Несмышлёныши войны

Леонид Хандурин
   Родился я в феврале 1941 года (за 141 день до начала войны) в «забытом Богом» селе Сумской области. Свидетельство о рождении, мои родители оформили уже после войны. Во всяком случае позже 1947 года, так как на бланке Госзнака свидетельства о рождении стоит 1947 год. Поскольку жизнь в деревне течет медленно, а чиновники работают ещё медленнее, то и документы оформляются очень медленно.

  Когда я родился была зима, сильные морозы, дороги заметены снегом и до районного центра было просто не добраться. Когда пришла весна, то вокруг нашей улицы шумели глубокие ручьи, стекающей, с полей в болота, воды, половодье это бывает до мая и только после этого родители выбрались в районный ЗАГС за моим свидетельством о рождении. Сказали, что готово будет через месяц, но время бежало быстро и «дождались» пока началась война. А тогда уже было не до свидетельств о рождении.

   Вот и вспомнили только после войны, когда надо было идти в школу. Выдали свидетельство о рождении быстро, такое отношение сельских жителей обычное дело, но день рождения, считали родители, записали ошибочно 2 февраля, а отмечали мой день рождения 6 февраля. То ли в ЗАГСе напутали, то ли родители может что-то подзабыли, все-таки 7 лет прошло, но до 19 лет я отмечал день рождения 6 февраля, а когда в армии начали поздравлять командиры (ведь в документах стояло 2 февраля), то и я и вся моя семья остановились на этой дате: 2 февраля 1941 года.

   1941 год. О первых годах моей жизни я знаю по рассказам мамы, бабушки и по тем ощущениям, которые были связаны с  тем временем.

   О начале войны в селе узнали не сразу. Когда жители села узнали, что началась война, то сразу начали защищать каждый свою улицу или свой хутор. Притом, не больше и не меньше, как от тяжелых танков. Слух быстро докатился, что «германец прёт танкой». По аналогии с первой мировой войной у нас в селе все часто употребляли вместе со словом «немец», слово «германец», даже после войны. А моя бабушка, Мария Тимофеевна, когда говорила о событиях первой мировой войны, то употребляла слово «германец», а говоря о событиях Великой Отечественной войны, говорила – «немец», одинаково и в единственном и во множественном числе.

   Наш хутор Майский (по существу – это одна улица, в 2,5-3,0 км) расположен в четверти километра от самого села, его отделяет «песок», место, которое весной заливается бурной водой, которая стекает через огромный овраг («лог») с полей в болото. С одной стороны хутора лес, с другой, как я упоминал, болото, а с третьей все село. Остается неприкрытой только направление со стороны полей, за которыми расположен районный центр Шалыгино (так было раньше). Вот между огородами и полем по над «прогоном» (дорога по которой прогоняют скот к лесу, на пастбище) было решено местными властями в первые дни войны вырыть двухкилометровый противотанковый ров, шириной около 5-7 метров и глубиной около 1,5 метров. Грунт там был глинистый и даже средний танк мог бы кувыркнуться с крутого бруствера. Но наступать в 1941 году на хутор Майский никто не хотел и противотанковый ров после войны служил нам хорошим местом для игр летом. Еще мы среди глины находили красивые разноцветные камешки для нашей деревенской игры «в камушки». Очень красивая игра, старшие натренированные ребята были похожие на фокусников, когда играли «в камушки».

   Вот в первые месяцы войны все занимались рытьём «окопов» у себя в селе и ездили в другие места, откуда приходила разнарядка. Не забывали и о себе. Поскольку отца в первые дни войны мобилизовали и он проходил подготовку недалеко от дома, в Глухове, то маме с бабушкой пришлось для себя убежища строить самим, да еще возиться со мной, мне тогда было полгода.

   Но мама и бабушка построили отличные укрытия, я их обследовал уже в 1945-46 годах, когда самостоятельно стал бродить по своим приусадебным владениям, а их у нас было около 90 соток огорода и более 10 соток сада. Но на огороде засевалось только 35-45 соток, остальные наша семья просто не могла обрабатывать. Для четырех-пятилетнего малыша это очень большая территория. А если учесть, что рядом с нашим приусадебным участком был еще и пустующий участок таких же размеров, то на полутора гектарах мне было где разгуляться. Иногда на этой территории я днем засыпал в копне сена или соломы, тогда в доме поднимался целый переполох, пока меня не находили. Все-таки боялись, что я куда-то мог убежать или упасть в «копанку», небольшой прудик в саду, где вымачивали лен, коноплю или холсты вытканные на домашних ткацких станках.

