Сказка о туда и обратно

Александр Синдаловский
        I. Между скатертью и ковром
       
        Плохо жили друг с другом Иван-дурак и Василиса Премудрая.
        Казалось, чего им не хватало? И скатерть тебе, самобранка, и ковер – самый настоящий самолет. Все есть! Но как часто бывает, чем больше, тем, с другой стороны, меньше. А все – это уже почти ничего.
        Скатерть досталась Василисе от Кощея при разделе имущества. Поэтому Василиса считала скатерть своей, и точка. А Иван рассуждал иначе, и знаки препинания в данном предложении расставлял авторские: что, мол, если хозяйство общее, значит, и скатерть-самобранка не исключение. И вообще, он пока что мужчина, а с мужским аппетитом, особенно если его испытывает глава семьи,  следует считаться. Василиса кивала, но глаза закатывала. Поэтому они продолжали в упор смотреть на мужа. И этот взгляд не сулил согласия.
        Говорит Василиса скатерти: приготовь-ка мне, голубушка, ватрушек с малиновым вареньем, да галет, и сгущенного молока немножко, ну и блинчики на десерт – с творогом. И кофе, конечно, не забудь.
        «И кофе», – вторит ей скатерть, чтобы ничего не упустить из вида.
        А Василиса в предвкушении усаживается у окна, придвигается вплотную к столу и груди на скатерть кладет, чтобы ни одна крошка на пол не упала. Сейчас будет эстетствовать, наблюдая в окно за скотом. Потому что скот у них с Иваном не банально-прозаический, а, напротив, – волшебный. Вот Сивка-бурка призывно бьет копытом, уже не зная, кому и чем угодить. И даже свиньи с заплывшими глазками способны на такие причуды, что величать их так попросту невежливо.
        Но тут, откуда ни возьмись, Иван и тоже к скатерти с указаниями лезет. Мол, а мне извольте кислых щей.
        – Ты что?! – привстает из-за стола Василиса, груди свои тревожа и не веря украшенным самоцветными серьгами ушам. – Ты мне, кобель, своими щами аппетита не порть!
        Но Иван невозмутим. Приспичило ему щей, и баста.
        И вот уже появляются на исполнительной скатерти котелок, ложка и ломоть ржаного хлеба.
        – Никаких щей, пока я со сладким не управлюсь! – ставит Василиса ультиматум самобранке.
        – Да поторопись, – настаивает Иван.
        А скатерть от ультиматумов и противоречивых ЦУ дуреет. Начинает складками коробиться и со стола сползает.
        – Куда?! – хватают ее за один край Василиса, а за другой Иван.
        И тянут каждый к себе, чуть не рвя. Но вовремя спохватываются: скатерть-самобранка одна, а порвешь на две части – ни одной не будет.
        А тут Иван завел себе привычку на скатерти летать...
        – Ты в конец спятил?! – возмущается Василиса. – У тебя же ковер-самолет есть!
        Но ковер ковром, а что если во время путешествия перекусить захочется? Вот Иван и стелет скатерть поверх ковра и так летит. Оно и мягче.
        – Ты не волнуйся, Мудрена, – успокаивает Василису Иван. – Я к обеду вернусь.
        – Ох, горе мне: зачем за тебя замуж вышла? А еще раз назовешь меня Мудреной, по физиономии схлопочешь...
        Иван профилактически хватается за лицо и поспешно отдергивает руку: он не брился три дня и не хочет привлекать неосторожным жестом внимание жены.
        Но Василиса уже все заметила.
        – И не думай ко мне в таком виде сегодня вечером лезть.
        – Почему есть скатерть-самобранка, но нет бритвы-самобрейки? – сетует Иван на несправедливое устройство мироздания.
        Больше, чем задаваться праздными вопросами, он любит только летать.
        – Я обязательно побреюсь, Мудрена! – кричит Василисе муж, предусмотрительно взгромоздившись на ковер и задав ему вертикальное направление. – Не сегодня, так завтра. Помяни мое слово.
       
        II. Над землею
       
        В ковровых прогулках – вся жизнь Ивана. Он коллекционирует зрительные впечатления, как нумизмат – монеты, но в отличие от последнего не брезгует дубликатами, напоминая тем самым скупца.
         Летит Иван, вцепившись в край ковра, потому что побаивается высоты. Но какая красота вокруг! Словно поет Ивану музыка беззвучная, им не слыханная и еще ни одним гением не написанная. Эти необъятные поля. Эти дремучие леса. Эти заколдованные озера. Вон избушка на курьих ножках переминается в ожидании гостя. А вот и гость показался: не кто иной, как Леший собственной персоной. А избушка подбоченилась и смотрит на него сверху вниз. Открылся взору замок Кощеев на лысой горе, но от него лучше держаться подальше. Целее будешь. Когда Василиса к Ивану ушла, Кощей, конечно, скаламбурил: баба с шеи, везет Кощею. Но кто знает, не затаил ли в сердце обиды горькой, на утоление уповающей?
        Летит Иван высоко над землей, игрушечной такой и праздничной, как лубок, и начинается у него эйфория с досадной примесью мегаломании. Мол, может, он, конечно, и дурак, да поумнее некоторых... Обвел вокруг пальца всю нечисть лесную, себя непобедимой мнившую. И вот результат: недвижимость, каждый год в цене растет, а в ней утварь волшебная. Ох, о главном чуть не позабыл: жена красавица! Позавидуешь Ивану. Может, он это все и не своими руками, но правильными помощниками обзавестись и совет полезный в критический момент получить – на это тоже ум потребен. Что если у Ивана задатки великого дипломата пропадают втуне?
        Иногда в поднебесье о супружестве своем размышляет Иван. Где ж еще со всех сторон его рассмотреть, как не с объективной высоты? Как говорится, лицом к лицу... Не поторопился ли он с узами брака нерасторжимыми? Вот так всегда у Ивана в вопросе с прекрасным полом: туда – на всех парах. А обратно? Уж, как-нибудь, с божьей помощью...
        Но тут ландшафт меняется, а с ним и мысли Ивана. Мысли – они ведь только кажутся самодовлеющими, а на поверку всецело об базиса, данного нам в ощущение, зависят. Забывает про себя Иван, потому что снизу широкая река с белой водой. Может, с молоком? Сверкает на солнце матово. Уж, не долетел ли Иван до тридевятого царства? Так и есть! А по соседству тридесятое государство раскинулось. И так они хорошо рядом смотрятся – как инь и янь в дружеском кругу.
        Тут Иван разворачивается, чтобы, дескать, успеть до обеда домой. Но, на самом деле, избегает он вникнуть в подробности тридевятого царства и союзного тридесятого государства из опасения, что по сравнению с ними все города – деревни, не говоря уже про Иваново село. И, вместе с тем, боится, что разочаруется, если присмотрится и увидит все как есть. А тогда о чем мечтать?
       
        III. Сама, молотком
       
        Возвращается Иван домой, а его никто и не ждет.
        – Обед готов?
        – Что ты меня, ты скатерть спрашивай, – резонно возражает жена.
        – А я хочу, чтобы ты со скатертью разбиралась!
        Василисе Иван на ковре кататься не дает. Не женское это дело. С управлением не справится, шею себе сломает, ковер загубит. С женщинами-пилотами – беда!
        – Да он же сам летает, – обижается Василиса.
        – Врешь ты все! – волнуется Иван, чувствуя правоту женских слов. – Без призвания и с волшебством выше забора не поднимешься.
        И не в том дело, что так хочется Василисе в воздух подняться – ей и за столом, положим, неплохо, – но очень уж обидно недооцененной быть. Поэтому в целях воспитательных прибила Василиса ковер к стене над супружеской кроватью.
        Когда Иван остыл немного, то даже удивился: сама, молотком?!
        Да сама. И да молотком. Такая вот у Ивана Василиса. На все руки мастерица. А ему не в радость. Давно уже засматривается на деревенских девок и баб. А они Василисе в подметки не годятся.
        Все замечает Василиса, но молчит до поры и только губу прикусывает, обиду копя. А жаль, губки у нее, как у Мона Лизы: с извивом загадочным. Вечером же к себе Ивана не подпускает. То стечение календарное неподходящее. То голова у нее болит. То Иван небрит, как варвар.
        – Как же? – гладит себе ладонью щеки Иван, хотя лапы у него не в пример женской коже нежной. – Ведь только что брился!
        – Чем?
        – Сивка-бурка меня брил... копытом.
        Сивка у Ивана за брадобрея. Справляется он с этим делом плохо и, чувствуя это, старается загладить вину:
        – Может, тебя, Ванюша, прокатить куда? С ветерком, со свистом.
        – Потом как-нибудь.
        – А что если за жар-птицей сгонять?
        – Да ну ее. Куда девать потом? Еще пожар в избе устроим...
        – А ты ее зажарь на собственном огне.
        – Нас сегодня самобранка рябчиками потчевать будет.
        – Тогда просто разомнемся, воздухом свежим подышим?
        – Ты меня лучше брей тщательнее, – возвращает коня к реальности Иван, – островков не оставляй. Василиса недовольна будет.
        Сивка осторожно водит копытом вверх-вниз, боясь раскромсать Ване рожу.
        «Может, и, правда, проброситься с ним рысцой разок? – жалеет Иван коня. – Нет, шибко трясет. Какие тут впечатления, лишь бы в седле удержаться».
       
        IV. Сначала было слово
       
        Не простил Иван Василисе настенного ковра. Остались в ковре маленькие дырочки от гвоздей по периметру. На глаз незаметно, но если знать, покоя не дают. Но дело даже не в порче законного имущества: почувствовал Иван, что, приколотив ковер к стене, жена унизила в его лице своего мужа. То есть, не просто посягнула на его любимую вещь, но указала на истинное место Ивана – у супружеского ложа.
        Воспользовался Иван Василисиным отсутствием – копалась она в огороде, помидоры сажала – и написал автоматическим пером на изнанке скатерти бранное слово. Сам не представляя, что из этого выйдет.
        А вышло однокоренное – срамное и несуразное, да еще с далеко идущими последствиями. Получила на следующее утро Василиса в миске с варениками то самое, что слово это буквально означало.
        – А это как понимать? – спрашивает у скатерти Василиса ледяным голосом, брезгливо держа двумя пальцами к вареникам не относящееся – впрочем, обращаясь с ним хладнокровно и даже умело, как подобает женщине дважды побывавшей замужем.
        Переполошилась самобранка. Ума не приложит, откуда сие взялось. И в помыслах такого не наблюдалось.
        – Хоть проваренный? – спрашивает чисто по инерции, в виду издевательства не имея.
        Спросила и пожалела. Сорвала в бешенстве Василиса скатерть со стола. Полетели на пол вареники, а за ними вслед и самая причина конфуза. Тут-то все и раскрылось.
        Василиса в слезы. Побежала на реку скатерть отстирывать. Час стирала, два на солнце отбеливала, три на ветру сушила. Стала надпись бледной, но знающему – внятной. Хуже того: после стирки показалось Василисе, что кофе водянистым стал. Не тем, что прежде.
       
        V. Еще дыры
       
        Призадумалась Василиса. И Иван притих – испугался. Подумали оба: если скатерть такой внушаемой оказалась, что если напишет кто на изнанке «болиголов», «белладонна» или «мышьяк»?..
         Неужто, до такого дошло? Нет, конечно же, нет! А все-таки как-то не по себе. На всякий случай прибила Василиса скатерть к столу. Чтобы доступ к ее тыльной стороне затруднить.
        А, разобравшись со скатертью, проделала в ковре дырку, чтобы справедливости баланс восстановить. Когда же Иван заметил, сказала, что это моль проела. Мол, нынче моль лютая пошла, и поскольку Иван Василисе шубы к зиме не купил, хотя обещал еще весной, отыгралась она на ковре. А кто «она»? – в этой двусмысленности грамматической вся соль.
        Запрятал Иван ковер в свинарнике, где тот запахами сомнительными пропитываться стал. Если бы хоть в конюшне... Но к лошадям Василиса часто наведывалась, – любила гривы им трепать, на ухо ласковые слова нашептывать, с ладони травой сочной кормить, – а к свиньям никогда («Чтобы я, да к свиньям?!»).
        Что же это Иван с Василисой в мелочах обоюдных погрязли, когда столько в мире вещей необъятных и к ссорам не предрасполагающих? Горы, леса, моря и комбинации их неисчерпаемые. На их фоне так и тянет к всепрощению. Или в крупном масштабе быстро тушуется человек и в диалог с великим вступать ему не с руки?
        Вот когда Иван летает, он душою добрее становится. Полчаса уходит теперь на приготовления – чтобы ковер от запахов свинарника выветрился. Свищет ветер в дыре, которую Иван затыкает собственным телом. А все равно, какое блаженство! До облаков рукой подать. Ландшафт снизу – ковер домотканый, и на нем мельчайшие географические подробности запечатлены.
        Летит Иван и мечтает о тридевятом царстве. Там-то уж точно все не так. И жёны постылыми не становятся. И не нужно заискивать перед скатертями. А просто встал на колени, припал к реке и напился до одури парного молока. Но, главное, нет в том царстве пресыщения. Вся жизнь в нем – как в первый день мироздания. Каждый день вновь.
       
       
        VI. Эхо прошлого
       
        Хотел Иван с Василисой дружно жить. Иногда даже шутил с ней по-своему. Или вопросы задавал безобидные, для ознакомления с внутренним миром жены. Но шутки быстро в споры обращались. А споры – в ссоры. А те, в свою очередь, приводили к обидам прогорклым. Такая вот семейная диалектика.
        К примеру, спрашивает Иван жену без злого умысла: зачем, Мудрена, помидоры растишь? Ты самобранке только шепни, она тебе на месте помидорный салат сварганит, да еще огурцами и укропом его разнообразит. Но Василиса ему на это отвечала коротко: тебе того не понять. Шутки на тему огорода она не любила крайне.
        Иван: отчего же это не понять? Может, я и дурак, но в овощах разобраться смогу.
        Василиса: нужно ведь что-то и своими руками делать.
        В данном вопросе Иван полагал иначе. Руки – побочное. Главное – интеллектуальный запал. Летал он на своем ковре, наблюдал, размышлял, подытоживал. Но видно для итогов время еще не приспело, и мысли какие-то странные выходили – больше фантазии да мечты.
         Иногда думал о Василисе: что она целыми днями делает, когда его дома нет. Ну, за столом сидит, ватрушки вкушает, в окно любуется. В огороде с помидорами общий язык ищет. А еще? Ведь должна быть в женщине какая-то загадка роковая, даже если она – твоя жена.
        Залез однажды к ней в спальную тумбочку и нашел там дневник – где ж дневнику еще храниться, как не к снам сокровенным поближе? – тот, что Василиса еще при жизни с Кощеем вела. Читал впопыхах, чтобы не застали с поличным. Может, и перепутал что, а иносказательное понял буквально. Но получалось, в общем, так, что, с одной стороны, с Кощеем Василиса томилась, но, с другой, – окружил он ее такой заботой изощренной, которая не могла не льстить девическому самолюбию.
        Пролистал Иван дневник к последним страницам: хотел про нынешние Василисины чувства разузнать. О себе что-нибудь неожиданно приятное. Что хоть Иван номинально и дурак, но с некоторой точки зрения – и не дурак вовсе, а даже наоборот. Но на этот счет, как и на предмет прочих Ивановых заслуг, дневник не распространялся. Обрывался он до того, как Иван появился в замке Кощея, и судьбу Василисе перекроил. Или с освобождением от ига Кощеева и надобность в откровениях отпала?
        Вроде пустяк, но запало Ивану в сердце. А семена что в сердце попадают, буйные дают ростки.
        – Не скучаешь по жизни Кощеевой? – подначивал Иван жену.
        – Бывает, и скучаю, – подначивала жена Ивана.
        – И чего же, позволь, тебе не хватает?
        – Мужского внимания...
        – Да ты же сама мне говорила, – вскакивал в возмущении Иван, – что он тебя своей опекой до белого каления доводил!
        – Говорила, – соглашалась Василиса. – Но с тобой другая крайность вышла.
        Пытался Иван с Василисой время проводить. Но разговоры не складывались. Уж, больно разные интересы их вдохновляли. Описать свои впечатления от полетов Иван не умел: слов не хватало, язык заплетался в превосходных степенях и пасовал перед невыразимым. И еще боялся он, что Василиса испортит все комментарием неуместным, от которого человеку его собственная радость безрадостной казаться начинает. Скажет, к примеру: смотри, с ковра не свались от экстаза. Или: ты там рот от восторга сильно не разевай – муха залетит. Хотя какие в тропосфере мухи? Или, наконец, что-то такое, против чего возразить затруднительно: может, тебе и спать с ковром? Будешь во сне летать...
        А Василиса повествовать о себе и вовсе не любила. То ли ленилась, то ли отмалчивалась в целях конспирации. Иному палец доверь, глядишь, для всей руки протез нужен. Поэтому сидели оба за противоположными концами стола, ели индивидуально приготовленный обед и думали о своем.
        Показывала Василиса Ивану огород с помидорами-переростками и кабачками чудовищной формы. Надеялся Иван огородом увлечься, но испытывал смертную тоску. Незаметно удалялся в свинарник, доставал свернутый в рулон ковер (чтобы меньше пачкался), расстилал и узором любовался, если лететь не время было. А если в самую пору, такое облегчение ему в первые минуты полета, словно гора непосильная с плеч.
       
        VII. Рецепт
       
        Что-то Ивану еда стала невкусной казаться. То ли пресной, то ли несоленой. Однажды не выдержал он и отодрал край скатерти, чтобы узнать, не написано ли чего нового на изнанке. Нет, скатерть была чиста. Иван прибил ее обратно и успокоился. Но на следующий день отодрал второй угол и, не найдя там ничего поучительного, сразу третий. Тут и обнаружил на тыльной стороне какие-то бледные знаки. Посветил себе свечой и прочел:
        Одна чайная ложка без верха
        Две столовые ложки
        Пол стакана к двум
        Три щепотки
        И не забыть поперчить
        А чего эти ложки, стаканы и щепотки – не сказано! Может, рецепт безобидный какой, а не то – магическая формула.
        Разволновался Иван не на шутку. Прибежала на крик Василиса и тоже ничего не знает. А скатерти и вовсе невдомек: для нее изнанка – бессознательного сфера.
        С тех пор Иван избегал дома питаться. Не лезет ему еда в горло, хоть кричи. А Василиса смотрит на него с веселым презрением, забавляется. Если бы хотела она мужа отравить, давно бы уже водить ему компанию с мертвецами, рассказывать им о женских вероломствах и каверзах.
        Понял Иван: так дальше жить нельзя. А как иначе, не знает. Скатал ковер поплотнее, обвязал бичевой на морской узел, засунул подальше за стропила, чтобы ни одна свинья на него не посягнула в Иваново отсутствие, и пошел искать совета Бабы-Яги и Co: как быть дальше?
       
