Винтик

Вячеслав Мандрик
                Жил-был человек.
Он жил на окраине большого города и работал токарем на крупном заводе.
Он хорошо работал и люди говорили о нём с гордостью:»Золотые руки.»
Его портрет неизменно висел на заводской и на районной досках почёта. О нём писали газеты, говорило радио и телевидение. В праздничные дни его грудь украшала звезда Героя труда и десятки медалей и орденов.

   Но шло время и руки его не так уже ладно и споро делали привычную работу. И однажды он понял, что стал стар и заводу в тягость. И настал тот неизбежный час, когда любое дело просит отдыха.

  Старику устроили пышные проводы с оркестром, цветами и застолье. Было много хороших речей, самые известные люди города говорили о нём с душевной теплотой и в знак уважения дарили сувениры, обнимали и прижимались щеками к его щекам.

 Его привезли домой на чёрной «волге» поздним вечером растроганного и охмелевшего от человеческого участия и немного от напитков достойных такого случая. Он не помнил как уснул, но проснулся как всегда в один и тот же час и одну и ту же минуту. Он встал и сделал всё то, что привык делать по утрам в течение 45 лет своей рабочей жизни.

 О вчерашнем вспомнил один раз и не придал этому значение: он привык к ежегодным чествованием. Но когда вышел на крыльцо и увидел на пороге оброненный букет гвоздик, он вспомнил вчерашний вечер и внезапно с убийственной ясностью осознал, что идти ему теперь некуда и незачем. Сердце наполнилось свинцовой тяжестью. Ноги не смогли её выдержать и он грузно осел на скамью.

   Старик долго сидел и тупо смотрел куда-то в одну точку. Его слуха касались знакомые звуки: рёв моторов, лязг металла, стук каблуков, говор и смех, спешащих на работу людей.
  Жизнь неслась мимо бурным потоком звуков, обтекая вокруг высокой ограды, выложенной его руками.Теперь он изо дня в день будет видеть только эти стены и клочок земли, стиснутый ими. Это всё, что ему осталось и всё, что ему оставили.

 Он с трудом поднял своё разбитое, огрузневшее тело и внёс его в дом. Весь день он пролежал на кушетке, ворочая многолетние пласты памяти. Они были пропитаны солдатской кровью и потом, скупыми слезами утрат и горькой радостью побед, и были тяжелее металла, прошедшего через его руки.

 Ему говорили, что он прожил прекрасную и завидную жизнь воина и труженика. Но никто ни разу не спросил и никогда уже не спросит, как он сумел её прожить, как смог уберечь от кровавой злобы и ненависти  то самое хрупкое в ней, что называет человека человеком.
 
   Но он сумел. И воспитал двух сыновей, двух прекрасных и чистых душой мальчиков. Горько, но оба не успели скрасить его старость горластыми, крепколобыми внучатами, не успели познать радости и удовлетворения от труда, не познать сладостных мук страсти, боли разочарования и ярости.

 Старший канул в безвестность в пражских переулках 68 года, а младшего смыла амурская волна на Даманском. Им обоим не было и девятнадцати.
   Нет у сыновей могил. Не обмыты их вечно молодые лица материнскими слезами. Не брошена отцовской рукой горсть родной земли в последнее их человеческое пристанище.

  Вся Земля – их могила, как и всех тех, кто не дошёл с ним до гадючьего гнезда, сгорев живьём, разлетевшись в клочья, исчезнув в болотах.
  Безвестные ушли в безвестность, а она оставляет надежду. Самую малость, самую толику. Нетронутой каплей бродит надежда в крови и попав в сердце вдруг на миг согреет его обморочным теплом любви и веры в невозможное. Могила не оставляет надежды. Она тупик.

 Он знал это с первого дня войны, но всё в нём всегда противилось тому неизбежному, что ждёт на земле всякое живое существо. За последние 10 лет он смирился и с этим. Длинная, хорошо утоптанная его ногами тропа до могилы жены привела  к смирению с неизбежным. Смерть жены, не сумевшей перенести гибели младшего, была последним звеном в цепи надежды, связывающей его мальчиков, жену и его самого с жизнью.

   Он остался один. Один в их роду, как и она ушла последней из её рода. Война выкорчевала оба их рода вчистую.
Он остался один в доме и на всей земле. Одиночее бездомной птахи и беспризорного пса, одиночее луны в ночном небе и той колючей звезды, повисшей над крышей дома.