  Укрытие у нас было в огороде, на самом высоком месте и очень далеко расположенное от хаты и в саду, под старой яблоней, ветки которой были очень густые и свисали до самой земли, маскируя это укрытие даже зимой, когда на яблоне не было листьев.. Оба этих укрытия были прекрасно замаскированными благодаря чему наша семья и выжила. Не всем так повезло. После войны над многими такими укрытиями, от которых остались лишь холмики, на огородах и в садах я видел кресты. Эти урытия для некоторых семей из нашего хутора стали братскими могилами.

 
   1942 год. По рассказам мамы, бабушки и по тем событиям, которые были связаны с этим годом.

   Как рассказывали мама и бабушка, зима 1941-42 годов выдалась снежной и холодной. Но запасы продовольствия еще были, топливо для печки находилось недалеко, какого-нибудь присутствия «немца» не наблюдалось, разве, что проскакивали по заметенной снегом улице или по прогону пара саней-розвальней в сторону леса. Кто лежал в санях, зарывшись в сено не было видно. Так прошел январь. А уже в феврале по ночам по хутору кто-то начал бродить и не понятно было, свои это, сельские, или кто-то чужой. Два раза даже стучались в хату, но мама с бабушкой боялись и никого не пустили. А утром даже никаких следов не было видно, снег шел каждую ночь и заметал все следы.

   Несколько раз по ночам где-то стреляли. Становилось все тревожнее и тревожнее. На улицу почти не выходили, с соседями не встречались. Жили замкнуто, хотя на хуторе было более тридцати домов. Мужчин в домах не было, разве что два-три инвалида, да несколько дряхлых стариков, которые не вставали с печки, потому что не могли отуда слезть, а помочь им тоже было трудно, так все люди были обессилевшие. Когда мама куда-то ходила, то там говорили о каких-то партизанах, о карателях и о мадьярах. Кто они такие никто толком не знал, просто боялись всех.

   В последних числах февраля в село стали часто приезжать немцы и вместе с полицаями ходить по хатам. Но к нам пока не заходили, к хате плохо было подъезжать на транспорте, а по глубокому снегу им ходить не хотелось. А 27 февраля в село вошли партизаны, отряд Сидора Артёмовича Ковпака. На хуторе они появлялись меньше, расположились в центре села, но очень много саней проехало по улице в сторону леса.

   Ночь прошла спокойно, а как только рассвело начался жестокий бой. Стреляли везде: в центре села, со стороны болота, со стороны леса, за «прогоном», несколько хат горело. Мы еще с вечера спрятались в одно из укрытий, его занесло снегом и были слышны только взрывы. Мне исполнился уже год и чтобы я не плакал, мама отваривала сахарную свеклу, натирала в ступе мак, заворачивала мак в марлечку, макала эту импровизированную соску в сладкий отвар и давала мне его сосать. Я засыпал с этой соской и это возможно спасло нам жизнь. Многие укрытия, где плакали дети, немцы или венгры (мадьяры) забрасывали гранатами и в этих укрытиях мало кто выживал, всего два малыша, которых матери прикрыли своими телами. Эти укрытия стали братскими могилами, а детей оставили в селе у родственников, ни в какой детский дом не отдали, не принято так было у нас в селе.

   Но в нашей хате была еще пристройка. Дедушка, когда был жив хотел пристроить две комнаты, но в 1938 году он умер и эту пристройку мама с бабушкой переоборудовали в стойло для коровы. А поскольку у нас сарая во дворе не было, был один навес, то все неместные думали, что у нас коровы нет и не требовали её сдавать и не забирали. И вот в самом начале боя снаряд попал в угол хаты, взорвался, разворотил пол-угла, но корову не задело, а только оглушило. Чуть контуженная она легла на настил и пролежала весь бой. Этот факт очень важен, так как наша хата была на пути траектории стрельбы ведущих бой и вся прострелена из одного угла в другой угол. Будучи уже постарше, я выковыривал из стены и оконных рам десятки застрявших там пуль, за что меня мама и бабушка очень ругали. Особенно, за то, что я выковыриваю пули из рам, ведь после этого в них образовывались сквозные отверстия, в которые дул ветер. Бабушка эти отверстия обычно замазывала тестом, когда была сухая погода. Но после дождей тесто раскисало и снова появлялись отверстия. Затем все эти отверстия, их было несколько десятков, замазали специальной замазкой, но в то время у меня уже пропал интерес к выковыриванию пуль, я знал уже, где можно отыскать настоящие патроны, с гильзой, капсюлем, порохом и пулей.

