Дунька

Сергей Пудов
       В штате нашего издательства был конюх, а при нем одна транспортная единица -  лошадь Дунька. Она исправно несла не столь уж тягостную службу: отвезти очередной тираж газеты на почту, иногда со станции привезти бумагу в типографию. Летом дня три поработает на сенокосе. Зимой то же сено привезти к конюшне. Одним словом не напрягалась, работала, в основном, на себя. А чтоб использовать ее по прямому назначению – для поездок корреспондентов по району, так ни у кого и мысли такой не возникало. 
       Непосредственный начальник Дуньки, конюх Федор Прокопьич, относился к ней ревностно и бережно. Никому в руки ее не передавал. Ежели кому дров из лесу привезти, али сена, то ли огород вспахать  –  всё сам. Избаловал кобылу донельзя. Никого к себе она не подпускала и ни на кого работать не хотела, окромя хозяина своего. 
       Прокопьич – древний старик с давно не стриженной бородой и желтыми от табака усами. Мохнатые старческие брови почти сливаются с мехом облезлой кроличьей шапки, с которой он не расстается ни зимой, ни летом.
       Первый раз я увидел Дуньку во дворе, запряженную в телегу. Прокопьич грузил пачки газеты очередного тиража «Колхозной Правды».
       «Уши врозь, дугою ноги, и как будто стоя спит», –  всплыли в памяти стихи Некрасова. Лошадь пребывала в полузабытьи: глаза полузакрыты, нижняя губа отвисла, обнажив желтые зубы, большая тяжелая голова опущена ниже хомута.
       – Коняга, да та, пожалуй, ровесница Прокопьича?
       – Не обижай коня, –  вступился конюх. – По лошадиному возрасту, она может и ровесница мне, а по годам – тебе ровня будет.
       – Да вы что, Федор Прокопьевич, кони так долго не живут!
       – Ты прав. Ежели бы в колхозе работала – давно бы сдохла. В колхозе только бабы долго живут, а лошади не выдерживают – дохнут, –  засмеялся он хриплым голосом и закашлялся.
       –  Я ее молоденькой кобылкой в колхозе получал по разнарядке райкома, –  продолжал старик с гордостью, что обратили внимание на его обожаемую «половину».
       – А что же кличку, какую-то бабью, ей прилепил?
       – Никому не говорил, тебе скажу, потому, как вижу, коней ты любишь. Была тут у меня в молодости зазноба одна. Ух, хороша девка! –  причмокнул старик языком, и аж глаза блеснули. – Любил я ее крепко… А она замуж за дружка моего вышла. Вот в честь ее, Дуни моей, и прозвал я тогда лошадку мою молодую. Бывает, вспомню Дуняшку-то свою, защемит сердце и давай лошадь вожжами понужать словно изменщицу свою. А опосля опомнюсь, одумаюсь, жалко станет тварь бессловесную, ни в чем не повинную – извиняюсь : то горбушку с солью дам, то сенца зеленого выберу. Я ведь с ней все время разговариваю, а она все понимает,– ушами прядет, голову поворачивает ко мне, как будто сказать хочет, а не может… Ну да ладно, разболтался я тут с тобой, на почту ехать пора. Но! Дуня, пошла!
       Как-то незаметно, собственно, как всегда, наступила золотая осень. Страдная пора. Полным ходом идет уборка хлебов. Инструкторы районной власти откомандированы по колхозам. Колхозов много, инструкторов мало – на всех не хватает. Дальние остались без руководящего партийного присмотра. С мест летят телефонограммы о досрочной уборке урожая. Лишь из самого дальнего колхоза никаких вестей: сводки не передают, на телефонные звонки не отвечают – весь район подводят. Рапорт в обком получается не полный, какой-то блеклый, без победных реляций.
       Первый секретарь звонит редактору: срочно направить корреспондента в Ломовку. Пусть он разгромит этот колхоз в газете, а уж мы на бюро райкома сделаем оргвыводы!
       Редактор приглашает меня в кабинет и как-то по-отечески уговаривает, словно посылает в тыл врага, откуда возврата нет.
       – Вы у нас человек новый, района не знаете, и первая же командировка предстоит в самый дальний колхоз. До него восемьдесят верст. Как вы будете добираться – ума не приложу. Подводы с хлебом на элеватор придут только через неделю, а вам надо быть на месте завтра.
Он подошел к окну. Конюх подметал двор. И тут шефа осенило!
       – Федор Прокопьевич! Зайдите ко мне.
       Тот, не спеша вошел в кабинет, не прикрыв двери, будто обеспечивал себе путь к отступлению. Медленно осмотрел из-под мохнатых бровей помещение, и уставился равнодушным взглядом в  пол. Он не знал, зачем его пригласили, но почувствовал что-то неладное.
       – Федор Прокопьевич, вот молодому корреспонденту надо в Ломовку съездить.
       – Пусть едет.
       – Спасибо за разрешение, – улыбнулся редактор. – Но ему не на чем ехать, кроме как на нашей лошади. Вы сможете его свозить?
       – Он чё, сам не может?
