Всех Скорбящих Радость

Берилл Йонн
Ночь над городом липкая, ощущалась кончиками пальцев на оконном стекле – лёд. Комиссары потягиваются и зевают, а потом опять проваливаются в эту давящую дремотную тьму, чтобы дать Мафии обменяться быстрыми взглядами и вновь раствориться в городе, где наутро никто ничего не знает. Только свет в кухне зажжён с тех пор, как под бурлящий вальс Рахманинова мать замерла над столом и вперила исступлённый взгляд в одной ей видимую вечность. Когда она отходила ко сну, никто не гасил света, чтобы снаружи у ночи было одной раной больше. Свет окна в желтушную зарницу – капля в море. В море истекающего небесной желчью.
На кухне горел свет и тогда, когда бабушка из соседней квартиры уложила спать своего сына – безобидного дурачка – и в своей спальне медленно, вдумчиво, исступлённо впечатывала троеперстие в лоб, в грудь, в правое плечо, в левое – и твердила, что верует во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым [1]... Её дряхлые руки сотрясает тремор. Её руки потемнели, иссохли до костей и стали руками дерева, которое из последних сил впивается в формалиновую поволоку туч – а она верует и во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рождённого прежде всех век... Из потемневшей олифы строго взирает на неё Пантократор [2], ещё более царственный и более мудрый, чем прежде, в своей потускневшей позолоте, возрождённой тёплым прикосновением лампады. Рядом молчаливые херувимы сладкоголосо славят милосердную Богоматерь, что всех скорбящих радость: она одевает нагих, кормит голодных, исцеляет больных и становится пречистым символом добродетели, ликом каждого, кто сам будет скорбящему радость.
Только почему-то всё это происходит – вздох заглушил длинную молитву, выученную наизусть и М.: он вслушивался в эти долгие слова всякий раз, когда липкая ночь делалась стеклянным льдом. Не признавая икон, М. привык слушать эту молитву и хотел бы признать только одну икону – ту, что у бабушки из соседней квартиры самым краем своим соприкасалась с образом Пантократора. Только в этом мире не существовало ничего более, нежели липкая ночь за окном, натриевый свет в кухне и С., севшая на тощую табуретку – и всё то, что сейчас. Каждую ночь в это время они изнывали от скуки, затевая свои странные игры или уподобляясь злоязычным матронам. М. показывал, что его не волнует ничего, а С. всегда хотела, чтобы в конце концов все остались довольны и счастливы.
С. была похожей на квашню, потому что была белой и толстой. М. говорил, что она похожа на Тесс [3]: сначала – чтобы не расстраивалась; потом – чтобы бесилась. А у С. всё равно были округлые ручки, как ручки фарфоровой куклы, с прелестными ямочками у основания каждого пальца, пышные вьющиеся волосы – длинные, иссиня-чёрные, со смолянистым отливом, – и никогда не сходящая с лица светлая улыбка. С. была бы особенно красивой, но ей не было дела до этого.
М. был длинный и тонкий, с ссутуленными плечами, в какой-то мешковатой, бесформенной кофте, с сигаретой в узловатых пальцах. Кончик сигареты бледно-алый, обросший полупрозрачными чешуйками пепла по краям. М. стоял посреди кухни, спиной к чернильной ночи за окном – и в стекле проглядывал призрачный абрис его: согнутые угловатые плечи и та самая бесформенная кофта. Он смотрел на С. исподлобья, из лёгкой сизоватой поволоки – туманными глазами.
– Ты закончила с учёбой? – спросил он у С. – Что сейчас будем делать?
С. сидела на той же табуретке, на которой до того сидела мать, под бурлящие звуки Рахманиновского вальса вглядывавшаяся в одной ей видимую вечность, и смотрела на оставленную на разделочном столе у мойки стопку блинов на свернувшемся молоке. Из изогнувшегося крана выпадали капли и с металлическим звоном методично ударялись о дно мойки, желая пробуравить сознание упрямым червём. На липкой клеёнке, матово поблёскивавшей серебристыми бугорками узоров, перед С. зеленели обложками три внушительных тома её учебника биологии [4]. По липкой клеёнке, переваливаясь через серебристые бугорки узоров, уползал от своей тени деловой таракан.