   Был момент, когда жизнь стала страшнее смерти. От самоуничтожения его уберегла привычка жить и ежедневно трудиться с полной отдачей сил. Завод заменил ему всё и стал и семьёй и домом. Личная жизнь заключалась в уходе за розами в саду и могилой жены. Жена при жизни увлекалась разведением роз.

 Во дворе их росло около трёх десятков сортов. Она сама пыталась вывести новый сорт и когда что-то уже получилось, жадная до чужого добра рука в одну ночь выкопала половину кустов и среди них её долгожданный сорт. В то лето он собственноручно выложил из камней двухметровую ограду.

 Каждое летнее воскресенье он нарезал букет, с каждого куста по одной розе, и шёл на кладбище. Он опускался на скамью у могилы и закрывал глаза. Со стороны казалось, что он спит. Но он не спал, а молча делился заводскими новостями со своей умолкнувшей подругой, как привык обсуждать их с нею раньше при жизни.

 Других новостей у него не было. Теперь у него есть время и он может посещать жену чаще. Это его немного успокоило. Потом он подумал, что если остальные дни его бесконечного безделья будут такими же, как этот первый день, он сойдёт с ума.

   Нет страшнее кары для человека, живущего трудом рук своих, чем узаконенное безделье. Возможно он найдёт себе подходящее занятие, например, забивать козла в обществе таких же, как он. Или дремать на лавочке в парке. Или ходить по гостям.
  К кому? Он почувствовал горечь во рту.
 
   -«Нет – подумал он, - у меня опыт, сноровка и хорошо подвешен язык. Почему бы им  не предложить…»
Он оборвал мысль. Чувствовал, что в нём зашевелилась смутная обида. Медленно поднялся. Шёл седьмой час. Он вошёл в комнату сыновей. Низкое солнце смотрело в окна. Пыльные его щупальцы высветили хрустальную вазу, обвязанную розовой лентой.

 Ваза вспыхивала голубыми огоньками. Так блестит свежая, только что из-под резца стружка. Он смежил веки и услышал заводской шум: могучую слаженную симфонию трудового дня. Он открыл глаза и снова голубые огоньки побежали, сворачиваясь спиралью и голубой ручеёк стружки заструился, темнея.

 Он вздрогнул от боли в сердце. Стружка исчезла. Ваза по-прежнему вспыхивала огоньками. Огромная, пышная ваза, подпоясанная лентой. И рядом куча бумажных свёртков – подарки - и возле них увядшие розы в целлофане.

     «Как на могиле!» - поразился  старик.- Они похоронили его заживо. Живьём! Нет!"- крикнул старик и в ушах его отозвался тот неприятно резкий вой раненного металла, когда на высоких оборотах даёшь большую подачу. Или ему только показалось?

 Он шумно дышал и в недоумении разглядывал свою окровавленную руку, сжимающую кусок стекла. Он устыдился своей злобы. «Оно всегда так, когда ты..»- подумал он и опять оборвал мысль, чувствуя, что она не приятна ему.

    Ночь старик спал крепким сном, измученный потрясением. На другой день с утра пошёл на кладбище и долго подробно рассказывал жене о собственных проводах на пенсию. Он крепился, но на прощанье вырвалось: « Старик я теперь, мать.» Было сказано без жалобы, с вечным недоумением человека на быстротечность времени.

 После обеда старик поехал в город за покупками. Каждый раз, когда он бывал в городе, его поражала огромная масса людей не работающих в рабочее время. Это его всегда раздражало. Домой старик вернулся к пяти часам. Устал и был озлоблен.

 Он сел на скамейку у дома и стал ждать, не сознавая чего и кого  ждать. Стоял конец сентября. Жёлтые листья, падая, скользили по ветвям с лёгкими щелчками, похожими на шорох переворачиваемых страниц книги. Солнце ещё пригревало, старик расслабился, задремал, а когда открыл глаза было уже темно.

 Над головой в голых ветвях свистел ветер, раскачивалась в тёмном небе одинокая звезда. Смутно белела ограда и розы казались чёрными. Старик понял, что спал и уже поздно. Он поднялся и тут же охнув, свалился на скамью от знакомой застарелой боли в пояснице.