       – А и в самом деле, Вы можете управлять лошадью? 
       И тут меня понесло…
       – С шести лет верхом. Еще в школу не ходил, а уже копны возил, колхозные поля боронил. «У меня отец крестьянин, ну а я крестьянский сын», – продекламировал в каком-то радостном порыве. Представил себя в седле, на вороном коне с лебединой шеей, мчусь галопом в дальнее село… И тут же осекся. Подо мной будет не красивый высокий жеребец, а старая кляча. И я сник. Заскучал...
       Редактор обрадовался, что проблема решилась сама собой.
       Конюх посмотрел на меня искоса, ухмыльнулся и вышел. Я пошел за ним примерять седло.
       – Какое седло? У нас сроду его не было. Да и Дунька под седлом никогда не ходила. Да и я на неё верхом никогда не садился.
       Я видел, что он не хочет Дуньку отпускать. Но коль «редахтур» сказал, да и в райком поспешил доложить – деваться некуда  старику. 
       Он вывел  лошадь во двор, положил на место седла «потник» – кусок кошмы – от седёлки. От частого употребления «потник» точно воспроизводил контур хребта лошади и никак не заменял седло. Пристегнул чересседельником и с каким-то злорадством сказал,      
       – Вот тебе и седло!
      Я взглянул на это «седло» и вспомнил, как вспоминает человек перед крутым испытанием самые лучшие эпизоды своей жизни. В последние школьные каникулы меня определили учетчиком в родном колхозе. В отсутствие председателя мне разрешили несколько дней объезжать поля на гордости нашего колхоза орловском рысаке. Вставил левую ногу в стремя и молодцевато вскочил в седло. Жеребец с места пошел легкой широкой и плавной рысью. Пружинисто приподнимаясь в стременах и легко, на мгновение, приседая в мягкое казачье седло в такт бега лошади, сливаешься с ней в единый организм. Чувствуешь коня, он чувствует всадника. Ощущение радостного и легкого полета охватывает всё твоё существо. Душа поет. Сердце бьется, наполняешься какой-то непонятной гордостью. Крепко держишь поводок одной левой рукой, правая должна быть свободной, как и подобает настоящему гусару, кавалеристу, коннику, всаднику…
     Передо мной стояла Дуня. Выглядела она отрешенно усталой, глаза только что подоенной коровы. Я взял повод, прижал его к резко выступающей холке, другой рукой за столь же рельефный хребет, подпрыгнул, пытаясь сесть на лошадь верхом. Не получилось. Я повис поперек лошади, долго сучил ногами в воздухе, пока не вспомнил, что центр тяжести – пуп. Опираясь на брюхо (не мое, а лошади) я подтянулся, затем развернулся вдоль хребта, опустил ноги и сел. Ноги - мои ноги. Они не висели вниз, как бывает у настоящего всадника, а лежали на широком брюхе, беспомощно и нелепо торчали в стороны.
       Мои полушария почувствовали себя очень дальними родственниками, живущими за высоким пограничным частоколом хребта старой клячи, и казалось, все дальше и дальше удалялись друг от друга, окончательно разрывая свои родственные связи.
      На моем лице появилась маска глупо улыбающегося, сконфуженного клоуна, извиняющегося перед публикой за неудавшийся номер его программы. 
       Посмотреть на конно-цирковой дебют молодого, еще мало знакомого корреспондента, высыпал во двор весь списочный состав редакции и типографии. А состоял он, в основном, из девчонок, вчерашних выпускниц местной школы.  Я в то время, по возрасту, не далеко от них ушел. Всего двумя годами раньше окончил десятилетку и успел поработать в газете на Урале. А сюда, в Восточную Сибирь, меня занесло всеобщим порывом романтики, когда эшелоны молодежи с песнями мчались осваивать необжитые «дальние края».  Девчонки так хохотали при виде «конной статуи», что под конец, обессилев, они скрестив ноги,  приседали, держась за животы и уже беззвучно открыв рты, вытирали слезы. Что же их так развеселило?
       Я взглянул на себя со стороны. Картина оказалась действительно, мягко говоря, неординарной: Сидит пижон, стиляга с пышной шевелюрой, в импортном светлом костюме, рубашке цвета бордо, желтый галстук с пальмами, за ветки которой  держится обезьяна и, бесстыдно подняв ноги, хохочет, а внизу под ней крокодил, разинув пасть, исходит слюной в ожидании, когда же эта мартышка сорвется и упадет ему в пасть. Брюки дудочкой, желтые китайские туфли на толстой белой подошве – «манке», сидит верхом на кляче и изображает лихого гусара. Ха-ха-ха!
       Не смеялись только двое – Дуня и ее хозяин. Дуня понимала: смеются не над ней и пальцами показывают не на нее, а на того чудака, что залез ей на спину непонятно зачем и что он там собирается делать, стояла спокойно и невозмутимо.
       Прокопьич держал свою ненаглядную под уздцы, поглаживал и похлопывал ее по шее,  ожидая, когда  же закончится «концерт»,  хмурился: «как бы не испортил лошадь этот «городской». Путь то дальний. Загонит насмерть, не покормит, не попоит вовремя. Загубит животину».