С. пожала округлыми плечами – плечами кустодиевской купчихи. Последовала пауза – такая же липкая и тягучая, как ночь за окном, но взвешенная в растворе натриевого света. За стеною бабушка из соседней квартиры тремя перстами поставила последнюю точку в Символе Веры и вновь начинала твердить что-то, прося доброго Господа за добрую Внученьку. С. вслушивалась в тишину, но тощие ножки табуретки зловеще взвизгнули, проскребли по кафелю, и С. подошла к разделочному столу, сопровождаемая пристальным взглядом туманных глаз.
На пухлых губах С. поблёскивала плёночка жира, когда они приоткрылись, дёрнулись – и высокий, звонкий, похожий на резкий натриево-жёлтый свет, голос клинком вонзился в сформировавшуюся до того тишину:
– Бабушка из соседней квартиры стала совсем плохо видеть.
М. вздрогнул, когда этот голос резко дёрнул за самую тонкую и самую больную струну его слуха. Он не выносил таких высоких частот – особенно, так беспощадно кромсающих темноту – но спустя секунду (на часах над головой С. тонкая стрелка судорожно преступила новый порог) он вдумался в суть услышанного. Слова С., сорвавшиеся с поблёскивавших жиром губ, в его понимании стали шляпой факира, потому что имели двойное дно, вне зависимости от того, какой смысл придавала им сама С.
М. отнял ото рта сигарету и выпустил из приоткрытых губ седые клубы дыма. Каждая взвешенная частица повторяла звуки молитвы бабушки из соседней квартиры. Бабушка из соседней квартиры молила ангела-хранителя беречь её Внученьку: потому что Внученька была всем скорбящим радость, самоотверженно, подобно Христову пеликану, вырывая плоть из своей груди. Она каждый день в одно и то же время приходила к бабушке из соседней квартиры и безобидному дурачку с тех самых пор, как бабушка перестала сама выходить на улицу.
– Ты видела сегодня Внученьку? – медленно и тихо спросил М., отводя оголённую по локоть ту руку, в пальцах которой истекала прозрачным дымом сигарета.
На сигарете, незаметно-бурая, агонизировала вскипающая смола, проступая тонкими изломанными жилками. Сгущались замёрзшие чернила ночи за окном, затягивались её сочащиеся светом раны. М. видел эту ночь слишком похожей на Внученьку и видел С., вновь усевшуюся на тощую табуретку и теперь облизывавшую жир с пухлых пальцев. Колкий запах табака, забивавшийся в ноздри, грубо вымещал душный блинный дух, стоявший на кухне, когда днём мать в своём клетчатом халатике, подвязанном ситцевым передником, стояла у плиты. Теперь на этой самой кухне М. закрывал глаза, вскакивая на безумную карусель в свой голове, пока из ноздрей его медленно вытекал клубящийся дым...
Пока мать пекла на кухне блины, за нею, зацепившись за карниз, наблюдала любопытная синица, похожая на жёлтое осеннее яблоко. Теперь М., не обременённый манией преследования, услышал, как С. сказала, что да, что видела сегодня Внученьку, что Внученька очень милая и добрая, и как было бы хорошо, будь все люди такими, как Внученька.
К тонкому отражению М. в оконном стекле тянулись затерявшиеся во тьме ветки, обугленные дыханием близкого ноября. В пространстве своего ясного сознания М. нёсся на карусели в пустоту, в объятия всезнающей ночи, обнажающей усталые людские кошмары.
– А ты, – медленно, смакуя каждое слово, обратился он к С., – как все: покупаешься на уловки Внученьки. Неужели ты не находишь, что есть общего у неё и этой ночи?
– Нет, – и С. засмеялась. – Я заметила, что когда ты куришь, у тебя слова спешат впереди мысли. И, эх, что же ты несёшь?!
Вдалеке громыхал невидимый поезд бесконечных цистерн, платформ, вагонов для песка и щебня, контейнеров, сотрясая землю, рвал ветер и убаюкивал город в асфальтово-железобетонной колыбели.
