Встреча. Из цикла Повести 80-х

Владимир Алексеевич Фадеев
ВСТРЕЧА
Фантазия для троих

…И если даже встреча не состоится, мы встретимся.

Может комета краем хвоста неосторожно задела ночное небо Земли, может глупая Луна слишком старательно отразила неурочную солнечную вспышку, может быть из какой-нибудь отеческой цивилизации могучий собрат по разуму послал землянам отчаянный санс-сигнал: «Проснитесь же!..», а может и ещё почему – в восточном полушарии одновременно проснулись многие из мирных-премирных жителей.
Среди проснувшихся был генерал Свиридов, гостивший у вдовы полковника Околышева, славного пьяницы и уважаемого при жизни жулика (куда ж денешься от уважения – интендантство!). Вдова жила и зимой, и летом на даче недалеко от Москвы, час с Киевского, Москву не любила, 68 метров на Кутузовском сдавала за три своих конторских оклада нафабренным полустоличным мещанам, а любила, когда к ней в гости с подарками приезжал кто-нибудь из друзей покойного мужа. Полковнице было тридцать шесть лет, кроме добра и вдовства к достоинствам её отнесём ещё высокую капительную грудь, от волнительного вздымания которой шевелились занавески и гульфики, и обычно мягкий, податливый норов. Больше всего ей нравилось, когда в гости приезжал капитан Сухов, - он, в отличие от генерала Свиридова, никогда не клал во сне колючую волосатую ногу на нежный вдовий животик, а если и клал, она этого не замечала, не пускал слюней на подушку, ценил - и гораздо щедрее оценивал натурально – женскую ласку и прелести и вообще был моложе. Капитан был высок, носил стрельчатые усы и не по-военному округло картавил. Иногда, правда, он брался веско и нудно рассуждать о жизни (след его низкого высшего технического образования), зато (оттуда же) умел бренчать на гитаре несколько кисломодных песенок Булата Окуджавы: «На каждого умного по-о дураку…» - вдова млела, и от самих песенок, и от того, что понимала: умные – это они, а то, что им на каждого по дураку – что ж, доля… Если честно, то и к дуракам она кроме ровной безвкусной расположенности обычно ничего не питала, они, несчастненькие, тускло виделись ей сбитыми по трое то в заплёванных кабачках, то в сизодымных тесных кухонках, то ещё в каких-то мирских неудобьях, в закопченных подпотолочьях – на землю спуститься гордость дурацкая не даёт, а выше – потолок не пускает, вот и горбятся. Один из этих троих непременно корябал стишки на папиросных коробках, второй расписывал белым мелом сухую потолочную побелку, а третий был просто дурак, за компанию согласный перевернуть мир, ну, если и не перевернуть, то уж спасти его от окутавшего морока. Как же, спасут… Дураки, они и не знали, что на каждого из них уже давным-давно по умному.
Перед тем, как проснуться, генерал Свиридов видел во сне здания общежитий Московского Энергетического института, где он никогда в жизни не был и поэтому, естественно, общежитий не узнал, хотя сам сон – узнал, такой ему уже снился, давно, лет этак… словом, ещё в майорстве. Он стоял между корпусами 10 «Г» и 10 «В» и смотрел, как с огромных гуттаперчевых тополей летел пух. Много и долго. Уж давно должно бы не остаться ни пушинки, а ветер всё сщипывал и сщипывал их с качающихся ветвей. Крепко пахло помойкой. Около переполненных мусорных контейнеров стоял белый матовый рояль, голый негр пальцами ног вдохновенно играл на нём что-то классическое русское и вопил старшинским нутряным голосом, тоже по-русски, тут уж было не ошибиться. Потом, во сне же, генерал понял, что этот негр есть он сам, спешно прекратил играть и стал запихивать рояль в мусор. Мусора не хватало, приходилось то один угол инструмента, то другой прикрывать своим голым чёрным телом, но тут вдруг сразу стало холодно, и он догадался, что это был не пух, а снег. Снег сыпал теперь так быстро, что пропасть между двумя длинными корпусами «В» и «Г» на глазах заполнялась: первый этаж, второй, третий… седьмой… и скоро всё скрылось под гигантским сугробом, и вместо Москвы теперь простиралось ровное белое поле с редкими голыми кустиками разлапистых антенн. Генерала стало корёжить от заметности на белом – вдруг враг или начальство? – но появилось не начальство, не враг, а трое студентов – кому ж ещё тут быть? – двое к генералу спиной, один лицом – бежали навстречу друг другу и никак не могли встретиться. «А ведь если встретятся, - подумал генерал изнутри своей черноты, - капец!..» Он потому и смел бывал в действительной жизни, что слишком уж всего боялся во сне, во сне ему для храбрости чего-то не доставало. Мундира?
Русская мелодия незаметно для неразборчивого генеральского слуха превратилась в вой метели, тоже кондовый, русский. Студенты начали кричать и бить себя в грудь кулаками (у одного кулаки были особенно знаменитые), генерал опять съёжился за своим сугробиком, ветер швырнул в него пригоршней слов, близких ему из бесконечного ораторского опыта: «народ», «до самой смерти», «верность», «родина», и возникло ощущение, что его стаскивают с трибуны, сервированной на две персоны по самому высшему, уже и не генеральскому разряду, снова почувствовал себя голым негром, безголосо завопил: «Грабят!» и, потеряв от этого «грабят!» весь свой страх, глубоко проваливаясь в холодную перину, побежал студентам наперерез. И появился голос, от лампасного рыка снежный плац затрясся: «Вот я вас!..» Догнать, конечно, не мог, но далеко вытянул телескопическую руку и схватил одного из бегущих за бороду, - борода была жёсткая, клокастая. Генерал вскрикнул и проснулся.
