Невинность

Лариса Бау
После пяти лет общежития – пятеро, койки в ряд, - комната, целая комната для нее одной казалась ей райским дворцом. Десять квадратных метров в коммуналке на восемь комнат и даже две плиты в кухне. Своя, отдельная, с большим трехстворчатым окном. Соседи уважали : молодой специалист, инженер, после столичного института на оборонном заводе. Предлагали свои алюминивые гнутые кастрюльки, постирать, если что, помыться без очереди в кухне за занавеской.
Она приехала налегке – книжки, подушка, одеяло, пара простыней. Кровать с блестящими шишечками в изголовье ждала ее. Тумбочка и пара стульев. В тумбочке полка выстлана старой газетой, под ней – несколько листков бумаги, исписанных карандашом. Скомкала, отнесла в мусор. Подмела, протерла пыль, осмотрелась. Всё моё теперь, изчез прежний житель без следа и тревоги.
Соседи принесли стол. Живи, дочка, радуй нас, и сталина радуй, и к коммунизму стремись, тебе виднее, ты образованая.
Сидела на кровати, радовалась, но робела: а как не справлюсь?
Вечером постучался  начсмены на заводе: довольна? Выпить хочешь?
- Нет, я не пью.
- Я тут, сосед, если что.
- Если что?
- Ну если что.
- Ааа, ладно, - смутилась, как понимать?
Через неделю постучался опять: как живется? Воблы принес. Пива хочешь?
- Почему на ты?
- У нас все на ты. Мы пролетариат! Уважаешь?
- Уважаю, да, но почему на ты сразу?
- Так мы соседи, я вот из пятой квартиры, заходи. Пойдем познакомлю.
Зашла. Ошибочно зашла. Сидели ребята. Нетрезвы, но несильно.
- Садись с нами.
- Инженерша?
- Задаваться будешь?
Родители ее все силы положили, чтоб она в институт пошла. И книжки в детстве, и кружки, музыкой занималась. А тут вот они, пролетариаты. Гордые собой.  Все равны, да конечно.
- Пиво не пьешь?
- А что пьешь? Чай?
На заводе инженерные люди были немолодые, она одна несемейная. Испуганные, бывшие, сосредоточенные. Сторонились, она для них чужая, молодая, уже новое поколение. Но в гости звали, варенье, плюшки, над чертежами посидеть вместе. Девушка смышленая, понимает. Поможем, если что. Понимаем, трудно ей в чужом городе без родителей.
Ее отец был старатель. Но мать образованная, из купцов, после революции обтесалась попроще, приспособилась. Только и заклинала ее: не высосвывайся, тихо сиди, учись хорошо. Еду посылали, чтоб студенткой не голодала, и вот к тридцать восьмому году инженер, металлург, в большом уральском городе по распределению на оборонке, гордость семьи.

Сосед приходил все чаще, сидел подолгу.
Не поняла сначала: рабочий этот сватается или что? Вроде как за ручку хватал, чай пил, крендельки с маком носил, что хотел-то?
Прижал на кухне пару раз: обнял и рукой провел до самого низу, попридержал там.
Она не вырвалась: соседи рядом.
Потом зашел к ней вечером, стал обнимать за шею, шептать в ухо. Вроде и горячо, но что-то в ней противилось, не хотелось с ним, пахло от него махоркой, потом, и говорил противно. Не то, что из книжек хотелось, или представлялось любовью, томлением.
Она отстранилась: что вы себе позволяете?
- Вы? Ну ты даешь, зазнавка! Давно к тебе хожу, чаи распиваем! А ты не понимаешь, значит. Да мне все дают, а ты кочевряжишься?
Прижал к себе, на кровать кинул. Ударилась об никелированные шишечки. Шебуршал в ее белье.
- Молчи, донесу, что пролетариатом брезгуешь, буржуазная гадина.
Смолчала, пыталась вырваться, душила его, только не помогло, вонзился больно, внезапно.
Вот как оно, так у всех? Или мне не повезло? Богом задумано или нет, нет, не богом, природой? Толкался больно, грубо, дышал в нее чесноком.
