Повесть о войне. Глава 7

Полунин Николай Фёдорович
                1

Сыпалась снежная крупка. Белели дороги и тропинки. Пахло свежим снегом. Зиме ещё рано, но бездорожье надоело. Столетние вётлы, потерявшие листья, заунывно шумели, наводя грусть и тоску.

Анисья Григорьевна, несколько оправившись от болезни, занялась кое-какими домашними делами. Она только что закончила промазывать самодельной замазкой стёкла трёх небольших рам и теперь стояла у завалинки, задумавшись. Прилетали, как снежинки, мысли о прошлом. Вспомнилось, как она ещё молодкой, чтобы не ударить в грязь лицом перед свекровью, старается чище отстирывать бельё в огромном цинковом корыте. А вот она сильной хваткой подминает под себя разбушевавшегося сухопарого муженька своего. Или возглавляет колонну конных пахарей в первую колхозную весну, подхлёстывая кнутиком пару ещё не сдружившихся лошадей...

Её воспоминания прервала увивавшаяся под ногами "Пчёлка". Она вдруг громко залаяла и стала метаться от хозяйки — к дороге, от дороги — к хозяйке. Что с нею? Анисья Григорьевна посмотрела на неё и сама заволновалась: что бы это значило? А Пчёлка подбежит к дороге — и лает, лает куда-то в поле. Перекинула Анисья взгляд повыше примыкавшего к деревне поля, к Добровольскому лесу, и сердце её облилось кровью: темно-зелёной змеёй двигалась к деревне колонна...

Это были враги.

Уже слышалось завывание моторов, и по деревне, вторя "Пчёлке", хрипели, захлёбываясь лаем, собаки.

Анисье хотелось броситься вдоль деревни и громко кричать, сообщая о надвигающемся горе, но ноги не двигались с места, в горле что-то застряло. Она помахала рукой сошедшей с крыльца соседке, показывая в сторону Добровольского леса, но та не поняла её и, покачиваясь, прошла к сараю и скрылась в скрипучих воротах.

Жители окрестных деревень, да и рыжовцы, знали о приближении противника. В последние дни по местной глухомани, по бездорожью отходили разрозненные группы наших бойцов. Они сообщали, что враг "следует по пятам" и что, по всей вероятности, скоро придёт и в Рыжовку.

— А что же вы их, голубчики, подпущаете-то к себе? Вы бы подождали их в какой-либо деревеньке, да так кокнули, что они бы остановились и, глядишь, повернули бы обратно оглобли, — ещё вчера посреди деревни допытывалась бабка Арсёниха у "приставших на минуту" бойцов.

— Выдохлись мы, мамаша, до последнего патрона, вот и отходим, — ответил боец маленького роста, трогая пустой патронташ, висевший на ослабленном ремне.

— Выдохлись, говоришь, — не унималась бабка Арсёниха, — а на кого же вы нас-то оставляете? Ведь следом за вами придут хрицы и зачнут кровушку из нас пить. А что мы, бабёнки, могём сделать? Кто ж за нас заступится?

— Мы отходим временно, товарищи, — чётко, по-командирски говорил другой боец, — мы вернёмся очень скоро и вызволим вас. Ждите нас.

— Глядикося, дождёшься вас! Поди, посля Москвы-то-матушки в Сибирь подадитесь на просторы широкие да в леса бескрайние, — продолжала язвить старуха.

— Уймись ты, Арсентьевна, — вмешалась Александра Меркушова.

— Правильно мамаша говорит, — сказал басовитый парень, — только какие бы горькие слова вы ни говорили, в данный момент мы ничего сделать не можем. Но, повторяю, обратно мы вернёмся, не мы — так наши товарищи. Красная Армия остановит врага и выдворит с нашей земли. И Москву мы не сдадим. Нам нужно немного времени собраться с силами. Будет и на нашей улице праздник.

— «Дайте только срок... Будет вам и белка, будет и свисток!..» — не унималась Арсентьевна.

Кто-то из рыжовцев, стоящих в общем кругу, резко её одёрнул, но она продолжала:

— А вы мне не указывайте. Рот мне не закроете: нынче пока ещё слабода. Вот удерут защитнички, припожалуют чужаки — тогда поминай эту слабоду, как звали... И закроет Арсёниха свой вредный рот...