Истресканные губы М. через боль сложились в улыбку, растворяющуюся в седой поволоке горького дыма, что окружала его и забирала в кокон.
– Внученька же не Ферула [5], – проговорил он, посылая слова в рассеивающийся дымок. – А на ночь она похожа тем, что ночь тоже как патока. Только ночь тягучая и липкая, а Внученька – приторная до тошноты. Меня бесят такие люди, потому что она разлагается и подохнет вместе со своей бабкой. А бабка уже совсем перестала видеть, глядя на свои иконочки.
Иконочки бабушки из соседней квартиры – это просто доски.
С. с лукавой улыбкой тряхнула иссиня-чёрными, словно ночной зенит, локонами, приговаривая:
– Приду-у-урок, вот придурок, – и пухлыми белыми пальцами зарывалась в чёрную топь у себя на затылке. – Мизантроп ты хренов! Что ж ты всех так ненавидишь-то?..
М. склонил голову, вперил взгляд туманных глаз в прозрачное буроватое пятнышко на стене, к которому пристало немного пыльцы с крыльев раздавленной намедни моли.
– Я вовсе не мизантроп. Я очень люблю людей и поэтому знаю, что такие люди, как Внученька, самые дрянные люди: они добродетельно-услужливы, чтобы ходить по головам – так я их классифицирую.
Не сменяя своей лукавой лисьей улыбочки, С. коснулась краешком ногтя, поблёскивавшего плотным слоем чёрного лака, матовой обложки одного из томов своего внушительного учебника биологии.
– Знаешь, что там сказано на этот счёт? – раскрыла, пролистнула, шурша тонкими, как папиросная бумага, страницами, и зачитала: – «Однако следует иметь в виду, что ни одна из существующих систем классификации не может считаться совершенной, поскольку все они созданы с учётом нашего собственного удобства».
М. вскинул бледные рыженькие брови.
– А в этом твоём учебнике не написано, что прямо перед сном нельзя есть жирную или богатую углеводами пищу, а? – огрызнулся он.
Конечно, эти его слова задели С.
На остывшем вместе с ночью подоконнике за его спиной одиноко томилась брошенная пачка сигарет – полупустая, чуть помятая по углам, но зато благородного бордового цвета, глянцевитая, с витиеватым названием марки, обведённым позолотой.
Одной ногой нашарив под столом, М. зацепился носком и с отработанной лёгкостью выдвинул за ножку такой же тощий табурет, как тот, на котором сидела С., опустился на него и сделал последнюю затяжку, прежде чем рассыпались искры, и в пепельнице остался белеть сморщенный бычок, выпуская вверх жалкую струйку дыма. М. смотрел туманными глазами на обидевшуюся С. и не без тени успокоительной улыбки проговорил своим спокойным бархатистым, как зыбкая табачная поволока, голосом:
– Ты же не дурочка, сестрёнка, и должна понимать, что любая наша классификация почти всегда будет так или иначе неверна, но природа тоже не дура, так что с удовольствием позволяет нам отыскивать в себе систему. Неужто ли в твоём учебнике этого не сказано? Я просто смотрю на людей и делаю выводы, как делают все. Ты же хорошо понимаешь, что они могут быть ошибочны, но и я человек, и я имею право на ошибку. Ты имеешь право на ошибку, мать имеет право на ошибку, бабушка из соседней квартиры – и бабушка из соседней квартиры больше всех ошибается в своей Внученьке. Внученька – злая ведьма, которая прикинулась феей. Неужели никто больше не видит, что она вьётся вокруг бабушки из соседней квартиры только потому, что бабушка в скором времени точно прикажет всем нам долго жить?!