- Молчи потом, не то донесу!
- Что донесу? Куда?
- Все знают куда!
Да,все знают, куда. Она уже знала. Уже знала, как сегодня на лекциях придут, а завтра нет. Вдруг? Не вдруг? Нет и все, не придут. Ни завтра нет, никогда нет.
Испугалась, пронзил жар в ногах.
- Ой, а ты девушка? Вот как оказывется, когда девушка. Не знал. Ну извини. Ну хоть понравилось? Я старался.
Молчала. Нет, не понравился, вонял махоркой, саднил, не дай бог зачать.
Встал, застегнулся, поцеловал в шею.
- Милая, - говорит, - теперь вместе будем.
Утром пришла на завод, как в полусне. Со мной это было? Со всеми так? И с матерью моей?
Встала за чертежную доску, отвлеклась. Выпила чай с хлебом,  совещались, нервничала, что невнятно выступала, но потом отлегло.
Ехала на трамвае домой. Значит, женщина теперь, терпеть его или отстанет? Было страшно, донесет. Донесет что? На работе справлялась, жила тихо. Что донесет? Пролетарием брезгует? Разве это подсудно? Или его на партсобрание вызвать? Изнасиловал, иначе не скажешь, принудил, внебрачно! Противный, вонял махоркой, несвежим бельем,  шептал в шею гадости, да, гадости, что гордая, классовой солидарности чужда.
Стал приходить.
Приносил чай, махорку.
- Курить не пробуешь? Пробуй, полегчает.
Он необразованный, пролетарий, надо мной, инженером! Родители млели: она выучится, интеллигенция будет, а тут никаких придыханий. Гордый и пролетарий!
Перед зимой валенки принес: зимы у нас суровые не выдержишь в своих ботинках.
- Не надо ваших валенок!
Надо. Застудишься, бабы в деревнях говорят: ноги застудишь, детей не будет! Бери валенки.
Взяла, покорно взяла.
И вдруг поняла, что не может терпеть больше.
Говорил: понесешь, женюсь. Ей страшно стало, а вдруг понесет, и навсегда он! Тут, рядом, каждый день, с прибаутками своими, вонючими портянками, стоптанными сапогами, со своей правдой, с ужасом: донесу-донесу…
Убито его! Донести самой? Что делать?

Стала выслеживать его возле завода: рыл канаву вечерами после смены. Видела, как возился. Говорил, что с душевой вода не уходит, скапливатся болотом, надо отвести. Да, как же, вода скапливается, а может бомбу подложить хотел. Почему нет? Или яд насыпать в воду? Поверят там, разве нет? Сейчас везде ищут врагов, чтоб поверить. Вот и он, враг, явно, искать не надо.
Напишу, и сгинет. Не будет приходить, торопливо раздевать снизу, грудь мять, дышать перегаром, дергать, дергать. Проскальзывало приятностью иной раз, но унижением, ненавистью к нему давило. Не так надо было в правильной жизни, где муж, желанный любимый.
Решила написать, что шла со смены, а он рыл канаву от душевой, в сумерках, один. Никого рядом. Встала поодаль, но заметил ее: сказал, что воду отводил, душевую якобы заливает. Соврал наверняка.
Надела перчатки, чтобы почерк не узнали, купила новое перо. Бумагу меняла. Писала трудно, переписывала: роет канаву после смены вечером, когда темно уже. Может,чтобы бомбу подложить или отраву насыпать. Перчитала: правильно, да роет. Правду написала, сама видела.
Куда отправить? В НКВД, районное отделение, есть такое? Или в городское?
Написала просто в НКВД, а там уж сами решат. И на почте не ошибутся.
Легла спать спокойно, сегодня он в ночь, не придет. А завтра посмотрим.
Завтра не пришел. И послезавтра не пришел. Соседи всполошились? Где? Куда пропал? Всегда в шесть утра кипяток пил, а тут нету? К вечеру пришли люди в его комнату. Шарили там. Она сидела на кровати ни жива ни мертва. Слушала, как на кухне расспрашивали. Постучались к ней.
- Вы с ним в отношениях были, соседи видели, как вечерами к вам в комнату заходил?