Все замолчали. Бойцы, глубоко затягиваясь, курили. Их изорванные шинели, разбитые ботинки, грязные лица и руки вызывали жалость и сочувствие, хотелось верить этим измученным людям, хотелось помочь им... И женщины, оттиснув бабку Арсёниху, стали приглашать к себе солдат чего-нибудь перекусить...

Раньше, когда Анисья только представляла себе появление фашистов в деревне, в груди начинало болеть. Но сейчас, когда она своими глазами видит приближение врагов к родному крылечку — сердце готово выскочить, а ноги занемели, не двигались. Такого состояния в себе она никогда в жизни не испытывала.

«Начнут стрелять — убьют, надо спрятаться в дом, надо увести эту взбесившуюся собачонку, пристрелят её сразу».

Анисья с трудом сдвинулась с места, ухватившись за перила крыльца, медленно поднялась по ступенькам, впустила собаку в дом и сама плюхнулась на лавку.

Минут через пять под окном затарахтел мотоцикл, заскрипели ступеньки крыльца. У Анисьи перехватило дыхание, но она успела втолкнуть собаку под печку, бросить ей горбушку хлеба и закрыть дверцу.

В сенях заходили половицы, распахнулась обшитая мешковиной дверь, и в маленькую комнатку набилось много увешенных автоматам людей.

— Матка, партизан — во? Зольдат — во? — на ломаном русском языке с примесью немецких слов спросил один из вошедших, а остальные устремились по углам — обследовали постель, заглянули на печь. Один постучал каблуком по полу — нет ли там подполья.

— Как вы боитесь партизан да солдат советских, — проговорила тихонько Анисья и, осмелев, добавила: — Нет здесь никого, не бойтесь. Во всей деревне нету партизан.

— Матка, яйки, млеко! — потребовал фашист.

— Нет яйки и млеко. Нет! — решительно ответила хозяйка.

Снова захлёбывающимся, пронзительным лаем разразилась собака.

Один из фашистов направил автомат на дверцу подпечья, и раздалась оглушающая длинная очередь. Анисья, вздрогнув, закрыла уши руками. От дверцы отлетели щепки, собака взвизгнула и замолкла. Запахло едким дымом.

— Зачем же вы убили мою любимую собачку? — делая вид, что плачет, запричитала Анисья.

Стрелявший фашист подошёл к ней и замахал рукой:

— Найн, найн! Пук-пук!

Она не поняла, что это означало, но почувствовала угрозу и приказала себе молчать.

— Яйки! Млеко!

Анисья только качала головой. Незваные гости хозяйничали сами. На столе появился горшок с пустыми щами, чёрствый хлеб, ложки. А когда в печке обнаружили чугунок с варёной неочищенной картошкой, приготовленной для кур, они обрадовались, разделили картофелины по счёту, набили ими карманы и аппетитно жевали их с хлебом и солью.

«Жрите, жрите, скоты. А то им яйки и млеко подавай! Пожрёте собачьих щей да куриной картошки!» — думала Анисья, вспоминая, как измучалась, укрывая в ямах солонину, муку, одежду. Ямы она тщательно замаскировала и надеялась, что враги ничего не обнаружат.

Утолив голод, завоеватели обшарили ящики стола, вытряхнули оттуда даже хлебные крошки и со словами "шлехт, шлехт" выкатились из избы.

Анисья была довольна, что сравнительно легко отделалась на первый раз. Она только до боли в сердце жалела Пчёлку.

Остановившись у окна, Анисья увидела, как "гости" ломились уже к соседям. Вдоль видимой части улицы двигались мотоциклы и сновали туда-сюда пешие солдаты, забегая в каждый дом.

«Победители-грабители!..»

                2

Словно саранча на посевы, налетели фашисты на затерянную в лесах Рыжовку. Они не пропустили ни одного дома. Отбирали продукты питания в сыром и варёном виде, ловили перепуганных кур, откручивали им головы. У Дятловых пристрелили поросёнка, у Меркушовых — бычка. Чуть было не застрелили бабку Арсёниху, не хотевшую отдавать им своего петуха. Тяжело ранили в грудь всеми любимого старичка Филиппыча, пожалевшего кисет с табаком...