        VIII. Дорогою прямой
       
        Идет Иван просекой лесной. Солнце печет немилостиво, жаждет повергнуть флору с фауной на колени – чтобы преклонялось все живое солнцу в языческом ритуале самозабвенном. По обочинам дороги кашка, иван-чай и дурман щекочут сладким ароматом медовым. А чуть поодаль синеет голубика своей тускло-сиреневой голубизной. И всюду грибы, – черт их разберет, съедобные или ядовитые, – настырно лезут из-под земли, будто до всего им дело есть.
        От солнца и дурмана разморило Ивана. Мысли в голове насекомыми расползаются, воедино сойтись не умеют. Нет сил дальше идти. Да и зачем? Что скажет ему Яга? Не лучше ли вернуться и жить с Василисой, как попало. Уж не один год скоротали они так. Но и возвращаться мочи нет. Сел Иван на бугор, а там и голову склонил на какую-то мягкую кочку. Такую податливую и гостеприимную, как Василисины груди сразу после бракосочетания. И принялась истома баюкать его, как дитятку. Нашептывать на ухо всяческие приятности, сдобнее пряников самобранки. И уже овладела Иваном тягучая дрема. Парализовала члены. Опутала сахарной паутиной с головы до ног. Залез дурман в ноздри, а оттуда по голове давай шастать, территорию размечать. Где пройдет, ни одной мысли не остается, а только сны да грезы – путаные и бестолковые. Чудилось Ивану через пень-колоду, что нужно именно так: задом на бугре, на кочке головой. И иначе – ни-ни. Если так – хорошо, потому что правильно. А правильно, хорошо оттого что. А иное все – суета и трата сил. И вдруг пронзила его острая боль – точно раскаяние запоздалое. На счастье свое и несчастье муравьиное, лег Иван головою в муравейник.
        Вскочил он на ноги. Стряхнул муравьев. А остальные сами разбежались в ужасе перед индивидуумом, что лезет куда ни попало, причиняя вред им и себе самому. Свернул Иван с просеки в чащу, осознав наитием животным, что прямая дорога проложена людям на погибель. Ведет она либо кругом, либо прямиком в тупик.
       
        IX. Лицом к лесу
       
        Бредет Иван еловой чащей. Страшно так, что ноги в коленях подгибаются. И, значит, движется он в правильном направлении. Ели цепляют его огромными мохнатыми лапами, остановить пытаются ради его же блага. Но раз уж упрямец такой попался, предостережениям не внемлет, следы заметают хвоей. Проходил ли здесь человек? Господь с вами! Какой человек? Здесь вообще никто не ходит. Посмотрите только на незыблемую хвойную гладь.
        И вдруг поляна, а на ней все, как положено: избушка на курьих ножках. Обращается к ней Иван с хрестоматийным заклинанием: мол, избушка-избушка, повернись ко мне неоготическим фасадом, а к лесу, следовательно, со знаком минус. А изба Ивану отвечает: не дури, Ваня. Я только к солнцу лицом встала, воздушные ванны принимаю. Ты прикинь, как трудно в чаще этой непролазной луч солнца ухватить. Уж, не сочти, голубчик, за труд: обойди меня сам, поднимись по ступенькам на крыльцо задом наперед, а дальше поступай, как вздумается. Если, конечно, не боишься.
        Поднялся Иван на крыльцо, постучал в дверь. Никто не отвечает. Толкнул дверь – она и отворилась со скрипом неохотным. Понял Иван по скрежету петель дверных: звезды неблагополучно в небе легли. Не выйдет ничего. Но все равно, сплюнул три раза через левое плечо, столько же через правое и переступил порог: отступать не в его правилах было.
        Огляделся. Боже, как интересно-то все! На кухонных полочках склянки с зельями теснятся, как пассажиры в метрополитене; флаконы с ядами да приворотами жмутся друг к другу застенчиво, как девушки на первом балу. Видно, много у Яги работы, а средств производства – и того больше. Окна паутиной затянуты от сглаза. А на печи жирный черный кот прохлаждается. Один глаз зажмурен, второй зрачком желтым зыркает. Нехороший взгляд у кота, недобрый. Да и сам он только с виду вальяжный и степенный. А погладь его против шерсти, руку откусит и не поперхнется. И тут вспомнил Иван, что Василиса кошек любила, но не дал он ей их завести: и так, мол, живности полный двор. Ты, дескать, лучше с рыбки в аквариуме начни. Оно и гигиеничнее.
        В углу избы метла стоит. Вроде веник заурядный, а на такие выкрутасы способна – ковру фору даст. Рядом совок и кучка мусора. Но кого этот камуфляж проведет? Шит он белыми нитками. Подошел Иван к метле, чтобы прутья у нее потрогать и на предмет ручки полюбопытствовать. Но скрипнула, предостерегая, половица да осеклась на полуслове. На печи шевеление грозное. Спихнула кота ногой, так что тот с печи кувырнулся с воплем, на который только разумное существо способно, разум от боли потерявшее, и сама вслед за ним кряхтя слезла Баба-Яга. Потянулась, хрустнула костьми и на Ивана хмуро уставилась. Только тот рот раскрыл, чтобы на жизнь пожаловаться и совета испросить, как Яга его опередила.
        – Уходи, – говорит, – Ваня, подобру-поздорову. Я тебя еще ребенком знала. Дитем ты милым был. И даже подростком ничего, хотя подростков я на дух не переношу: очень уж они несговорчивые. А каким ты стал, говорить нам с тобою не о чем. Так что, уходи лучше сам. А то скажу коту, чтобы...
        Так Иван опечалился, что даже испугаться забыл, хотя кот, невзирая на дурное с ним хозяйки обращение, исправно ощерился и спину дугой выгнул. Опустил Иван плечи и к выходу направился. А Яга ему вслед, словно вину за собой почувствовав:
        – Я ж тебе, Ваня, не добрая фея какая, чтобы любые желания выслушивать, а потом исполнять. Ты же знаешь, как это заведено: люди внимание к сочувствию приравнивают, попробуй им что объясни. Ведьма я, понимаешь? Я по зову сердца живу, призванием руководствуюсь, а на всю эту политкорректность с милосердием вкупе насрать мне с церковной колокольни. Иди ты лучше к Лешему!
        Вышел Иван на крыльцо, снова по лестнице задом спуститься намеревается, а избушка ему шепчет взволнованно: Ты, Иван, вообще рехнулся, примет не знаешь? Задом идут, чтобы возвращаться было легче. А тебе сюда заказана дорога. Если Яга что порешит, так тому и быть. Даже Леший, когда его помелом выгнала за несговорчивый нрав кобелиный, к Яге соваться остерегается. Куда уж тебе, дураку?
       
        X. Благословение кикиморы
       
        Бредет Иван невменяемо, сам не ведая куда, а ноги его к Лешему ведут. Может, в них правды и нет, но догадка кой-какая присутствует. Природа вокруг меняться к худшему начала, хоть и казалось в чаще еловой, что хуже некуда. Пошли топи да болота. Туман клочьями по воде стелется. Деревца худосочные себе наперекор из жижи торчат – флегматично перетягивают жизни канат: то ли они болотный коктейль в себя втягивают, то ли болото из них соки через соломку ствола сосет. А из трав – ряска да кувшинки, и еще что-то совсем уж бесформенное, первобытно-неприхотливое. Поганки на тонких ножках выкаблучиваются жеманно, дряблыми шляпками от солнца прикрываются. А солнце – одно название. Небо сумрачное. Через облака слепое бельмо выглядывает, но ничего рассмотреть не может.
        Быть беде: увязалась за Иваном кикимора, животное мерзкое и похотливое. Рядом бежит. То лает лаем пронзительным, то заливается тонким смехом истерическим, как отвергнутая девица.
        «Не укусит? – испугался Иван. – Нет, вроде кикиморы не кусаются».
        А кикимора ни на шаг от Ивана не отстает, но и приближаться к нему вплотную не считает нужным.
        Вспомнил Иван, что через болото нужно с шестом перебираться. Отломал себе ветку длинную и кривую. Прямые, видать, первопроходцы разобрали. Где шест в твердь упирается, туда Иван ногу ставит. Где он в жижу уходит чавкающую, содрогается Иван и в иное место палкой тычет.
        Уперся шест, ступил Иван, на шест уповая, и начал в трясину уходить – в прожорливую болотную утробу. Хотел было за жизнь свою неправедно попранную заступиться. Обидно гибнуть в расцвете лет, посреди бела дня. Но вдруг подумал:
        «А на хрена мне жизнь такая? Зачем существую, не знаю. К чему стремлюсь, не ведаю. В доме полный напряг. Одна радость – летать. Но, видит бог: пересмотрел я уже полмира. А вторая, небось, его зеркальное отражение. Будет с меня...»
        И перестал ногами шевелить. Вот только жердь поперек воды положил, словно стало ему палки жалко. Может, кому еще пригодится. Но был и другой мотив умирать смиренно, не рыпаясь: боялся Иван, что кикимора засмеет бесплодные усилия человеческие, надругается истошно на предсмертными муками.
        Посмотрел на всякий случай вверх: бывает, оттуда спасение приходит. Но небо окончательно маревом заволокло – та же хлябь, что под ногами, еще глубже поди.
        И тут чудо: заговорила кикимора голосом человечьим, да не гомосексуальным фальцетом, а приятным таким оперным баритоном. И ладно бы просто заговорила, а начала Ивану похвалы расточать. Ты, мол, Ваня – молодец. Тут нужно знать, когда сопротивляться судьбе, и когда, фигурально выражаясь, плыть по течению. Нечистая сила гордецов морить любит, а с кроткими ей несподручно. Хотя бывает, конечно, и наоборот. Все у нас от настроения зависит. Но ты на текущий, образно говоря, момент, поступил правильно.
        Не поверил Иван таким комплиментам. Думает: мало, что сгину ни за что, так еще перед кикиморой опозорюсь, не распознав в похвале издевки. Лучше буду выглядеть скорбно. Кислая мина степенная на все случаи жизни годна. Но тут шевельнул ногой, чтобы не затекла, и ощутил под ней опору. Ступил второй и нащупал твердь.
        И вот уже болото за спиной, и кикимора отстала. Оно и к лучшему: хоть обнадежила Ивана, а все равно – тварь еще та. Вдруг вспомнил Иван, что Василиса его в моменты благосклонности кикиморой величала. Неправа Василиса: ну, разве есть между ними параллели?
       
        XI. Семью семь
       
        Дошел Иван по торфянику до сруба Лешего. Сруб еле стоит, покосился весь набекрень. Окна мутные, заглядывай внутрь сколько душе угодно, всего равно ни о чем представления не составишь. Дверь не заперта, но не в смысле «милости просим», а «входи на свой страх и риск».
        Так Иван и поступил. Вроде нет никого, отлучился Леший на променад. Стал озираться Иван по сторонам. Внутри еще запущеннее, чем снаружи. Одним словом – интерьер! Плесень, объедки, смрад. Замечтался Иван о жизни вольготной, когда о чистоте беспокоиться не заставляют, и никто тебя беспорядком не попрекнет. Но тут Леший из-под стола вылез и как на Ивана заорет:
        – Чего не стучишь?! Правилам хорошего тона не обучен?
        Значит, даже здесь проформу соблюдать приходится. Где же тогда естеству волю дать?
        Уселся Леший за стол, а Иван к стене прислонился – ноги его не держат от испуга. Леший принялся самокрутку набивать сосредоточенно, что-то в нее сомнительное напихивать: то ли грибы сушеные безымянные, то ли листья прошлогодние, с землею перемешанные. Вроде об Иване подзабыл.
        Присмотрелся Иван к Лешему, и полегчало ему чуток. Вид у Лешего безумный, волосы всклокоченные, но в глазах такая тоска, что как он смотрит ими на мир – загадка. С подобным взглядом только в петлю лезть. А Леший и не думает жизнь себе укорачивать, если не считать вредных привычек. Скручивает самокрутку, да так заботливо, будто это не он в полуразвалившемся срубе век коротает, а приятель шапочный, мимо которого он случайно проходил, да в гости заглянул на минутку.
        – Ладно, – смилостивился над Иваном Леший, – ты садись за стол, а то на нервы действуешь. Нервы у меня никуда. Это болотные испарения их расшатали. Болото здоровье подтачивает. Зато от вторжения посторонних защищает. Правда, вот не всегда...
        Сел Иван напротив Лешего, но бочком. Ноги в сторону выхода навострил, как изба Яги его учила.
        – Дверь я специально не закрываю, – пояснил Леший. – Бояться мне некого, а дух все же выветривается. Даже в холод ее приоткрытой держу. А, знаешь, болото и зимою не замерзает... Как тебе такое?
        Не понравилось Ивану это болото, не замерзающее вопреки погодным условиям, но открыто выразить свою антипатию он остерегся. Ведь если Леший болото хает, но иным местом жительства не прельщается, неспроста это, а? Поэтому только мотнул Иван амбивалентно головой и в окно непроницаемое уставился. Не мог он долго выносить леших глаз.
        – Затянуться не желаешь? – предложил Леший, сделав это первым и зажмурив от удовольствия левый глаз. Но правый остался у него открытым, словно удовольствие было половинчатым.
        Потянулся Иван к джойнту, даже со стула привстал от предвкушения, но тут его всесильный кто-то за шкирку взял и ласково, но беспрекословно на стул обратно усадил.
        – Ну, как знаешь, – не удосужился упрашивать Леший. – Выпей хотя бы. Я с трезвым на серьезные темы общаться не стану.
        Покосился Иван за спину, на невидимую заботливую Длань, что его вовремя остановила, но рука больше Ивана за воротник не хватала, видно утратив к его моральному облику интерес.
        – Известно мне, зачем ты пришел, – сказал Леший после второй. – Но только я тебе не советчик. Сам всю жизнь холостяком прокуковал, потому что свобода для меня пуще неволи и важнее комфорта. Как ты свою с такой бесшабашностью под хвост коту швырнул – понять я не в силах. Наверно ты, Ваня, все-таки умом слаб. Не стану кривить душой: якшался я с Ягой, когда она моложе была и миловиднее. Но это ведь так, забавы одни. Не съезжался с ней никогда. Провел однажды вместе уикенд и понял: сожительство тесное не для меня. Мы друг друга поедом съедим. Совместное хозяйство! Я, брат, все по-своему люблю. Я сам себе указ. Вон, видишь, веник из кастрюли торчит? Думаешь это по недосмотру? Врешь! По сознательному умыслу. А попробуй веник из кастрюли вытащить и в угол поставить, где ему у других принято находиться. Ну, давай...
        Иван на это предложение даже не шелохнулся, ибо ясно было, к чему он вело.
        – Так я за такое самоуправство шею сверну!
        Леший говорил, а Иван слушал. Хороший Леший оказался оратор, а Иван слушатель недурной, особо когда перечить страшно.
        – Меня ведь, Ваня, что на свете радует? Так, всего только вещь одна: Лес. Я его от корки до корки прочел, наизусть заучил. Все просеки и тропы лесные у меня по телу шрамами пролегли. Болото с закрытыми глазами перейти могу, ни разу не оступлюсь. Я, как психологи говорят, от леса в зависимость впал. Без него тоскую по-черному. Выйду с рассветом, когда еще туман по земле стелется, и солнце в нем барахтается котенком беспомощным. И так мне хорошо, аж сердце ноет от этой тихой радости скорбной. Ты войди в мое положение: я не красоты какие альпийские люблю, от которых у дилетантов дыхание перехватывает. Не моря, не озера, не равнины. Пейзажи эти эпические для тех, кто воображением нищ. Нет, Ваня, только Лес мне дорог, потому что в нем добро и зло корнями перепутались, красота и уродство, жизнь и смерть. Когда через болото иду, думаешь, мне не страшно? Ведь оно может кочку из-под ноги твоей выдернуть. Вчера кочка, сегодня выскочка. А грибы когда собираю? Поганку от съедобного на ощупь отличу. А есть все равно страшно. Вдруг мухомор подосиновиком прикинулся? И такое ведь бывает. Все обманчиво, все непостоянно. Вот и выходит, что в феноменах ты навострился, а сущность от тебя все равно ускользает. Ибо способна она принимать неисчислимые обличья. Вот думаешь, кто я? Верно, говоришь себе: Леший, старый хрен, бабник и неврастеник.
        Хотел Иван опротестовать такое нелицеприятное мнение о Лешем, которое тот ему приписывал, но смекнул, что с Лешим и соглашаться, и спорить опасно. Лучше просто слушать и периодически кивать.
        – А я, может, принц в рубище нищенском... Или философ-перипатетик, черт бы его побрал! Царевну-лягушку помнишь? Не верь, Ваня, личинам. Все это маски да присказки. Эх, что тебе, дураку, говорить!
        Слушал Иван непрестанно, потому что Леший говорил без устали. Говорливому рту – чуткое ухо. Но исподволь от дикого вида Лешего ошалел настолько, что больше вслушивался в хриплый бас, чем в смысл произносимых сентенций.
        Говорил Леший вроде с Иваном, но сам поверх головы его смотрел куда-то в пространство необитаемое и время от времени приговаривал: «Ебит!» да «Ебит – гамбит!»... А что ебит, кому гамбит – непонятно. Еще чего доброго в шахматы играть заставит... Замучился Иван Лешего слушать и восклицания пустые от фраз значимых отсеивать.
        – Все, Ваня, – внезапно потерял Леший интерес к своему монологу и, следовательно, перестал нуждаться в слушателе, – ты иди, пожалуй. Одному мне остаться пора. Я долго с людьми не могу. У меня внутри лес, и мысли блуждают тропами извилистыми. А у них улицы и проспекты перпендикулярные – не голова, а система координат. Вот и получается, что мне с ними не о чем, а им – со мной. А все же тянет меня к людям тягой неодолимо-неутолимой... Ладно, по лесу шататься пойду. А ты к Василисе возвращайся. Погулял и будя. Или беги от нее без оглядки. Нет, лучше сначала все хорошенько обдумай. Говорят: семь раз отмерь. А ты – семью семь!
        Вышел Иван из сруба, покачиваясь слегка: так изнемог Лешего слушать. Или это три рюмки выпитых с непривычки сказались (после третьей забыл Леший Ивану доливать)? Давно не употреблял Иван спиртного: Василиса зелья зело не жаловала.
        «Дверь открытой оставь, – крикнул ему хозяин вдогонку. – Или нет, лучше затвори поплотнее, чтобы меня потом свежий воздух сильнее изумил».
        Возвращайся, беги, подумай, отмерь, открой, закрой... Уж, не издевался ли Леший над Иваном? Или у самого было семь пятниц на неделе? Нет, не семь – семью семь!
       