- Заходил, да, в каких отношениях?
- Ну в этих, как мужчина с женщиной, ну вы понимаете?
- Были, да, в отношениях, но не говорил ничего.
- Ничего чего? Что канаву рыл?
- Какую канаву? Я инженер на заводе, у нас никаких канав, мы станками занимаемся.
- Девушка, мы серьезно спрашиваем, вы видели, что канаву рыл?
- Может и и видела, когда вечером домой шла, не помню про канаву, может ему велели рыть. Не говорил ничего.
- Девушка, отвечайте ясно, то есть видели, что рыл канаву вечером? Видели или нет?
- Видела.
- Вы понимаете, что он враг, может действительно отраву сыпал или бомбу? Зачем рыл?
- Что вы такое говорите, как я могу знать? Я не спрашивала, может, ему велели.
Старалась говорить ровно, ладони вспотели, не вытирать, не показать, спокойно удивляться. Как учили в школе: перед врагом не показывать ничего. Ничего!
Наконец ушли. Предупредили, что вызовут.
Ночью не спалось. Радость душила, тихо смеялась в подушку: не придет, не придет. Радость сменялась ужасом: вернется, убьет. Или там на нее покажет, что помогала рыть канаву.
И ее заберут. К утру стало казаться, что да, хотел бомбу, почти уверилась, что бомбу. Там же водопроводная труба, нет, не бомбу, воду отравить собирался. Села на кровати, занимался рассвет. Что я такое говорю? С ума сошла совсем.  Если на нее покажет, то она признается, что написала. Давно следила.
Вышла на кухню, там плакала старуха из его квартиры: говорят, забрали его, теперь с голодухи помрем. Он остатки с заводской столовой носил, корки, суп.
Воровал с завода. Он еще и еду воровал из заводской столовой. Не зря написала.

Шла на завод легко, но у проходной милиционер долго рассматривал ее пропуск. Почему? Или показалось ей, что долго. Улыбался, с фотографией сравнивал.
- А в жизни вы красивее, серьезная девушка.
Отлегло. Теперь так и буду подозревать? Нет, через пару дней пройдет. В обед привычно осматривалась, чтоб его не встретить. Он садился к ней за стол, тесно, коленками касался. Уже не будет, отвыкать надо от страха, он не придет.
К концу дня ее вызвали. Расспрашивали про соседа. Кто к кому ходил, с кем пил.
Она удивлялась, даже осмелилась спросить, что произошло.
- Бдительность нужна, - пустился в рассуждения из первого отдела.
Ей потом шепнули: взяли начсмены, говорят, бомбу подложил.
- Куда?
- Где моются, рабочих убить.
- Не может быть. Он хороший человек, старательный.
- Все может быть, все, смотри врагов сколько.
- Сколько? А сколько зря? – подал голос чертежник.
- Зря, не зря, там разберутся.
Дома быстро прошла к себе, соседка постучала: не спите?
- Не сплю. Что вы хотели?
- Я насчет арестованного соседа, который к вам ходил.
- И что?
- Да вот странно мне, что забрали его. Ну тот, который в вашей комнате раньше жил, это понятно, он бывший, даже офицером был при царе, а этот что? Из наших уральских рабочих, потомственный.
- Извините, это не мое дело разбираться.
- Конечно, конечно, только вот мы думаем, кто на него донес, он к вам ходил, и еще к одной, у той дочка больная, может вы знаете.
- Не знаю, извините, я занята.
- Ну конечно, конечно, извините.
Ах вот как, еще к одной ходил. Даже ревность шевельнулась. Поделом ему. Любили, значит, и эта с дочкой, и старухи голодные. Одна я ненавидела.
Так ненавидела, что… что донесла? Оклеветала? Нет, он подозрительный. Он рыл, да, в темноте, у завода!
Утром опять накрыло, когда из квартиры вышла. Казалось ей, что смотрят на нее: не ты ли его посадила кормильца нашего?
Стукнула кулаком по перилам. Постояла на лестнице, выпрыгивало сердце, даже в жар бросило: донесла, оклеветала. Нет. Я жертва, его бы и так посадили за меня, за насилие.