Узнал!
С «бородой» он вчера вечером ехал в электричке. Сидели напротив, и Борода с невозмутимой наглостью рассматривал генералову переносицу. Такой взгляд в упор – уже половина бунта, и вкус у взгляда, как у штыковой вилами, не успевал сглатывать слюну, - от низкочинной и совсем бесчинной дерзости у генерала, как и от страха, всегда вспыхивал звериный аппетит… А куда было деться? Чертыхался в сердцах, что так некстати остался без машины: свадьба у брата жены – третья или пятая, чёрт их кобелиную породу разберёт… У него у самого, может быть, свадьба! Словом, еле досидел до опрелой под помятыми снегами Апрелевки, где Борода, наконец, сошёл. А то уж совсем было полезли в голову картины и догадки, что и Борода генерала узнал, и что Борода сам едет к Околышихе, и что от станции до дачи добежит, конечно, быстрее и успеет до генерала отпетушить лакомую вдову безо всяких реконгносцировок и манёвров, которыми у генерала уже второй день полна его стратегическая коробка… А когда Борода сошёл, генерал просто догадался, что тот – дурак, кто ж ещё, прожив столько в этой стране, станет в упор смотреть на человека в погонах? Тем более – в генеральских. Дикий всё же народ – генералов в Москве, что собак, а они всё не привыкнут: не тронь, не пялься… дураки, что ж.
Подышав до успокоения в угол подушки, повернулся на спину, высунул из-под одеяла колено – белое, слава богу, - и тут ему ещё почудилось, что в постели с пышущей интендантшей лежит сейчас не он, и не капитан Сухов, о котором ещё предстояло сообщить вдове нечто исключительно важное, и даже не этот противный Борода (хотя Бородой на даче, вот убей, определённо пахло!), а один из тех, что бежал по московским крышам… Генерал сел, смахнул с лица ослабшими от сна ладонями паутину дурных видений, одел на голое молочное генеральское тело просторную околышевскую пижаму и звонко зашлёпал на кухню пить воду.
«У-у, алкоголик!» - прошипела той же минутой пробудившаяся вдова, перегусынилась с левой груди на правую и сквозь дрёму зло подумала о капитане Сухове: «Неужели сговорились?..»

Борода, он же Рэм Рединов, высокий, но в трёх местах согнутый тридцатисемилетний мужчина, тоже проснулся одновременно с генералом Свиридовым, а именно в двадцать одну минуту третьего, тоже был озадачен просмотренным сном и тоже пошёл испить водицы. Правда, уже в отличие от генерала, Рэм не надевал чужой пижамы, а пошёл в чём был – в брюках цвета пожившего таракана, вольно плиссированных от хронического неснимания и язычески верных своим полутора изгибам, в длинном зелёном свитере, который мелко не мялся, но хранил свои полтора изгиба не менее верно, чем брюки, и в синих хэбэ-носках, противно липнущим к ступням и с дыркой на левой пятке. Когда вставал, старый диван, странным образом уживающийся среди настоящей конторской мебели, выплюнул из себя длинное сверчковое стаккато, и Рэму сразу вспомнился огромный рояль, по клавишам которого шустро бегал маленький негр с генеральскими погонами на голом теле.
«Приснится же!» - зевнул в спутанную бороду и вялым кулаком надавил на потёртую диванную ткань – скрип, клопиный блюз, повторился.
Хохочет, сука,» - сказал он обиженным басом и, согнувшись, пошёл от дивана прочь.
Ох уж этот диван! Рэму казалось – для него и держат такую рухлядь; четвёртый раз он ремонтировал эту контору, четыре раза сменилась мебель, с худшей на лучшую, с лучшей на худшую, потом опять на лучшую и снова на худшую, а это клопиное общежитие как стояло пятнадцать лет назад, так и стоит. А может и не пятнадцать, а все пятьдесят. Рэм всегда спал на нём неспокойно, с опаской – пружины торчали из него, как рёбра голодного тигра, лишний раз повернёшься, напомнишь о себе – сожрёт. Иногда, от другой стены, Рэм даже с ним разговаривал: «Ты хоть знаешь, скотина, кто на тебе спит? Э-э, то-то… А я тебе скажу: великий зодчий на тебе спит… Просто великому зодчему не хватает двести рублей… а то плевал бы я на вашу контору!..» Двести рублей не хватало постоянно… Проект – теперь на японский конкурс – пылился на столе пятый день, а он пятый день, в смысле ночь, спал на этом диване, потому что… Потому что! Откупиться от жены, а потом уж… потом… потом… Что – потом? Суп с котом, со скотом…. «Скотина ты, скотина, - это дивану, - если бы мне дали хоть один проект до конца, если бы ты под меня не лез…» - ну и так далее, всякого наговоришь, когда некому слушать. Бес, приставленный лично к нему, Рэму, держал его на этом диване крепко.
Рэм работал ночами, когда утомившие его за тридцать семь лет люди спали и не лезли в его разворошенное нервоустройство. Работал один, не из жадности – какое! – просто избегал общения со всеми, кто считал его занудой, а так как занудой его считали все, с кем бы он не пообщался более получаса, работал один. Жена – за свои же двести рублей, вот крыса прелая! - тоже не помогала, то есть он её тоже не переносил (какая жена не считает занудой своего неимущего к сорока-то годам супруга!) и сегодня не пошёл домой, быстрей бы закончить, тем более, что халтурная контора от станции ближе, чем дом. Выпил бутылку пива с позавчерашним сухарём, снова, от нечего думать, пережил бутылочное оскорбление («Куда лезешь! – Мне только одну! – Куда! Не пускать! Всем одну! Гони бородатого! Бей бородатого!»), потом сам же еле укрылся от этих бормашинных «не пускай! Бей! Гони!», повздыхал с матерком и продолжил вчерашнее – лепить дикие рыжие обои на неровную конторскую стену. Обои клеились вкось, пачкались и портили и без того пакостное настроение. В час ночи Рэм сломался, попробовал на ободранной стене нарисовать куском штукатурки круг – ровно не получилось, выкурил последнюю из пачки сигаретку, снял свои сквозьсезонные башмаки и упал на клопиную майю. А через час, чуть больше, проснулся.
