, чтобы лучше, точнее рассмотреть пантер, — ему померещилось, что их морды не тупо бесчувственны, как на воротах, а усмехаются едва уловимо, с кошачьей настороженностью. И с изумлением заметил, вмиг забыв об усмешке животных, двух человечков, идущих с акробатической ловкостью навстречу друг другу по расправленным крыльям. Вот они накинули с двух сторон на голову верхней пантеры петли тоненьких лесенок и шустро побежали по ним, потянулись к кольцу, ввинченному в серую стену башни, и вдели в него толстый канат.
— Тао, посмотри!
Она тоже подняла голову и, раскрывая тайны города, пообещала:
— Ты увидишь ночью самых искусных канатоходцев, оттуда они соскользнут, танцуя, на черепицу кондитерской, как вестники вечности».
Что правда, что ложь? Оживающие пантеры или безобидная кондитерская?
То, что будет дальше, очень похоже на сказочный город, куда Щелкунчик приводил Мари [20]. Значит. делаем вывод мы, вот он, «мир Гофмана», мы уже там. Сладкий мир «Щелкунчика» был бы совершенной идиллией, если б не некий великан – наверное, обычный человек, пожелавший сладенького. И мир этот был, скорее всего, сновидением Мари. А вот у ратуши располагается вполне реальный мир, созданный из сладостей.
«Когда Ноан, ведомый Тао, подошел поближе, он увидел торты, изображающие рыцарские замки и различные их детали: башни, зубцы стен, рвы, подъемные мосты. С помощью твердого и жидкого шоколада, орехов и фруктов, взбитых сливок, сахарной пудры, творога и патоки виртуозы кондитеры точно и ярко, не избегая нежных и ломких, недосягаемых для менее высоких мастеров мелочей, живописали историю романско-готического зодчества. И эти высокие башни, могучие стены и легкие как сон мосты рассекали, усекали и подсекали широконькие тускло-стальные лопатки, которыми поспешно, будто кто-то их жестоко торопил, орудовали старухи. Живо отламывая куски, они обрушивали их на фарфоровые тарелки и, вооружившись ложкой, а то и с помощью той же универсальной лопатки, уминали молчаливо, сурово, за обе щеки, запивая дымящимся какао.
Ноан и Тао шли как раз мимо столика, на котором юркий кондитер-подмастерье устанавливал башню с фрагментом стены. Лопатка самой воинственной из старух рассекла ее с точностью, которой могли бы позавидовать победители рыцарских турниров — от флюгера до сахарного фундамента, — а остальные, восхищенно ахнув, подхватывали распадающееся диво… Ноан посмотрел на соседний столик. За ним восседала большая старуха, усатая, в ночном чепце. Она черпала ложкой из уемистой тарелки взбитые сливки и поедала их, каменея лицом от восторга; ее пальцы, явственно черные усики, крылья носа и выбивающиеся из-под чепца волосы покрывала медленно оседавшая белая пена. Она ела, не чувствуя, не замечая этого, точно углублялась в таинство, постигала суть бытия.
— Наш Великий Архивариус и Летописец Таам, — услышал Ноан милый голос Тао, — подсчитал: за один оборот колеса крема и сливок в городе съедают столько, что из них можно было бы выстроить сто ратуш. Обыкновенно старух ограничивают, чтобы не иссякли запасы муки и сахара, но накануне сегодняшней ночи…»

Что делают организаторы карнавала – не просто же балуют старух? Тут можно вспомнить и сахарные мексиканские черепа на День Мертвых, и сновидение Ганса Касторпа о том, как ведьмы в храме раздирают и пожирают ребенка: Т. Манн, «Волшебная гора», гл. 6, «Снег» [38]:
«Ганс Касторп созерцал эту  группу,  и сердце его  почему-то сжималось тяжелым, смутным предчувствием. Он боялся верить себе, но все же вынужден был обойти вокруг изваяния и двинуться дальше, вдоль двойного ряда колонн. Перед ним возникла металлическая дверь, открытая во внутренность храма, и у бедняги подогнулись колени от ужаса перед тем, что он увидел. Две седые старухи, полуголые, косматые, с отвислыми грудями и сосками длиною в палец, мерзостно возились среди пылающих жаровен. Над большой чашей они разрывали младенца, в неистовой тишине разрывали его руками, - Ганс Касторп видел белокурые тонкие волосы, измазанные кровью, - и пожирали куски, так что ломкие косточки хрустели у них на зубах и кровь стекала с иссохших губ. Ганс Касторп оледенел. Хотел закрыть глаза руками - и не мог. Хотел бежать - и... не мог. За гнусной, страшной своей работой они заметили его и стали потрясать окровавленными кулаками, ругаться безгласно, но грязно и бесстыдно, да еще на простонародном наречии родины Ганса Касторпа. Ему стало тошно, дурно, как никогда. В отчаянии он рванулся с места и, скользнув спиной по колонне, упал наземь - омерзительный гнусный шепот все еще стоял у него в ушах, ледяной ужас по-прежнему сковывал его - и... очнулся у своего сарая, лежа боком на снегу, головой прислонившись к стене, с лыжами на ногах.
