Александр Александрович Блок 1880 1921

Виктор Рутминский
«ЕСТЬ В НАПЕВАХ ТВОИХ СОКРОВЕННЫХ РОКОВАЯ О ГИБЕЛИ ВЕСТЬ»

Многие поэты, чаровавшие своих современников, с годами потеряли свой таинственный ореол.

«Но Блок, слава Богу, иная;
Иная, по счастью, статья.
Он к нам не спускался с Синая,
Нас не принимал в сыновья.

Прославленный не по программе
И вечный вне школ и систем,
Он не изготовлен руками
И нам не навязан никем».

Б. Л. Пастернак

Главным в Блоке я бы назвал его пророческий дар.
Поэт – не генератор шума времени, он его эхо. Поэтом быть тяжело не только потому, что его как-то ограничивают или преследуют, а порой и убивают. Главную тяжесть представляет собой «дар тайнослышанья тяжелый», под которым падает хрупкая душа. Мы, обычные смертные, лишены этого дара, и хорошо, что лишены. Вспомним, что Эсхил в «Прометее прикованном» ставит в заслугу Прометею не только известный факт похищения огня у богов, а еще и то, что великий титан «смертного предвидения лишил». Да, лишил. Всех, кроме больших поэтов. Это тайнослышанье настигает поэтов чаще всего накануне всякого рода «биений кармического сердца планеты» (М. А. Волошин), т. е. войн, революций. Накануне XX века, чрезвычайно богатого этими «биениями», двое молодых людей, еще не знавших друг друга, в разное время бродили по Петербургу и видели одно и то же. Им мерещились какие-то необычайные зори, в которых они усматривали предвестие настающих событий.
Они сами не очень знали, что это за события. М. А. Волошин в своей удивительной статье «Пророки и мстители» писал: «Души поэтов и пророков похожи на темные анфилады подземных зал, где струятся шорохи невидимых шагов и доносятся отголоски неведомо где звучащих голосов». Молодых людей звали Александр Блок и Борис Бугаев (Андрей Белый). Позже Блок уточнял:

Раскинулась необозримо
Тогда кровавая заря,
Грозя Артуром и Цусимой,
Грозя девятым января.

Но это ретроспекция, это почти через двадцать лет – в поэме «Возмездие». А пока молодой поэт колеблется между верой и страхом. С одной стороны, «верю в Солнце Завета, вижу Зори вдали», а с другой – «Холодная черта зари – как память близкого недуга и верный знак, что мы внутри неразмыкаемого круга». А между тем окружавшая юного Блока действительность была достаточно безбурной. Ничто, казалось бы, не предвещало наступившие вскоре «неслыханные перемены, невиданные мятежи». Пока на дворе 1902 год. Какими же внутренними очами увидел поэт леденящую кровь картину?

– Кто ж он, народный смиритель?
– Темен, и зол, и свиреп.
Инок у входа в обитель
Видел его – и ослеп.

Он к неизведанным безднам
Гонит людей, как стада....
Посохом гонит железным...
– Боже! Бежим от Суда!