Вода пахла ржавчиной и болотом. Вернулся в комнату, отыскал на полу бычок, чиркнул, потянул, подпёр и уставился в окно на фонарь. Фонарь, как тряпку, трепала метель. «Попробуй, посвети, - нервно дёрнул бородой, - всю голову расшибут!..» Вспомнил негритёнка с генеральскими погонами, как тот бегал за ним на кривеньких ножках и орал неожиданно низко: «Гони-и!» Нет, не бывает… Почесал макушку. А может и бывает. Всхрюкнул и, морщась, закосмичил вонючую слюну в темноту… Только то и бывает, чего не бывает. Плевок, догадался по звуку, попал в снятое со стены зеркало. Всмотрелся – ничего. А когда ещё раз затянулся, лицо с харкотиной на левой щеке слегка осветилось красным и быстро стало темнеть снова, становясь чёрным. «Вот это – настоящий негр… ну и рожа!..» Зло выстрелил в зеркало коротеньким окурком, два окурка баранно стукнулись лбами, брызнули бессильными кровяными искрами и умерли. В голову полезла новая чушь, круче клейстера, хотел размазать её тем, что снилось – ведь снилось! – но вспомнить – что? – теперь никак не мог.
Поёжился. Холодно, однако. На подоконник сочилась сухая снежная струйка… Ах! Да-да-да… Сдавали зимнюю сессию. Все, конечно, сдали, а он, Рэм, конечно, нет… Ну, не чёрт ли его дёрнул сунуться в этот энергетический? Двадцать лет через ночь сдаёт то аналитику, то химию… то есть – не сдаёт… и его всё выгоняют, выгоняют. Известное дело: гони!.. А потом пошли в общагу пить, и портвейными бутылками бросались из окна по роялю. А потом уже похороны…
В другой комнате закричал телефон. Вздрогнул…
- Алло… нет, не психиатрическое… нет, не приёмный… ноль-три звоните, - пожалел, что не сообразил ничего сострить. Почему-то вспомнилось, как на своём самом первом курсе донимал так же ночью не ставившего зачёт химика: «Это не психиатрическое?..» Не ленился среди ночи вставать, бежал к будке… а когда ночевал в общаге, звонили вместе с Быкиным… Ага-ага-ага! Снилось, что его, Быкина и хоронили, гроб в синих рюшках, из гроба усы торчали и он, Рэм, всё причитал со слезами: «Эх, Коля, Коля! Зачем же ты в чужих усах умер!?» Усы, точно, были не быкинские – остро торчали вверх и в стороны, будто тонкокрылая чёрная бабочка сидела под носом у покойника; у Быкина же были усы, как четвертинка бублика, густые и загибались в рот, он их ещё все время жевал. Так ведь и бабочка была знакомой. «У кого же он их отстегнул?» - пыжился вспомнить Рэм, чесал через дырку пятку, но имя, почти вспомненное, всё выпадало и выпадало из слабых пальцев памяти. Быкин, Быкин… Снял трубку и с первого раза набрал чудом выплывший всеми семью цифрами московский номер. Пока гудки ввинчивались в далёкую квартирную тишь, успел сладко подумать, что для светлого исхода из затянувшегося по какой-то необъяснимой ошибке морока достаточно дозвониться и потом – встретиться с единственными настоящими друзьями… так просто! А тут такое снится…
Трубку взяли на втором писке – не спали. У Рэма ёкнуло в животе – неужели? Ведь тридцать семь всего… - но быстро отпустило: за другой конец медной жилы держался живёхонький Быкин.
- Коля! Здорово! Это Рэм. Рэ-эм! Не помнишь, что ли? Ну, спасибо… Ты уж извини, что так неурочно побеспокоил, да мне тут сон приснился, будто ты… того… ну, что жена тебя уморила. Нет? Да уж и сам теперь вижу… слава Богу, а то ведь от баб всего можно ожидать… да… Знаешь, что я у тебя узнать хотел? Помнишь, учился с нами такой… весь из себя строевой, с усиками часиками, шепелявый… ну, Вовкин сосед, то ли сверху, то ли…
   - Сухов?.. – Быкин, здоровенный мужик с бледной, покрывшейся от прикосновения к холодному пластику мурашками кожей, сидел в семейных трусах на табурете и нервно пошлёпывал по полу лопатообразными ступнями. Сонное лицо его было стянуто досадой – за стеной недовольно вздыхала и ворочалась жена, а Рэм, даже ночью, коротко разговаривать не умел, начнёт сейчас тянуть, двух глотков его нудения хватит, чтобы поверить, что это именно ты виноват во всех его несчастьях. Пропуская транзитом апрелевскую хронику, Быкин подумал, что Рэм совсем не изменился, а как только это подумал, то есть вспомнил, какой он был сам, сразу почувствовал такую неожиданную нежность к старому товарищу, что даже в носу защипало, - да нет, нет, не спал… а чёрт его знает, проснулся вот… Кошмары? Нет, сон как раз снился хороший. Какой? Сейчас… а, что я полжизни в тюрьме просидел… да нет! снился как раз тот день, когда выходить, знаешь, такая радость… это не сказать, это только во сне… и ещё как раз про Вовку, про Деева… Я? Давно, как и тебя, лет уже… Двадцать? Не ври – пятнадцать… ну ладно, ладно… Так вот, будто ему Нобелевскую премию за какой-то водевиль вручали, и он нас всех… тебя? Не помню, наверное и тебя… на банкет пригласил… А ты откуда знаешь, что в «Саяны»?.. Договаривались? Ну, у тебя и память! Сам только сейчас вспомнил? Всё равно… Да-да-да… Через двадцать лет после первой сессии, точно! Что? Где я? Дома, ты же звонишь… А, работаю? В райкоме… нет, на комсомольской… так бывает. Сами комсомольцы? На пионерской… нет не пионеры, пенсионеры… Слушай, нашёл время! Что завтра? Нет, не могу. Как это вру? А, впрочем, вру. Ладно, давай завтра, раз уж ещё двадцать лет назад договаривались… Только с Деевым сам свяжись, некогда… хорошо, хорошо, не буду, не буду… Договорились… Ага, бывай, и тебе спокойной…