        XII. Леший в сердце
       
        Плетется Иван наугад и в сердце своем Лешего тащит. Тяжелый Леший и большой – внутри не умещается. С такими, как он, полчаса проведешь, а впечатлений на месяц – не расхлебаешь. И на расстоянии жутко Ивану от безумных глаз навыкате и чудится в словах сбивчивых исконная правда. Таким тоном не врут. Голосом таким громогласным пророки от смертных невозможного требуют, со слабостями их не считаясь. Или напрасно променял Иван свободное воздухоплавание на семейную кабалу? Хоть летает ежедневно на ковре, к Василисе невидимой нитью привязан. И чем выше, тем напряженнее нить. Чем дальше от дома, тем к нему ближе. И пусть ковер Ивану, как Лешему его лес, Леший в лесу свободен, а Иван свободу глотает, а напиться ею не может. Прав, Леший, прав!
        Но вдруг вспомнил тоску в его глазах. Полноте, хвастовство все это, бахвальство. Войдут однажды в сруб, а Леший висит. С такими глазами от петли не убежишь. Они и сами, как петли: все увиденное в них задыхается. Кривит душой Леший! Нет счастья в неприкаянности, которую свободой величают, чтобы цену себе набить да других запутать. До свадьбы с Василисой разве привольно жилось Ивану? Братья его третировали, помыкали им всячески. Ни в грош не ставили. Родители его не замечали, своих дел невпроворот. Был он в семье за шавку мелкую – золушку, которой что поручение, что пинок. А с Василисой хоть и сложно, но все же – глава он семьи. А Лешего ждет развязка трагическая: душный вкруг горла узелок.
        Но тут вспомнил Иван, как Леший о лесе рассказывал. Лес у него – истинная страсть. Чувствует Иван, что людьми движет, не лыком шит. У кого страсть испепеляющая, не бывает полностью несчастным, ибо в ней счастье с болью неразлучно переплелись. Не лучше ли эта одержимость затхлого уюта семейного? Нет, одержимого черти волоком тащат. Или ангелы на крыльях несут?
        Идет Иван, сомневается. Запутался до боли головной. Не голова, а улей растревоженный, где каждая пчела во имя себя улететь норовит, но долг ей в коллективе оставаться повелевает. Ладно, – думает, – потом разберусь, а пока просто шагать буду. Пусть голова сама собою прояснится.
        Подумал так и Лешего из сердца выпустил. Вылетел тот из сердца черным вороном, и стало Ивану так легко, будто сократилось земное тяготение. Даже песню запел, без слов: текстов к песням Иван не помнил никогда. Казалось ему, что слова только музыку портят.
       
        XIII. Отражения
       
        Идет Иван, а вокруг травы да цветы. Откуда в лесу такое раздолье? Не успел насторожиться, видит – озеро. Вода в озере гладкая, зеркальная. Но не без сюрпризов: потайных ручейков и крохотных водоворотов. Будто пальцем манят они Ивана, шепчут ему что-то ласковое и лукавое. Подошел он поближе и обомлел. Отражаются в воде деревья и облака – лучше, чем наяву. Но через отражения мира надводного сквозит потаенный подводный мир. Солнце искрится на поверхности, колет глаз бенгальским огнем. А те лучи, что вглубь проникают, наполняют озеро таинственным мерцанием. Тускло сияет старинное золото. Сулит богатства несметные. Смотрит Иван в воду, не в силах оторваться. И вдруг видит себя. И до чего же он хорош собой!
        Надо сказать, на себя в зеркало Иван смотреть избегал. Нос курносый, уши оттопыренные, на лице то веснушки россыпью, то, что греха таить, прыщи в самых неподобающих местах, типа кончика носа. В душе Иван всегда себя красавцем мнил, а эти непрошеные столкновения с зеркалами – точно из кадки ледяной водой. Кто был прав, зеркала или Иван? Конечно, он! Ведь зеркала только снаружи видят, а Иван себя изнутри знал. Внутренняя же площадь многократно наружную превосходит.
        Однажды Иван наткнулся на Василисино зеркало волшебное, в которое она смотреться любила и вопросы ему каверзные задавать. Сядет так, чтобы свет падал выгодно, губы подведет, припудрится и давай его пытать. Думало зеркало сосредоточенно, тускнело на мгновение, но потом прояснялось и что-то Василисе доверительным голосом сообщало. И та неизменно оставалась довольной услышанным.
        Извлек Иван зеркало из-под нижнего белья в комоде и, утолив к трусам и лифчикам натуральное для мужчины любопытство, адресовал зеркалу ернические вопросы. Мол, ну-ка, зеркальце скажи, ты, погрязшее во лжи... До диалога с Иваном зеркало не снизошло. Зато показало ему такое, от чего мурашки по коже пошли. Увидел себя Иван дряхлым стариком. И от кудрей, которыми гордился, хотя толком никогда не мог расчесать, осталось – тьфу: худосочная прядь на куполе плеши. И даже веснушки поблекли, что само по себе куда ни шло, но лицо осунулось, вследствие чего уши и нос приняли оскорбительно-преувеличенные пропорции. Хотел Иван швырнуть зеркало в исподнее белье, но не удержался и взглянул еще раз. И тогда предстал ему унылый череп с пустыми глазницами. И только, видать, ради издевательства оставило зеркало Ивану его лопухи-уши, словно намекая, что на них даже черви не позарятся.
        Ужаснулся Иван. Выронил зеркало из рук, а когда поднял, увидел трещину наискосок. И тут переполошился окончательно. Ладно, все мы смертны; ничего нового, если задуматься, зеркало Ивану не сообщило. Но что скажет, увидев трещину, Василиса? Уложил обратно трусы и лифчики. А зеркало спрятал в дымоходе.
        Долго искала Василиса пропажу, а Иван ей по мере сил и сообразительности помогал. Нет нигде! Голову ломала Василиса: куда могло подеваться? Кто украл? А Иван, всегда к женским проблемам индифферентный, подсказывал: мол, зеркало-то не простое, а с причудами. Может, отлучилось куда? «Куда?!» Ну, пошло мир посмотреть, чтобы давать информированные справки. Еще горше запричитала Василиса от столь редкостной ахинеи, но с утратой постепенно смирилась. Завела себе зеркало обыкновенное, но в три раза больше, и в золоченой оправе.
        И тут, увидав в озере свое истинное отражение, возликовал Иван. Ну, конечно, – вот такой он и есть! Такой и никакой иной. Врали всё зеркала! А волшебное, что теперь в дымоходе пылится, так то просто злословило. Любовался на себя Иван, как Нарцисс веками раньше, взгляда не мог оторвать. Какая гармония воцарилась, наконец, между внутренним и внешним, субъективным и объективным! Вывел его из транса мелодичный женский голос – томительный, как пение сирен. Это заговорило с Иваном озеро – словно заиграли из-под воды сладкоречивые арфы и флейты.
       
        XIV. Воды полюбовник
       
        «Здравствуй, Ваня, – струилось озерное арпеджио, – давно я тебя жду. Уж, заждалась совсем. Но вот ты пришел. Верила я и не ошиблась. Ты думаешь, снаружи я хороша? А представь, какова я изнутри... Мир отсюда размытый, иллюзорный, призрачный, как прозрачный полуденный сон. Только так его вынести и можно, когда отделен от него толщей воды матовой. А какие здесь чудеса – не перечесть! Рыбы с узором сказочным, водоросли и кораллы причудливые, русалки для досужих услад. И не нужно ногами передвигать: вода сама тебя понесет. Да, Ваня, все так и даже лучше. Кто в озеро погружается с головой, назад не возвращается, такое тут блаженство».
        Рот разинул Иван, к озеру ближе склонился, чтобы ни единого слова не пропустить. Упала в воду капелька и стала частью целого. Это Иван прослезился от умиления. Да, наконец-то! И он так долго ждал, искал чего-то... Счастья ли, экстаза, покоя? Нет, покоя и блаженства, слитых воедино. Чтобы покой не наскучивал, и чтобы блаженство не карало похмельем раскаянья. Все в жизни волнами тошнотворными, а нужно, чтобы штиль да гладь...
        Всмотрелся Иван в воду и увидел вместо своего отражения несравненный девичий лик – одновременно сдержанный и трепетный, прохладный и ласковый. Что-то было в нем от Василисы. Но и от других женщин тоже – от всех прелестных, пленительных и прекрасных, что когда-либо украшали землю, покуда не ушли в нее.
        «Ну, же, Иван, – грянуло озеро бурным аккордом, – приди ко мне в объятия. Не бойся, сделай шаг. Я тебя не отвергну».
        И тут как во сне потекло. Обернулся Иван и сразу на берегу лодку обнаружил, видно специально ему уготованную. Столкнул ее в воду. Легко, как нож в масло, вошла лодка в родную стихию. Поплыл Иван туда, где глубже и вернее. Гребет без усилий. Скользит лодка, сама идет. И вот уже середина озера. Вода здесь черная, непроницаемая. А Ивану хорошо несказанно. Спокойно так и тихо на душе. И первый раз в жизни уверенность полная, что поступает он правильно. Что иначе – ненужно, невозможно, думать даже смешно. И вообще, – и это главное, – нет больше никаких иначе.
        Вдруг то ли веслом вспорол воду неловко, то ли рыба рядом плеснула. Вспенилась вода, пошли круги. Посмотрел Иван за борт и глазам не поверил: снова себя увидел – курносого и лопоухого, с дурацки блаженной улыбкой на устах. Встрепенулся Иван, спохватился. Начал грести изо всех сил к противоположному берегу. А весла тяжелыми стали. Скрипят в уключинах, застревают. Занозами в ладони впиваются. И лодка дырявая – как не заметил раньше? Сочится вода через бреши, оседает лодка все ниже. Вот уже дрогнула она последней дрожью и прямиком ко дну.
        Прыгнул Иван в воду. А плавать-то не умеет. Руками-ногами забил отчаянно. Но озеро побои безропотно сносит, Ивана к себе тянет. Уже хлебнул несколько раз пресной воды. Прохладная вода, чистая. Может, зря он испугался? Нет, не зря: страшно Ивану до смерти, а когда ж пугаться, если не когда страх берет?
        Впрочем, дуракам везет. Смотрит: сидит неподалеку на коряге неуклюжая птица величественная. Крылья за спиной сложила, на Ивана таращится круглым изумленным оком: неужто и тут нет покоя?! Вспорхнула птица, зашумела тяжелыми крыльями и, недовольно в воздухе барахтаясь, полетела к иному пристанищу. Кое-как доплыл Иван до коряги. Ухватился. Коряга гнилая, скользкая, но при таком раскладе жены родной ближе. И так, с корягой и грехом пополам, до берега добрался. А позади голос печальный, тоскою надломленный:
        «Как же ты, Ваня? Обманул ты меня, бросил. Что же мне делать теперь? Как жить без тебя?»
        «А вот так и живи!» – пробормотал мстительно.
        И, уши заткнув, чтобы уговорам не уступить, побежал наугад.
       
        XV. Признаки жизни
       
        А бежать все труднее. То ли устал он с водой сражаться, то ли дорога в гору пошла. А оно и верно: облака ближе стали, и местность каменистая. Из трав лишь мох да лишайник неприхотливый к валунам льнет, как всадник к коню в лихой погоне. Вот только скакун не скачет никуда – видно, некуда больше. Деревья карликовые кривые, за жизнь мертвою хваткой цепляются. А какой им с жизни той прок? Дальше и вовсе мертвые деревья пошли – кору сбросившие, ветром отшлифованные, отлакированные дождем. Стволы у них серые, как скалы, и, точно женская кожа, гладкие. Прислонился к одному из них Иван, чтобы дух перевести. А оно заскрипело и начало крениться к земле. Отшатнулся Иван. Выходит, не время отдыхать.
         Хотел дальше бежать, вдруг видит игла лежит, в сером свете пасмурном поблескивает. Поднял Иван иглу. Пригодится, думает. Если выберусь отсюда, портки себе зашью. Куда бы только ее положить? И пока варианты перебирал, иголку из пальцев выронил. Стал искать, на четвереньках ползать – вроде игла особо не нужна, а все равно обидно, – нет нигде. Зато нашел яйцо. Интересно, думает, это чье ж такое? Неужели, птичье? Нет, что-то для птичьего крупновато. Куриное? Неоткуда здесь курам взяться. Чудеса!
        Идет Иван размеренным шагом. Яйцо бережно из руки в руку перекладывает, словно картошку печеную неостывшую. Вдруг, откуда ни возьмись, птица к Ивану подлетела и яйцо у него выхватила. Побежал Иван за птицей. А та точно дразнит: низко летит, яйцо еле в когтях тащит. Что за птица такая? Не орел – это точно. Может, утка обычная?
        Нет, думает Иван, черт с ней, с иголкой, но уж яйца я не упущу. Больно есть хочется. А тут утка на землю упала. Не дай бог, кокнула! С другой стороны, ведь и утку зажарить можно, пока свежая. Подбежал Иван к дичи. А у него, вместо жаркого, заяц из-под ног. Но и тот хромой. Едва бежит зайка, на Ивана затравлено оглядывается. Ладно, заяц, так заяц. Все одно: еда.
        Уже сокращается между ними дистанция, но тут заяц в сундук первый попавшийся заскочил и крышку за собой захлопнул. Живет он там, что ли? Хорошо устроился! Поднял Иван сундук – тяжелый... Может, там кроме зайца еще что? Удобно все, однако, устроилось. Тащит Иван сундук, под ноги глядит, чтобы не споткнуться. Вдруг головой о дуб стукнулся. Отскочил в сторону: решил, что дерево на него падать захочет. Нет, дуб живой, на земле стоит прочно. А за дубом... замок. Да никак Иван в гости к Кощею пожаловал?
        Хотел ретироваться незаметно, но вместо этого здраво рассудил: а что мне, собственно, терять? Ну, Кощей, ну, бессмертный. А дома, что ли, лучше? И направился к замку, как к себе домой. Только ко рву подошел, подвесной мост к ногам опустился. А перешел ров, дверь сама перед ним распахнулась. Значит, соскучились и ждут.
        Идет Иван по коридору. Каждый шаг эхом отзывается, идущего предостерегая. Не лучше ли тому остановиться, пока его не заприметили, да обратить шаги вспять? Темно в проходе, только факелы мерцают на стенах для атмосферы интимной. А вокруг ни души. Может, сдох Кощей? Или съехал куда? Давно пора ему.
       