Какого Пол Пота или Мао Цзэдуна (наших российских или европейских аналогий можно подобрать предостаточно) разглядел сквозь толщу времени Александр Блок?
Родился поэт в Петербурге 16 (28) ноября 1880 г. Семья была высокоинтеллигентной. Отец был профессором права Варшавского университета. На сохранившихся фотографиях – красивое волевое лицо. По утверждению современников, он был похож на Байрона. Александру мало приходилось общаться с отцом, с которым мать вскоре разошлась, но у него всегда был интерес к нему, что ярко проявилось в поэме «Возмездие». Очень незаурядным человеком была и мать. Она писала стихи, переводила французских поэтов достаточно хорошо для своего времени. С ней Блок был всю жизнь душевно близок. Дед по матери – ректор Петербургского университета, известный ботаник А. Н. Бекетов. В ректорском доме Александр и родился. В семье был силен элемент религиозной экзальтации, поэтому с детства мальчику был близок мистический романтизм и понятен Владимир Соловьев с его учением о том, что современный мир, погрязший во зле и пороке, спасется пришествием Мировой Души, Вечной Женственности, соединяющей в себе гармонию и красоту. Ожидание прихода Вечной Женственности (она же Дева, Заря, Купина и т. д.) совпало с увлечением молодого поэта дочерью соседа по имению, известного ученого Д. И. Менделеева. Любовь Дмитриевна не слишком подходила для воплощения поэтических абстракций: она была обыкновенной земной девушкой («без шестых чувств», как сказала бы Марина Цветаева), но именно ей мы все-таки обязаны тем, что Блок написал более 700 стихотворений о Прекрасной Даме. Как она сама к этому относилась?
Сейчас напечатаны ее воспоминания «И быль и небылицы о Блоке и о себе», где она приводит одно свое письмо к Блоку:
«...Вы навоображали обо мне всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в Вашем воображении, Вы меня, живого человека с живой душой, и не заметили, проглядели...
...Вы от жизни тянули меня на какие-то высоты, где мне холодно, страшно и... скучно».
Что же, ее по-человечески можно понять. Но можно понять и Анну Ахматову, которая сказала о ней:
«...Чтобы остаться Прекрасной Дамой, ей надо было только одно – промолчать». Впрочем, она стала его женой и прожила с ним до его смертного часа, хотя отношения их не всегда были безоблачны.
Стихи Блока о Прекрасной Даме были замечены Минским, Мережковским, Брюсовым. Когда встал вопрос об опубликовании некоторых стихов Блока в журнале «Новый путь», было реальным опасение, что с этим возникнут затруднения хотя бы потому, что обращение к Прекрасной Даме на «Ты» с прописной буквы было, с точки зрения канонического православия, большой ересью, а на журнал и так обрушивались и светская, и духовная цензуры. Кто-то нашел выход: в цензуру подали рукопись со строчными буквами, а потом в корректуре заменили на прописные. Так и напечатали:

Предчувствую Тебя. Года проходят мимо –
Все в облике одном предчувствую Тебя.

Как ясен горизонт. И лучезарность близко.
Не страшно мне: изменишь облик Ты.

Скажем сразу: на протяжении жизни поэта Она меняла облик достаточно часто, оборачиваясь то Снежной Маской, то Незнакомкой, то просто Россией, то Катькой из «Двенадцати». И не всегда прообразом Ее была Любовь Дмитриевна. Блок пришелся ко двору символизму музыкальным строем своей поэзии, тяготением к метафоричности и многозначности языка. Чувствовалось в его молодых стихах и влияние Фета, которого символисты считали своим родоначальником.
Многим читателям казались темными и непонятными некоторые его стихи, даже такие, как:

Ты так светла, как снег невинный,
Ты так бела, как дальний храм.
Не верю этой ночи длинной
И безысходным вечерам.

Сейчас трудно уяснить, что здесь могло быть непонятно. А тогда какой-то остряк напечатал в журнале объявление: «Сто рублей любому, в том числе и автору, кто растолкует мне стихотворение Блока «Ты так светла».
У Блока есть гораздо более темные и загадочные стихи, что, впрочем, у символистов бывало часто. «Русские символисты, – писал О. Э. Мандельштам в своей работе «О природе слова», – запечатали все слова, все образы, предназначив их исключительно для литургического употребления. Получилось крайне неудобно – ни пройти, ни встать, ни сесть. На столе нельзя обедать, потому что это не просто стол. Нельзя зажечь огня, потому что это может значить такое, что потом сам не рад будешь».
Например, такие стихи без, так сказать, бытового подстрочника могут показаться совершеннейшей абракадаброй:

Пять изгибов вдохновенных,
Семь и десять по краям,
Восемь, девять, средний храм,
Пять стенаний сокровенных.
Но ужасней – средний храм
Меж десяткой и девяткой
С черной, выспренней загадкой,
С воскуреньями богам.

А между тем, судя по одной более поздней дневниковой записи Блока, он просто шел за Любовью Дмитриевной по Васильевскому острову. Сначала по 7-й линии, по Среднему проспекту, потом 8-9 линии, опять по Среднему проспекту и, наконец, по 10-й линии. Между 9-й и 10-й линиями действительно есть храм. В отличие от Гумилева или Брюсова, которые всегда были командирами своих созвучий, а Брюсов, как мы помним, даже погонял свою музу кнутом, Блок был, как удачно заметил К. И. Чуковский, не столько владеющим звуками, сколько владеемым ими.
Мелодия как бы входила в него извне, и он, как зачарованный ею, наподобие медиума, вещал:

И приняла, и обласкала,
И обняла,
И в вешних далях им качала
Колокола.