   В тот же день, когда партизаны с боем отходили в центр села и затем уходили из села, мама с бабушкой пробрались в хату, чтобы посмотреть как там корова и покормить меня. То, что они увидели, повергло их в шок. Стекла окон выбиты, рамы прострелены, в комнатах многие вещи прострелены, разбиты и разорваны, в комнату успел налететь снег и замерзла в ведрах вода. Корова Зорька стонет и не встает, хотя видимых повреждений у неё не нашли. Стойло, где она находилась, тоже все в дырках. Чтобы позатыкать все дыры понадобилось время до утра и на это ушло много вещей которые находились в доме. Окна закрывали подушками, дыры в стойле затыкали соломой и сеном, которого было много на чердаке. Уже к утру, когда в доме перестал гулять ветер, затопили печку и хата начала прогреваться. Уже рассвело, выходить из дома боялись, только с опаской выглядывали в целые окна, через которые была видна только небольшая часть улицы.

   И в это время на улице послышался шум появились люди, к нашей хате бежали полицаи и кричали, чтобы все выходили на улицу. Бабушка оделась, одела меня, мама в это время была в сенях, вбежала в комнату, схватила меня на руки, завернула во что-то, похожее на одеяло, и вместе со мной на руках, вслед за бабушкой выбежала на улицу. Я не плакал, рассказывала мама, только сопел.

   Прямо от дома нас направили к толпе, которая стояла на возвышенности, у колодца, напротив соседней хаты. Со всех хат к этому месту, по глубокому снегу, семенили по два или три человека: женщины с детьми на руках, дети и старухи. Подошли и несколько дряхлых стариков. Толпу, с одной стороны, окружили солдаты в черной и серой формах, с другой стороны был высокий плетень соседского сада и к нему толпу прижимали все плотнее и плотнее. Напротив, прямо на дороге немцы поставили пулемет и направили его на толпу.

   Главный немец в черной форме начал что-то кричать, а немец в серой шинели переводил. Но никто его не слушал. Все обратили внимание на высокий столб черного дыма, который поднимался вертикально вверх где-то около леса. Люди сразу не поняли что горит, хотя некоторые смутно догадывались, что горит чья-то хата. Затем кто-то сказал: - «Люковы!». И все ахнули. Это была семья маминой подруги. Мама часто к ней заходила.

   И здесь с мамой случилась истерика, она начала дрожать и икать, чем обратила на себя внимание немца, который стоял ближе всех к толпе. Он подошел к ней и показывая на меня в одеяле, несколько раз что-то сказал. Но мама только поняла слово «киндер» и подумала, что он хочет меня отобрать и еще сильнее прижала меня. Но немец подошел ближе и начал дергать меня за голую ногу, которая торчала из одеяла на тридцатиградусном, как потом узнали, морозе. Мама пыталась завернуть в одеяло мои ноги, но ей плохо это удавалось, пока не подошла бабушка и не помогла ей с этим справиться.

   И в это время главному немцу надоело кричать и он подал знак пулеметчику и тот дал короткую очередь в сторону нашего сада. Толпа закричала, многие со страха упали. В то же время главный немец повернулся и пошел к розвальням на которых приехал, сел в них и укатил в сторону центра села. Охранявшие толпу солдаты тоже отошли в сторону и показывая всем направление в сторону домов повторяли «Шнель!», «Шнель!». Люди и мама со мной и бабушкой побежали от этого страшного места. Прибежав домой мама начала растирать мои ноги, но большие пальцы ног так и остались примороженными на всю жизнь. Каждую зиму через эти пальцы я чувствовал холодную и снежную зиму (хотя это был первый день весны) сорок второго года, второго года войны.

   Несколько дней мама и бабушка не выходили из хаты... А когда вышли и пошли к лесу, то увидели страшную картину. Хата Люковых, она была самой крайней на хуторе и ближе всех к лесу, полностью сгорела. Как потом выяснилось, в хате сожгли и всю семью: мать, отеца-инвалида и пять девочек, старшей – не исполнилось еще и восемнадцати, она была почти ровесницей и подругой моей мамы. Еще долго после войны этот сгоревший дом навевал на нас ужас, когда мы проходили мимо его по пути в лес.

   Уже значительно позже мы узнали, что семью Люковых сожгли за то, что перед боем партизаны выпекали хлеб в их хате для одиного из отрядов партизан С.А. Ковпака. Кто-то из местных полицаев на них донес. У немцев это называлось «экзекуция», страшное и непонятное слово, которое долгое время меня пугало после войны.