        XVI. Назидания Кощеевы
       
        Но тут свет из дверной щели струится, Ивану сигналит. Зашел Иван, огляделся. Вокруг шкафы с книгами, обстановка академическая. Может, и не Кощея это замок вовсе, а помещение публичной библиотеки? Куда там. Сидит за письменным столом сам и фолиант читает. На нем халат домашний и шлепанцы. Не готов Кощей к приему гостей. Но Ивану улыбается двусмысленной улыбочкой своей. Перстом костистым на плюшевое кресло указывает: садись, мол, чувствуй себя соответственно.
        – Сейчас, – говорит, – абзац дочитаю и всецело к твоим услугам. Может, тебе пока книгу дать, чтобы ты не скучал? Так ты ступай, сам себе выбери по склонностям.
        Поплелся Иван к шкафу, чтобы не выглядеть невеждой, к духовной пище равнодушным. А на корешках какие-то надписи невнятные. На иностранном, что ли, языке? Взял наобум первую попавшуюся и с досадой в кресло уселся. Кресло, правда, ничего – удобное.
        – Ты бы, Ваня, лучше с первого тома начал, – Кощей ему поверх очков выговаривает.
        – А я, – нашелся, – первый уже читал!
        А самому страшно: вдруг Кощей обсуждать с ним прочитанное возьмется? Но тот лишь хмыкнул и в книгу снова уткнулся.
        Листает Иван страницы, а сам думает: не слишком ли быстро? И параллельно за Кощеем наблюдает. У того очки-пенсне на переносице балансируют. Бородка седая, клинышком, – вылитый профессор. Халат на несколько размеров больше – совсем исхудал Кощей. В общем, фигура невзрачная, интеллигентская, уважения не вызывающая.
        Закончил параграф Кощей. Заложил книгу косточкой (чья бы это такая тонкая?) и на Ивана пристально посмотрел.
        – Ну, что, – спрашивает, – счастлив ты с Василисой?
        Иван от такой наглости даже в кресле подскочил, но тут же снова в нем утоп – эх, неподходящее для негодования седалище. Это что ж ему, перед поверженным соперником в счастье отчитываться?! Еще выше задрал свой курносый нос и воздух втянул с шумом, на какой только тот способен был. Как еще выразить негодование, задом в плюше увязая?
        Помрачнел Кощей, бахрому на халате теребит.
        – Вижу, не счастлив. И ведь знал наперед: счастье тебе с ней не выйдет. Не по Сеньке шапка...
        Хотел вскочить Иван, чтобы с Кощеем отношения выяснить, но еще глубже в кресло погрузился.
        – Ты сиди, Ваня, не утруждай себя, – заметил его усилия Кощей. – Все одно. Ведь и мне с ней счастье не суждено было. Слишком разница в возрасте велика. И об этом знал заранее, но не удержался. Любил ее очень. Больше жизни своей.
        Разинул рот Иван, слушать приготовился. Когда о таких важных вещах речь, ушей одних недостаточно.
        – А за сундук, кстати, спасибо. Давно его ищу. Теперь, может, здоровье мое на поправку пойдет. Как увел ты Василису, жизни мне не стало. Не красней, не виноват ты ни в чем. Так нам судьбою было предначертано.
        Поерзал в кресле Иван, позу правильную нащупал, чтобы комфортнее. Теперь хоть «Тысячу и одну ночь» без перерыва слушай, а тут явно не хуже наклевывалось.
        – Когда она в моей жизни появилась, расцвело все вокруг, преобразилось. Ты бы видел этот замок! Нипочем бы не узнал – вылитое французское шато. Подарки ей делал, философии учил. А голос мне твердил внутренний: не помогут тебе, старый олух, ни подкуп бесстыжий, ни наставной павлиний хвост. Подношения она принимала благосклонно. Афоризмы и парадоксы слушала с интересом. А сама, как у них, барышень, заведено, о принце мечтала. А тут и ты, дурак, явился, не запылился. Она тебя с принцем-то по молодости и перепутала...
        Хотел еще раз воспротивиться Иван такому нелестному образу мыслей, но кресло его успокоило и покрепче в себя усадило. Пусть болтает Кощей себе в утешение. Все равно Василиса теперь Иванова.
        – Ты думаешь, я на тебя обиду горькую затаил, о мести мечтаю? И опять ты, Ваня, неправ. Я ведь в любви к ней до такой крайности дошел, что счастья ей любой ценой желал.
        «Брешешь», – добродушно не согласился Иван, и кресло его в одобрение за сдержанность несколько раз качнуло.
        – Главное, думал, пусть ей хорошо будет. А с кем – дело десятое. Да вот только ты ее осчастливить не сумел. Ты, Ваня, только себя любишь. Но себялюбцы и другим в тягость, и себе не в радость. Слишком это тяжело – о себе заботиться. Куда проще другому служить.
        Удивился Иван парадоксу, и кресло с ним удивилось. Опять Кощей за казуистику взялся?
        – До сих пор ее люблю. Вернулась бы, простил измену.
        – Один, что ли, живешь? – спросил Иван из вежливости, ничуть личной жизнью Кощея не интересуясь.
        – Зачем один? Когда в душе одинок, тело компании просит. Завел себе эконому. Она, конечно, Василисе неровня, но готовит вкусно и комплекцией наделена избыточно. Ночами меня греет. А то я очень зябнуть стал.
        И Ивану вдруг стало знобко. Но тут кресло ему плед подсунуло. Укутался Иван и слушать дальше Кощееву сказку приготовился.
         – Я тебе, Ваня, секрет раскрою.
        У Ивана глаза стали слипаться, а рот еще шире раскрылся, чтобы секрет не пропустить. Большую он к секретам слабость питал.
        – Я Василисе все свое имущество завещал. И библиотеку тоже. Да ведь только я – бессмертный. Буду жить, как минимум, до светопреставления, а, может, и дальше. Что мне ваши христианские страшилки? Метафизический шантаж... Всадник на белом, всадник на рыжем, всадник на черном... Заснуть можно! У меня этих белых, гнедых и вороных полная конюшня, и та на имя Василисино записана. Апокалипсис – тьфу! Еще прибежите ко мне в ворота замка стучаться, от гнева праведного защиты ища. А я никого не пущу. Только ее...
        – Как же, – обиделся Иван почти до слез. – А меня?
        И кресло обиделось вместе с Иваном, еще глубже просев под его весом, чтобы защитить от грядущего светопреставления.
        – Тебя? – усмехнулся Кощей. – А, что, и тебя к себе возьму. Будешь мне дрова колоть. Я баньку три раза в неделю топлю. И Василиса в ней парилась.
        Смолчал Иван на это сомнительное предложение. Но отказываться на случай конца света не стал, и от живописания Василисы в Кощеевой бане воздержался. Хотя следовало, конечно, встать из кресла и дать Кощею по роже за инсинуации. Чтобы помнил, кто здесь герой. Но кресло бы такого героизма не одобрило. Ты, мол, отдохни, Ваня, сперва, а потом уж решим, куда удаль молодецкую приложить.
        – Смысл жизни, Иван, в любви, – подытожил Кощей. – А иначе она скудна и сиротлива. Но помни: любовью к себе не проживешь. Потому что ты всегда с собой рядом, а любви дистанция нужна. Теперь, когда Василиса далеко, мне ее любить стало проще. Прежде одно ее слово злое неловкое разбивало вдребезги очарование. А теперь я с ней в воображении беседую. И чтобы реплики ее не фальсифицировать, она у меня в голове редко говорит, а больше слушает.
        «Кощеюшка, когда ужинать будешь?» – донесся писклявый женский голос откуда-то снизу и сбоку, вклинился некстати в Иванову дрему.
        – Молчать! – завизжал Кощей куда-то вниз и вбок. – Я тебя сам в известность поставлю, когда нужно будет. Так вот, Ваня, – продолжил он вкрадчиво, – о чем бишь я? Ах, да, мне теперь с Василисой проще стало. Но если рядом с женщиной вынужден жить, учись смотреть сквозь пальцы закрытыми глазами. Размытый образ к любви приспособлен лучше. И не спорь – никогда и ни с кем. Споры худшее в душе разжигают. Возьми двух закадычных друзей, что не ссорились ни разу, и заставь их поспорить шутки ради на пустячную тему. И уже от силы через полчаса разругаются они в пух и прах, врагами лютыми станут. Потому что чувства человека – функция его поступков. Как, впрочем, и наоборот.
        Иван понимал Кощея примерно наполовину, но и того ему хватало. Как же он сам не допер? Ну, конечно, выход в любви! Она всему значение придает. Как это там Кощей выразился? Эх, не в формулировках суть. Главная мысль ясна: любить Василису и баста!
        Но хотя Иван чувствовал себя окрыленным новым взглядом на мир, вместо того чтобы подниматься в заоблачные сферы, он все больше утопал в кресле. А экстаз все глубже погружал его в сон – экстатически светлый.
        Издалека раздался звон посуды.
        – Ну, дома стали строить! – отреагировал Кощей с досадой. – Замок-то мой новый совсем, под старину только стилизован, а прежний пережил я. Слышимость, как в концертном зале. Ваяют так, будто домочадцы дружной семьей живут и желают все друг о друге знать. А нужно, будто под одну крышу мизантропов согнали... И побольше коридоров и комнат, подземных ходов и отсеков потайных – чтобы затеряться всем навсегда.
        От этих слов провалился Иван еще глубже и, преодолев последний барьер, стремительно полетел вниз в свободном падении. И так беззаботно ему падалось, словно за спиной крылья росли. Ведь с ним кресло летело, чтобы посадку смягчить, если без нее никак.
       
        XVII. Барсучья нирвана
       
        Летит Иван и представляет, что уже наступило светопреставление, и вовсе оно не страшное, потому что живет Иван в Кощеевом замке. Дрова колет, воду носит, посуду вымоет иногда. Любит Василису и Кощея беззаветно и наплевать ему на то, что в бане происходит. И сам он с удовольствием парится по воскресеньям хлестким веником дубовым, от которого тело делается красным и окрыленным – к любви самоотверженной готовым. А пар клубится, застилает глаза, душу обволакивает. Что там в пару между другими имеет место, Ивану не важно, потому что он, наконец, любит кого-то кроме себя.
        И тут Иван приземлился, ибо летать непрестанно, земли не касаясь, – такого еще никто пока не выдумал. Рухнул комфортно, в мягкий зеленый мох, но уже без кресла: подевалось оно куда-то во время посадки. Встал на ноги и обомлел: вокруг изумрудное владычество. Мох такой, утопаешь в нем по колено. Надо мхом папоротник покачивается, о своем тихо колдует. Лисички и рыжики из-под ковра растительного выглядывают хитро, между собою шушукаются и хихикают. Из деревьев – ели с тяжелыми лапами. Присели на корточки хранить под подолом зеленых сарафанов заповедную тайну. Кусты можжевеловые сцепились ветками над головой и образовали лабиринт: множество узких путаных коридоров, ведущих куда? Двинулся Иван туда, сюда, обратно. Боится заблудиться. Но разве может заблудиться тот, кто потерян бесследно?
        Мимо барсук прошмыгнул и сообщил Ивану мимоходом:
        «Ты, мил человек, не сомневайся. Иди куда в голову взбредет. Этот лабиринт не для того, чтобы с пути сбить. И не ради испытания. А лишь для приятного времяпровождения. Он и цели не имеет – ни входа в нем нет, ни выхода. Куда здесь ни свернешь, в том же месте окажешься. Иными словами, радуйся: ты попал нирвану. А лабиринт, чтобы случайно из нее не выбраться. Вот погоди, зима наступит, снег выпадет, совсем здесь хорошо станет. Будешь в снежных лазах ползать, а потом выроешь берлогу и в спячку. Сны здесь исключительно упоительные».
        Хотел поблагодарить Иван животное за полезную информацию, но барсук уже в зеленом скрылся. Вроде в хорошем месте оказался Иван, дружелюбном, и только одно несколько смутило: что это еще за спячка в берлоге? Ведь не медведь он, в конце концов! Ну, думает, пускай. Осмотрюсь, что здесь и как, а там время покажет. Может, в спячке есть свои плюсы.
        Живет Иван в лесной утробе, и никто его, кроме комаров, не беспокоит. Но и комары сносные: отмахнешься от них раз, они и пропали. Есть видно дела поинтереснее, чем чужую кровь сосать. В самый раз Ивану о жизни поразмышлять. Стал встречу с Кощеем-учителем припоминать. Но вот незадача: хоть мысли Кощеевы кажутся Ивану дельными, былого вдохновения не вызывают – так, слова и слова. Да, любовь. Да, служение ближнему. Разумеется, освобождение от бремени эго. Ну, и что с того? Осоловел Иван от изумрудного блаженства. Ничего ему не хочется, только во мху утопать да по лабиринту слоняться. Упоительное это занятие: чем дольше предаешься ему, тем больше хочется. Тишина в лесу, шелест папоротника различим. И только высоко над головой невидимая птица неведомая запредельную песнь речитативом тянет. Может, сова ухает? Пусть, какой от нее вред.
        Заставляет себя Иван Кощеевы истины на голодный желудок твердить, а они на языке растворяются, как сахар: сладко до приторности, а сытнее не становится. А тут и вовсе начал Лешего с его проповедями вспоминать. Тот, например, обратное утверждал и тоже очень убедительно. О свободе неподотчетной и самодостаточности. К природе, мол, и сути собственной ближе, а женщин чтобы на расстоянии держать. Нет, против Лешего его глаза свидетельствовали. Взгляд в них плененной птицей в клетке метался, прутья зрачком мятежным пилил. А Кощей? Тот спокоен, уверен в себе. Но не звучала ли в речах его легкая фальшь – так, неверная нотка одна в крещендо истин бесспорных? Эх, кто ж их всех разберет! Вот бы Кощея с Лешим в диспуте столкнуть, а самому слушать и судить. Нет, не стал бы Кощей до Лешего снисходить. А, может, и Леший отверг бы Кощея с презрением. А, черт с ними, обоими!
       
        XVIII. Временные знаки
       
        Живет Иван, не тужит, счет времени потерял. И время на него махнуть рукой хотело, но пожалело дурака. Подает таинственные знаки. Что-то там секунды ему намекают мимолетно. Не понимает Иван. Минуты нервно жестикулируют. Не видит. Часы ежечасно долбят. Не чувствует. Недели и месяцы удивляются Ивановой глухоте, не знают, как его пронять. И только поступи лет тяжелой, с годами внял Иван. С трудом, но разобрал их предостережение:
        «Увы, не нирвана здесь, Ваня. Обманул тебя барсук, верно, и сам не знал. Времени тут никто не отменял. Нет ни у кого над ним такой власти. Тикает оно, журчит и сыпется – как мхом и хвоей уши ни затыкай. Тикает, Ваня... Имеющий уши да услышит. Уходит время, ускользает, утекает. Вместе с тобой топчется во мху, плутает по лабиринту. С тобой да порознь! Ты налево, время направо. Ты назад, время вперед. Не уберечь тебе его, не сохранить, не собрать в копилку. Ты его в горсть, оно сквозь пальцы. Ты в рот, оно через ноздри. И время тебя хранить не станет...»
        Испугался Иван – поверил. То не барсук неразумный с космогонией доморощенной – сама горькая истина Ивану открылась. Ужаснулся он, а что делать не знает. И, ужаснувшись, такие вещи замечать стал, о которых ранее и представления не имел. Например, что мох все мягче и глубже становится. Вот уже не по колено, а почти по пояс в него уходишь. А лазы в лабиринте все непролазнее и темнее. Глядишь, не просто пригибаться, а продираться нужно. И елей ряды все плотнее, неодолимее их кордон. А что будет, когда выпадет снег? Тут уж точно застрянешь, даже кругами ходить – и той отрады арестантской лишишься. И тогда – берлога и спячка?
        Нужно что-то делать Ивану. Но что? Вспомнил он, как в болоте за жизнь бороться отказался. Может, и сейчас так? Зарыться в мох с головой да и заснуть? Авось, проснешься где-нибудь еще. Нет, почувствовал, на сей раз иное требуется решение. Что иное – знает, а какое – нет.
        Бродит по лабиринту, места себе не находит. Всем покой и полусон, ему – тревога гложущая. Срочно что-то предпринять! Стал топтать ногами мох, а он обратно воспрянул. Рвать руками кусты можжевеловые, а они к земле гнутся, но не ломаются. Покорно сносят Ивановы злоупотребления, и в их терпении насмешка терпкая сквозит. Полез под ели до сути докапываться, а там всё лапы да лапы – не позволяют Ивану проникнуть туда, куда всем путь заказан.
        И, главное, стала давить на него тишина. Глухая, как лавина снежная. Иногда птица проверещит утробно – хрипло каркнет ворона, ухнет сова, махнет крылом выпь – и снова безмолвие. Ветка, за другую ветку зацепленная, с шорохом высвободится и за иную ветку цепко ухватится. И все эти звуки лишь тишину усугубляют – повсеместную и всесильную.
        Чувствует Иван, что в спячку впадает до снега первого. Глаза слипаются, ноги ватными стали. Уже из последних сил заполз в незнакомый уголок укромный, – или бывал уже здесь когда? – чтобы спать укладываться, и видит: кресло. Та самое, в котором Кощея слушал, а потом сюда летел. И не то что постиг Иван корень зла, – где уж спросонок в вопросы философические вдаваться, – но скорее со зла в кресло слабеющими руками впился и обивку ему вспорол. Легко разошлась она, ибо податливость сутью кресла была. И полетели оттуда клочья папоротника и мха. Окрепли руки Ивана, напряглись, по локоть в сиденье внедрились. Уже хвоя и можжевельник оттуда фонтаном брызнули. А за ними нежные хлопья снежные, пушистые и тяжелые. Мелеет кресло, пустеет. И вот нащупал Иван пружины. И как только обжегся холодом их упругим, распалось все, и очнулся Иван посреди луга.
       
        XIX. Две Василисы
       
        А где же лес? Виднеется поодаль темная его гряда. Встал Иван, отряхнул с себя остаточную хвою и по лугу пошел в противоположную от леса сторону. Хватит ему лесных приключений.
        Идет, к солнцу яркому привыкает. Тут бы самое время в случившееся вникнуть. Сделать, так сказать, надлежащие выводы. Ведь явь мало чем от сна отличается. Если сразу ее за суть не ухватить, как ящерицу за хвост, побледнеет и растает в бессмыслицу. Распадется целостное повествование на множество бессвязных эпизодов. Но думать нет у Ивана терпения. Да и страшно: начнешь об изумрудной нише толковать, туда и вернешься. Нет уж, в пространстве ли, в мыслях – от всего этого подальше.
        Вдруг видит: ручей, а у него дева сидит. К Ивану спиной, косу себе заплетает. Плетется коса, переплетается, точно притоки в реку впадают. И от их слияния бесподобного пересохло у Ивана во рту, и в глазах зарябило. Сзади дева – вылитая Василиса. Стоит Иван, слова вымолвить не может. Оцепенел от изумления. Тут дева медленно к нему разворачивается и представляется:
        – Ну, здравствуй, Ваня. А меня Василисой зовут. Я и есть твоя Василиса.
        Улыбнулся Иван нерешительно. Ну, если Василиса, тогда другое дело.
        – Ты ложись рядом со мной. Я тебе сказку расскажу.
        Лег Иван, а самого озноб трясет. Уж, больно хороша Василиса. Так и тянет Ивана к ней. В одном беда: на Василису ту Василиса эта не похожа. Коса – да. Тело – не разберешь под покровами текстильными. А вот глаза другие. У этой, нежданной, голубые, а у той, законной, – тоже, но иной голубизны. То есть, может, и голубизна та же, но глубина у этой голубизны – как день и ночь. У Василисы той глаза глубокие, а у этой – бездонные. У той широкие. А у этой – безбрежные. Не по себе стало Ивану: о заколдованном озере вспомнил. Но тут и воды особой рядом нет. Только ручей журчит еле слышно, любовным утехам не препятствуя: тихо, кротко и сладостно. Что ж, что не утонул едва, воды в графине теперь бояться?! Нет, дудки, не трус Иван. Конечно, Яги, Лешего и Кощея робел, но женщин – никогда!
        А Василиса эта уже оголилась наполовину. Покосился Иван: сложение у нее похлеще пересеченного рельефа – от впадин и холмов глаза разбегаются, бурлит окоем. Повернулся Иван на бок, чтобы к Василисе ближе стать. Вдруг что-то за спиной шевельнулось и всхлипнуло – как слезы ненарочитые, без рыданий надрывных. Оглянулся Иван, и мороз у него по коже пошел: лежит невдалеке Василиса та и простыней стыдливо прикрывается. Эта все с себя скинула, от одежды освободилась, как змея от кожи ненужной. А та покрывало себе до подбородка натянула и губы поджала. Вращает Иван головой, не знает, куда смотреть: куда желание толкает, или совесть велит.
        – Ну же, Ваня, – торопит Василиса эта, что слева лежит.
        Или не торопит вовсе, а просто о себе напоминает? Дозволительно ли в такой ситуации откровенной красавицу ждать заставлять? Спятил, что ли, Иван?
        Разозлился он на себя, дурака. К Василисе этой потянулся пальцами онемевшими. Само блаженство по его левую руку возлежит и на Ивана благосклонно взирает. Никогда Василиса та на него так не смотрела. Значит, и верно разные у них глаза?
        Тянется, а сам в другую сторону подсматривает. И видит: у той слезы на глазах навернулись. Наваждение это, что совестью прикинулось. Не верь ему, Иван! Совесть – оборотень, флюгер, ветра подданный... Это опять злые силы счастью твоему помешать хотят, к долгу иллюзорному взывая. Впился себе в ногу ногтями, чтобы морок прогнать, и снова к Василисе реальной повернулся. А она глаза прикрыла, чтобы Ивану сподручней было, раз он робкий такой.
        Прикоснулся к ее груди: мягкая она и упругая. И вспомнил некстати про кресло Кощеево. Гонит прочь образы неуместные и, кажись, прогнал. Снова грудь грудью стала, передались от нее Ивану тепло и дрожь. Прижаться бы к ней, зарыться и забыть обо всем на свете. И пуще прочего – о правой стороне...
       