Тот же К. И. Чуковский вспоминает, как Блок читал «Незнакомку» на крыше у Вячеслава Иванова, нависающей над Таврическим садом, и сплошное «а» («дыша духами и туманами») переходило в «е» («и веют древними поверьями»), а когда поэт кончил читать, с соседней крыши грянул хор соловьев, будто аккомпанемент.
В этом было нечто таинственное, казавшееся слушателям даже потусторонним. Наум Коржавин свою статью с разбором блоковского стихотворения «К музе» назвал «Игра с дьяволом». В самом деле, блоковская муза часто бывает с некоторой чертовщиной. Поэт и открещивается от нее, и не в силах вырваться из ее порочных объятий.

Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами,
Все проклятье своей красоты?

И коварнее северной ночи,
И хмельней золотого Аи,
И любови цыганской короче
Были страшные ласки твои...

В 10-е годы мистические упования символистов обнаружили свою иллюзорность. Поэт увидел вокруг себя достаточно отталкивающий и пошловатый мир. В этот период и в стихах, и в пьесах («Незнакомка», «Балаганчик») у него появляются иронические интонации. Многие сочли его за это отступником. Во время путешествия по Италии он ощутил свою неприязнь к современной цивилизации в полной мере. Конечно, и тут можно увидеть двойственное отношение: с одной стороны – «Флоренция, ты ирис нежный», а с другой –

Умри, Флоренция, Иуда,
Исчезни в сумрак вековой!
Я в час любви тебя забуду,
В час смерти буду не с тобой!

О Bella, смейся над собою,
Уж не прекрасна больше ты!
Гнилой морщиной гробовою
Искажены твои черты!

Чем же так отвратил от себя поэта прекрасный итальянский город?
Объяснение мы находим в письме к матери, Александре Андреевне: «Флоренцию я проклинаю... за то, что она сама себя предала европейской гнили, стала трескучим городом и изуродовала почти все свои дома и улицы. Остаются только несколько дворцов, церквей и музеев да некоторые далекие окрестности – остальной прах я отрясаю от своих ног...»
А вот отрывок из статьи современного журналиста Евг. Бабенко в «Огоньке», как бы перекликающийся с письмом Блока. Но это уже 1990 год. И тоже Флоренция: «В церковь здесь ходят меньше, чем, скажем, в Польше или соседней Франции. Зато сейчас без преувеличения можно говорить о самом настоящем разгуле порнографии на Апеннинах. Да, да, в одной из главных колыбелей человеческой цивилизации пышно распустились стойкие махровые цветы похабщины и блуда».
Вот что предвидел Блок!
А ведь до этого Италия пережила еще и фашизм. Поэт чувствовал, что все вокруг качается и разваливается, но он жаждал очистительной бури, которая неминуемо должна грянуть. Иногда он думал, что это касается всего мира, иногда – только России.

Голоса поют, взывает вьюга,
Страшен мне уют.
Даже за плечом твоим, подруга,
Чьи-то очи стерегут.

Ну, буря бурей, но ведь поэт не мог не понимать, что бури только разрушают и вряд ли созидают. Понимал. И у него вырывались такие строки:

Будьте же довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы!
О, если бы знали, дети, вы
Холод и мрак грядущих дней!

Несмотря ни на что, его не покидала надежда: «России суждено пережить муки, унижения, разделения, но она выйдет из этих унижений новой и – по-новому – великой».
Когда началась первая мировая война, Блок ощутил ее как пошлость и бессмысленную бойню. «Русская интеллигенция всегда была в «нетях» – говорил он своему близкому другу Вильгельму Зоргенфрею, – если уж я не пошел в революцию, то на войну идти и подавно не стоит». Но «не властны мы в самих себе». Подходил год возможного призыва. Интересно, что Гумилев, с первых дней войны пошедший добровольцем, когда ему сказали, что Блока могут мобилизовать, воскликнул: «Но ведь это все равно, что жарить соловьев!» С помощью уже упомянутого Зоргенфрея поэт устроился табельщиком в военно-строительную дружину. Он отнюдь не был трусом, но одним из главных его аргументов был такой: «Ведь можно заразиться, питаясь из общего котла, лежа вповалку, ведь грязь, условия ужасные». Впрочем, картеж и пьянство в тыловой части его тоже удручали.
Он был патологически аккуратен и педантичен. Когда немецкие бомбардировщики, не долетев до расположения его части, сбросили смертоносный груз в болото, он возмутился: «Скверная работа!» А ведь эти бомбы могли упасть на него! Зоргенфрей, переводивший Гейне, вспоминает, что, получив от него груду исписанных листов в хаотическом состоянии, Блок-редактор возвращал их пронумерованными, сброшюрованными, пригодными для набора.
Поэтесса Надежда Павлович, хорошо знавшая Блока в последние годы его жизни, свидетельствует: «Возле железной печки лучинки были уложены аккуратными узорами. На вопрос «зачем?» он отвечал: «Ведь надо же кому-то бороться с хаосом!» Он даже печку-«буржуйку» топил с философской точки зрения!
В стихах, написанных в войну, удивительно дано ощущение сдвинутого мира:

Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы – дети страшных лет России –
Забыть не в силах ничего.

Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы
Кровавый отсвет в лицах есть.

При первой возможности поэт из своей строительной дружины исчез, впрочем, разваливались и фронт, и тыл. Какое-то время Блок занимался делопроизводством в Следственной комиссии, допрашивавшей царских сановников. Разумеется, с такой же, как всегда, педантичной аккуратностью он занимался и бумагами. Конечно, жаль, что столько времени великий поэт занимался не своим делом, но благодаря этому мы можем прочитать целый том допросов в полном собрании сочинений поэта – материал любопытнейший.
В революции поэт услышал музыку и призвал современников всем сердцем, всем существом слушать эту музыку. На вопрос, может ли интеллигенция работать с большевиками, он отвечал: «Может и должна!»
Последним могучим взлетом Блока была его поэма «Двенадцать». Некоторые прежние друзья осудили Блока за эту поэму, усмотрев в ней кощунственное восхваление разбушевавшейся стихии. Разумнее и объективнее всех оценил поэму Волошин, заявивший: «Можно только радоваться, что Блок дружит с большевиками, потому что из впечатлений того лагеря возникла эта прекрасная лирическая поэма, являющаяся драгоценным вкладом в русскую поэзию». Статья М. А. Волошина «Поэзия и революция» напечатана в редчайшем харьковском журнале «Камена» за 1919 год, № 2. В ней Волошин дает необычную трактовку «Двенадцати», представляющуюся мне вполне правомерной. «Голодный пес – старый мир – по ироническому символизму красногвардейцев, бредет сзади (...), но от него только отмахиваются. Винтовки и беспокойство направлены на кого-то другого, который все мелькает впереди, прячется в сугробах... Ему грозят: «Все равно тебя добуду, лучше сдайся мне живьем! Эй, товарищ, будет худо, берегись, стрелять начнем!» В него стреляют. А впереди (и это в первый раз за всю поэму автор заговорит от своего имени):

В белом венчике из роз
Впереди Исус Христос.

...Христос вовсе не идет во главе двенадцати красногвардейцев, а, напротив, преследуется ими». Когда я сообщил такую трактовку поэмы народному артисту СССР Дмитрию Николаевичу Журавлеву, он воскликнул: «А я всегда это так чувствовал!» И в самом деле, достаточно послушать пластинку с записью «Двенадцати» в исполнении великого артиста. Да и в изображении своих героев Блок беспощаден: «В зубах цигарка, примят картуз, на спину б надо бубновый туз...» Вот так апостолы! Конечно, Блок приветствовал очистительный огонь революции. Ведь и Волошин писал: «Надо до алмазного закала прокалить всю толщу бытия!» Но очень скоро все, что было в революции огненного, перегорело и превратилось в пепел. В последние годы своей жизни Блок перестал слышать какую-либо музыку. Даже грохот кронштадтских пушек он воспринимал как удручающую тишину. Удручала его и собственная жизнь. Он активно включился в работу: редактировал переводы, писал по заказу пьесу о древнем Египте, заведовал репертуарной частью БДТ. При этом – бесконечные заседания, походы за пайками, пешие путешествия по разоренному Петрограду из одного конца в другой. С ним часто встречался тогда К. И. Чуковский. Цитирую его воспоминания по «Запискам мечтателей», 1922 год, № 6: «Какой-то русский дьявол, из самых тупорылых, почему-то решил, что будет гораздо лучше, если великий национальный поэт вместо писания стихов будет коченеть на заседаниях. Участие поэта в революции понималось именно так: бери портфель, иди на заседание. А если не хочешь, умри. Мы не дадим тебе даже той мокрой капусты, которую ты несешь на спине с заседания. И когда он, певец революционных пожаров, вдруг увидел, что пожаров нет, а есть только мертвая тоска заседаний, он почувствовал, что умирает».
За год до смерти поэт казался загорелым, бодрым. Таскал свои котомки, таскал дрова на 4-й этаж. Но что-то в нем уже надломилось. Иногда он пытался шутить, но это был, как сказали бы в наши дни, черный юмор. Эти стихи сохранились благодаря «Чукоккале», рукописному альманаху все того же К. И. Чуковского.