Вечером кружила по городу, в ларьке купила пожевать, и чаю, чтобы домой придти  поздно и сразу лечь.
Проскользнула в свою комнату, едва поздоровавшись.
- Вы здоровы? Не заболели? Бледная вы, – участливо спросили соседки.
- Нет, я устала, извините.
Пыталась обрадоваться: вот я дома, в безопасности, он не придет, не будет сжимать, целовать слюняво. Все нет его!
Но радость уже не приходила, только страх, что и ее черед придет.

Но ее черед не приходил. Взяли еще двоих из отдела, работы прибавилось. Она уставала, и вскоре перестала думать о нем. Иногда во сне видела его, стоял у канавы, не подходил близко, рукой махал. Сначала просыпалась в потном ужасе. Лежала, смотрела в серый потолок, боясь заснуть: вдруг опять придет.
Как-то вечером у двери слышала соседки разговаривали: она молчит, запирается в комнате.
- Может за ним переживает, за полюбовником.
- Тут его другая приходила. Уж не знаю, ругаться, наверно. Я сказала, что нашей дома нет.
Громко говорили, чтобы она услышала наверняка.
Но та, другая, настаивала, сторожила, стояла у подъезда вечерами. Встретила наконец.
- Я знаю, он бывал у вас. По дружбе? Скажите только, где он?
- Я не знаю.
Женщина заплакала, схватила ее за рукав.
- Поймите, я не ругаться пришла, мы не соперницы сейчас. Но может у вас на заводе говорят. Или вы можете узнать, что с ним. За что арестовали?
- Я не знаю, я тут недавно. Извините.
Скользнула взглядом. Сильно старше ее, на вид лет сорок, чулки зашитые, шерстяные носки и калоши. Вместо обуви калоши. Стало жалко ее. С ней он как? Говорили, что у нее больная дочка. Тоже валенки приносил? Консервы?
Зачем ему две? Это хотелось спросить. Женщина не уходила, теребила рукав.
- Он с вами давно был? Я ревновала сначала, мне соседи сказали, - говорила тихо, как будто оправдывалась, - жениться на вас обещал?
- Ничего не обещал. Зачем вам знать?
- Я переживаю за него, неужели вы не видите. А вам все равно? Человека забрали, бьют его там, пытают.
- Я ничего не знаю, я не могу вам помочь. Простите, мне надо идти.
- Если что узнаете, скажете мне? Я вон в том доме, квартира четыре, на первом этаже.
- Хорошо, но я ничего не узнаю. Не ожидайте.
Вырвалась, быстро побежала по лестнице.
Она сняла пальто, отряхнула, пошла в кухню за занавеску мыться, терла руки щеткой до красноты, терла лицо, мыло попало в глаза. Отмыться от всего этого. Что ей в голову придет? Засадить меня как соперницу? Вдруг она представила, что сказала бы ей: да, я донесла, за то, что насиловал меня! Пусть сгинет теперь. Убила бы?

Она работала успешно, много, перед самой войной получила орден. Награжденные собрались в директорской. Открыли бутылки с вином, закуску. Начальник первого отдела говорил долго, сначала про успехи, потом про оборону, потом на бдительность перешел. Это была его любимая тема, любимое слово, после которого он держал паузу и обводил всех строгим взглядом. Упомянул, как двадцать семь врагов народа выявили за год.
Спасибо неизвестным героям, которые проявили бдительность. Написали, уберегли наш народ…
Ей казалось, что он особенно смотрит на нее. С уважением и страхом. Не могли же узнать, что я написала. Многие писали, все анонимно? По почерку узнали? Тогда бы меня вызвали.

Дома она получила письмо от матери: забрали отца. Не приезжай, дочка, молчи, может и не узнают.
За что отца? А ты за что посадила человека? Я за дело! Он преступник. Кто решил, что он преступник, ты решила? Да, я пострадавшая, он канаву рыл. Так за что ты его? За канаву или за себя? И за канаву, и за себя. Насильник не может не быть врагом. Тебя врагом или народа? Народа! Я народ! А что ж молчала, валенки брала, тушенку? Нравилось любовничать может? Он же старался! Беседы заводил, ласкал?