        XX. Два Ивана
       
        Но разве с пространством подобные вольности дозволительны? Это же не геометрия Лобачевского, чтобы весь мир по левую руку сосредоточился, и чтобы с правой – один никчемный вакуум. Возможно, невозможно, а надо проверить. Чуть только развернул голову Иван и... попался. По-прежнему лежит справа Василиса та, и в районе левой груди у нее через белизну простыни кровь сочится. Так, всего несколько капель.
        Взвыл Иван безголосо. Вскочил и к лесу побежал, в направлении дома. Через зеленую нирвану насквозь проскочил, ели только ветвями всплеснуть успели, в гору, к замку Кощееву, под откос, к озеру заколдованному, через него вброд к срубу Лешего, сруб миновал и по болоту, трясины ногами не касаясь, мимо избы Яги. А дальше куда? До дома рукой подать, а он с пути сбился...
        Но это Иван тот. А этот рядом с Василисой лежит, только на спину перевернулся и руку себе на живот положил. Смотрит вверх. Там облака плывут божественные. Ничего с ними делать не нужно, ничего облака от тебя не требуют. Просто смотри на них и радуйся. И главное: нет в небе ни права, ни лева – вот оно все, напротив тебя, а если по-французски – визави. Увлекся Иван универсальной симметрией небесной. Уже слона треухого разглядел. Коня с крыльями перепончатыми. А вон там – не единорог ли?
        Вдруг зашевелилось что-то слева. Опять стороны света в свои права вернулись?
        – Ну, как знаешь, – донеслось до Ивана ледяным тоном Василисиным. – Я была о тебе лучшего мнения... Может, ты импотент?
        Очнулся Иван от созерцания поднебесного и понял, что он все время на боку лежал, а облака в ее глазах видел. Вот уж, воистину – бездонные! Но облака тучами грозовыми обернулись. Нет больше среди них ни слона, ни коня, ни единорога. А только бесформенность страсти неудовлетворенной и кипящей досады. И глаза больше не голубые: темно-серыми стали, немилосердными.
        Отпрянул Иван. Хочет встать и не может: конечности отнялись. Все члены у него сбежавший Иван унес. Стал Иван Ивана кликать да аукать. А тот стоит в лесу дремучем, озирается потеряно, только треск еловый слышит да истошный выпи крик.
        А Василиса попрекать продолжает:
        – Был бы ты таким, как в юности, выходила бы я тебя, травяным отваром отпоила. Вернулась бы к тебе сила мужская. А как сейчас, ты мне не нужен. Убирайся прочь. С глаз долой, вон из сердца.
        И так видно громко это сказала, с такой интонацией стальной и знакомой, что услышал тот Иван голос Василисин родной, и рядом с этим тотчас очутился.
        Встал Иван, пошатываясь, раздвоенное сводя воедино. Ощутил себя сперва ничтожеством полным, растоптанным и униженным, голову склонил понуро, как и следует мужской слабости перед женской силой пресмыкаться. И нравственность тут в адвокаты призывать нечего: только пуще себя позорить. Но вдруг наперекор стыду посмотрел вверх, в небо синее. А там снова слон плывет, плавниками ушей перебирая, конь, как бабочка, крыльями машет, а единорог у горизонта в небосклон рогом уперся, тщится дорогу за край света проложить. Перевел дух Иван – тот и этот. Вдохнул полной грудью и окончательно в себя пришел.
        – Василиска, – говорит женщинам той и этой, – ты бы хоть срам, что ли, прикрыла. А то, глядишь, пчела ужалит, не приведи господи куда.
        Сказал так, и Василиса ему желанной казаться перестала. А, значит, у воздержания иная, помимо немощи, подоплека взялась. Сказал и прочь пошел, не оглядываясь.
       
       
        XXI. Иваны и Василисы
       
        Идет Иван лугом. Простор да раздолье. Посмотришь налево: травы да цветы. Направо: цветы да травы. Это хорошо, когда право и лево одно от другого не отличаются. А что до ориентации в пространстве, так все равно вперед идти.
        Идет Иван и насвистывает мотив веселый. Но видно слишком беззаботный выбрал мотив. Прозвучал он в верхней октаве фальшиво для самого свистуна. Замолчал Иван. Идет, руками широко размахивает. Но видно уж чересчур широко. Почудилось ему в эдаком размахе бахвальство бесстыдное. Засунул руки в карманы. А карманы дырявые, болтаются в них руки неприкаянно. Расстегнул рубаху на груди, чтобы ветер ее парусом надувал гордо. Но наверно с количеством пуговиц переборщил. Вздул ветер рубаху дурацким пузырем – того глядишь, полетит воздушный этот шарик вверх тормашками. Застегнул Иван рубашку до самого подбородка и приуныл.
        Что-то с Василисами он перемудрил... Эта, та – и Дон Жуан запутается. Куда уж тут нашему долдону. Может, позора и избежал, но героем вышел едва ли. Женщину незнакомую обидел без причины. Может, она ему добра желала и хотела сделать приятно. А если это и впрямь настоящая Василиса была, совсем плохо вышло. Ужо Ивану по возвращении домой аукнется... Если вторая Василиса галлюцинации собой не представляла, а присутствовала самолично телом или духом, несдобровать ему. Вроде он перед соблазном и устоял, но, с другой стороны, уступил отчасти (кто трогал грудь?), а воспользоваться не смог. Какой уж тут супружеский кредит. А если вторая все-таки померещилась, ох, дурак он, какой дурак! Или жена ему так в кровь с плотью внедрилась, что приворожила навек? Как на предмет ни посмотри – слева или справа, – оплошал Иван. Тот, что лежал да в небо бесцельно глазел, и другой, который в это время по лесу сам от себя бегал. Но раз исправить нельзя, нужно о случившемся забыть поскорее.
       
        XXII. Молокопродукты
       
        Так оно и вышло. Память у человека и без того слаба, а если новые впечатления на прежние навалить, так от последних одно бессознательное место останется.
        Дорога под гору пошла. И Иван вместе с ней. Так оба к реке и вышли. А река не простая: вода в ней белая и мутная, с пенкой. Да неужто Иван в тридевятом царстве оказался?
        Встал он на колени, но не ради молитвы, а чтобы из реки обетованной жажду утолить. И увяз. Вспомнил о болоте прожорливом, вмиг от реки отполз. Но тут смекнул: ба, да это ж берега кисельные! Не жизнь, а сказка. Вот только как из реки такой напиться?
        Наблюдает за Иваном старик, в шезлонге прохлаждающийся, и к выводам напрашивающимся приходит:
        – Ты, мил человек, молока хочешь?
        Ишь, догадливый какой! Осклабился Иван и головой кивнул.
        – Давай я тебе из бидона нацежу.
        И в сумку к себе полез, чтобы голословным не казаться.
        Иван приятно тронут, что народ здесь такой гостеприимный, но от подношения отказывается. Хочет, значит, прямо к реке устами прильнуть: ритуал у него такой.
        – Тогда вон к тем сходням иди, с которых наши бабы белье прежде стирали. Только учти: молока в этой реке давно нет.
        Опешил Иван. Что же это за жидкость белая?
        – А это ряженка. Было молоко, а теперь напиток другой, но родственный.
        Решил Иван нюансами себя не травмировать и смотреть на вещи с позитивной стороны. Пошел к сходням, лег на живот и ряженки отведал. Хорошая ряженка, вкусная. А, может, так себе, но обстоятельства употребления все-таки неординарные: не каждый день в реках молокопродуктами разжиться можно.
        Утерся рукавом и со стариком из благодарности в диалог вступил:
        – А в творог не превратится?
        Думал, засмеется шутке дед. А тот нахмурился строго и на Ивана недовольно посмотрел.
        – Не превратится. Куда нам творога столько?
        Задела Ивана такая логика эгоцентричная.
        – А что, когда в ряженку обернулась, с вами консультировалась?
        – Ты, мил человек, – осудил Ивана старик, – еще в местных порядках не разобрался, а туда же – изгаляешься.
        Хотел узнать Иван, кто тут еще рубит в оценках сплеча, но передумал и перевел разговор на мирные рельсы.
        – А что, счастливо здесь люди живут?
        – Счастливо, конечно, – ответил старик с некоторым замешательством.
        – А где все? – продолжил расспросы Иван.
        – Да кто как, – оживился дед. – Одни умерли, другие еще не родились.
        – Ну, а живые-то где?
        Было в старике нечто такое, что Ивана страшно раздражало. Причем, бесило вдвойне из-за необходимости чувствовать себя благодарным.
        – Кто у себя, после обеда спит, кто еще не завтракал, а кто в тридесятое государство убежал.
        – Это еще зачем?
        – За лучшей жизнью.
        – Неужели где-то лучше живется? – изумился Иван.
        – Так кто его знает? – почесал затылок старик. – Из тридесятого государства еще никто не возвращался. И туда непросто, многих пограничники перестреляли, а оттуда и вовсе путь заказан.
         Озадачила Ивана такая информация, с представлениями о царстве и государстве никак не вяжущаяся.
       
        XXIII. Погода и политика
       
        – А почему в людей стреляют?
        – Так через стену лезть не положено.
        – А зачем стена?
        – Чтобы не лезли! – потерял терпение дед.
        – Почему вашим в тридесятое государство доступа нет? Это разве не одна страна?
        – Когда-то одна была. Но после войны ее стеной напополам разгородили.
        – Какой войны? – ужаснулся Иван местным нравам.
        – Великой, Гражданской, Кровопролитной, – бойко перечислил старик заученное.
        – И все равно через стену лезут? – не поверил Иван. – Жизнью единственной и неповторимой рискуют?
        – Охота пуще неволи, – подтвердил старик.
        – Да что им нужно там?
        – То, чего, кажется им, здесь нет.
        – А на самом деле есть?
        – Не знаю, я там не бывал. Да и как здесь, помню уже не до конца.
        «Не нужно мне в политику лезть, – напомнил себе Иван. – Дело щекотливое. Лучше я с ним о погоде...»
        – Почему у вас темнеет так рано? – затронул он безопасную тему.
        – А это солнце за стену заходит. Высокая она шибко.
        – Как же они лезут через нее? – плюнул на осторожность Иван, если в тридевятом царстве даже вместо погоды политика была.
        – Кто поглупее, карабкается, – ответил старик со знанием дела. – А поумнее которые, в обход идут.
        – А разве ее можно обойти?
        – Конечно. Нет такой стены, которую нельзя было бы обойти.
        Иван с отчаянием посмотрел на молочную реку.
        – Хочешь еще ряженки? – неверно истолковал его взгляд старик.
        – Налей-ка мне лучше молока из бидона. Откуда молоко-то?
        – Оттуда.
        – Из тридесятого государства?
        – Не, – хихикнул дед, – из реки. Когда в ней еще молоко было.
        – Так оно ж наверно скисло с тех пор?
        – Скисло, конечно. А все равно лучше ряженки. Я ее с детства не перевариваю. Меня ею мать каждый день поила.
        – Откуда же у вас тогда ряженка была? – прицепился к старику Иван.
        – От верблюда! – внезапно гаркнул старик и смачно плюнул в реку. – Из тридесятого государства! Что тебе все знать надо? Зачем к нам пожаловал? Али ты шпион?
        – Да не приведи господи! – перекрестился Иван. – Я и слов таких не знаю.
        А сам подумал: ну, все, доигрался, сейчас местных кликнет...
        Но дед успокоился и даже улыбнулся беззубым ртом. И, заметив невежливый взгляд Ивана, пояснил кокетливо:
        – Ты не думай, что я такой старый. Просто у нас, когда молочные зубы выпадают, другие на их месте не растут. Что делать-то будешь? В нашем царстве поселишься или в тридесятое государство махнешь?
        – А царь у вас есть? – полез Иван уже совсем не в свои дела.
        – Отрекся от престола. Республика у нас теперь. Так, значит, здесь останешься?
        – Я назад пойду, – испугался Иван. – Мне домой нужно срочно.
        – Жинка ждет? – понимающе подмигнул дед.
        – Уж, и не знаю, – вздохнул Иван.
        – Это ничаво, – кивнул старик примирительно. – Бывает, что и так.
        – Только что же, – схватился за голову Иван, хотя следовало бы за ноги, – это мне снова через лес переть? Когда же я домой вернусь?
        – Зачем через лес, – успокоил его старик. – Иди вон той дорогой, полем. Она тебя прямо домой и приведет.
        – А ты разве знаешь, где я живу?
        – Откуда мне? Да только земля-то круглая. А? Забыл ты, Ваня, географию...
        «Откуда он знает, как меня зовут? – насторожился Иван. – Нет, подозрительный все-таки тип. Провокатор чертов. Пойду куда подальше».
        – Куда ты, – схватил его за рукав дед отнюдь не старческой хваткой, – на ночь глядя? Скоро стемнеет. Ты у нас переночуй, а назавтра скатертью дорожка.
        «Это хорошо, когда скатертью, – повеяло домашним на Ивана. – Однако проводить здесь ночь особой охоты нет».
        – Ты б на хуторе заночевал, – предложил дед. – У Марьи.
        – У какой еще Марьи?
        – Да живет тут у нас одна вдова. С характером...
        Не желает больше Иван с бабами путаться. Хотя интересно, что дед понимает под характером? Может, характерные формы?
        – Давай, давай, – почувствовал его сомнения старик. – А то ей одной скучно.
        – Никак мужа при переходе границы подстрелили? – сострил Иван.
        – Зачем подстрелили? Он сам на себя руки наложил. Царствие ему небесное.
        Ну и тридевятое царство! Скорее отсюда прочь. Развернулся Иван и ушел, не прощаясь.
       
        XXIV. Разбойники
       
        Идет он полем. Перспектива, что раскрытая ладонь: вся судьба налицо. Но тут закат начался. Красивый, слова дурного не скажешь. А все-таки при солнечном свете как-то комфортнее. Пока закат красные и оранжевые краски на палитре неба разводил, еще куда ни шло. Тревожно, конечно, но увлекательно и развивает чувство прекрасного. А вот когда  замалевал холст лиловыми, сиреневыми и серыми, стало на душе у Ивана тоскливо и неприкаянно. К страху темноты, что любому зверю присущ, добавилась человеческая тоска метафизическая о тщетности сущего на земле.
        Откуда ни возьмись, мыши летучие возникли. Мечутся зигзагами, как оглашенные. Носятся прямо над головой, не ровен час, в волосах запутаются. Смотрит Иван себе под ноги, чтобы небом не томиться. А под ногами мрак сгустился, ямы и ухабы тьмой припорошил. И не ноги, а взгляд об эти ухабы спотыкается. Отодрал Иван взгляд от земли, посмотрел вперед. А там, у горизонта, тлеет полоска изумрудная – змеиным жалом небо лижет. Не нравится Ивану это противоестественное свечение, мысли нехорошие навевает. Не выдержал он и взглянул наверх. А там мыши небо крыльями задрапировали, разбили ночи шатер. Только и света в нем, что от звезд. Сверлят Ивана звезды, изучают, как антитело под микроскопом. Посмотрел Иван по сторонам и увидел огни костров. А от костров песнь протяжная слышится – тоскливая, отчаянная и разгульная.
        Испугался Иван не на шутку. С нечистой силой он дело иметь привык. А если разбойники? Тут и дурь не поможет. Это только черная магия дуракам, как с гуся вода. А разбойники в вопросах интеллекта демократичны. У Ивана-то и кошелька с собой нет. Значит, жизнью расплачиваться придется. И хоть жизнь его недорого стоит, а все равно обидно. 
        Развернулся он и назад в тридевятое царство припустил. Марья, так Марья. Авось, не съест его вдова. Сейчас, думает, деда разыщу и дорогу у него разузнаю.
       
        XXV. Ночная рыбалка
       
        Подбегает Иван к реке, запыхался весь. А старика и след простыл. Тем временем ночь наступила, но неожиданно светлая. В темноте река мерцает матово, озаряя окрестности отражением лунного света отраженного. Луна, вдова скорбящая. Все в ее лучах иллюзорно и призрачно, и не страшно ничуть: небось, и зло в такие ночи умозрительно и к простому смертному индифферентно. Цвету крови в этой гамме прохладной места нет.
        Смотрит Иван, глазам своим не верит. Стоит в реке подросток, в ряженке по колено, и рыбу удит. Подошел к нему ближе Иван, в целях рекогносцировки. Стоит мальчик, как изваяние, глазом не моргнет. Может, заснул за рыбной ловлей? Занятие, прямо скажем, не из увлекательных. Или лунатик он? А вдруг оборотень? Решил Иван мальчика разговорить, чтобы на его счет определиться.
        – Ты, – спрашивает, – что здесь удишь?
        А мальчик в его сторону не повернулся даже. Захотел Иван его рассмешить, ну и высмеять заодно.
        – Наверно головки сырные?
        Не по себе Ивану в полнолунную ночь. Спать светло. Бодрствовать темно. Может, зло в такую ночь и не кусается, но ведь может и напугать до смерти.
        Посмотрел подросток на Ивана презрительно, только что пальцем у виска не постучал. Но ответил вежливо, даже чересчур...
        – Рыбу я ловлю, дяденька.
        – Какую рыбу? – ухватился Иван за слова человеческие, как голодная собака за кость.
        Но слова от его хватки отчаянной тут же скуксились – выродились в лепет невменяемый.
        – Рыбку, рыбоньку, – протянул жалостливо мальчишка, и показалось Ивану, что он сейчас расплачется.
        Как же это Иван раньше не сообразил: парнишка-то слабоумный! Ночью в простокваше с удочкой кукует. А он и напугался.
        – Какую, какую, – вдруг передразнил парень хриплым басом. – Ясное дело – белугу. Вон уже сколько наловил. Купи у меня, дядя, пару штук?
        Посмотрел Иван, куда парень головой мотнул, и увидел полный садок. А в нем рыбины огромные трепыхаются, хвостами по воздуху лупят. Лунный свет в их чешуе, преломляясь, преумножается. И мерещится Ивану, что одна из рыб ему подмигнула заговорщически...
        – Ну, купи хоть одну, дяденька, – заскулил мальчик и сделал к Ивану шаг, да такой, что сразу рядом с ним оказался.
        Попятился Иван, рот разевая, как рыба на крючке. Так задом до Марьиного хутора и дошел.
       