Усталость – и ночь вырывала из сумеречного края все страхи. Страхи скалились на обратной стороне век, стоило только закрыть глаза, скользили по стенам особенно мрачными тенями и заставляли одинокую лампу на кухне светить ещё более отрешённо. Остывший в осень и в ночь, залитый густыми чернилами город становился вымершей пустошью, редким лесом холодных слепых фонарей. И, будучи похожей на патоку, в сознании С. ночь не совмещалась со светлым образом Внученьки, потому что Внученька не могла иметь темноты, в которой бы таились чьи-то кошмары. Внученька была чистым и смиренным агнцем, принимая и разделяя чужие страдания, заглушая своим осторожным голосом боль. Она отличалась исключительным самопожертвованием, а кроткий голос ей нужен был лишь затем, чтобы обнадёживать всех, что бабушка из соседней квартиры обязательно поправится... Зато слова М. были резкими вспышками, затухающими на чёрном экране осциллографа – как квадратном экране окна, за которым в колыбели города лежало не уснувшее, но бездыханное дитя нового дня: он был мёртв и ещё не родился, продираясь криком первого луча рассвета на горизонте. До его рождения – момента, когда небосвод просветлеет, – оставалось достаточно много медленного времени, чтобы наполнить часы мыслями, разговорами или образами снов.
Эфир радио тихо трубил государственным гимном.
С. отвернулась к стене, подперев подбородок пухлой белой рукой, и сквозь торжественный мотив гимна вслушивалась, как часы над её головой вонзаются стрелками в безразличную в своей неподвижности черноту за стеклом, превратившуюся в мрачное зеркало.
– Убери свои сигареты с подоконника, – внезапно обронила С.
Она вспомнила, как однажды мать уже выбрасывала такую пачку, забытую М. на подоконнике на кухне. Тогда М. ничуть не расстроился и просто, со свойственной ему невозмутимостью, достал новые сигареты.
– А то будет как в прошлый раз.
– Что ж, мне абсолютно всё равно, что случится со мной. Я, как и все, сестрёнка, не хочу ничего наблюдать и учиться даже на своих ошибках. И всё же, представь: если б не было Внученек?..
– Ох, – тяжело вздохнула С., как вздыхала бы та купчиха, уставшая от слишком долгого своего чаепития в Мытищах. – Нет, братец, ты невыносим! Ты меришь каждого по своим мерилам, подгоняешь под них всех подряд, но я представляю, как тяжело тебе понять, что другие люди тоже могут что-то чувствовать и нуждаться в помощи. А ведь обязательно найдутся и те, кто самоотверженно и бескорыстно протянет им руку помощи. Горе от ума: ты везде ищешь подвохи и отказываешься принять то, что в мире всё гораздо проще. А ещё в мире существует искренность. Внученька не может быть неискренней, потому что боль близкого всегда размягчит сердце: потому что только на грани, только в опасности мы по-настоящему понимаем, как сильно ценим близких людей. Просто сейчас у нас, в нашей семье, слава богу, всё хорошо, а бабушка из соседней квартиры живёт за капитальной стеной.
– Не забывай, что это капитальная стена «ондатрового заповедника» [6], – вкрадчиво подметил М. – А знаешь, я бы ей обязательно помог, если бы в такой ситуации можно было что-то сделать.
– В любой ситуации можно что-то сделать! – отчаянно парировала С., ударяя ладонью по столу и припечатывая серебристые бугорки узора в клеёнку.
За её спиной в дверях возникла сонная мать, кутавшаяся в свой клетчатый халатик, и из-под отяжелевших век устало смотрела на своих детей. Она вдыхала раздражающий ноздри запах табака, но не собиралась никого отчитывать и пришла на кухню лишь за тем, чтобы лениво пробормотать, теряя где-то необходимое удивление или строгость:
– Вы ещё здесь? Уже поздно. Валите спать.
М. смотрел на неё исподлобья извечными своими туманными глазами – смотрел сквозь медленно рассеивающиеся остатки горького дыма и ждал, когда мать в этом клетчатом халатике скажет ему прекращать курить на кухне. На белом квадрате потолка вкруг уныло свисающей люстры в тряпичном плафоне замерли жёлтые, прозрачные диски отсветов, засветившие бледную копоть. Они уже резали глаз – нагретые циркулярные пилы; а матери всё равно лучше не знать, что её детей волнует судьба бабушки из соседней квартиры: она нарушит собой сложившееся течение времени – тем, что возьмёт с подоконника оставленную там пачку сигарет, скажет М., что от него дичайше пасёт куревом, и закурит сама. Только С., задыхающаяся в густом горьковатом дыме, догадается наконец открыть окно, а потом возьмёт с тарелки ещё один сочащийся маслом блин, бросит на М. грустный взгляд и неожиданно тихим, не свойственным ей тоном, процитирует Маркса: «Если хочешь быть скотом, можно, конечно, повернуться спиной к мукам человечества и заботиться о своей собственной шкуре» [7].