Быкин встал с табурета, задумался. «Найдёт он Деева, как же. Тот, поди, в Швеции…» В Нобелевскую премию верилось, как в торжество идей. «Встретиться, встретиться…» Показалось, что над кухонной дверью мигнуло красным киношное табло «Выход» - протёр глаза, пахнуло откуда-то апрелем, даже маем, вспомнил, почему-то, как ехал к матери на первую побывку… «Спасёмся!..» Злобно охнула жена, и теперь вспомнилось, как на прошлой неделе тоже ездили в деревню – сретенье, у них вроде зимнего престола, и дочь, осенью вступившая в комсомол, объясняла деду, что комсомол придумали старые дураки затем, чтобы дети как можно дольше не становились взрослыми, «чтобы с ними можно было ералашить сколько им, старпёрам, вздумается». «Сретенье, сретенье… встретимся… случайно ли оно в феврале, сретенье?» Приоткрыл дверь в детскую – дочь раскинулась поверх одеяла, как маленькая скульптура «К звёздам»… н-да, пора бы их с парнем расселять! Хрустко почесал соломенное темя, как будто вдруг узнал о себе нечто из ряда вон выходящее. Когда влез под одеяло и стал уже засыпать, из-под усов выползло тихое «господи!» и, усевшись на спинку кровати, осталось караулить спящих до утра.

Единственным не проснувшимся из тех троих, бежавших по заснеженным крышам старых общежитий, был Деев. Не потому не проснулся, что не способен воспринимать какие-либо сигналы, а потому, что был просто пьян. Был повод, а для зелёного гада повод – вроде лицензии на отстрел. В шесть часов вечера он уже лежал на жестком синтетическом паласе, время от времени мычал, как будто в рифму, и поднимал веко, за которым не было видно глаза. В девять он затих и до часу не подавал никаких сигналов оттуда, а с часу в его запруженные лабиринты начали-таки просачиваться видения, сознание опасливо подступалось к своему насиженному месту. Были чёртики, вертлявые, непредсказуемые в своей нечистой наглости: то кадык грызут, то потолок раздвигают, то прикидываются родными дочками и начинают визжать от восторга, лишь протянешь к ним руку и всхлипнешь; всякое – черти, одним словом. Потом видел другую нечисть, бесов, что ли: на обложке толстой книги был глазок, и он в него подсматривал. Бесы жили своей человеческой жизнью – переживали, радовались, кляли судьбу и пили водку не хуже самого Деева, любили поразвратничать, дурака повалять, знали необходимую сотню правильных выражений, а главное, главное! - следили друг за другом, чтобы, не приведи господь, кто-нибудь из них человеком не стал. Не было страшней проступка, чем упустить своего визави, умри, а не пусти! Он уже начал что-то понимать в этом бесьем мироустройстве, но тут посыпался с потолка звон, глазок замутился, а после звонка начала, уже нормальным сном, сниться Нобелевская премия в русских рублях и эфиопских долларах; рубли кучей валялись в углу, Деев ликовал, будет на что похмеляться, а доллары должен был занести старый эфиоп. Это он, наверное, и звонил среди ночи, и сейчас всё звонил, только каждый раз, открывая дверь, Деев никого не обнаруживал, - негр где-то прятался, не желая, видно, отдавать денег. Так всю ночь около двери и прокараулил.
А звонил телефон. Уже светало и лежать было тяжелей, чем не лежать.
- Наконец-то, - по интонации, с какой было произнесено это слово, Деев понял, что говорящему он должен. «Проспал! Опоздал!» - это пришло в голову первым, но тут же узнал Рэма, как будто разговаривал с ним только вчера, даже поверил себе: ведь вчера - лет двадцать назад, а как вчера! - они втроём выпускали, в одном экземпляре, тайную иллюстрированную газету «Кол о кол»… да, он, Деев писал стихи, статьи и прозу, Рэм рисовал, а Быкин во-кал: «Во! Это да!» или «Во! То, что надо!..» «Во! Отлично, ёлки!» Они сбились тогда в маленькую кучку предчувствием бунта, но по молодости своей, по темноте и духоте времени не могли взять в толк, с какой стороны к этому бунту подступиться. Пустые трёхзначные стишки: «Я опутан, я стреножен, я с забитой кляпом глоткой…», а из деяний лишь демонстративные прогулы лекций по истории партии, да и то не из принципа, а потому лишь, что капитан первого ранга Вроцкий ставил три балла за одно только пролетарское происхождение… Что имелось, то имелось… Вчера? Ну и жуткие же снятся сны в этом городе!.. – Да ты хоть понял, что сегодня в шесть в «Саянах»? – Рэм, оказывается, давно уже повторял одно и то же.
- Понял, понял, - Деев разлепил зубы и от собственного духа его скрутило. Пересилил, - в шесть, в «Саянах», - и попробовал улыбнуться в трубку.
