Поиски

Борис Подберезин
 Книга стихов Британишского называлась «Поиски». «Это такая игра слов: геологические поиски и просто поиски – смысла жизни и всего остального» (И. Бродский). Как раз то, что занимало тогда Иосифа. Но «получше написать» вначале не получалось. Первые стихи, как и должно быть, выходили беспомощными:

       Ломись через все завалы.
       Таскайся по всем болотам.
       Карабкайся на перевалы.
       Иди.
       Такова работа.

     Поэтический вирус уже попал в кровь – Иосиф без разбора поглощает стихи – от Назыма Хикмета и Пабло Неруды до Сельвинского и Самойлова. Приглядывается, размышляет, ищет свои темы, образы, стиль.
     В сентябре 1957-го – первое литературное знакомство: в редакции газеты «Смена» Бродский знакомится с молодым поэтом Яковом Гординым. Случайная встреча перерастёт в дружбу, которая растянется на всю жизнь. В те же годы случилось очень важное знакомство с поэтом Евгением Рейном, повлиявшим на становление Бродского. Состоялось оно при забавных обстоятельствах. Рейн пришёл на вечеринку к своему приятелю Ефиму Славинскому. Тот встретил гостя в отчаянии: «Тут находится один человек, который нас зачитывает своими стихами. Мы не хотим слушать эти стихи. Ты можешь ему сказать, чтобы он ничего больше никогда не читал?!» На вопрос «А кто это?», Славинский вывел рыжего, румяного парня. Рейн приступил к уговорам: «Тут же не читают стихи. Тут выпивают, закусывают, ухаживают за девушками! Приходите ко мне домой – вот мой адрес – и там будете читать». «Поэтическим террористом» оказался Бродский. На следующий день он принёс Рейну тетрадку со своими сочинениями. Евгений перед молодым Иосифом ощущал себя гуру – он был старше на пять лет, стихи писал с детства и был уже «широко известен в узких кругах». Юношеские опусы Бродского Рейн раздраконил в пух и прах. Особенно жёстко критиковал подражательство западным модернистам: «В России нельзя писать такие стихи. У нас есть своя система стихосложения. У нас были великие поэты – Державин, Пушкин, Некрасов, Блок. И мы должны на это ориентироваться».   
     Бродский ушёл смущённым, но когда через несколько месяцев появился вновь, принёс уже совершенно другие стихи – «Пилигримы», «Петухи». Рейну они понравились и молодой «гуру» ввёл Иосифа в круг своих друзей-поэтов, познакомил со Львом Лосевым, Анатолием Найманом, Дмитрием Бобышевым. Пройдут годы и Бродский назовёт Рейна своим учителем.
     С новыми друзьями – бесконечные разговоры о поэзии. Иосиф чувствует, что уступает приятелям в эрудиции, в образованности. Рьяно берётся за самообразование, много читает, даже посещает вольным слушателем лекции в университете. Комплекс «недоучки» будет преследовать его всю жизнь. Даже в зрелом возрасте, увешанный званиями, титулами и лауреатствами, он будет терзаться и как бы случайно подкидывать собеседникам вопрос: может ли состояться литератор, не имеющий формального образования? Конечно, с годами Бродский перечитал немыслимое количество книг, достиг широчайшей эрудицией, но друзья отмечали отсутствие в его образовании системности и нехватку дисциплины мышления. «Из-за того, что он рано отказался от систематического образования, в его знаниях оставались довольно большие пробелы, и он не знал, чего он не знает» – вспоминала Э. Проффер.
     Другое качество Иосифа, подмеченное друзьями уже в то время, –  абсолютная независимость и внутренняя свобода. Я. Гордин: «… он был самым свободным человеком среди нас – небольшого круга людей, связанных дружески и общественно, – людей далеко не рабской психологии. Ему был труден даже скромный бытовой конформизм.
Бродский первый уверился в самоценности назначения поэта, перестал оглядываться на авторитет власти, социума, кого бы то ни было».
     Это правда! Для него не существовало понятия «уважения к сединам», не было авторитетов, если только он сам не создавал себе кумира. Спустя два десятилетия появятся строки:

       Пусть ты последняя рванина,
       пыль под забором,
       на джентльмена, дворянина
       кладёшь с прибором.