— Истинные погромщики, а не солдаты, — повторяли рыжовцы при встрече друг с другом слова бабки Арсёнихи.

Лишь один Кузьма Гвоздев встречал фашистов хлебом-солью. Очевидцем этого был пастух Тихон, задержавшийся на очереди в доме Гвоздевых. Он рассказывал потом:

— От радости, значит, забыл Кузя, что я нахожусь в доме, а може, не считал меня человеком, и встречал супостатов дюже трогательно. На расшитое петухами полотенце положил, значит, ковригу хлеба, сверху поставил узорчатую солонку. Как только фрицы показались в дверях, он сотворил нижайший поклон и говорит: «Милости прошу, дорогие наши ослободители». Усадил всех их за стол, и чем только ни угощал, а после чаем с мёдом потчевал. Сам прислуживал, наливал чай и всё приговаривал: «Кушайте на здоровье, гостечки дорогие». Фрицы гогочут, хлопают Кузю по плечу. А на прощанье прихватили и кастрюлю с мёдом литров на пять. Он бормочет: «Мне только посудинку оставьте, мне посуднику», — а фриц ему: «гут, гут!» — и отводит его под руку в угол. Так, значит, и освободили Кузьку и от мёда, и от посудины.

— Перед уходом, — продолжал свой рассказ пастух, — видать, ихний офицер спрашивает: «Президент кольхоз? Президент кольхоз?»  И он, паразит, назвал, значит, Матвея, сказал, что он коммунист, вышел на крыльцо, гад такой, и указал дом Дятловых...

Ворвавшись в дом Дятловых, враги обшарили везде, взяли, что им понравилось. А самого Матвея увели впереди колонны в качестве проводника.

— Только, видать, Матвей Ильич задумал отчаянное дело, — рассказывала Анисье и Дуняшке Анна Ивановна. — Повёл он фашистов на Москву, только не той дорогой, что следовало бы... Своими глазами видела, как "голова" колонны двигалась по Каменному взгорью, по направлению к Кузьминкам, где еле заметна просёлочная дорога, по которой проезжают два-три раза в год. А главное, куда уводит эта дорога? Через десяток километров начинаются Кузьминские болота.

— Пропадёт папаня, — не выдержала Дуняшка.

— Если пропадёт, то сознательно. Это он, стало быть, в отместку за всё: и за мать твою, и за Семёна, и за поруганную Родину, — говорила Анна Ивановна.

— Расстреляют его фашисты, — повторяла Дуняшка, всхлипывая.

— Не плачь, дочка. По-другому бороться с врагом он не имел возможности. Так сложилась его судьба. Но Матвей Ильич не растерялся, не струсил, не пал на колени перед врагом, как Кузьма. Если отец погибнет, то погибнет как герой...


Наступила страшная ночь, под покровом которой вражеская колонна, сопровождаемая Матвеем, не найдя дороги, возвратилась в Рыжовку. А Матвей Ильич Дятлов не вернулся.

Измученные, обозлённые фашисты забивались в крестьянские хаты на ночёвку. В доме Анны Ивановны немецкий солдат разговорился с хозяйкой, очевидно, стремясь лишний раз подчеркнуть, что гитлеровцы не щадят тех, кто не хочет им служить. Рассказывал он вполне понятно:

— Начала — карашо. Дорога — гут. Далёко, далёко — гут. Скоро — вода, лёд — буль-буль, лошадь, пушка, колёси — ух, ух! Дорога — найн. Русиш швайн гоготаль. Дойчлянд офецир — приказ: русиш швайн — дерево. Много, много зольдат — пу! пу! пу! Русиш — капут.

Анна Ивановна всё поняла: нет больше Матвея Ильича...

Он сражался, как мог. Он нашёл в себе силы повторить подвиг Сусанина, задержав на целые сутки продвижение фашистов к Москве. А фашистский солдафон не понимал, что своим рассказом о Матвее Дятлове вызывает к нему уважение слушателей, вселяет в них веру в силу советского народа, готовность следовать его примеру.