      -«Проклятый радикулит»- выругался старик. Он скрипел зубами и тихо стонал, поднимая своё окоченевшее в боли тело. Как никогда остро и болезненно он ощутил беспомощность старости и одиночества. Он не стал искать электрогрелку и лёг, не раздеваясь. Старик знал, что лёг на долго.

 Холодок близкой смерти скользнул по телу. Но старик вздрогнул совсем по другой причине. Он подумал: «Если никто не придёт…»- именно здесь он вздрогнул, так и не закончив фразы. Знал ведь, что никто не придёт сам. К нему придут и будут ходить.

 В силу долга и по поручению. От комитета ветеранов. От месткома. От парткома. Да мало ли этих комов! Но никто не придёт сам. Просто, как идёт обыкновенный человек к другому, неся ему человеческую радость, сомнения, своё горе. Но ему не дадут сразу умереть. Он ещё послужит обществу.

 Его сохранят как экспонат, как музейную редкость. И будут показывать пионерам и молодёжи. И биографию будут изучать, как пример достойный подражания. Это достойный конец рабочего человека.

  Старик понимал, что обозлён и не прав, и виноват сам. Он даже знал, когда и с чего всё началось. Помнил день и час. Ему тогда сказали:»Вот новый станок – импортный. Освой и выжми из него всё, что сможешь. И помни – это нужно заводу и для всей страны.»

    Он уже тогда почуял подвох. Но он был молод. Он уцелел в аду войны и хотел выжить в мирном аду. У него была семья: жена – полуинвалид, полуребёнок, полуживой скелетик, спасённая им от газовой печи Майданека. Её остановившиеся глаза и обвисшие ручки-соломинки переворачивали его душу. Ей было необходимо масло, белый хлеб, мясо. На рынке за них надо было платить, а чем?

   Через полмесяца он выполнил две нормы. Ещё через неделю 4 нормы. Его портрет поместили в заводской малотиражке. О его достижении написала областная газета. О его почине сообщила центральная пресса и радио.
  -«На таком станке любой осёл пять норм выжмет»,- слышал он вокруг себя.

   -«Если ты из тех ослов, попробуй»,- отшучивался он, сжимая до боли кулаки, сунутые в карманы галифе. Когда повысили нормы, на него стали смотреть волком. Он ворвался в партком взбешенный.

  -«Мы всё понимаем, - сказали ему по-дружески. -Поймите и вы. Страна в разрухе. Трумэн грозит атомной бомбой. Помощи нам ждать неоткуда. Вы же фронтовик. Вас агитировать не надо, знаете. А нам нужны маяки, чтобы на них равнялись, тянулись до них.»

   «Но не на таких же развалинах!», - вскричал он, оправдываясь.
  -«Других нет, товарищ. Пока нет. Остаётся  что: рабочая смекалка, опыт, учёт потерь рабочего времени. Вот где наш резерв! Мощный резерв! Но его надо поднять, всколыхнуть! Сдвинуть с места! Понял? Вот ты это и сделал. Честь и слава тебе, товарищ.»

 Он ушёл смущённый, но не убеждённый ни в их, ни в своей правоте.
   Первая трудовая награда не доставила ему особой радости. На какое-то время он даже охладел к работе. Но когда в цеху заблестели свежей краской новые станки и его рекорд больше никого не удивлял, в нём заиграла рабочая гордость и азарт славы.

 У него был конструкторский склад ума. Несколько вечеров и бессонных ночей над чертежами,  а потом  - деталями приспособления и снова новый рекорд. И снова пресса, слава.
  К его станку потянулся поток делегаций. Его опыт изучался на всех заводах страны. Теперь на каждом собрании и митинге его выбирали в президиум, заставляли выступать и он с готовностью говорил от имени всего рабочего коллектива.

 Всё это ему льстило. Ему готовили речи в парткоме, но он никогда, выступая ,не читал по бумажке. Память ещё была цепкая, достаточно было один раз прочесть, чтобы запомнить надолго. Вскоре он научился уже сам говорить обтёртыми фразами и шаблонами, пусть  с простодушной, но всё же критикой в адрес руководства завода, что всё вместе придавало весомость и значительность его речам.