- Тогда до вечера, у меня электричка подходит, там поговорим…
Деев вспомнил бесов и быстро зашептал:
- В шесть, в шесть, только ты больше никому не говори!.. – но в ухо равнодушно лезли короткокрылые жучки: жу-жу-жу-жу-жу.
Со второго раза попал трубкой на рычажки, по стене добрался до стола, где среди остатков закуски, бутылок и прочего мусора, залитый и испачканный, лежал большой конверт. «Двадцать годиков…» Пляшущей рукой стряхнул с конверта крошки, выдернул верхний листок и прочитал десятки раз вчера вечером читаное: «Уважаемый Владимир Алексеевич! Вынуждены вас огорчить…» Швырнул пакет за спину, с глаз, услышал, как ехидно, по-чёртиковски, зашушукались разлетевшиеся листы. Не обернулся, грузно опустился в кресло. «Уважаемый. Как же… а вот не возьмёте! В шесть, в «Саянах»… в шесть. Мы ещё вам всем покажем, мы…» Переборов отвращение, выпил полстакана водки, добежал до туалета, прочистил желудок, умылся, побрился, поставил на три часа будильник, выпил еще полстакана и упал на палас. Работу сегодня как-то само-собой было решено похерить.
В три часа с четвертью он был готов к новой старой, такой настоящей жизни. Не хватало только десяти рублей. В третьей декаде ему всегда не хватало: алиментов он не платил, жена ушла без суда, но аванс целиком переводил детям – святое. Утешало, что и в той, старой жизни не всегда хватало на бутылку пива в праздник. Утешать-то утешало, но ведь – «Саяны». Во всём подъезде занять можно было только у соседа сверху, вместе учились в школе, вместе заканчивали институт, но никогда не дружили, не любили друг друга и при встречах на лестнице дежурно спрашивали «как дела?» затем только, чтобы поскорей разминуться. Дела были видны и без всяких вопросов: сосед не успевал менять машины, Деев не успевал мириться с женой, сосед полгода назад взял двадцатьчетвёрку, от Деева в это же время ушла жена насовсем; назад тому неделю сосед подкатил к дому в новых майорских погонах, Дееву вернули из редакции последний вариант рукописи книги прозы, двадцать листов, он начал пить, и вот в пьяное вчера вернулась с приветом «Уважаемый Владимир Алексеевич!..» и подборка лучших – лучших! – стихотворений. Думая о верхнем соседе, Деев спасался от зависти рассуждением, что из двух сообщающихся сосудов в том больше жидкости, который находится ниже. Впрочем, иногда они делали друг другу визиты: за газетой с таблицей, за газовым ключом или как вот сейчас Деев – за червонцем. А один раз даже ездили вместе на какую-то пьянку, где штатскому Дееву была отведена роль домашнего шута-поэта, но он превысил полномочия и с лихим успехом приударил за пышногрудой хозяйкой, кончилось скандалом, хотя скандалом кончилось бы и без хозяйки: само наличие военных звало Деева на войну каким-то вековым инстинктом, и он всегда поднимал забрало…
Посмотрел в окно: «волга» важно отдыхала на стоянке. «Дома» - подумал Деев и пошёл наверх. На лестнице пахло хвоей, из верхней квартиры вышла заплаканная женщина.
«Э-э, никак бабка Маша померла! А я, скотина, даже музыки не услышал. Ай-я-яй! Теперь и заходить неловко, не до червонца… Вот, дьявол… как неловко!.. и не зайти нельзя, нехорошо».
Бабку Машу, мать однокашника, Деев тоже недолюбливал – вредная была старушонка, при ней, если бывала дома, денег Дееву никогда не давали, предлог находился, но сейчас, стоя перед дверью и настраиваясь на искренние соболезнования, твердил китайщину: «Ах, какая была женщина!..»
Позвонил, дверь была не заперта, на пороге, вся в чёрном, с проплаканными глазами стояла бабка Маша.
- Пришё-ёл, - сухо сказала она, повернулась и скрылась в одной из комнат.
«Однако» - только и подумал Деев.
Ещё одна бабка Маша («Сестра?») провела Деева в другую комнату, где за составленными буквой «П» столами сидели грустные люди и уверенно жевали. Все женщины казались сёстрами, а мужчины братьями не казались – половина была в форме.
«Бедный Сухов!» - Деев опустился на край скамьи, рядом с немолодым красномордым прапорщиком. У того вспотел лоб, весело бисерился приплюснутый, вроде боксёрского, нос и лоснились маслом мясистые губы. Он скосил на Деева глаза от тарелки, выпусти из зубов куриную ногу, привстал и завопил:
- Штрафную!
Все закивали и тоже потянулись к бутылкам.
- Э-э, мне столько нельзя, - пытался прикрыть прыгающей рукой чуть не поллитровый синий фужер Деев, - у меня… мне сейчас ехать, по делу, у меня встреча важная… - но прапорщик не слушал, лил водку прямо на пальцы и приговаривал:
-Ну-ну, нельзя…
Деев спружинился, и, не найдя сил на предоставленное ему слово, просто выпил, что всем понравилось – поминки! И только поставил фужер на стол, как прапорщик забулькал в него снова.
- Догоняй, мы уж тут давно сидим.
Все опять закивали и дружно уставились на Деева. «Легче под обстрелом, чем под надзором», - поморщился и заглотил, только б не глазели… А прапор уже катил третью:
- По-христиански – трижды. Ты христианин?
Деев хотел спросить: «А ты-то? Ты-то, чёрт губастый – кто? Христиан вспомнили!..» - но забрало, видно, приржавело, пропищал тихо:
- Слышь, лейтенант, у меня ведь…
- Знаю, знаю, встреча у тебя. А у нас расставание. Сначала уж расстанемся по-человечески, а потом и встретимся по-человечески, - и, крякнув, добавил, - все встретимся, там места много. Пей!