     Но  это не  было настоящим,  доподлинным пробуждением».
Организаторы карнавала вполне осознанно скармливают Матушкам-Смертям фальшивую, но очень вкусную жертву. Не Время у них грызет камни зданий, а всего лишь старухи лакомятся сладостями. Да и, если подумать, сама смерть в этом действе фальсифицирована. Это хорошее издевательство, с одной стороны. А с другой оно выглядит пошло – как любое обесценивание серьезного. Но превратить смерть в игрушку хотя бы на одну ночь все-таки очень соблазнительно, очень игриво, безопасно и приятно – как и разрушение ложками искусно сделанных зданий из крема.
С появление Кварка и Пака город потерял свою монолитную целостность и уже не слушается ни Тао, и Ноана. Именно в центре, у ратуши, он превратился в горсть фрагментов – а Ноана покинули его моменты видения через цветные стекла. Значит, «мир Гофмана», подобный сну или психозу, теперь существует уже не только в воображении героя. Этот мир воплотился и стал мозаичным, а сам он – целостным. Пока целостным был город, фрагментирована была память Ноана. Может быть, тут и берет начало тяга шизоида к фантасмагории, ужастикам и иногда к абсурду – каким-то образом это восстанавливает его собственную целостность.

А сейчас Ноан встретит очень важную персону из своего прошлого, но всей важности события оценить не сможет.
«Да, там, где площадь уминалась в раструб одного из бесчисленных, убегающих в разные концы города переулков, стояла большущая корзина с большущими яблоками, на них опускались голубые, желтые, синие снежинки; в корзине лежало разноцветное детство, и Ноан потащил к нему Тао.
Они низко наклонились над переполненной корзиной. Ноан медлил, выбирая то единственное, самое округлое, которое, углубив ладони, соединило бы и переплело их пальцы, вернув ощущение первого дара, первой боли.
— А ты повороши, рыцарь, выбирая, может, оно, твое, на самом дне…
Подняв голову, Ноан увидел женщину, обтаявшую от одряхления до костей, напоминавшую больную, даже умирающую птицу. Она сидела на корточках чуть в стороне, в углублении раструба.
— Да, да, — вернулся он к действительности и расстегнул быстро кошелек, нашаривая монету, соображая насмешливо, не устарели ли в этом городе его музейные деньги так же, как тупые мысы сапог.
— Не надо ни золота, рыцарь, ни серебра. Ты улыбнешься мне — и это дороже денег.
— Старая, добрая, сумасшедшая Кло, — зашептала Тао в ухо Ноана. — Я расскажу тебе о ней после. — И добавила уже отчетливо, желая польстить старухе: — Кло не только торгует яблоками и орехами — она видит человеческое сердце и умеет гадать.
— Да? — радуясь оживлению Тао, удивился Ноан. — Мне никогда в жизни не гадали. Ну погадай, Кло, если можно, — заглянул он, нагибаясь, в ее испекшееся от мудрости или горя лицо. — Я улыбнусь тебе дважды.
— И тогда, если ты улыбнешься мне дважды, я поверю, что еще не ушла или вернулась опять пора бесстрашных рыцарей.