        XXVI. Иван да Марья
       
        В окне свечка горит, собаки не лают. Вроде все чин чином. Медлит Иван у двери, не знает, постучаться ли. Уж, больно час поздний. Но в поле разбойники жертву караулят. В реке оборотень окаянный рыбу бесстыжую удит. Некуда Ивану податься. Вдохнул он глубоко. Выдохнул еще глубже. И в дверь постучал нерешительно.
        Тишина. Вдохнул Иван еще раз, чтобы с силами для нового стука собраться, но выдохнуть не успел. Раздался внутри шорох. Заныли ревматически половицы. Лязгнул засов. И услышал Иван женский голос строгий:
        – Кого тут черти носят?!
        Видать, не соврал дед: с характером!
        Объяснил Иван положение свое незавидное. От собственных слов до слез жаль себя стало.
        – Ладно, – соглашается, – заходи. Только если что, пеняй на себя...
        «Какое еще что? – внутренне оскорбился Иван. – Это я ее предостерегать должен. Я мужчина женатый, порядочный, а она – та еще цаца, первых встречных на ночлег пускает...»
        Но головой кивнул в знак согласия безоговорочного, на улице проводить ночь не желая.
        Зашел Иван в дом, озирается. Обстановка, в целом, привычная, по-деревенски неприхотливая, совсем как дома. Но имеются и роскоши предметы. Например, аквариум с рыбками. Наклонился Иван к рыбам, носом в стекло от эмпатии уперся. Плавают всякие разные, розовые и полосатые, хвостами грациозно трепещут, плавниками жестикулируют.
        – Полегче, – хозяйка его на место ставит. – Всю рыбу мне распугаешь. Она у меня деликатная.
        Выпрямился Иван, чтобы рыбу не нервировать и хозяйке не досаждать. Но в душе обидно ему: плохо встретила Ивана Марья, неприветливо.
        Сел он за стол без приглашения и тут же вскочил, чтобы хозяйка не подумала, что он на ужин намекает. Но поздно.
        – Есть хочешь? – спросила не то что бы неласково, но и не ласково вовсе.
        Помотал Иван головой отрицательно, но голод его выпалил хорошим манерам вопреки:
        – Хочу!
        Не показала хозяйка недовольства. Равнодушно на стол накрыла и еду подала.
        Ест Иван молча, от аппетита на стуле ерзая. А Марья смотрит на него пристально, но тоже ни слова не говорит.
        «Надо, – думает Иван, – вступить с ней во взаимно приятный разговор. А то даже неловко».
        – Как, – замечает, прожевав, не гундосить чтобы, – в лунном свете река блестит живописно!
        Исходя из мысли, что местным приятно, когда их края хвалят.
        – В каком еще лунном свете? – фыркнула женщина. – Где ты луну увидел, дурень? Это река днем свет впитывает, а ночью его обратно отдает – фосфорицирует, то бишь.
        Замолчал Иван, снова жевать принялся.
        «Что, – думает, – за места гнилые все-таки! Все у них не так, как кажется. Молоко? Хрен – ряженка! Луна? Ничего подобного: фофо... фосо... Язык сломишь!»
         Ест Иван, на аквариум косится. Все ли там в порядке? Не превратились ли рыбки декоративные в глубоководных монстров, наподобие белуг? Нет, в аквариуме покой. Плывут рыбы по кругу, и ни до кого им дела нет. А о чем с хозяйкой говорить? О рыбах!
        – Откуда? – на аквариум головой показывает.
        – Муж подарил, – отвечает гордо и даже с вызовом.
        Смотри, не боится мужа упоминать. А если Иван о нем расспрашивать начнет? Нет, не хватало еще поставить ее в положение неловкое.
        – А какой породы?
        – Бог с тобой, какая у рыб порода? Это ж не кони...
        Досадно Ивану. Ведь понимает, о чем он, а к словам цепляется. Пошла ты, думает, ко всем чертям! Ни слова тебе больше не скажу свыше прожиточного минимума.
        Ужин доел. Хозяйку поблагодарил. Ждет, когда его спать уложат.
       
        XXVII. Покойный супруг
       
        Убирает Марья со стола, не спешит. Иван к ней в первый раз присмотрелся внимательно. Ничего себе бабенка. Одета строго, но под суровостью покроя изобилие женское прослеживается без потуг.
        Почувствовала, видно, Марья на себе взгляд гостя испытующий. У женщин на него особое чутье. Разворачивается и грозит:
        – И не думай даже в этом направлении шаги предпринимать... Если что себе позволишь, муж тебя из-под земли достанет.
        Ну, уж это слишком! Воистину, из-под земли... И не стыдно ей перед покойником? Немудрено, что жизни с ней не выдержал, руки на себя наложил... Думает, Иван здесь чужестранец, не знает ничего. А его уже предупредили обо всем. Нет, раз она так, хватит миндальничать.
        – А где же твой муж? – спрашивает, иезуитски прищурившись.
        – Он, – отвечает Марья, как ни в чем не бывало, – в ночную смену работает.
        – Кем? – не поверил Иван, но на всякий случай перекрестился незаметно.
        – На стене, стрелком.
        Опешил Иван. Утратил интерес к восстановлению фактической справедливости. Поразила его женская психология коварная, способная на такие чудовищные измышления.
        – Это, что же, он в своих, в перебежчиков стреляет? – спросил Иван с омерзением.
        – Ну, ты выдумаешь! Он в подданных тридесятого государства метит.
        – Зачем?
        – Чтобы через стену не лезли.
        – Значит, не только от вас бегут? Или это репатрианты?
        – Не знаю, – прикусила губу Марья, досадуя на себя за чрезмерную откровенность. – Он меня в подробности не посвящает. Говорит: темно, не видно толком, кто и куда.
        Покойники у них, значит, по ком попало палят. А, свои, чужие... Промахнулся – пока чужой. Попал – своим стал. Да, пропади вы все пропадом! Домой хочется Ивану. Ковер там, самолет. Самобранка-кудесница. Сивка, скакун верный. Василиса тоже. Скорее бы ночь скоротать.
        И еще посетила Ивана идея неожиданная: что это Марья его все время одергивает, когда он и в помыслах на нее не посягает? Мол, и не вздумай, да если что? Может, она таким манером окольным внимание к себе привлекает, и противоположное буквальному смыслу слов внушить пытается? Эх, не глуп все-таки Иван! В женских повадках дока. Да, только на соблазн этот он поддаваться не собирается. Что если с мужем-покойником не все просто? Вдруг он по сию пору к жене наведывается? Негоже живому трупу рога наставлять.
       
        XXVIII. Жена покойного
       
        Отвела Марья гостя в спальню, пожелала ночи спокойной сквозь зубы, а сама в сени. В спальне натоплено жарко и перины, как в царских покоях. Ивану бы что попроще. К походным условиям он привык и к воздуху свежему. Но выбирать не приходится. Лег на перину, одеялом пуховым прикрылся. Душно, как в бане, пот прошибает. Разморило Ивана. Заснул он сном тревожным и чутким. Сколько проспал, неизвестно. Проснулся от шорохов за дверью. Вздрогнул, сел на кровати. Сна ни в одном глазу. Кто бы это мог быть? Марья, кто же еще! А если муженек, легок на помине?
        Скрипнула половица, точно кошка мяукнула. Женская поступь невесомая. Куда, бестия, намылилась? А если у привидений такая же? Озяб в могиле вурдалак, пришел за кровушкой свежей. В реке-то сплошной кефир. Полилось что-то жидкое. Звякнул стакан о блюдце. Пьет. Ну, на здоровье. А если ворожит? Струхнул Иван. Встал и на цыпочках к двери приблизился, глазом к замочной скважине приник. А там свеча. Брызнуло ее пламя в глазок, не для глаз предназначенный, ослепило Ивана. Отшатнулся он от двери. А та сама растворилась. Стоит в дверном проеме Марья, расхристанная, в ночной рубахе. Волосы растрепаны, взор безумный. В руках свечу держит. Оплыла свеча. Верно, долго ходила с ней по дому, места себе не находя, перед тем как на грех решиться.
        Забрался Иван на кровать и одеялом прикрылся.
        – Ваня, – чревовещает Марья загробным голосом исступленным. – Холодно мне. Согрей меня поскорее.
        Натянул себе Иван одеяло до подбородка. Но разве от ведьм одеялом оградишься?
        Взяла Марья и к Ивану без спроса легла.
        – Вот она я. Грей, – приказывает.
        А от самой жар, как от печки.
        Отодвинулся Иван на другой край кровати. А Марья к нему – так всем телом и навалилась. Жарко Ивану до умопомрачения. Так жарко, что и не сразу разберешь, как хорошо от этого жара было бы, если бы попрохладней чуть-чуть...
        Чувствует Иван, что сейчас его Марья спалит, испепелит повсеместно. В таком виде обугленном домой не явишься. Сделал Иван неимоверное усилие и отодвинулся на самый край кровати. А Марья за ним. Иван от нее. И проснулся, с кровати грохнувшись. 
        У тут же голос услышал раздраженный:
        – Что же ты, Ирод, посреди ночи орудуешь, уняться не можешь?!
        Притих Иван и так, на полу, уснул, чтобы от кошмаров больше не падать.
       
        XXIX. Благолепие
       
        Вдруг слышит – шорох. Никак, крысы у Марьи для полного комплекта? Открыл один глаз: шорох громче стал. Открыл второй и увидел... чертей. Но не больших и грозных, а так – миниатюрных эдаких чертиков, до каких алкаши допиваются. Но рожки, копыта и хвосты – всё при них. Стало Ивану жутко: по его душу черти пришли. Лучше крыс, конечно, а все же положение незавидное. Тут один черт палец к губам приложил, чтобы Иван не полошился и других не полошил, и говорит вполне рассудительно:
        – Ты нас, Вань, не бойся. Душа твоя нам безразлична. Таких душ хоть штабелями складывай в адской кладовке: девать их положительно некуда. В огне они не горят, в воде не тонут, на медных трубах играть не умеют. А место у нас ограничено. Сам понимаешь, не райские гектары. Давно нам с верхними жильцами местами поменяться пора, но это тема отдельная, тебя не касается. Мы, Вань, просто поиграть хотим, а без человеческого участия не можем. Человек для нас – одновременно аудитория и сцена. Ты согласен?
        Хотел Иван головой отрицательно помотать, чтобы не рисковать попусту, но не может: другой черт его со спины обежал и голову лапами держит – нежно, но авторитетно, как оценивающий степень запущенности парикмахер. Кивнул Иван, чтобы с чертями отношений преждевременно не портить. Может, обойдется, если им потакать немного?
        Ну, тут и началось! Залез один черт к нему в левое ухо, второй в рот, третий в ухо правое, а тот, что парикмахером прикидывался, на шею уселся, как на собственную клячу.
       
        Елизар (из левого уха). Дамы и господа! Начинаем наше преставление. Занавес поднимается. (Ивану). Эй, Ваня, не сочти за труд, подними-ка веки свои.
       
        Открыл Иван зажмуренные глаза и увидел Марьину комнату сиротливую, залитую жутким лунным светом несуществующей луны. Хорошо хоть черти внутрь спрятались.
       
        Елизар (в направлении Иванова рта). Эй, Иероним! Слышишь меня?
        Бальтазар (изо рта). Слышу. Только это я, Бальтазар. Иероним в правом ухе сидит.
        Елизар (громко). Иерониииим!
        Бальтазар. Не кричи, он тебя не услышит. Передать ему что-нибудь?
        Елизар. Передай... А, впрочем, не стоит. Мне все равно кому. Тебе скажу.
        Бальтазар. Наверное, лучше все же Иерониму.
        Елизар. Может, нам девочек пригласить?
        Бальтазар (оживляясь). Девочек? Маленьких?
        Елизар. Цыганок.
        Бальтазар (испуганно). Каких цыганок?
        Елизар. Машку и Валентину. Помнишь Машку?
        Бальтазар (трет затылок, задумчиво). Оно бы, конечно, недурственно... Особливо если Валентину. Да вот только...
        Елизар (нетерпеливо). Что вот только? Только, только, только! А толку никакого.
        Бальтазар (с досадой). Женат я – вот что!
        Иероним (высовываясь, из правого уха). Что? Ушам не верю. Ты женат? В который, позволь поинтересоваться, раз? На колдунье или на ведьме?
        Бальтазар (Иерониму). Зря Вы так, любезный. Очень приятная особа. С высшим образованием. Я ей клялся верность хранить. И вообще.
        Иероним (раздраженно). Слушать тебя тошно! Совсем ты (крутит пальцем у Ваниного виска) рехнулся. Уши (загибает верхний край Ваниного уха) вянут.
        Теофил (с шеи). Эй, бережливее с реквизитом!
        Бальтазар. Хотя теоретически я с Вами согласен, коллега, на деле цыганки больше не вдохновляют меня.
        Иероним. Даже Валентина?
        Бальтазар (задумавшись). Даже она.
        Иероним. Врешь ты! Все врешь. Ох, ненавижу, когда врут. (Громко) Бальтазар врет!
        Бальтазар (скорбно). Печально недоверие столь близкого мне существа.
        Елизар. Эх, Машка и Валентина... Давайте кликнем их скорее. Какие они трюки выделывать умеют. Вылитые циркачки (загибает пальцы): фокусницы, акробатки, эквилибристки, укротительницы, клоунессы. Никого не забыл? Наездницы. Шпагоглотательницы! Да что там, пальцев не хватит! (Прислушиваясь) О чем вы там спорите? Только половину слышу и то не всю.
        Теофил (Елизару). Они о верности дискутируют.
        Елизар. А что о ней дискутировать? Ее блясти нужно. А спорить – это лишнее.
        Теофил (громким голосом арбитра). Эй, черти, хватит пререкаться. Мы должны солидарность демонстрировать. А то нас благонравие одолеет...
        Елизар. Благо что?
        Теофил. Благонравие. Это когда люди себя и других убеждают, что духовное над телесным возобладать способно.
        Елизар. Мерзость какая...
        Иероним. Чушь полнейшая!
        Бальтазар. Что-то в этом есть... (Иерониму) Только не говори, что ничего, потому что я все равно с тобой не соглашусь.
        Иероним. Ничего! Хуже благонравия только благолепие...
        Бальтазар. А это что за птица?
        Теофил. Благолепие? Знакомое вроде слово... Нет, не знаю, что это такое.
        Елизар. В первый раз слышу.
        Иероним. Я тоже не совсем уверен. А ты, Бальтазар?
        Бальтазар. Может, птица какая? Нет, вряд ли.
        Теофил (стучит Ивана по голове). Ваня, ты не знаешь, что такое благолепие?
       
        Иван сидит на полу парализованный страхом, с вытаращенными глазами.
       
        Теофил. Ваааняя? (Скачет на шее). Иван Иванович! Нет, похоже, тоже не знает.
        Елизар. Ты его неправильно спрашиваешь. Пусть лучше с ним Бальтазар поговорит.
       
        Бальтазар копошится во рту. Иван с болью хватается за рот. Мычит.
       
        Елизар (Теофилу). Видишь? Вот и все благолепие. По звуку судя, ничего хорошего в нем нет.
        Бальтазар. Может, он вопроса не расслышал? Ну-ка, Иеронимушка.
       
        Иероним елозит в ухе. Иван привскакивает и хватается за ухо от боли.
       
        Иероним. Все он расслышал! Нет никакого благолепия. Не было никогда. И быть не может.
        Теофил. Уж, больно легко вы отступаетесь... Давай ты, Елизар.
        Елизар (задорно). А ну все вместе!
        Бальтазар (Ивану). Кстати, пока не забыл, и ты не оглох окончательно, привет тебе, Ваня, от Лешего. Он уже настолько просветлен, что ногами земли не касается... Благолепие!
       
        И как принялись лупить Ивана по голове, кто во что горазд.
        «Вот и все, – понял Иван напоследок. – Лучше бы я в озере утонул. Ей-богу приятнее, и пользы больше...»
       
        XXX. Тебе – не Марья
       
        И проснулся от громкого стука в дверь. Хозяйка Ивана будит, чтобы уходил поскорей, до возвращения мужа с работы. Хоть благодаря репутации ее безупречной, никаких разночтений в ситуации возникнуть не может, все-таки лучше, если к приходу мужа Ивана в доме не окажется.
        Встал Иван, оделся наспех, о завтраке погоревал и, в дверях уже, решил соблюсти манеры джентльменские. Обернулся и говорит с достоинством:
        – Ну, спасибо тебе, Марья, за все, – и пояснил, чтобы сомнений не оставалось. – За кров, кровать и корм.
        Но и тут хозяйке не угодил.
        – Какая я тебе, – возмутилась, – Марья? Марья в соседнем доме живет. А меня Варварой зовут, хотя знать мое имя нет тебе никакой надобности. Это ты, что ли, к Марье вчера ночью навострился? Так она тебя и ждала! У нее другой мужик ночует. Кто, не знаю. Вчера сама видела, как он к ней украдкой огородами пробирался. Та еще шалава...
        Ай, да, дед! Вот так подставил...
        Затворил за собой Иван дверь поплотнее и двинулся по дороге, с которой его вчера закат свернул, с твердым намерением в тридевятое царство больше никогда не возвращаться.
        Идет, и так хорошо вокруг. Ни лесных тебе чащ непролазных, ни болот топких, ни озер завлекательных, ни прокисших рек. Только поля и луга, и дорога между ними полощется. Качает путника, душу ему врачует. То в небо метит, то в землю зарывается. Нужно бы случившееся обмозговать да выводы скоропостижные сделать. Но уж больно не хочется. А хочется двигаться вперед и не думать ни о чем.
       