С ранних лет он «клал с прибором» на всех, невзирая на чины и ранги – такой характер!
     А началось всё с трофейных фильмов – после войны они шли во всех кинотеатрах. Юного Иосифа покорил «Тарзан». Спустя много лет он будет вспоминать: «И я утверждаю, что одни только четыре серии «Тарзана» способствовали десталинизации больше, чем все речи Хрущева на XX съезде и впоследствии. Нужно помнить про наши широты, наши наглухо застегнутые, жёсткие, зажатые, диктуемые зимней психологией нормы публичного и частного поведения, чтобы оценить впечатление от голого длинноволосого одиночки, преследующего блондинку в гуще тропических джунглей, с шимпанзе в качестве Санчо Пансы и лианами в качестве средств передвижения. Прибавьте к этому вид Нью-Йорка (в последней из серий, которые шли в России), когда Тарзан прыгает с Бруклинского моста, и вам станет понятно, почему чуть ли не целое поколение социально самоустранилось...»
     Насчёт «целого поколения» можно поспорить, но для Иосифа Тарзан стал олицетворением свободы от навязанных стереотипов и примером для подражания. С Тарзана началось поклонение индивидуализму.       
     Бродский: «Первой оказалась, естественно, причёска. Мы все немедленно стали длинноволосыми. Затем последовали брюки дудочкой. Боже, каких мук, каких ухищрений и красноречия стоило убедить наших мамаш – сестёр – тёток переделать наши неизменно чёрные обвислые послевоенные портки в прямых предшественников тогда ещё нам неизвестных джинсов! Мы были непоколебимы, – как, впрочем, и наши гонители: учителя, милиция, соседи, которые исключали нас из школы, арестовывали на улицах, высмеивали, давали обидные прозвища».
     Индивидуализм стал для Иосифа почти религией, точкой отсчёта в построении своей судьбы. Якову Гордину он писал: «Помни, что твоя жизнь – это твоя жизнь. Ничьи – пусть самые высокие – правила тебе не закон. Это не твои правила. В лучшем случае, они похожи на твои. Будь независим». Убеждал Рейна: «Недостаток эгоизма – есть недостаток таланта». Спустя годы вновь и вновь возвращался к этим постулатам: «Разумеется, в тех трофейных картинах было и нечто более серьёзное: их принцип «одного против всех», принцип, совершенно чуждый коммунальной, ориентированной на коллектив психологии общества, в котором мы росли. Наверное, именно потому, что все эти королевские пираты и Зорро были бесконечно далеки от нашей действительности, они повлияли на нас совершенно противоположным замышлявшемуся образом. Преподносимые нам как развлекательные сказки, они воспринимались скорее как проповедь индивидуализма. То, что для нормального зрителя было костюмной драмой из времён бутафорского Возрождения, воспринималось нами как историческое доказательство первичности индивидуализма». Гимном индивидуализму Иосиф Александрович начнёт даже свою Нобелевскую речь: «Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, зашедшего в предпочтении  этом  довольно далеко…» Слишком далеко? Пожалуй, да!
     В молодости в Иосифе обнаружилась особенность характера, которая сохранится на всю жизнь. Он был очень не уверен в себе во всём, что не касалось поэзии. Неуверенность эта усиливалась, доходя иногда до паники, когда наш герой оказывался в непривычной обстановке или среди незнакомых людей. Друзья вспоминали: Иосифу достаточно было покинуть свои «полторы комнаты», – просто выйти на улицу, чтобы попасть под власть тревожности, беспокойства. Резкость, агрессивность, конфликтность, высокомерие, которые Бродский демонстрировал всю жизнь, этим и объясняли – защитная маска, за которую он прятал страхи и неуверенность.
     А вот в себе как в поэте Иосиф Александрович был абсолютно уверен. С юности не сомневался в своём поэтическом даре. Когда начались выступления на вечерах поэзии, чаще всего перед студентами, прочитывал свои и стихи и тут же уходил – декламации других молодых поэтов его не интересовали. Выступления Бродского запоминались невероятным эмоциональным натиском, напор чтеца подавлял, парализовывал слушателей. Бобышев шутил: «Когда я слушал, как Бродский читает «Шествие», температура у меня поднималась до 37,2, а у самого чтеца до 37,6».
     Напор и натиск юного поэта запомнился многим. Молодая итальянка-славистка, стажировавшаяся в СССР, рассказывала: «На вечеринке Бродский кинулся на меня с неописуемой стремительностью. Я кожей чувствовала: через мгновение буду просто вдавлена в стену. Не было никаких сомнений: этот одержимый безумец бросился на меня чтобы изнасиловать. Оказалось, он всего лишь хотел почитать мне свои стихи». Таков был темперамент!
     Уверенность в своём поэтическом даре и убеждённость в таланте словесника порой принимали гротескные масштабы. В 1962 году в прессе шло обсуждение планируемой языковой реформы. Бродский, без оглядки на свои 7 классов, смело вмешался в дискуссии академиков и докторов филологии – сочинил письмо в одну из центральных газет с собственными предложениями и рекомендациями. Юмор никогда не изменял ему: своё послание он подписал «Архитектор Кошкин».
    Ранняя поэзия Бродского, несмотря на её несовершенство, быстро набирала популярность среди молодёжи. Стихи расходились в машинописных копиях, хорошо принимались публикой на поэтических вечерах. Но случаются и скандалы. В 1958 году на турнире поэтов Иосиф прочитал своё «Еврейское кладбище». Наставники молодых поэтов Глеб Семёнов и Давид Дар обрушились на чтеца с критикой – им не понравилось ни стихотворение, ни манера чтения. Юный Бродский ответил в своей фирменной манере: прочитал стихи с эпиграфом «Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку», «плюнув» в ошарашенных обидчиков строфой