Нет! Не видать сочувствия к себе незваным пришельцам! Сколько ещё таких Матвеев подымется против них!

За окном было видно, как озарилась багровыми отсветами родная Рыжовка: на пригорке свечой полыхал одинокий домик Дятловых.

«Ах, как ненавистен им наш Матвей!», — кутаясь в драную сборчатую шубу и поглядывая в окно, думала Звездина.

— Гут, гут, — довольно улыбался рассказчик, показывая на горящий дом.

«Не радуйся, немецкий шакал, ещё не раз поплачешь», — мысленно отвечала ему Анна Ивановна.

Никто не пробегал мимо её дома на пожар, как это было бы раньше. Не бежали люди, и не спешили на помощь пострадавшим пожарные команды из соседних деревень. Традиция взаимной выручки, складывавшаяся веками, была нарушена за один день. Жители Суслёнок, Нагорновки и других ближних деревень с тревогой всматривались в багровое зарево пожара, но и они понимали, что движение по дорогам и тропинкам грозит смертью и что помочь пострадавшим фашисты им не дадут. Враг труслив, жесток и беспощаден.

На крылечке своего дома Анисья Григорьевна успокаивала Дуняшку. Девушка вся дрожала, но не плакала, а только тяжело вздыхала. Сколько горя так сразу обрушила война на её хрупкие плечи! Даже дом горел первым во всей округе. И жить ей теперь только у тётки Анисьи. Вернулся бы отец, тогда что-нибудь придумали бы. Что-то долго не возвращается Федя. Они вместе с дядей Осипом и Николаем Меркушовым дней за десять до прихода немцев верхом на лошадях угнали колхозных коров на Серпухов. Прошло почти две недели, а их всё нет. Что с ними? И как они смогут пробраться в Рыжовку, когда здесь теперь фашисты?

Оторвавшись от своих невесёлых мыслей, Дуняшка спросила:

— Куда же деваться Феде, когда вернётся?

— У нас хватит места и для Феди, только бы дождаться его.

В темноте слышна была немецкая речь, где-то хлопали двери.

В избушке Ребровой фашистов не было. Анисья сумела нагнать страх на завоевателей, когда они хотели остановиться в её доме. Она убеждала их, что домишко её холодный, ветром продувается и что сюда в любую минуту могут нагрянуть из леса партизаны, так как домик её стоит на краю.

Ещё до прихода фашистов Анисья поучала Дуняшку не привлекать к себе внимания вражеских солдат: надеть на себя ветхую одежду, пачкать лицо сажей, гнуться под старуху и, главное, меньше попадаться им на глаза...

Пожар медленно угасал.

                3

Мороз заковал землю, и трава, словно пережив страшное горе, поседела за одну ночь.

«Символично», — подумала Валя Звездина, черпая воду из колодца.

Она с девчатами только вчера за час-два до прихода фашистов появилась в Рыжовке, возвратившись с трудового фронта. Им пришлось пробираться лесными тропами, по пути ночевать где придётся. Фронт придвинулся вплотную, и "трудовиков" распустили по домам.

Северный ветер пугал зазимком. Давно опустели поля. Исчезли грачиные стаи. Сама природа наводила грусть, а тут — фашисты. Тяжело было на душе.

От дома Звездиных шагал Наумка Гвоздик. Подворным обходом он оповещал жителей о том, что все должны к десяти часам явиться к конторе правления. Причём, Гвоздик особенно подчёркивал, что это приказ "самого полковника Либеля", и его необходимо выполнить.

«Уже прислуживает... Вот какой он... Все сторонятся фашистов, а этот... старается», — думала Валя, остановившись с вёдрами, не желая с ним встречаться. Но Наум сам подошёл к ней и произнёс:

— Вернулась, говоришь, невеста? На днях свататься приду.

— Иди, иди прислуживай! Жених какой нашёлся.

— Цыц! Осторожней на поворотах.

— Проваливай, проваливай!

А когда Гвоздик "извещал" бабку Арсёниху, она сказала:

— Нам-то один чёрт, что Либель, что кобель.

— Ты, бабка, того, не заговаривайся, — погрозил Наумка и заспешил к очередному дому.