Она вышла на улицу. Я так с ума сойду, у меня раздвоение, да, такая болезнь есть, раздвоение личности. Один спрашивает, другой отвечает, и оба в одном. Отца забрали, а я про что думаю, ее охватил стыд. Плохая дочка, так старались для нее родители, а она не плачет. Может отца уже в живых нет.
Подошла к ларьку, быстро сунула деньги: мне водки, пожалуйста. Бутылку обернула шарфом в сумке, чтоб не видно было. Стеснялась, позорно даме водку покупать, как мать сказала бы.
- Сдачу заберите, девушка.
Очередь оживилась.
- Одна выпьете или компанию составить?
- Культурная, а пьет.
- Я не себе, - растерялась она.
- Все не себе!
Зачем я это говорю, какое их дело? Побежала прочь, вдогонку смеялись.
Дома спрятала бутылку за книжки, если опять будет страшно совсем, выпью. Всем помогает. К ночи не утерпела, глотнула из горлышка, задохнулась. Но ничего, ничего. Еще пару глотков, и расслаблюсь. Опыт  придет.
Дома не пили, отец немного кагора наливал на праздник, и все, а мать считала грехом женщинам пить. Для нее пьющие женщины проститутки, не иначе. А я проститутка и есть, за валенки и консервы, а теперь вот и водку пью. Ноги стали ватные, она прилегла, но тревога не уходила. Старалась думать об отце, но сосед заслонял, опять дремотно пришел, битый, злой: ты меня заклеветала, ты! За что? Дрянь баба.
Наконец она провалилась в тяжелый черный сон.
На заводе вскоре узнали по арестованного отца, но милостиво, как товарищ Сталин сказал: сын за отца не отвечает.
- Ты у нас правильная, комсомолка. Давай дам рекомендацию в партию.
- Меня не примут. Нет, рано мне.
- Ну рано, так рано, но смотри, женщина инженер, партийная, это правильно.

Мать написала, что отец в Кирове, в лагере. Недалеко и разрешают навестить.
Взяла отпуск, купила теплые носки, сухари, консервы. В поезде обожгла мысль: вдруг и сосед там. И увидит, узнает. Он расскажет отцу, будет угрожать, отбирать еду. Ну расскажет? Кто ему поверит?
Впервые стала думать об отце отдельно, за что его? Прятал золото и камни? Да, было такое, дома в мешочках внутри ларя с мукой. За это? То есть отец тоже виноват. Невиноватые есть? Она сама как? Виновата за донос. А еще? Нет. Только за донос. Но она правильно написала: канаву рыл, для отравы, для бомбы. Разве? Он же сказал, что воду отвести надо, чтобы баню не заливало. Сказал, а я не поверила. Никто не поверил. Отпустили бы, если не враг. Они же понимают там. Так значит правильно, и отец враг, и он враг, и ее начальник бывший. И бухгалтера посадили. Он при деньгах состоял, наверняка, мухлевал.
Ехала долго, устала на деревянных скамьях. На станции оцепление, собаки нервничали, рвались с поводков. По очереди заводили в здание, обыскивали, описывали передачи, не спешили, пером скрипели, дули на печать. Пропустили все, кроме консервов.
- Потом заберешь обратно.
Долго стояли под навесом, ждали. Конвоиры приводили партиями по десять человек. Она смотрела в пол, опять нахлынуло: сейчас его приведут, узнает. Вдруг подумает, что к нему приехала? Почему я так боюсь, он же не знает, кто написал на него. Что же мне раньше не пришло в голову, мучилась зря? Никто не знает! На лбу же не написано, что это я его засадила. И может кто другой на него написал? Все же видели, как рыл канаву. Или еще что числится за ним, подозрительное, непонятное. Да, наверняка кто-то еще. Но пропал после твоего письма, разве нет? Так может их собирали, эти письма. Чтобы уж наверняка, а пока следили за ним.
И вообще, может его уже нет в живых. Из-за меня нет в живых? Нет, сейчас не время, я к отцу. К отцу приехала.