Юродствуй,
воруй,
молись!
Будь одинок,
как перст!..
… Словно быкам —
хлыст,
Вечен богам
крест.

Маститые наставники от такой наглости остолбенели, а фрондирующая молодёжь была в восторге, стычка только добавила Бродскому популярности.
     Но кнут максимализма подстёгивает Иосифа – он упорно продолжает поиски СВОЕГО пути, СВОЕЙ поэзии. Важная веха – осень 1961 года. Тогда московские приятели Рейна привезли самиздатовские перепечатки Цветаевой: «Поэму горы», «Поэму конца», «Крысолова», «Царь-девицу». Бродского эти поэмы ошеломили. Он выпросил всю пачку на ночь и неистово перечитывал до самого утра. Как шутили друзья, «Иосиф стилистически был совершенно ушиблен стихами Марины Цветаевой».
     Евгений Рейн: «И, видимо, это так совпало с умонастроениями Бродского в тот момент, что он сделал решительный поворот в сторону Цветаевой. Немедленно в его стихах стала проявляться цветаевская техника, с её таким витым, веревочным стихом, со всеми цветаевскими настроениями и идеями».
     Тут же из-под пера Бродского появляется поэма «Шествие», сильно напоминающая цветаевского «Крысолова», зарождается поэтика, которая ляжет в основу всего еготворчества. Даже технические приёмы Цветаевой наш герой переносит в свой арсенал – едва ли не в каждом стихотворении появляются анжамбеманы (перенос части фразы из одной строки в другую) – визитная карточка поэзии Бродского.
     Но наряду с Цветаевой пока ещё видно влияние других поэтов. Молодой Иосиф увлекается Борисом Слуцким, даже едет к нему в Москву. Ободрённый похвалой Слуцкого, пишет стихотворение «Лучше всего  спалось на Савеловском…» с благодарностью:

До свиданья, Борис Абрамыч.
До свиданья. За слова – спасибо.

Поэтическая перекличка иногда доходит почти до цитирования. Слуцкий:

Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют…

Бродский («Еврейское кладбище около Ленинграда»):

И не сеяли хлеба.
Никогда не сеяли хлеба.

Слуцкий:

Но прелым богом пахнет по углам…

Бродский:

В деревне Бог живёт не по углам…

И в зрелых стихах Иосифа Александровича ещё долго будет слышен отголосок поэзии Слуцкого, его ритмика, вульгаризмы.
     Конец 1961 года отмечен появлением «Рождественского романса», посвящённого Евгению Рейну. Хочется привести его целиком – на мой взгляд, это одно из лучших стихотворений Бродского.

Плывёт в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу жёлтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.

Плывёт в тоске необъяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.

Плывёт в тоске необъяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывёт в тоске необъяснимой.

Плывёт во мгле замоскворецкой,
пловец в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на жёлтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый год, под воскресенье,
плывёт красотка записная,
своей тоски не объясняя.

Плывёт в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льётся мёд огней вечерних,
и пахнет сладкою халвою;
ночной пирог несёт сочельник
над головою.

Твой Новый Год по тёмно-синей
волне средь моря городского
плывёт в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнётся снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнётся вправо,
качнувшись влево.

Поразительно! В каждой строфе «тоска необъяснимая», а общее настроение светлое и тёплое! Вот уж точно, «печаль моя светла»!