Нет, клянусь, довольно Роза*
Истощала кошелек!
Верь, безумный, он не проза,
Свыше данный нам паек…

Имена цветка не громки,
Реквизируют как раз,
Но носящему котомки
И капуста – ананас.

А далекие потомки
Уж за то похвалят нас,
Что не хрупки мы, не ломки,
Здравствуем и посейчас.

Но даже такой специфический юмор скоро покинул Блока.
К. И. Чуковский как-то раз сказал ему, что Россию в образе пьяной и гулящей Катьки он еще мог полюбить, но теперь Катька ушла из публичного дома и поступила в комиссариат. Может ли он полюбить эту? Через несколько дней Корней Иванович получил листочек со стихами:

Вплоть до колен текли ботинки,
Являли икры вид полен.
Взгляд обольстительной кретинки
Светился, как ацетилен.

Поэт пробовал смеяться над «обольстительной кретинкой», но она оказалась сильнее его. Известно письмо Блока к К. И. Чуковскому: «Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и все всегда болит. Итак, «здравствуем и посейчас» сказать уже нельзя. Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка».
Последние его мысли были о Пушкине, о назначении поэта, о тех чиновниках, которые мешают поэту выполнять свое предназначение. Знаменательна его фраза: «Пушкина убила не пуля Дантеса, его убило отсутствие воздуха». Это он не о Пушкине, о себе. В довершение всего его еще «уплотнили», отобрав у него скромную квартиру и вынудив его поселиться вместе с матерью, которая не ладила с Любовью Дмитриевной, на 2-м этаже того же дома. Сейчас весь подъезд превращен в прекрасный музей Блока (Декабристов, 57).
Блока мог бы спасти заграничный санаторий, но ему долго не давали разрешения на выезд, а когда дали, было уже поздно. 7 августа 1921 года поэта не стало. По заключению врачей, причиной смерти были эндокардит и психастения. Неуравновешенный Андрей Белый, по свидетельству Марины Цветаевой (ее «Пленный дух»), кричал на каждом перекрестке: «От голода! От голода!» Многие врачи, с которыми мне доводилось говорить об этом, не отрицали, что причиной эндокардита могла быть дистрофия. Но главным, видимо, было все-таки угнетение духа («отсутствие воздуха»).
И после смерти не дали поэту покоя, не дали ему лежать на Смоленском кладбище среди родных, где первоначально похоронили «наше солнце, в муках погасшее, Александра, лебедя чистого» (А. Ахматова). Не когда-нибудь, а еще в войну, в 1944 году, перетащили его прах на Литераторские мостки Волкова поля, водворив в чью-то чужую могилу.
Такова была в общих чертах судьба самого крупного и значительного поэта нашего столетия. Не все в его творчестве было равноценно, что-то может показаться сейчас неприемлемым, но он был поэтом Божьей милостью, поэтом в чистом виде, самым «орфеичным» из всех поэтов.

Литература к главе VII
1) Алянский С. М. Встречи с Блоком. – М.: Детская литература, 1969.
2) Громов П. П. А. Блок, его предшественники и современники. – М.-Л.: Советский писатель, 1966.
3) Либединская Л. Б. Жизнь и стихи. – М.: Детская литература, 1970.
4) Лесневский С. С. Завещанное, заветное. – М.: Молодая гвардия, 1977.
5) Максимов Д. В. Поэзия и проза Ал. Блока. – Л.: Советский писатель, 1981.
6) Орлов В. Н. Пути и судьбы. – М.-Л.: Советский писатель, 1963.
7) Соловьев Б. И. Поэт и его подвиг. – М.: Советский писатель, 1971.
8) Турков A. M. Высокое небо. – М.: Детская литература, 1977.
9) Чуковский К. И. Последние годы Блока //Записки мечтателей. 1922. № 6.