– Это тут не причём, – отмахнётся М., чтобы на следующий день, наутро за окном было бело от выпавшего снега, мелкая крупа отскакивала от карниза и проваливалась в пустоту под окном, а в тёплой кухне пахло кофе.
***
То утро было бледно. Снег, перемежавшийся с травой, с палевым опадом, заглушал краски и забеливал грязь. Только дрожащая под окном чёрная рябина смотрела в мутное серое небо, словно наполненное взвесью табачного дыма, мёрзлыми алыми – тлеющими угольками – ягодами, высматривая далёких снегирей. По ту сторону окон, за стенами и дверями, ещё за одними стенами «ондатрового заповедника» простуженный город в сердце своём содрогался, закашливаясь в остывших бензиновых выхлопах. Прозрачное, тончайшее переплетение веток деревьев, забравшее всё на земле под свою сеть, сквозило формалиновой мутью неба, отображавшейся на высоком умном челе М.: он был мрачен.
За окном – ни единой птицы.
В туманных глазах М. похрустывали ломкие льдинки, как на дрожащей поверхности лужиц. В туманных глазах М. серебрилась пыльца инея, как по краям опавших листьев – грязно-коричневых и слипшихся. В чашке кофе ободком на чёрном диске поблёскивал серебристый полумесяц, спрятавшийся куда-то этой ночью, чтобы объявиться поутру.
В окно заглядывал мертвенно-бледный город. Небо крошилось колкой блеклой порошей.
За дверью, в общем тамбуре, послышался шум. М. отставил чашку с кофе и вышел с кухни, подошёл, заглянул в жёлтый глазок.
Этой ночью умерла бабушка из соседней квартиры – как праведница: во сне; и теперь Внученька стояла у двери в эту квартиру – свою квартиру, где до того всё пропиталось старостью. Теперь ей принадлежала пыль и скорбный хлам на антресолях, расшатанные косяки, отходящие плинтуса и красный угол, где строгий Пантократор, Всех Скорбящих Радость, Серафим Саровский и Взыскание Погибших [8]... Внученька – эта всех скорбящих радость – звонит кому-то; М. прислушался – нотариусу.
С кухни донёсся материн голос, зовущий его к завтраку, но до того С. убеждала мать, что после ужина брала только один блин из блинов на свернувшемся молоке – мать и С. часто пререкались, а М. просто старался не ввязываться. С. визжала, противореча матери и самой сути бледного утра – его протяжному молчанию, грустной радости первого снега. Нахохленные дети, которых этим утром вели в детский сад под окном – и те молчали, рассматривая кружевную салфетку следов, расстеленную на асфальте; и лишь рябина ещё могла позволить себе багряные нарывы ягод, когда всё вокруг облачилось в белый траур. Истончившееся прозрачное солнце устало карабкалось по небосклону, не спуская задумчивого взгляда с земли.
Что Земля, что Солнце – ходили кругами: из года в год, из года в год. Солнце вместе со всей Вселенной всматривалось в Землю, как в калейдоскоп, и дивилось причудливым цветным стёклышкам, каждый раз встающим по-новому – и каждое из этих стёклышек было по-своему важно для цельного узора.
Неизвестно, откуда М. знал – должно быть, это всевидящее солнце подсказало – что Внученька, всех скорбящих радость, за милыми улыбками прячет, как дороже продать квартиру в «ондатровом заповеднике» и в какой самый далёкий дом инвалидов сплавить безобидного дурачка. М. сполз по стене, опустился на корточки и, в бессильном бешенстве вцепившись обеими руками в волосы, закрыл глаза. Не было на этот раз никакой карусели: только голос матери, зовущей его к завтраку, и безобидный дурачок за стеной, отчаянно сотрясающий кулаками дверь – ничего не понимающий и не принимающий того, что мама его умерла... М. почувствовал, как лопается внутри него растормошённое напряжением терпение – и всё тело становится избитым и исколотым, и понять невозможно, слабость это или сила.