— Шагай, шагай, нечистая сила, — проворчала вслед старуха.

Гвоздик был осведомлён о решении полковника Либеля: отец назначался старостой Рыжовки, а ему, Науму Кузьмичу Гвоздеву, предложено вступить в полицию. Сегодня надо идти в Кистенёвку для оформления.

«Ничего, сдюжим... А то совсем заклевали. Посмотрим, на что вы способны...» — рассуждал Гвоздик и строил планы: «Дослужусь до большого чина, отляпают мне дом не хуже барского, и заставлю я ползать в ногах Иринку. В жены её брать не стану, а служить заставлю! Она мои ноги мыть будет. А в жёны возьму Вальку Звездину».

Так фантазировал кулацкий выкормыш, который рос и воспитывался как бы отгороженным глухой стеной от бурного кипения нового времени. Стоя в стороне от жизни, ненавидя людей, он был равнодушен ко всему, что происходило вокруг.

Его не зажгли вести о новостройках первых пятилеток, не тронули подвиги челюскинцев и первых лётчиков-героев, спасших челюскинцев, не восхитил научный героизм папанинцев и трудовой героизм стахановцев. Не увлекли его герои Аркадия Гайдара и Николая Островского.

Победило гвоздевское, основанное на частнособственнических канонах, на ненависти ко всему передовому, новому. Победило то, что рьяно хранилось в четырёх стенах гвоздевского дома, что разъедало мозг и душу и противопоставляло их, Гвоздевых, всем честным людям.

Правда, внешне Гвоздев-старший "шагал в ногу с жизнью". В своё время публично на общем сходе граждан волости признал Советы, позже, как и все, вступил в колхоз, на словах болел за колхозное дело. А в душе Кузьма оставался ярым врагом новой жизни. Больше всего он заботился о собственном благополучии, жил по принципу: «Своя рубашка ближе к телу». Жена ни в чём ему не перечила. А дети с раннего возраста привыкли делать то, что требовал или разрешал отец. Никто из них не вступил в комсомол. «Нечего вам там делать», — заявил отец, и они с ним согласились.

И Наум, и его сёстры видели, что односельчане их осуждают, но не могли понять, за что именно, и злобствовали против всех.

И теперь, в трудный для Родины час, оказалось вполне естественным превращение Гвоздевых в предателей.

На собрание явились только пожилые женщины. Надо же узнать, какие распоряжения поступят от новоявленных властей.

С крыльца правления колхоза солдат, стоявший рядом с полковником Либелем, на чистом русском языке зачитал приказ о назначении Кузьмы Гвоздева старостой Рыжовки.

— Много чести и доверительности, господа, — радостно пропищал Гвоздев, когда его пригласили на крыльцо.

Прихрамывая, он поднялся по ступенькам и низко раскланялся перед начальством. Из рядов стоявших вокруг женщин вырвался вздох, прокатился приглушённый шёпот.

Солдат, читавший приказ, произнёс устрашающую речь, а Гвоздев завершил его выступление двумя лишь фразами:

— Спасибо, господа за доверительность... Ничего, бабоньки, сдюжим.

Тут же увивался и Наум в своей чёрной рубахе-косоворотке, поблескивавшей рядком перламутровых пуговиц. Ему хотелось, чтобы все узнали и о его назначении. На собрании об этом никто не сказал, но он весь сиял удовольствием: как же, их так уважают новые власти!

После обеда его в люльке немецкого мотоцикла увезли в Кистенёвку. Возвращался в Рыжовку Наум Гвоздев форменным полицаем. Шагал он бодро и уверенно, ему хотелось побыстрее показать себя на деле. Поравнявшись с лесной церковью, он приостановился: до его слуха донеслись женские рыдания.

«Иринка...» — сразу определил Гвоздик и свернул к погосту, направляясь в проём каменной ограды.

Действительно, наплакавшись до истерики дома, вместо сходки Иринка пошла на кладбище. Найдя свежий могильный холмик с временным тесовым обелиском (это всё, что пока успел сделать Николай), Иринка упала на колени, обняла прозябшую землю, прильнула к ней щекой и громко зарыдала. В эти минуты для неё никого и ничего не существовало.