Местное большое начальство слегка побаивалась  его, мелкое перед ним заискивало. Рабочие уважали за готовность помочь, пойти навстречу. Но в их уважении не было искренности, да и сам он помогал не в силу душевной потребности, а по необходимости своего общественного положения.

 Оно менялось с ростом его авторитета. Его избирали в местком, партком, народный контроль, депутаты районного, а потом  областного совета. С высоты трибун и кресел президиумов люди постепенно сливались в одну безликую массу, которую надо направлять, поучать, наставлять, ругать, судить, что только и делали все, кто имел хотя бы маломальскую власть.

 Он тоже делал это постоянно и получал удовлетворение. Человек для него как-то незаметно превратился в мелочного и надоедливого просителя и жалобщика. Он стал недоверчив, подозрителен, равнодушен и порою даже груб и не заметил, что оказался один. Но в то время он был ещё счастлив.

 Своё пятидесятилетие он отмечал в заводской столовой в присутствии дирекции и районного начальства и множества гостей. Из приглашённых рабочих его цеха пришли только молодые и любители выпить за чужой счёт. А на следующий год он отметил день рождения только с женой. Никто не пришёл. Он затаил обиду.

 Он понял, что его не любят и пытался понять – почему. И всё сводил к чёрной зависти к его заслугам и славе. Несправедливость человеческой неблагодарности оскорбляла и вызывала в нём презрение к людям. Он знал, что нужен заводу и тому большому делу, ради которого жил. И это было для него всё. В этом он был  - весь.

  Но было время, когда он надломился. Зарвался в горе. Оно поглотило его и едва не потянуло вслед за безвременно ушедшими самыми дорогими его сердцу людьми. Тогда к нему протянулись дружеские руки. Поддержали, он был уверен – из жалости. Он не терпел жалость к себе и спрятал своё горе от чужих глаз.

 Незаметно он отошёл от общественной работы. Его уже никуда не выбирали. Видя его замкнутость, нелюдимость, деликатно оставили в покое и не лезли в душу. Когда подошёл пенсионный возраст, никто ни разу не намекнул, что пришла мол пора и отдохнуть И он продолжал работать, как работал всегда.

Но всё чаще замечал, что дают работу полегче, попроще, постоянно подсовывают в ученики длинноволосых акселератов, отнюдь не жаждущих познать рабочую премудрость. Он был с ними скуп в словах, так же как были скупы и точны движения его большого и грузного тела.

Не столько авторитет и известность, сколько тяжёлый, как бы видящий насквозь взгляд из-под свирепых седых бровей гипнотизировал юнцов и уже через неделю последний признак акселерации опадал на кафельный пол парикмахерской. Он терпел и акселератов, и работу поплоше, всё больше проникаясь тайным озлоблением на людей.

 Его душила зависть и подавляемые усилием воли слёзы, когда отцы приводили в цех сыновей, а деды внуков. Разве он не желал, чтобы его мальчики трудились с ним бок о бок? Почему они должны, именно, они, плоть от плоти его, должны погибнуть, а эти жить? Почему не наоборот?

   Потом что-то случилось с его глазами. Ему выписали очки. Он никак не мог к ним привыкнуть, чувствовал себя неуверенно и однажды чуть не оторвал себе пальцы. Когда он увидел в глазах сбежавшихся к его станку жалость, подал заявление об увольнении.

    Вспоминая теперь обо всём, он всё больше укреплялся в мысли, что на заводе его не любили и последние годы терпели из-за былых заслуг. Если и уважали, то только за труд, но не как человека.
     -«А за что ещё можно уважать человека, - подумал старик - если не за дела рук его?»

Он вдруг вспомнил нелепую отцовскую заповедь : «Живи  - мёртвым, умри – живым»
 Отец любил выражаться кратко и туманно, но какую-то горькую правду теперь уловил он в сочетании слов-побратимов : смерть при жизни, и жизнь после смерти. И она, эта правда, имела к нему какое-то прямое отношение.

 Он задумался, пытаясь вникнуть в глубь смысла, но тот ускользал, дразнил. Он устал отгадывать и подумал, что там сейчас и кто на его станке. И впервые осознал, что станок теперь в чужих руках. И осознавать это было невыносимо. Он спохватился, что никого не предупредил о тайных его секретах и резко потянулся к телефону и с открытым в немом крике ртом упал на пол.