Он вскочил на ноги, рванулся к двери и непослушными трясущимися руками едва ли повернул упрямый неподдающийся замок, вылетел в тамбур. Туманные глаза его просветлели, в них оттаял иней. М. бросился к Внученьке, подобно чьему-то верному псу, услышавшему команду «фас».
– Я знаю, что поступаю очень плохо, но мой поступок – обратный твоему. Моя совесть будет глодать меня три – а то и два – дня, а тебе жить так всю жизнь. Зато ты уже добилась своего: сюда идёт нотариус, и в завещании у него в портфеле написано твоё имя. Ты позвонила нотариусу, но не позвонила в «скорую» или в «Ритуал» – так ведь? И... вот ещё что, – М. осторожно надавил на дверную ручку, но пружина в механизме замка отказывалась открывать и выпускать отчаявшегося безобидного дурачка, – хотя бы сейчас будь человеком: открой ты уже эту грёбанную дверь!!!
Он забыл закрыть дверь за собой – и из прихожей на них смотрела С., чуть наклонив набок голову, но строгий взгляд её был устремлён точно на М. и недоумевающую Внученьку. С. замерла, сложив на животе пухлые белые руки, а вкруг головы её нимбом сверкало зеркало; по плечам ниспадали иссиня-чёрные, что вороново крыло, волосы – и вся она была неподвижна, и ни одна складка ни на розовой ночнушке, ни на наброшенном поверх голубом халате не дрогнула.
И когда же М. возвратился в квартиру, неотступно сопровождаемый печальным, где-то с укоризной в глубине, взглядом сестры, мать стояла у открытого окна – и с кухни выдувался тёплый аромат кофе и табачный дым. Матери не было холодно. Пальцы ей согревал распалённый, похожий на рябиновый нарыв, огонёк сигареты. Клубы табачного дыма вместе со словами растаяли в мёрзлом, схваченном ломким ледком, утре, когда в оконном стекле отразился тонкий силуэт вошедшего в кухню М. и мать не двинулась с места – лишь сказала:
– Я же слышала, о чём вы там вчера шептались... Знаешь, ты ведь, конечно, дело говорил – кроме одного: если только говорить, но ничего не делать, то так никогда никому ничем и не поможешь. Вот Внученька – она же делает что-то, понимаешь? Тем, что она делает, она и заслужила такое отношение к себе, когда её все так любят. Это мы – сидим тут, гниём в своём болоте и только и можем, что кости всем перемывать... Тьфу ты! Аж блевать тянет!..
Примечания:
[1] Символ Веры – одна из главнейших христианских молитв, восславляющая Саваофа, Иисуса Христа, Святой Дух, Деву Марию и etc. В тексте приведены слова из Молитвослова с соответствующей грамматикой;
[2] Спас Пантократор – греческое наименование иконописного сюжета Спас Вседержитель;
[3] Тесс Холлидей – модель плюс-сайз, бодипозитивщица;
[4] Учебник общей биологии для высших учебных заведений под редакцией Р. Сопера. Составители: Д. Тэйлор, Н. Грин, У. Стаут;
[5] Ферула – героиня романа Исабель Альенде «Дом духов». По сюжету, Ферула долгое время ухаживала за умирающей матерью и в дальнейшем видела смыслом своей жизни исключительно заботу о других людях;
[6] «Ондатровый заповедник» – народное название нескольких домов в центре Москвы, в советское построенных для партийных деятелей. «Ондатровый» – потому как многие титулованные жильцы носили шапки из меха ондатры. Здесь: без привязки к конкретному адресу, естественно.
[7] Из письма Карла Маркса 30 апреля 1867 г. Мейеру после завершения работы над первым томом "Капитала";
[8] Взыскание Погибших – богородичная икона, смысл которой принято трактовать как взыскание, помощь грешникам. В отличие от большинства православных икон, здесь Мария, как правило, изображается с непокрытой головой.