        XXXI. Крестьяне
       
        Идет Иван, и вскоре остаются у него одни лишь ноги. А голова и прочие части тела берут перерыв. Ступают ноги, ритм ходьбы отбивая. Ногам бы только шагать, не останавливаясь. Маршировать, отмерять пространство и кроить его на пройденное и то, что еще предстоит наверстать.
        Навстречу ногам пашни пошли. Вместо цветов полевых, злаки армией навытяжку стоят. Вместо вольницы цветочной, казарма. Вместо анархии, воинский устав. Работают на ниве крестьяне в поте лица – пот с лица рукавами утирая. То ли пашут, то ли сеют, то ли жнут. Не разбирается Иван в крестьянских нюансах. Вообще, дела и работа – не по его части. Ему – задачи невыполнимые, выходы из положения безвыходного, семейные конфликты и дипломатия с нечистью.
        Проходит Иван мимо крестьян и не смотреть на них старается. А крестьяне, напротив, от плуга или косы отрываясь, пялятся ему вслед, ладонь козырьком над глазами от солнца примостив. Чего им надо-то? Глазеть, что ли, больше не на кого? Не хочет признаться себе Иван, что стыдно ему перед рабочим людом. Потому что они вкалывают, а Иван тем временем сказочной жизнью живет. Лица у крестьян обветренные, руки от земли грязные. А у Ивана – белые, изнеженные, как у красной девицы на выданье или всемирного виртуоза. Но постойте, разве он руками этими шестом занозистым не заправлял, чтобы в болоте не сгинуть? Увы, не оставила ветка ссадин, и до мозолей не дошло. Будто была она биллиардным кием лакированным в привилегированной игре.
        Обозлился Иван на крестьян за свой стыд. Ишь, какие! Кто им право дал Ивана судить и осуждать? Он жизнью рискует. Каким мытарствам подвергается! Разве у него существование легче? Да тяжелее во сто крат!
        Идет Иван, красноречием своим упивается. Речь перед судом верховным держит, и присяжные заседатели ему внемлют самозабвенно, дыхание затаив. Но сам знает, что лукавит. У Ивана жизнь, у крестьян – прозябание. Долю свою на их юдоль – ни в жизнь бы не обменял.
        Напрасно разволновался Иван. Ну, с чего он взял, что крестьяне его осуждают? Просто смотрят на нового человека прохожего. Труд у них монотонный, а тут какое-никакое, а все ж развлечение.
        Убеждает себя Иван, урезонивает. Даже на крестьян попытался взглянуть весело. Может, «бог в помощь» сказать? Нет, враки это все. Смотрят на Ивана крестьяне, как на волка собаки. Или как волки на агнца?
        Пока обвинял и оправдывался, крестьяне из вида пропали. Ну, и ладно. Будем считать, что и не было их вовсе. А вот Варвара... Что Варвара? Может, жара и усталость тому виной, но кажется Ивану, что приходила Варвара-Марья к нему наяву, чтобы страстью испепелить. А вот что с кровати упал и снова на полу заснул, – это, как раз, сон для отвода глаз. Но тогда чем с Варварой-то дело кончилось?
        А черти? Вот черти – явно ночной кошмар. Нет их в действительности. Яга, Леший, Кощей – это да. Иван их своими глазами осязал и беседы пространные вел. У них и характеры индивидуальные имеются. А чертей, – даром, что имена разные, – можно смело местами менять: из уха в рот, изо рта на шею – никто и разницы не заметит.
        Сон-то, конечно, сон, но какой-то диковинный. Что это еще за привет от Лешего издевательский? Откуда черти приснившиеся Лешего знают да еще намеки сомнительные в его адрес себе позволяют?
       
        XXXII. Глотки прошлого
       
        Идет Иван полем, и что-то невмоготу ему стало. Как шаг ни ускоряй и мыслями вперед ни забегай, все вокруг одно: поля да жнивье. Оставляешь их за спиной, а спереди новые появляются, неотличимые. Не миновать их, не одолеть. И хоть бы поворот где, чтобы надеждой себя тешить, что за поворотом –
         
радикальное изменение перспективы. Так нет же: дорога пряма, как стрела, на убой зверю пущенная. И некуда тому скрыться, нечем себя прикрыть – ни стволом в три обхвата, ни горбатым земным бугром.
        Вдруг видит Иван: колодец. И только колодец увидав, понял, насколько ему пить хотелось. Заглянул внутрь, и на него прохладой ледяной повеяло. Хорошо, не передать! Спустил ведро, подождал, пока наберется, и наверх вытянул. А оно пустое. В дне ведра дырка от пользования частого образовалась. Или это злой умысел чей?
        Опустил ведро еще раз и наверх потащил изо всех сил, чтобы воду, через отверстие сочащуюся, опередить. Но видно слишком широкая дыра. А пить от всего этого журчания из пустого в порожнее еще больше хочется.
        И тут Ивана мысль блестящая осенила: поставить в ведро флягу. Ай, да Иван! Вот голова! Так и сделал. Опустил, поднял. Фляга опрокинутая назад вернулась. Только и воды в ней – на самом донышке. Так жажду утолять из сил выбьешься, еще больше пить захочешь.
        Поставил Иван флягу вплотную к стенке ведра, чтобы прочнее держалась. Вверх, вниз. Нет в ведре фляги...
        Не поверил своим глазам Иван. Это какая же гадина флягу из ведра стырила?! Кто это в колодце прячется и в темноте разбойничает? Эх, думал, раз не в лесу, нет вокруг нечисти. Как бы ни так: нечисти место и посреди распаханного поля найдется.
        Приготовился Иван к решительной конфронтации: в колодец лезть и порядок там наводить. А как обратно, потом разберемся. Сейчас одна задача – туда. Разулся, рубаху стащил через голову, пуговицы рвя, портки закатал, чтобы меньше мокли. Уже одну ногу перекинул и... вдруг осознал с мучительной ясностью. Кому-то нужно Ивана в дороге задерживать, чтобы он домой нескоро вернулся...  Но кому? Что это за сила такая загадочная, инстанция мистическая?
        Вернул ногу на землю Иван. Оделся и задумался. В колодец на прощание заглянул. Не видно там никого. Только отражение Иваново, но чудное какое-то. Почти незнакомец смотрит на него из воды. Уши оттопырены, нос курносый. А все остальное – чужое. Глубокими морщинами скорбными изрыт колодезный лик.
        Вздохнул Иван. Уж, больно жалко с флягой расставаться. С ней он вместе дольше, чем с Василисой. Что только в ее горлышко ни нацеживалось и ни выливалось обратно! И вода, и брага, и пиво, и мед. Утоляла она жажду и вызывала похмелье. Целая личная история в объеме косушки. Однажды, – и не поверишь теперь, – Василисе полевые цветы в ней принес, чтобы не увяли прежде времени, и благодарность за это получил. А тут, раз и нет. Эх, к каким все-таки подонкам нужно себя причислять, чтобы в колодце чужую флягу присвоить? Пить он, что ли, захотел? Ведь когда местом постоянного жительства – колодец, жажда должна недосягаемым блаженством казаться...
       
        XXXIII. Восвояси
       
        Пошел Иван дальше шагом скорым, чтобы колодец быстрее за спиной остался. А с ним сожаления и по утраченному скорбь.
        Кончились поля, опять им луга на смену. Вокруг Ивана пух летает. Легко и беспечно, но не беспечально. Травы цветут, пчелы вокруг них увиваются, как женихи за невестами, однако зелень листвы слегка янтарем отливает. Неужели, осень скоро? Выходит, Иван все лето скитался? Ведь только несколько дней назад с избушкой Яги пререкался. От силы неделя прошла. Ладно, пусть месяц. Но не целое же лето!
        Пока с календарем мысленно сверялся, места знакомые пошли. Кажись, Иван к родным пенатам приближается. Что-то всколыхнулось в сердце. Забурлили там эмоции взаимоисключающие. А в голове – сумятица и сумбур. Соскучился Иван по дому? Соскучился. Но страшно что-то родной порог переступать. А по Василисе? Ну, конечно! Но, с другой стороны, вроде еще чуть-чуть можно порознь, недельку хотя бы. Тоже свои плюсы имеет. Вот сейчас встретятся. Иван к щечке пухлой губами потянется. А если Василиса щеку отвернет? Обидно, словно пощечиной тебя встретили. А если привяжется, где был да с кем? Лестно такое внимание, но уж больно докучливо.
        Приближается к своей деревне Иван. Шаги замедляются, а пульс – наоборот, точно для поддержания постоянного биоритма. Идет он по улице центральной, где народа в достатке, но никто в его сторону не оборачивается. Будто его отсутствие длилось один только день. Или так изменился, что не узнает никто? Чужим в родную деревню вернулся Иван.
       
        XXXIV. Ковер-самоед
       
        И вот уже в своем дворе стоит. По сторонам смотреть опасается. Вдруг новшества непрошеные? Нет, вроде все по-прежнему, если краем глаза оценивать. Двинулся Иван к избе, но у самого крыльца свернул и в свинарник. То ли встречу с женой откладывает, то ли по ковру пуще всего стосковался. А оно и верно: все помыслы Ивана о ковре. Сейчас развернет, пыль вытрусит и в полет. Ну, сначала, конечно, Василисе почтение засвидетельствует.
        Вбежал Иван в свинарник, всех свиней напугал. Сгрудились они в противоположном углу, изучают Ивана с ужасом человеческим. Полез он за ковром в тайник. Стропила на месте, тайник цел... а ковра-то и нет нигде. Василиса?! Нет, она в свинарник ни ногой. Озирается Иван вокруг, в надежде на чудо запоздалое. Холодный пот по лицу градом. А чуда нет. Но обстоятельства кой-какие новые открываются, чтобы себя к протоколу приобщить. Замечает Иван: глаза у свиней странные – отроду у них таких осмысленных глаз не было... А уши? Почему уши такие большие? Слоновьей болезнью, что ли, переболели? И тут под ногами, в свинской грязи неизбывной, крохотный клок ковра увидал, истерзанный и обглоданный.
        – Где ковер? – грозно на свиней надвигается.
        А свиньи чуть не плачут. Съели они ковер по неразумению. Теперь бы никогда на такое безобразие не осмелились, а тогда оно нормой им казалось. Мол, ковер их сам на преступление подстрекал сходством разительным с рулетом. Прости нас, Иван! – беззвучно молят. Мы свою вину искупим. Век служить тебе будем верой и правдой. Хочешь, впрягай нас в сани, хочешь, паши на нас. Хлопают ушами так, что на задние копыта становятся. А взлететь – не могут.
        Схватил Иван бревно, чтобы свинарник разнести. Одумался, плюнул, швырнул бревно оземь, из свинарника на свежий воздух выскочил. Безумие его так и крутит, выхода ищет, на зверства науськивает. Но внутренний голос меланхолический тихо вразумляет: Смирись, Иван, нет больше ковра. Что ни предпринимай, а его не вернешь.
        Неподалеку Сивка-бурка околачивался. Рад видеть хозяина, распоряжений ждет. Вскочил на него Иван, сапогами бока сдавил, плеткой стегает и кричит:
        – На тебя, Сивка, вся надежа. Лети! Будешь у меня за место ковра убиенного.
        А конь для приличия заржал неистово, восстал на дыбы, пеной уста взбеленя, а потом опустился и отвечает Ивану голосом подавленным:
        – Я ради тебя, Вань, жизнь отдам. Ты знаешь, как я тебе предан. Но летать я не умею... Я же не Пегас какой греческий. Ну, хочешь, я тебе, Ванюша, за сигаретами в райцентр сгоняю? Вмиг обернусь! Одно копыто здесь, другое там.
        Слез Иван с коня, посмотрел на него с укором, подумал.
        – Ладно, – согласился. – Два блока сразу возьми и бутыль портвейна. И сырок еще шоколадный.
        Сивка от нетерпения копытами землю роет. Главное угодить. А чем – дело десятое.
        – Про сырок не забудь! – кричит ему вдогонку Иван. – Эх, забудет, бестия...
        Плюнул еще раз, но уже больше для проформы, досады былой не чувствуя, и домой пошел.
        «Неужели, – догадкой смутился, – это мне в наказание, что ковер жене предпочел? А, к черту суеверия!»
       
        XXXV. Благоверная
       
        Вошел Иван в дом. Василиса за пряжей сидит, сплетением нитей в ткань всецело поглощена. Не посмотрела даже в его сторону. Ковер бы его так не встретил... Потоптался Иван у дверей. Кашлянул призывно. Обернулась Василиса, прищурилась. Ну, быть скандалу...
        Нет, смотрит на мужа умиротворенно, не без иронии даже. А ирония ссоре – как огню вода.
        – И знаешь, сколько ты шлялся? – спрашивает, пряжу отложив.
        – Сколько?
        Это хорошо, когда разговор о количестве заходит. Количество ко сну клонит. Тысячи белых овец кудрявых пасутся на пастбище забытья. Значит, сегодня без семейных сцен. Вот если бы спросила, где...
        – Да без малого двадцать лет... – за мужа отвечает.
        Ухмыляется Иван: шутит Василиса.
        – Ну, и как, Мудрена, – в тон ей, давнюю кличку припомнив, – стосковалась, небось?
        – Как сказать... – задумалась. – На двенадцатом году скучать начала. А на тринадцатом перестала.
        – Целый год! – подсчитал Иван. – Польщен.
        Нравится ему эта игра. Всегда бы так.
        – К тебе, – говорит, – наверно за это время свататься приходили?
        Как же, мол, пол деревни.
        – А ты?
        – Устояла. Равного тебе дурака где ж отыщешь? Все мужики наши дурни, но таких, как ты, не уродилось еще. А с умным жить не с руки.
       
        XXXVI. Беспечная жизнь
       
        Залез Иван на печку. Давненько он на печи не лежал – считай, с отроческих лет. Прежде его на досуге к ковру тянуло. А теперь, коли такое свинство вышло, самое время на печи повременить. Блаженно тут Ивану после скитаний. Тепло и горизонтально. Чего еще желать?
        Василиса к пряже вернулась. Новое хобби у нее, что ли?
        Смотрит Иван на жену внимательно и замечает в ней перемены. Постарела? Нет, все так же хороша. Но серебряные нити в косу вплела. И у висков в тот же тон канитель... Вот модница-причудница.
        – Ты, – интересуется, – что такое вяжешь?
        Если перемирие, нужно к занятиям жены внимание проявлять.
        – Салфетки кружевные, на стол.
        Посмотрел Иван на стол, где самобранка сервировалась. А той и нет.
        – Скатерть-то где?
        – Ишь, вспомнил, – покачала головой. – Мы ее еще тогда гвоздями умучили. Никакого прока от скатерти не стало. Вода да хлеб один. И тот черствый. Я ее от греха подальше выкинула.
        Затревожился Иван. Слишком перемен много. И все не к лучшему...
        Незаметно заслонку отодвинул, рукой пошарил. Там оно. Вот куда ковер прятать-то следовало. Вытащил, сажу рукавом обтер и осторожно к физиономии поднес. И посмотрел на Ивана из темного колодца зеркального скорбный старческий лик. Уши и нос к плоскости лица под привычным углом, а кудрей – лишь клок на макушке седой. И морщины бороздами, вдоль и поперек. Откуда морщин-то столько? Сходятся, расходятся, как лесные тропы безвестные. Тянутся рука об руку, как пашни борозды. И все глубокие – точно в них мысли недодуманные гнетущие угнездились. Реки недомыслей вьются судорожно, впадают в сомнений море.
         Положил Иван зеркало обратно, чтобы уже к нему не притрагиваться. Больше оно новостей не сообщит. Хотел заслонку задвинуть, а оттуда черт высунулся, на тех четырех похожий, и ручкой весело помахал. Померещится же такое посреди бела дня...
        Закрыл Иван заслонку поплотнее, чтобы грезы из дымохода не лезли. Повернулся на левый бок. Там стена. Штукатурка осыпается. Надо бы... Но сначала отдохнуть. Повернулся на правый. Там окно. За окном пейзаж, двадцать лет не виданный. Пусто во дворе. Свиньи из свинарника носа не кажут, стесняются. Кур из-за подоконника не разглядеть.
        Прискакал Сивка, погоней разгоряченный. Дух перевел, сигареты «Пегас» и бутылку сивухи на крыльце оставил, чтобы хозяина не тревожить. И сырок шоколадный не забыл. А есть-то уже расхотелось. Потоптался Сивка у крыльца и в стойло удалился: мифы древней Греции читать, душу свою конскую бередить.
       
        XXXVII. Белые овцы, серые мысли
       
        Опять на дворе опустело. Заскучал Иван на печи. Но тут овцы белые за окном появились. Кроткой двинулись чередой – из ниоткуда в никуда. В сон Ивана потянуло. Откуда овцы-то у нас? Да еще в таком количестве. Целое стадо. Это ж их пасти придется. А кто этим без него занимался? И штукатурка на стене. Кучерявые. И я таким был. Шерсть с них хорошая будет. Вот, значит, откуда пряжа. Как спать-то хочется. Сколько же я за двадцать лет не спал? Только у Кощея в кресле вздремнул, да у Варвары-Марьи ночь беспокойную провел. А в приюте зеленом глаза не сомкнул, уж, это он точно говорит. Сказал и заснул.
        Спал день на правом боку. Потом сутки на левом. Глаз правый приоткрыл: вроде сама себя заштукатурила стена. И на правый снова повернулся, чтобы так оно впредь и было. Проснулся вроде, но вспомнил об овечьем руне и снова в сон провалился. Приснился ему Леший: по левую руку ковер, по правую – скатерть, точно скрижали. Хотел Иван у Лешего узнать, в чем правда, но тот глаза закрыл и руки сложил на груди.
        Продрал Иван оба глаза. Василиса салфетку кружевную вяжет. Много у нас салфеток будет. Может, на стену повесить, чтобы штукатурке уютнее было?
        – Сколько я спал? – Василису спрашивает.
        – Меньше, чем бродил...
        Ну, и то хорошо.
        – Три дня продрых.
        – И что ж ты меня не разбудила?
        – А зачем тебя будить? Что ты мне рассказать можешь? Вот и мне тебе нечего.
        Подумал Иван. Все правильно жена говорит. И снова сознание потерял.
        Чувствует, тормошит его кто-то. Хотел крикнуть: Марья, прочь! Но вспомнил, что ее Варварой зовут.
        – Варвара!
        А это Василиса у печи в ночной рубашке стоит. И взгляд у нее, как у Варвары со свечою оплывшей. За окном ночь. Овец не видать, только свиньи под покровом темноты похрюкивают тихо.
        – Ты где, сволочь, был?! – шипит Василиса. – Рассказывай правду, черт окаянный. Где пропадал? С кем водился?
        Сел на печи Иван, глаза трет. А дара речи все равно нет спросонок. Да и как такое расскажешь?
        – Ты, – говорит, – Мудрена, прости меня. Память мне скитаниями отшибло.
        Отступила Василиса на шаг от печи.
        – Не смей называть меня так!
        Совсем как встарь.
        Нет, не вернуть прошлого: съела его скатерть, упрятал под землю ковер.
       