       – Ну что, Прокопьич, тронули, – скомандовал я, пытаясь согнать с лица маску клоуна и принять снисходительную мину бывалого ковбоя – укротителя мустангов.
       Губы не подчинялись команде разума и в общем веселье бессовестно растягивались в глупую улыбку с добавлением кислинки идущей снизу ощутимой боли.
       – Айда, Дуня, – сказал он  это таким плаксивым голосом, словно провожал ее в последний путь. Ласково, напутственно легонько шлепнул конягу по крупу.
       Та поняла, вильнула на прощание хвостом и пошла понурив голову. С первыми шагами лошади над селом прокатилась новая волна хохота. И этот хохот не смолкал, пока мы с Дуней не скрылись за поворотом.
       Дуня шла тяжело, своим привычным шагом словно тянула груженую телегу. Шаг ее был какой-то необычный –  вразвалочку. Соответственно ее шагу мое тело каталось через ее хребет из стороны в сторону. Я ехал и гадал: что произойдет вперед: или мой копчик перепилит хребет моего мустанга или хребет перепилит меня по вертикали еще до того, как мы покинем село. А тут еще ватага мальчишек увязалась. Бегут хохочут, кричат, насмехаются. Те, что посмелее, подбегают ближе, стегают прутиками моего иноходца, пытаясь разогнать его и посмотреть, как этот чудак свалится с бегущей лошади. Но тщетно. Дуня провокациям не поддаётся, снисходительно отмахивается хвостом и продолжает свой торжественный марш вдоль дороги по селу.
       – Ну, душа моя Дуняша, – с этакой-то скоростью мы с тобой до места доберемся разве что к Покрову дню, – и пытаюсь пришпорить лошадь. Но куда там – ноги не могут охватить широкие бока.
       Село осталось позади. На обочине дороги – заросли ивняка. Подъезжаю к ним. Выломал  хороший,  гибкий прут, – стимулятор скорости:
       – Ну, Дуня, или я тебя, или ты меня. Вперед! Да так, чтобы кустики мелькали! – и вытянул прутом поперек брюха.
       Избалованная светским воспитанием сердобольного Федора, не знавшая вкуса кнута, она от неожиданности испытала смешанные чувства: боль, обиду, изумление, попранную гордость редакционной штатной единицы. На мгновение прислушалась к новым неприятным ощущениям,  резко, с места, сиганула через придорожную канаву и встала,  как вкопанная. 
       Ездок продолжил полет по инерции, – по пути разбив промежность о костлявую холку , –  и со всего маху сел истерзанным задом на стерню свежее скошенной ржи. Разноцветные искры праздничным фейерверком брызнули из глаз  и, казалось, осветили радужным светом залитые солнцем окрестные поля.
       Очнувшись от нестерпимой боли, я оглянулся и захохотал:  Дунька стояла в прежней позе, словно продолжая полет. Она напоминала детскую деревянную лошадку-качалку. Широко раскрытые глаза выражали полное недоумение: «И  как это меня так угораздило?»  В то же время она как бы спрашивала  меня: «А ты, ездун, как оказался впереди лошади?»
       Смеялся я до коликов и слез. Стиснув зубы от боли, пытаясь шагать так, чтобы не тревожить штанами «былые раны», с большим трудом забрался на лошадь. О гусарской осанке не могло быть и речи. Сполз на бедро. Развернул своего «Россинанта» в сторону поставленной цели и с какой-то мстительной жестокостью угостил прутом.   
       Дуня рванула с места в галоп. Невзирая на все мои усилия направить ее на путь истинный, –  она сделала большой полукруг по полю и, что было сил в ее брюхе, понесла меня обратно в село, к своей конюшне.
       Ее бег невозможно классифицировать ни под один из видов аллюра. Она резко подбрасывала зад. Я вместе с ним взмывал вверх и больно падал на ее острый хребет, каждый раз пытаясь менять точку  посадки, только бы не попасть разделительной линией. К сожалению, это не всегда удавалось. Я лег на лошадь животом, обнял ее за шею, как никогда не обнимал самую любимую девушку. 
       Я уже не обращал внимания на баб, медленно приседающих от смеха с полными ведрами на коромыслах, ни на улюлюкающих пацанов, бегущих следом. Мой модный желтый галстук выдуло на спину, и он трепетал на ветру как полковое знамя Первой конной.
     На подступах к редакции я все же принял вертикальное положение. Дунька, не сбавляя скорости, влетела в конюшню. Низкие ворота со всей  силой  ударили меня в лоб. Пересчитав своим копчиком все позвонки старой клячи до хвоста, ездок закончил свой спор с лошадью жесткой посадкой у ворот ее конюшни. В результате появилась еще одна болевая точка – на этот раз вверху и спереди.
       Широко раскинув ноги, как гуттаперчевая кукла, совершенно обалдевший и обескураженный, ездец сидел не шелохнувшись, боясь потревожить доселе непорочный и отцом не поротый мой целомудренный нижний бюст.