За столом кто-то захохотал, но Деев уже не мог разобрать, кто.
«Господи, отпусти меня», - просил в пустоту Деев, и его не отпускали, только хохотали дружнее.
Приходили ещё какие-то люди, восхваляли умершего, и Деев пил, пил и пил, смирившись.
Через пару часов он лежал у прапорщика на плече, потерянно смотрел на две разбухшие и дрожащие на мелко свитом погоне звезды и неслышно шевелил непослушными губами:
«Генерал, отпусти, а?..»

Рэм встал в семь. За три часа, успев-таки дозвониться, уже с платформы, до Деева, обернулся до работы, оформил в перманентный долг отгул и забрал из сейфа три трояка, удачно заначатые с тощей зарплаты. Когда вытаскивал из «Шрифтов» деньги, пожалел, что заварил эту кашу со встречей, растрата ещё больше сплющила его лавашную душу, и пришлось обратную дорогу потратить на аутотренинг: «Что пропито… что пропито…» Успокоение давалось туго, по соседней колее то и дело догоняла мысль, что Деев обязательно вспомнит первоинститутские рэмовские заверения, мол, дайте мне свободу от химии и аналитики, и буду иметь в день по сороковнику за один только круг. Тогда он его рисовал с закрытыми глазами в любом состоянии - идеальный круг. Быкин всё «во-кал»: «Во даёт, во!» и вымучивал мелом свои горбопузые огурцы.
Круг… Воспоминание об этой никак не реализованной былой способности стало болезнью, точнее - началом болезни, вступлением к стокуплетной песне о замерзающем внутри его ямщике. Где-то прочитал, что только один человек из десяти миллионов может в принципе нарисовать идеальный круг… Двадцать пять человек во всей стране… и то только в принципе, а кто из них рисует?
Два часа доклеивал обои, из круга вырваться не мог и поэтому торопился, как будто вот доклеит и… И что? И ничего, и начнёт клеить в прихожей, красить плинтуса. Два вечера ещё, как ни крути, есть круг идеальный, а есть реальный, горбопузый, но такой же замкнутый, без щёлки, и не разорвать одному. Двадцать червонцев сцепились вокруг него за руки, хихикали, обидно подмигивали, дразнили, но не выпускали – на розовых ручках были цепкие пальцы. Иногда слышался усталый – но не для ехидства! – голос жены, перечисляющий долги и ближайшие неизбежные траты, а теперь ещё и доисторический Деев пробивался со своей скучнейшей ортодоксией пользы: «Ну, что, идеальный круг кормит? У тебя - идеальный круг, у Быкина – идеальный кулак. Польза-то от этого какая?» Польза. Польза… Идеальный круг и был уже пользой в чистом виде, неужели Деев этого не понимает? Мазал стену, представлял в деталях вечернюю встречу, а в тайне от себя подумывал, что, хорошо бы, если Деев стал алкоголиком, а Быкин чах на какой-нибудь ребячьей работе. Не утруждая и пониманием – почему хорошо? – Рэм убедил себя, что если говорить о деевской пользе в отношении этой встречи, то для него она проявится именно при таком раскладе. «Народ!». «Свобода!», «Родина!» - а у самого трясутся руки и бесенята в глазах путают все мысли и идеи кроме одной - выпить!»
Впервые за неделю высунуло в лохматый проран рыжий лоб солнце. Открыл форточку, сладко подышал, по-детски поверилось, что встретятся – и спадёт с руки проклятье, освободится от морока, тогда и Деев пусть трезвеет, и Быкин пусть бросает свои пионерские игры… сколько там ещё до шести? С развесёлым скрипом принял его диван. «А ничего инструмент!..» - Рэм оглаживал клейстерными руками упругие валики и прикидывал, что если оба их откинуть, да вынуть спинку, да угадать это всё под приход конторщицы…

Вдова стояла на пороге и молча, стиснув густо накрашенные губы, озирала контору: загаженный пол, стены в мистических кругах, не стыкующиеся заляпанные обои, зеркало с желтоватым стёкшим плевком посредине, вёдра, кисти, сваленные в кучу стулья и сам работник, гнутый бородатый гвоздь, с идиотской улыбкой дремлющий на диване.
Вчера вдова весь день прождала капитана, - он не был уже две недели и вчерашний день назначил ей сам, а приехал его начальник, брюзглый и скупой генерал Свиридов. Чутьё полковницу никогда не подводило, нечистое дело она чуяла и за две недели, и за сто километров, и не очень-то слушала про «холодную тяжесть погон», «одинокую душу старого солдата» и пр. и пр., решила – напоит чаем и выставит, но, как бы случайно, генерал обронил, что теперь нет капитана Сухова – вдова не успела побледнеть – а есть майор Сухов. «Мерзавец!» - и генерал остался утешать вдову до утра, а утром, после второго Измаила, так же невзначай обронил, что нет и майора Сухова, третьего дня помер. «Мерзавцы!» - теперь вдова и побледнела, и покраснела, и опять побледнела. Чувства её смешались и из ядовитой этой смеси выползла рогатая ненависть ко всему мужскому роду – живому и мёртвому. Генерала, старого беса, жалить было бесполезно, он, как всякая тварь после соития, сделался вял и безразличен к любому слову – не бить же его было! – и нерастраченная злоба повлекла её в контору: «Ну. Мужички!..»
А Рэм улыбался, отрывисто сопел и судорожно – так бывает у нервных спящих людей – поглаживал пальцами засаленную обшивку валика, - если б полковница знала, что ему в эти минуты виделось!