        XXXVIII. Ебит!
       
        Полюбил Иван спать. Все бы хорошо, и время быстрее идет, но начали сниться ему сны смутные и никчемные. В ту ночь долго не мог уснуть Иван, ворочался с боку на бок. И, видать, нечисть в дымоходе потревожил.
        Приснился ему черт Елизар. Не по внешности узнал его Иван, а по тембру: из левого уха черт.
        – Здравствуй, Ваня, – говорит ему голосом закадычным. – Нехорошо тогда у Марьи получилось...
        – У Варвары, – Иван его поправляет.
        – Или и у Варвары. Бог их разберет. Ну, в общем, заигрались мы тогда. Приношу искренние извинения. Можешь в знак дружбы называть меня просто Е.
        – Е.?
        – Ну, да, чтобы отныне быть на короткой ноге.
        Молчит Иван, ждет, куда нога короткая, на двоих одна, их приведет.
        – А у меня к тебе предложение заманчивое есть. Никакого в нем подвоха, хоть под лупой рассматривай. Поинтересуйся-ка, Ванюша, что в ночной тумбочке лежит. Но не в той, где ты однажды дневник обнаружил, а с другой стороны.
        – Зачем?
        – А ты загляни. Вдруг сюрприз найдешь? Еще благодарить меня станешь...
        И исчез. Такой вот Елизар немногословный. В самую пору его Е. величать. А жаль, Иван только во вкус беседы входить начал.
        Хорошо, залез Иван в тумбочку по утру и нашел в ней курительную трубку. Добротная трубка, с изгибом, чтобы дыму табачному струилось сподручнее. Одна незадача: не курит Иван почти. Только по праздникам хорошие сигары, если угостят.
        Попытался трубку раскурить и не смог. Ну, и ладно, невелика беда. Спрятал трубку обратно и чуть о ней не забыл.
        Однако в следующую же ночь приснился ему черт Бальтазар и говорит:
        – Эх, Ваня. С Елизаром всегда так: ничего понятно растолковать не может, все какими-то полунамеками туманными. Мы его сами плохо понимаем. Каково ж простым смертным?
        – Да что разъяснять-то?
        – Кстати, называй меня для краткости Б., чтобы я у тебя в обращениях меньше времени отнимал.
        Ну, Б. так Б., Ивану-то что? Хотел он про Лешего разузнать, но черт его перебил:
        – Так вот, откуда трубка-то, говорю, взялась?
        – Откуда?
        – Так вот и я о том...
        – Я не знаю.
        – И мне невдомек. Может, Василиса подскажет?
        И пропал, Ивана заинтриговав. Изменились, однако, черти в повадках к лучшему. С такими можно смело в контакт вступать.
        Проснулся Иван, умылся наспех и к Василисе с допросом. Откуда, мол, трубка?
        – Так нам, – отвечает, – недавно телефон установили. Только теперь заметил?
        – Ты дурака тут не валяй. Я тебя про курительную спрашиваю.
        – Ах, курительная! Понятия не имею. Нашла однажды и в тумбочку спрятала, чтобы не пылилась да интерьер не компрометировала.
        – Как же не знаешь? Ты подумай хорошенько.
        – Ну, может, заходил кто и оставил случайно.
        – И кто же этот кто?
        – Бургомистр, наверное. Он всегда трубку в зубах держал.
        – Какой еще бургомистр? – оторопел Иван. – Что он у нас делал?
        – Горожан навещал.
        – Что ты лепишь?! – не выдержал Иван этой лжи чудовищной, с законами реальности не соразмерной. – Какой в нашей деревне бургомистр, когда у нас даже старосты нет?!
        – Как? – ахнула. – Ну, да, ты же ровным счетом ничего не знаешь... Через десять лет после твоей отлучки деревня расти принялась. Сначала в поселок превратилась городского типа. А там и в город. Ну, назначили нам бургомистра, все как положено. Даже ратушу построили.
        – Ратушу говоришь? Как же это курящий человек трубку забыл и не вернулся?
        Хорошие вопросы Иван задает, в точку. Жаль Бальтазар не слышит: доволен бы им остался.
        – Да разве ему вспомнить? Говорю же тебе: все дома обходил.
        – А вот как я сейчас в ратушу наведаюсь и узнаю у него самого, терял ли он трубку и в каком от рождения Христова году...
        – Это вряд ли у тебя получится.
        – Почему? Умер, небось? А я у нового узнаю про предшественника его.
        – Нет у нас больше бургомистра – ни прежнего, ни следующего. На пятнадцатом году город таять стал: сначала в поселок, а там и вовсе обратно в деревню скукожился.
        Приуныл Иван. Вроде маловероятная история, но в рамках возможного умещается. Как же ему до истины докопаться?
        Но докапываться не пришлось: сама истина к нему из прошлого пожаловала. Вдруг вспомнил Иван, что трубка эта – его... Много лет назад сторговал ее на ярмарке для баловства, но так раскурить и не смог. Оказалось, чтобы трубку раскурить, умение немалое потребно.
        Так бы и успокоился совсем, но на третью ночью приснился ему черт Иероним и говорит.
        – Глупо, однако, у тебя с Елизаром вышло. Да, он черт не великого ума. А про Бальтазара и вовсе промолчу...
        Понравилось Ивану, что Иероним своих товарищей хает.
        – Можно тебя называть просто И.?
        – Валяй. Я вообще фамильярностей не люблю, но чтобы ты язык о мое имя не коверкал, войду в твое положение. Потому что нам отныне придется много вместе работать, чтобы факты в правильной последовательности восстановить. Если Елизар с Бальтазаром снова наведаются, не подпускай их к себе. Они тебя на ложный след направили, и доверие твое потеряли.
        – А что за факты? – заинтересовался Иван.
        – Помнишь, Василиса тебя посреди ночи разбудила и отношения выяснять пыталась? Я тебе так скажу: невинная других в прелюбодействе подозревать не станет... Смекаешь ты?
        – Смекаю! – выпалил Иван гневно.
        – Тогда даю четкие инструкции, чем от Е. и Б. выгодно отличаюсь: возьми Василисину колоду и пересчитай в ней карты. И если не хватает, выясни, каких именно...
        «Выясни, каких именно», – повторил Иван во сне, чтобы не забыть, и проснулся.
        И не забыл. Пересчитал карты в колоде. Оказалось пятьдесят. Число круглое, юбилейное. Значит, все в порядке, и Василиса чиста.
        Снова приснился ему Иероним и одну только фразу произнес.
        – Да, Ваня, знал я, что не один раз свидеться нам суждено. Довожу до твоего сведения: в колоде карт – пятьдесят две, джокеров не считая. Может, в будущем тебе эта информация пригодится. А сейчас и подавно.
        Проснулся Иван и принялся пропажу вычислять. А это труднее, чем в стогу сена иголку искать. Пол колоды переберет и уже не помнит, что к чему.
        – По мастям и старшинству разложи, – посоветовал Иероним на следующем свиданье.
        И ручкой приветливо на прощание помахал. Самый из них хороший оказался черт: в беде не оставит.
        Так Иван и поступил по утру, и понял, что не хватает в колоде марьяжа: дамы и короля червовых. Ну, и что с того?
        – Дама червовая кто? – воспользовался Иероним дидактическим методом, успешно практикуемым в начальных школах.
        – Карта.
        – А если человеку уподобить?
        – Женщина.
        – Какая?
        – Любимая.
        – Значит, кто?
        – Василиса!
        – Так. А ты кто?
        – Человек!
        – А если карте уподобить?
        – Валет...
        – Какой?
        – Бубновый.
        – Пусть. И что же, бубновый валет на месте?
        – Да, видел его в колоде.
        – А червовый король кто?
        – Человек?
        – Какой?
        – Неизвестный...
        – Вот ты, Ваня, и выясни. А я тебе больше ничем помочь не могу...
        И растворился в бледном свете зари. Хорош друг!
        Еле дождался Иван, когда Василиса проснется.
        – Ну, говорит, и кто он?
        – Кто он? – от испуга побледнела.
        – Король червовый!
        Не понимает Василиса, к стене пятится. Или, напротив, понимает все слишком хорошо?
        – Где, – кричит, – марьяж червовый?!
        Ах, так вот оно что! Прямо с сердца гора свалилась. Василиса по колоде этой гадала, пасьянсы раскладывала, по мужу скучая. Видать, завалился ненароком червовый марьяж, комбинация расхожая, во всяком пасьянсе краеугольная.
        Не знает Иван, искать ли ему пропавшие карты и где. Может, под кроватью они? Да уж больно лень туда лезть, в пыли пресмыкаться. А если не найдет совсем? Что это доказывает?
        Стал Иван Иеронима для дальнейших распоряжений ждать. Но вместо него приснился Теофил, причем, в скверном расположении духа.
        – Называть тебя Т.? – сам предложил Иван.
        – Ни в коем случае! Разве что, Тео. И то – только для тебя, в порядке исключения.
        И сразу к сути дела.
        – Я, Ваня, черт деловой, время твое невосполнимое транжирить не стану. Пока вы там с Елизаром-Бальтазаром трубку раскуривали да с Иеронимом пасьянсы раскладывали, зима уж наступила. Может, тебе на лыжах прокатиться? Для, так сказать, поддержания физической формы. Кстати, лыжи твои на антресоль спрятаны.
        Удивился Иван. Почему именно на лыжах и куда? Ведь можно с гантелями поупражняться в тепле. Или просто зарядку сделать. Но от вопросов своих проснулся и Теофила упустил. Смотрит в окно, а там белые овцы сугробов. Намело по завалинку. И ее завалило. Правда, хорошо бы сейчас на лыжах вокруг дома махнуть.
        Полез на антресоли, стал рыться. Лыж не видно. Да и разве были они у Ивана когда? Зато покрывало какое-то нашел. Развернул. Ба! Да это же скатерть-самобранка. Потрепанная вся. Пятна красные природы сомнительной... Неужто, винные? А что за дырки? Края у них черные, неровные... Боже праведный, да ведь это сигаретами дырки прожжены! Что же за скатертью этой злосчастной в Иваново отсутствие происходило? Какие трапезы беззастенчивые, оргии постыдные, невообразимые? Немудрено, что после обращения хамского отказалась она служить.
        Побежал к Василисе и скатерть перед нею молча на полу расстелил – немым укором, уликой неопровержимой. Посмотрела Василиса, но и тут самообладания не утратила.
        – Да, – говорит, – дачники ее испоганили. Но только на тот момент она уже не функционировала, потому и одолжила им.
        – Какие к черту дачники?!
        – Известно, какие. Что комнату снимают и за нее наличными платят. Из столицы приехали, на лечебные источники.
        Опешил Иван. «Источники» во рту полощет и на вкус распробовать пытается.
        Объясняет жена терпеливо, учитывая, что Иван уже почти нездешний.
        – Как я скатерть-то в реке от слова бранного отстирала, появилось у нее – у реки, то бишь, – через девять месяцев свойство чудотворное: от бесплодия исцелять. Тогда-то деревня и принялась в город разрастаться. Но потом доказали ученые, что все это не так, и туристов наплыв иссяк. Но уже за то спасибо, что два сезона от дачников отбоя не было. Вот только загубили скатерть, мерзавцы, еще почти новую. А с виду приличная казалась семья...
        Все настолько правдоподобно звучит, что невероятно даже. Хотел Иван возразить, и обратное доказать, а как – не ведает. Лег спать пораньше, чтобы с кем-нибудь знающим проконсультироваться. Может, все четыре черта на консилиум явятся. Но приснилось ему Время.
       
        XXXIX. Совет кукушки
       
        Чтобы Ивана не смущать свыше надобности и выражаться доходчивее, приняло оно обличье домашнее и кроткое – кукушки из дедовских настенных часов. Любил их Иван в детстве за гири тягать, за что от деда влетало неоднократно.
        Вылезла кукушка из дверцы всем телом и кукует по слогам:
        – Ты это, Ваня, вот что: скатерть сложи и обратно на чердак спрячь. Или выкинь ее вовсе. Будем считать, что это я в ней дыры проковыряла. Моль, черви и тому подобное – все на меня работают.
        – А с пятнами как быть?
        – Считай для простоты, что и пятна – я. Все, к чему ни прикасаюсь, пятнами в итоге покрывается. Самое безупречное запятнанным становится.
        Спряталась внутрь и дверцу за собой захлопнула. Но добавляет из заперти напоследок:
        – Ты на часы поминутно не смотри, но помни об их работе неустанной. Гири на цепях – это времени противовес: чем меньше остается, тем больше давит...
       
        XXXX. С печи
       
        Пренебрег Иван советом кукушки: самобранку ни прятать, ни выкидывать не стал. Приспособил из нее Сивке попону, чтобы он не так мерз зимою и есть меньше просил. А дыры – для вентиляции.
        Вернулся сон Ивана в здоровый режим, но к печке он прикипел. Лежит на ней целыми днями – спиной к стене, лицом к окну. Только иногда повернется, из тайника под заслонкой бутылку вытащит, браги себе нальет, телом от жены прикрываясь. Хлоп! Сигаретой подымит (кольца научился пускать – загляденье: зыбкие сизые кренделя) и снова к окну. А за окном, если взглядом в снегу не увязнешь, лесная прослеживается гряда. И даже замок Кощеев на горе различить можно. Все на виду, и ковер особо не нужен. Вот только тридевятого царства отсюда не обозреть. Ну, и пусть: с царством роман окончен.
        Однако сколько может добрый молодец на печи проваляться, даже если он почти старик? С Ивановыми-то мозгами пытливыми? И дело не в попреках Василисиных. Ей так даже лучше, поди: муж под ногами не крутится, шутками дурацкими не досаждает. Тихим он стал, сносным. И Иван с женою ладит, более менее, словно установился между супругами негласный уговор: друг другу в душу не лезть. А что говорить особо не о чем, так в словах правды нет. В ногах она, вопреки поговоркам глупым. Ведут ноги к истине путями окольными и уводят от нее прочь. У истины без ущерба долго не засидишься. Возлежит она загадочным сфинксом египетским. Нет ей нужды в соглядатаях, а в собеседниках – тем паче.
        Встал с печи Иван. Голова кружится. Спину ломит. Ноги подгибаются. Ничего, взял клюку, оперся: жить можно. Да вот только идти некуда.
       
        XXXXI. Депеша
       
        А тут вдруг почтальон постучал. Оживился Иван:
        – Письмо мне, – спрашивает, – или подлинная телеграмма?
        Нет, ни то, ни другое.
        – Неужели, бандероль? От кого бы это?
        И уже гадает, ответа не дождавшись. Может, братья помириться желают, подарок прислали?
        А ответ такой: и не бандероль. И вообще – тебе ничего. А вот Василисе срочная депеша.
        Читает Василиса, хмурится.
        – Что там написано? – Иван за ней по пятам увивается.
        Хотела Василиса «не твоим делом» отделаться, но передумала вдруг и прочитала мужу вслух:
        «Сим извещаем, что на таком-то, и таком, и еще таком году жизни после тысячелетней болезни, рано по утру преставился Ваш покорный слуга навек, Кощей Бессмертный. Похороны по средам».
        – Как же такое возможно?! Если он скончался, как нам теперь жить?
        – Да не умер он ничего, – объясняет жена со знанием дела. – Просто к себе в замок на похороны заманить пытается. А как настанет время прощального поцелуя, встанет из гроба и давай приставать...
        – И что, поедешь?
        – Пока нет.
        Хорошее слово «пока»: пусть гарантий в нем по минимуму, зато надежды хоть отбавляй.
        XXXXII. Туда
       
        Возникла у Ивана в голове мысль одна необычная. Настолько дерзкая, что думать ее жутко: вдруг не реализуется. А как воплотится, так еще страшнее!
        Хочет Иван соорудить себе дельтаплан, чтобы служил ему ковром-самолетом. Куда лететь? Ну, за этим не постоит. К лесу больше не тянет. Двинется Иван к южным морям, к острову Буяну. Вот ведь как с человеком: отними у него одну мечту, так его сиюминутно другое обольщение обуяет.
        Пока что Иван за инструмент не берется, потому что руками работать не любит. К тому же нужно сначала все хорошенько обдумать и наброски сделать. Семь раз отмерь, как Леший говорил.
        Соорудил себе Иван прибор чертежный из старой Василисиной стиральной доски. Вместо рейсшины – доску из забора выдернул, все равно тот разваливается. Линии, конечно, кривые выходят, но это к лучшему: небось, воздушные потоки тоже волнами навстречу текут.
        От восторга внутреннего, еле сдерживаемого, даже Василису посвятил в предварительные начинания свои.
        – Откуда же ты будешь прыгать, с дельтапланом со своим? – подкапывается, дотошная. – Это тебе не воздушный змей пускать.
        Чешет затылок Иван. Застал его врасплох Василисин вопрос. Нет, не удастся жене радость Ивану заякорить.
        – Ясное дело: с горы Кощеевой, хахаля твоего ненаглядного...
        Умолкает Василиса сокрушенно, скрывается в пряжи приют.
        Ох, не дурак Иван, ой, не дурак!
        «Ну, а обратно как?» – пытает внутренний голос ехидный, с Василисой за одно.
        Не смутишь Ивана: главное – туда. А обратно уж как-нибудь.
       
        Да и кто его знает – может, обратно и не придется?

       
        Октябрь 2014 г. Экстон.