Отец шел бодро, улыбнулся ей.
Я в порядке, дочка, здоров, успокой всех.
Сунула ему мешок, прижалась. Расспросил ее, по голове погладил, пять минут и конвоир заорал. Построились, помахал ей. Всех торопили назад, толкались. Потом несколько часов сидела на полу на станции, ждала поезда.
Проваливалась в сон, пыталась читать. Может и не так страшно все там, вот отец идет бодро, силы не растерял. А остальные? Она не успела заметить остальных. Толпа шумела, но как привели, вдруг смолкли все. Шептались. А сейчас опять шумят.
Она вдруг поняла, что не расспросила отца, за что, на сколько, ничего не знает теперь. И мать не писала. Кто донес на него? Или даже никто, на работе увидели и взяли. Увидели, что там увидеть? Но она же увидела. И написала. Поняла сразу, что подозрительно. И с отцом, кому-то подозрительно стало.
И про нее подозрительно. Запирается и выпивает, часто выпивает теперь. Пока понемногу, держится, с утра не чувствует. На работе узнают, вот и причина для ареста. Оборонный завод, а тут спьяну проболтается. И все, и нет ее, комсомолки, инженера, орденоносца.
Приехав домой, села писать матери. Отец румяный, бодрый. Румяный? Откуда получилось дурацкое это слово. Отец сильный, привыкший к холоду, он выдержит. Вдруг вспомнила, что забыла консервы забрать назад. Стало ужасно жалко. Три банки.
Совсем скверная стала, про консервы заплакать готова, а там отец. И с матерью непонятно, и с братьями, дома ли они? Обычно она посылала им квартальную премию, и еще подкапливала, чтобы к праздникам. И себе хватало. Завтра пошлю им денег, и шоколад, посылку с едой.
В институте она тосковала по семье, по своему маленькому городку, подружкам. Но тоска давно прошла, и здесь, на танцах, или в кино, в заводском доме культуры ей казалось, что она тут всегда жила, в этом большом городе, всегда одна, где не заводила друзей, веселилась осторожно, на ухаживания не отвечала. Чувствовала за спиной тень соседа.  И боялась, что опять будет как тогда, как с ним. Боялась подпускать мужчин, они прижимались на танцах, шептали. Вдруг опять так будет, противно, больно, эти усы, щетина, махорка, мятое белье. Неловкость раздетого человека, чужого.

Началась война, и просто жизни не осталось совсем. Она часто ночевала на заводе, валилась с ног от у сталости, в минуты покоя, когда жевала хлеб, иногда проносились в голове воспоминания про него, как кино, мелькали где-то вдалеке, отдельно, неясно.
Отцы забрали в штрафбат. Писал матери, не ей. Братья на фронте, сестра в госпитале. Как у всех.
Про него вспоминала редко, и в снах он перестал приходить. Засыпала мгновенно, просыпалась тоже, на заводе давали настоящий кофе. Кофе и водки глотнуть – взбадривало на несколько часов.
Четыре года пролетели, как одно мгновение. Вернулся отец, его помиловали за геройство. Наконец собралась навестить родителей. Три месяца откладывала заводской паек. Ехала нервно, прижимала к себе, на дорогах лютовали, отбирали еду.
В городке ее встретили  с почтением. Отец хромой, но целый, седой. И мать седая. Они шли по улице, и ей опять казалось, что она видит его в каждом прохожем.
Приставали сватать, кому повезло вернуться. Отмахивалась: некогда мне, родину восстановить сначала надо. Мать беспокоилась: болеешь ты чем? Странная стала. На улицу выходила мало. Уговаривала себя, ну откуда он возьмется тут, в ее городишке? За ней приедет? Не знает он, что она здесь. И зачем приедет? Жениться? Мстить?
Наконец спросила отца, почему посадили.
- Кто-то донес, видел, говорит, что я камни прятал в карманы.
- Нашли в карманах?
- Не нашли. Ну мало ли? Вдруг выкинул? Кто ж поверит. Это когда доброе говорят, не верят люди, а как злое – так верят сразу.
-Ты узнал, кто?