— Почему? — не понял Ноан.
— Потому что, рыцарь, ты умрешь сегодня ночью.
— Я не умру никогда, Кло, — улыбнулся Ноан.
— Да, — покорно и тихо согласилась она, — ты не умрешь никогда. — И повторила с резкой печалью: — И ты умрешь на рассвете…
— Может быть, в корзине твоей лежит отравленное яблоко? — улыбнулся Ноан опять с искренним весельем, потому что отравленное яблоко тоже уводило в мир детства.
— Нет, — тряся головой, повысила голос старуха. — Яд тебе не опасен. Бойся, рыцарь, не отравленных яблок…
— Она безумна, — шепнула Тао.
Ноан наклонился, в его ладонь легло что-то блаженно-холодное и большое; и он, разогнувшись, в третий раз улыбнулся Кло.
— Ты самый щедрый из рыцарей, — поблагодарила она строго.
Щель переулка вобрала их, зажав суровыми, без окон стенами».

Да это же та самая ведьма из «Золотого горшка», что пригрозила студенту Ансельму: «Попадешь под стекло! под стекло!», только добрая [17]. К Ноану возвращаются цветовые феномены – это значит, что разгадка его тайны близка – но он не обращает внимания. И не боится. Он выбирает свое яблоко – исполненное боли и, может быть, отравленное. Яблоко становится хорошим символом Самости, индивидуального центра его жизни. У Кло безобидные яблоки, но что означает, что надо бояться неотравленных яблок? Собственной жизни, собственной тайны. Или жребия, если Ноану суждено умереть утром первого дня нового года. Яблоко содержит семечки, они могут прорасти и стать яблонями. Это яблоко – символ совершенно детской, нетронутой Самости, что еще никак не повлияла на личность, на ее место в мире. Может быть, одно из его семян – будущая искривленная яблоня, в которой Митя Пенкин увидел Мировое древо…
Видимо, возможностей Анимы-сестры в таком мире и для такого персонажа становится недостаточно. Она может поддержать, но не может подарить жизнь, как Кло подарила рыцарю яблоко. Поэтому появляется Торговка Яблоками, на сей раз добрая – хотя, как и полагается воплощению Великой Матери, весьма зловещая. Тао считает ее безумной, а Ноан – нет. Рыцарь и торговка говорят на одном парадоксальном языке, для которого Тао слишком рациональна и практична. Но она может помочь, как помогала прежде – разъяснением.
«— Она совершенно безумна, — повторила Тао тихо-тихо, потому что и тут эхо углубляло и расчленяло шепот. — Я расскажу тебе ее историю.
— Можно подумать, что я чего-то боюсь и ты меня успокаиваешь, — так же тихо рассмеялся Ноан.
— Нет, — резко обернулась Тао, — в твоем бесстрашии… — шепот ее потрясал тысячелетние стены, — в твоем бесстрашии, — она умолкла, видимо не желая называть его рыцарем и не находя иного, более созвучного настрою ее души обращения.
— Меня зовут Ноан, — помог он ей.
— В твоем бесстрашии, — она не назвала его по имени, но пауза была насыщена большим теплом, чем любое из обращений, — теперь не усомнюсь никогда. А историю Кло я хочу рассказать, потому что она замечательна сама по себе. Кло была последней доброй феей в нашем городе. Когда-то леса в горах населяло немало добрых могущественных духов. Они постепенно исчезли, и осталась одна Кло. Она понимала животных и деревья, умела остановить или вызвать дождь, лечила детей… Постой! — остановилась она, сжав его руку. — Кто-то идет нам навстречу. Уступим дорогу…»
А эта характеристика подходит другой фее Гофмана – Розабельверде, приемной матери Крошки Цахеса [18]; именно она подарила ему способность присваивать чужие заслуги – из самых лучших побуждений, разумеется! Но, наверное, это тоже добрая Розабельверде. Забегая вперед, скажу, что сейчас рыцарь Ноан только что разминулся с родной матерью и не узнал ее.
А благодаря тому, кто помешал досказать историю, Ноан практически бессознательно сделает выбор не в пользу Тао.