«Развёл свинарник!.. – подзаряжалась, сжималась, - ну и наклеил, упырь!.. – (а ведь лучше он и в предыдущие три раза не клеил, лучше ей и не надо было, надо было освоить выделенные на очередной ремонт пятьсот рублей), - в прихожей конь не валялся, а плинтуса, плинтуса! Да тут ещё на неделю!.. Разрисовался! Если завтра к обеду!.. – она созрела, через задрожавшие ноздри втянула, набрала полную грудь подкисшего воздуха – капитель поднялась выше подбородка, - если завтра к обеду!.. – и гаркнула так, что не только этот рядовой великий зодчий, но и все капитаны, майоры, полковники и генералы, мёртвые и живые, вздрогнули бы, услышав её военное:
- Па-адъ–ё-ём!

Утром Быкин с женой из-за ночного звонка славно поскандалили («Кто звонил? Ведь встал специально! Не ври, кобель, заврался…»), после чего жена монолитно замолчала, а Быкин, вместо того, чтобы забыть про звонок и предшествующие сны, - что обязательно случилось бы, не устрой жена сцену, - из чувства противоречия, то есть назло, придал им чуть ли не чрезвычайное значение: «Звонок – это звонок! Знак! Всё, хватит!» К тому же без малого в сорок лет он сделался суеверным – ничто так не помогает в этом, как каждодневная атеистическая практика. «Всё, хватит! В прорабы!» Лет пятнадцать назад ему предлагали эту работу в СМП-766, в Перерве, он до сих пор не решался.
- Не для мужика всё это – бумажки, взносы, протоколы, лозунги, тьфу! – говорил он машинистке Вере, явившись в свой инструкторский кабинет и понаблюдав в окно грязных хромоногих голубей, долго, минут двадцать. «Хорошая ведь птица – голубь, - думал он эти двадцать минут, - а посадили её в мусорный бачок и всё, не стало птицы. Сытно, а то, что грязь, зараза – она ж не понимает. Урод на уроде… Летели бы, эх, нет – подай помойку!»
- Да ты и не мужик, - спокойно сказала Вера, любила его подзаводить, имела причину, - разве что усы.
- Понятно, - отозвался Быкин и неопределённо про себя договорил: «Всё, уйду, сегодня же напишу…»
Взял сигареты, вышел.
- Тебе сколько лет? – спросил коптившего тут же инструктора из соседнего отдела.
- Двадцеть семь.
- Понятно.
- А что?
«Да ничего, мальчик, кури, кури…»
- Так, - махнул рукой, а когда остался один, твёрдо проговорил вслух, - всё, хватит!
По коридору потянуло свежим ветерком, поплыла сизая мара прочь, к лестнице наверх, и вздохнулось как-то по-особенному: «На волю!» До самого обеда он был лёгок душой, как после экзамена со стаканчиком портвейна в студенческой общаге, а в обед, в столовой, бес поставил его в очередь вместе со Вторым, вовсю уже седеющим человеком, которого в аппарате не любили, потому что, как говорили местные умники, он был выше этого. «И вот этот лунёк будет моей Машке разрешать да пояснять, как ей к звёздам?» Опёрся руками, две ладони во весь поднос, о стойку – пластик хрустнул, стойка накренилась, компот у Второго плеснул в сборную солянку. А бес толкал дальше:
- Эдуард Фролыч, а скажите, что важнее: чистая учётная карточка или чистая совесть?
- А разве это не одно и то же? – насмешливо и жёстко поставил на место Второй инструктора и отвернулся. Кого хотел взять, дурачина, дурачина…
Но всё же был доволен.
А после обеда… После обеда на него напала дрёма. Он и так-то не привык с ней бороться, а тут ещё не выспался – виденья, звонки, жена подняла чем свет: «Так я и поверила – и проснулся случайно, и полчаса курил не зная отчего, и позвонили ни с того ни с сего в это самое – в половине то третьего ночи! – время… Рэм! Ха. Ха. Ха. Ты в зеркало на себя посмотри, кретин! И тут же сразу встреча с друзьями… и не стыдно!..»
Конечно, если зарабатываешь в два раза больше мужа, можно и так. В зеркало не смотрел, знал и без зеркала, что, когда говорит правду, похож на кретина. Поэтому правду говорить не любил, сколько он с ней, правдой, не сталкивался, всё она выходила какая-то несъедобная. Неужели докажешь: проснулся, вышел на кухню покурить, а тут тебе Рэм… И ещё одно мортале: только за эту правду вступишься, как всем сразу ясно – ложь.
Уже и жена убежала на свой завод, и дети в школу ушли, а он всё сокрушался из-под одеяла жалкому человеческому выбору: лгать или молчать. Так утром больше и не уснул.
- Физиология, - зевнул Быкин, и Вера привычно перенесла телефон на свой стол. Придвинув стул к радиатору и подперев голову рукой над бумагами, забылся. Дремал около часа; когда за дверью слышались шаги или звонил телефон, глаза у него, как у куклы, открывались, а когда шаги стихали, когда Вера врала вместо него «Вышел» - закрывались. Когда же глаза открылись насовсем, то увидели за окном сухо плюющую в стекло метель: «Так я тебе и поверила! Так я тебе и поверила!..», строителей через дорогу, они махали руками и кричали уже на последнем, седьмом этаже, как бегал вокруг машины с парящей мокрой тряпкой в руках суетливый шофёр Первого, а за литым узорчатым забором, тщетно пытаясь поспорить с лошадиными силами в скорости, торопили друг друга два пьяных интеллигента в расстёгнутых пальто и без шарфов. Быкин поёжился.