- Есть подозрения, даже уверен.
- И что ты сделаешь, если встретишь?
- Не встречу. Загремел он за мной. Помер.
- Тебя били?
- Ты меня, дочка, не спрашивай про тюремное. Прошло и все. И с матерью про это не говори. Тяжело ей, еще сынки не вернулись с Японии.

Она ехала домой и вдруг подумала, что захочет увидеть его, когда он вернется. Вернется откуда? Из штрафбата? Из лагеря? С того света?
Увидеть и что сказать? Я тебя поломала. Клеветой, подлым словом. Ты мне родной теперь, связанный со мной страшной тайной.
На заводе решилась спросить у мастера.
- Помните был у нас такой, не знаете, как с ним?
Мастер не знал. Как забрали с работы, так и не слышал больше. Начальника КБ, да про него знал, расстреляли.
Вдруг решилась подойти к его бывшей. Потопталась у подъезда. Раньше встречала ее изредка, отворачивалась, и та не подходила. Решительно вошла в подъезд, постучалась.
- Нет ее, уехала весной, как дочка умерла, так она и уехала, куда не знаем. Вроде с Кавказа она, может туда.
После  войны возвращались помилованные штрафбатные. С орденами медалями. Она даже на вокзал ходила, посмотреть издали, вдруг приедет он. И что? На шею броситься? Слава богу, жив, я не сгубила тебя совсем. Не признаваться же?
Все эти годы она чувствовала себя правой и справедливой. Верила сама, что бомбу подложить хотел или отравить воду, не иначе. И все сгинушие ее соратники с завода, которым верила, работала, с которыми помогали друг другу, в глубине души казались ей виноватыми. Хоть немного, хоть и неведомо ей. Ну а как же? Там знают.
Но с ним там не знали. С ним она как будто единственная знала. Или не только она одна, и таинственные у нее помощники были, тоже в ночи сидели, скрипели пером по бумаге: рыл канаву в темноте, складывали листок вчетверо и в конвертик без обратного адреса. Слюнявили край, заклеивали.
Кто они? Много их, таких же бдительных? Встретиться посмотреть на них, познакомиться, обсудить, что вернее, бомбу или отраву? Может, она их видит каждый день все эти годы, здороваются, чай отхлебывают, руки о стакан греют. Для родины стараются, ночи не спят.
Она поймала себя на том, что ждет его, как ждали с войны солдат. Обнимет его, поплачет и…? Признается? Вдруг он проявил себя героем, награжден, обласкан, и это она помогла ему достичь.
Признается, и он заплачет, будет бессильно стучать кулаками, убьет ее, задушит.
Нет, она не признается, и вдруг он покажется ей непротивным, он попросит прощения, будет говорить, что полюбил ее, все эти годы любовь согревала ему сердце, он думал о ней на холодном камерном полу, в атаке, бессонными ночами. Писал ей неотправленные письма. Она простит его, и никому не скажет, что он рыл проклятую канаву.

В оттепель, когда газеты пестрели раскаяниями, магаданскими историями, рассказами уцелевших, она вдруг почувствовала себя причастной к жертвам. Да, и со мной было, у меня был друг, любовник, исчез, сгинул в лагерях. И отец пострадал от доноса.
Стала искать его, пошла в милицию с заявлением на розыск: имя, фамилия, отчество, год рождения, тут работал.
Спрашивала на заводе, там молодежь всколыхнулась, в стенгазете пофамильно поминали.
Расспрашивали ее как свидетельницу страшного времени, смотрели с уважением: сколько женщина пережила, и отца сажали, и вот возлюбленного потеряла. Расстреляли, наверно его, пропал без следа.
Вдруг он приснился опять, прощаю, говорит, тебя, вот подарки принес: цветы с того света, и воротник меховой, и валенки.
Она проснулась, села на кровати. Это же я, я его пропала без следа. Я его убила, выбила зубы на допросах, сломала ребра, кинула его на мокрый от крови пол. Я его поставила к стенке, расстреляла, или прикладом в спину погнала, как отца гнали, это я его коченела на лесоповале, закопала во рву, сбросила в ледяную реку. Я.