     Это стихотворение, полное упоительными недоговорённостями, Бродский ценил высоко – часто читал в эмиграции, в отличии от других ранних стихов включал в свои сборники.    
     Важнейшая встреча того времени – с Ахматовой. И вновь Рейн – Евгений собирался к Анне Андреевне в Комарово и предложил Бродскому присоединиться. Ахматовские стихи Иосифа не интересовали, а саму Анну Андреевну он простодушно считал умершей ещё до революции. Просто решил прокатиться с другом за город – почему нет? Знакомство с легендарной поэтессой Бродского не очень впечатлило, но вскоре, несмотря на полувековую разницу в возрасте, между ними возникло что-то вроде дружбы. В те годы Анна Андреевна была в фаворе, к ней пришло широкое признание и от посетителей в Комарово не было отбоя. Часто приезжали вошедшие в её ближний круг молодые поэты Д. Бобышев, И. Бродский, А. Найман, Е. Рейн. В своей театральной манере, Анна Андреевна пафосно окрестила эту четвёрку «волшебный хор». После смерти Ахматовой Д. Бобышев написал:

И, на кладбищенском кресте гвоздима
Душа прозрела: в череду утрат
Заходят Ося, Толя, Женя, Дима
Ахматовскими сиротами в ряд.

Слова «ахматовские сироты» из этого стихотворения быстро перекочевали в посвящённую Анне Андреевне литературу, но словосочетание «волшебный хор» стало пародийным, по крайней мере, для тех, кто знал, как развивались взаимоотношения внутри этого «хора».   
     Зоркая Ахматова очень быстро оценила поэтический дар Бродского, выделила Иосифа из круга его друзей-поэтов. Предрекла не только литературную славу, но и прозорливо предсказала молодому поэту его трагическую судьбу:

О своём я уже не заплачу,
Но не видеть бы мне на земле
Золотое клеймо неудачи
На ещё безмятежном челе.

     Такую же проницательность проявил ещё один поэт – Давид Самойлов, написавший в те годы в дневнике: «Ленинградские ребята – Бобышев, Рейн, Найман, Бродский. Бродский – настоящий талант. Зрелость его для 22-х лет поразительна… Простодушен и слегка безумен, как и подобает. Во всём его облике рыжеватом, картавом, косноязычном, дёргающемся – неприспособленность к отлившимся формам общественного существования и предназначенность к страданию. Дай бог ему сохраниться физически, ибо помочь ему, спасти его нельзя».
     Поэтическим наставником Ахматова для Бродского не была. В поэзии они исповедовали очень непохожие взгляды. Известны слова Анны Андреевны: «Я не понимаю, Иосиф, что вы тут делаете: вам мои стихи нравиться не могут». Бродский и не спорил: «...я эти ахматовские "речи-встречи-невстречи" одно от другого не отличаю». Позднее Иосиф Александрович пояснит: «Мы не за похвалой к ней шли, не за литературным признанием или там за одобрением наших опусов. Мы шли к ней, потому что она наши души приводила в движение, потому что в её присутствии ты как бы отказывался от себя, от того душевного, духовного – да не знаю уж как это там называется – уровня, на котором находился, – от «языка», которым ты говорил с действительностью, в пользу «языка», которым пользовалась она. Конечно же мы толковали о литературе, конечно же мы сплетничали, конечно же мы бегали за водкой, слушали Моцарта и смеялись над правительством».
     Позднее в многочисленных интервью Бродский будет по-разному говорить о том, чему учился у Ахматовой. Помянет уроки сдержанности, смирения… Умолчит только об одном: об искусстве мифотворчества и умении подать себя. Виктор Кривулин: «Я видел, что Бродский следил за тем, как Ахматова произносила слова, переводила любую житейскую ситуацию в план речевой и в план поэтический, за счёт артикуляционной метафоры, за счёт жеста, который становился словом». Актёрствование и позёрство Анны Андреевны молодой Иосиф перенимать не станет, а вот искусству мифотворчества будет учиться прилежно, но ахматовских высот в нём не достигнет.
     Вспоминая Ахматову, Бродский иногда будет позволять себе иронические нотки, но в публичных выступлениях, в интервью и публикациях – только уважение и поклонение великой поэтессе, как, например, в пронзительном стихотворении «На столетие Анны Ахматовой»:

 Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры остриё и усечённый волос –
Бог сохраняет всё; особенно – слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.

В них бьётся ровный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
поскольку жизнь – одна, они из смертных уст
звучат отчётливей, чем из надмирной ваты.

Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, – тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.