- Хорошо у нас, Верочка! Тепло… - и ему расхотелось в прорабы. Расхотелось уходить отсюда даже на десять минут, не то что насовсем. Он заговорил медленно, сытым котом из рисованного мультфильма, - сегодня вечером, Верочка, я встречаюсь со ста-арыми друзьями. Знаешь, какие у меня друзья? Ого! Я с ними учился в МЭИ. Давно. Ровно двадцать лет назад мы сдали первую сессию…
- Целиком всю сессию? Кому?
- Ну ладно, ладно тебе… Двадцать лет, Вера… И договорились: где бы, кем бы… но через двадцать лет – сбор.
- Пионерский?
- В смысле – встреча. Да-а… Один теперь писатель, другой – главный архитектор… большого города в Сибири.
- Где, ты говоришь, с ними учился? В энергетическом?
- Ей-богу!
Вера засмеялась.
- А-а… не хочешь, не верь.
- Да я верю, что писатель, что архитектор… но – в энергетическом? Не знала там таких факультетов.
«Вот-вот, правду за версту видно, что она ложь. А в самом деле, чего это мы все в энергетическом делали? Чертовщина…»
Ещё часа полтора читал книгу и радовался, что никто его не требует, а в начале шестого, когда, изложив Вере легенду отсутствия и заняв у неё пятёрку, собрался уйти, позвонил Второй.
«Дёрнул же чёрт за трубку хвататься!» – обругал себя Быкин и резво поскакал на четвёртый этаж.

В кабинете Второго сидел грозный человек в генеральской форме и придавливал белым кулачком на столе несуществующую козявку:
- …идём с ректором по коридорам, он мне всё показывает, вроде как хвалится, а мне – куда от позора деться! Сколько вокруг этих студентов и хоть бы один!.. хоть бы кто!.. Я – ладно, но – ректор! Он же у них на-чаль-ник, а они – ужас! Шумят, гогочут, курят, чуть с ног не сбивают. Вот я и говорю, чтоб было видно: профессор идёт или какая-то шантрапа – форму, знаки отличия! Сразу ваша успеваемость подскочет, никакой новой педагогики изобретать не нужно, моя б воля…
Увидев входящего Быкина, генерал осёкся и сделал такое движение верхней губой, словно хотел несуществующим усом поправить съехавший на грудь погон.
- Моя б воля… – вместо продолжения, совсем не к месту, чуть было не произнёс колючее чужое словцо «капец». Нахмурился.
- А вот и наш инструктор, поедет с вами, - Второй поднялся и улыбнулся обоим одной напутственной улыбкой. Свою часть Быкин расшифровал: «Попробуй не поехать, поговорим тогда и о совести, и об учётной карточке…» - по нашему плану встреча должна была состояться вчера, но вчера – это Быкину, - у товарищей военных было своё торжество… накладка. С институтом мы созвонились, в общежитии вас ждут.
«Как-нибудь оторвусь, - начал обманывать себя Быкин, - посажу его в президиум, и на такси, - сморщился кисло: не семьдесят второй год, от «колонн» до «бочек» за девяносто шесть копеек не доедешь, ещё трояк нужен, - чёрт бы драл этого генерала!»
- Генерал Свиридов.
- Быкин
И маленькая белая генеральская ручка исчезла в коряво растопыренной клешне, словно не существовала.

- Ну, где тут ваши студенты? – Въезд во дворы был переметён длинным высоким сугробом, и вылезать из машины пришлось прямо около мусорных контейнеров. Два здания стояли близко друг к другу, меж ними росли высоченные тополя, незатейливо кружась, сквозь их ветви падал снег – метель выдохлась, хотя над крышами, по улицам ещё шныряли её запоздалые служки.
В вестибюле на стене висело объявление с переправленным числом: с красного 23-го на синее 24-е. «Праздничный вечер… и т.д.» Их ждали: очкарик с двумя симметричными залысинами сразу принялся объяснять, что они готовились вчера, что сегодня – стипендия, что…
- Ну, где тут ваши студенты? – палить этой фразой генералу понравилось, - где?
- Понимаете, видите ли… - очкарик мямлил, ища и не находя поддержки у Быкина, - мы же вчера… и дискотеку специально… а теперь – стипендия, опять же – дипломники… не собрать, нету студентов.
- А это кто же?
Курили, играли на гитаре, пели, пили на ступеньках пиво, тащили из двери в дверь снедь и посуду, просто балагурили и даже целовались… Пусто было лишь в той самой комнате отдыха. Две девчонки торопливо мели пол – окурки, обёртки… ещё один очкарик расставлял стулья.
Генерал, как был в шинели, уселся за стол на возвышении.
«Теперь не сдвинешь, - подумал Быкин и ещё подумал, - до чего же военный!»
- Да мы вас вчера… - звучало в сотый раз.
- Давай, давай, собирай… видишь же – сел, ждёт…
Оба очкарика выскочили из пустоты зала в коридорный праздник, вышли и обе девчонки с полными урнами, и Быкин испугался: как зарядит сейчас генерал ему одному про форму и знаки, и никто, никто его уже не спасёт, но…
Но вошёл невысокий смуглый паренёк.
- Я пока поиграю? – улыбнулся и кивнул на стоящий тут же, на возвышении белый рояль. Придвинул стул, потыкал пальцем в какую-то одну клавишу и, вопреки ожиданию, взорвался такой пронзительной, такой русской метелью.
Генерал, сидевший до этого почти недвижно, вдруг вздрогнул, как будто вспомнил что-то страшное, поспешно встал со стула, и странно оглядываясь то на курчавого пианиста, то на Быкина, махая, словно отбиваясь от пчёл, руками, быстро пошёл, побежал к выходу.
Быкин было рванулся следом, но, скользнув взглядом по часам на стене, остановился, сел на генеральское место и стал слушать.
«Всё равно опоздал» - думал он.