С высокой колокольни сорвались галки и с криком кружили над погостом. Иринка ничего не слышала, продолжая звать любимого в своих причитаниях. Лицо её осунулось и побледнело, по щекам текли слёзы.

Сколько она так пролежала бы, сказать трудно, только помешал ей своим появлением Наумка Гвоздик. Иринке казалось, что он, как призрак, вырастал из-под земли, постоянно её преследуя. И сейчас, в эти тяжёлые минуты, когда и свет не мил — перед ней опять оказался этот назойливый ненавистный человек.

— Неча реветь попусту. Мёртвые плачу не слышат. Поберегла бы лучше себя.

— Это моя забота... Оставь меня... в покое. Как ты... здесь некстати, — еле слышно, отвернувшись от него и продолжая плакать, простонала Иринка.

— Зря ты так со мной. Могу ещё пригодиться. Меня назначили полицейским по Рыжовке, — не выдержал, чтобы не похвастаться, Наум.

— Предатель, — произнесла Иринка, и плечи её затряслись в рыданиях.

— Полегче на поворотах! — повысил голос Гвоздик и прикоснулся рукой к её плечу, — Подымись, говорю, с холодной земли.

Иринка молча повернула к нему искажённое горем лицо и так посмотрела на него, что он выпрямился и на шаг отпрянул назад.

— Жалею тебя, бестолковая.

— Не нуждаюсь в твоей жалости.

Гвоздик злобно сплюнул и зашагал между могилами.

— Какой негодяй! Теперь он ещё и предатель.

Она медленно поднялась, поправила на могиле пучок ещё зелёной осоки, сорванной в низине по дороге к кладбищу, отошла и прислонилась к стволу старой вербы.

                4

Николай Меркушов, Федя Дятлов и Осип Никонов пригнали стадо в Серпухов на пятые сутки, преодолев расстояние в семьдесят с лишним километров. За дорогу коровы истощали, ослабли. Путь их в основном проходил по убранным полям, на которых они и кормили скот. Разбредаться уставшее стадо не пыталось и не могло — верхом на лошадях погонщики легко опережали отделившихся животных. К месту стадо пришло в полном составе. Но сдать коров оказалось не так-то просто. Лишь на вторые сутки стадо приняли и выдали расписку с накладными квитанциями.

За неделю недоившиеся коровы потеряли молоко. Только Малявку дядя Осип сдаивал регулярно. Этим молоком питались погонщики. Сдав скот, рыжовцы вздохнули облегчённо. Николай спрятал полученные документы в боковой карман. С большим трудом они добыли немного продуктов на дорогу. В магазинах продовольственные товары выдавалась только по карточкам. По спекулятивным ценам удалось купить буханку хлеба и килограмм пшена. Запас невелик. Но надеялись на то, что по пути домой удастся добыть что-нибудь ещё.

Николай предложил было пойти в военкомат и добиться зачисления в ополчение. Но дядя Осип пригорюнился и, чуть не плача, проговорил:

— Меня в ополчение не возьмут. На кого же вы меня покинуть собираетесь? А бороться с врагами всюду можно. В родных местах, я думаю, можно уйти в партизаны.

Эта мысль не покидала Николая всю дорогу.

— И то правда. Если фашисты захватят наш край, уйдём в партизаны.

— Не могу поверить, чтобы к нам в Рыжовку смогли дойти оккупанты, — произнёс молчавший дотоле Федя, когда они выехали за черту города.

Усталые, полуголодные лошади часто спотыкались. Дул холодный ветер, гоняя по дороге опавшие листья. Путь уводил в лес, где среди осин и берёз выделялась темно-зелёные ели. Ехали с рассвета до темноты, боясь ночью сбиться с дороги. На ночь останавливались где-либо в деревне, и нигде им не отказывали ни в ночлеге, ни в сытном ужине. Лошадей не отпускали, пасли на поводах поочерёдно.

Километра за три до Рыжовки погонщики узнали, что в родной деревне — враги. Спешившись, они пустили лошадей, сняв с них уздечки. Почуяв знакомые места, лошади, не выбирая дороги, напрямик, направились домой.

Первым в деревню решил войти дядя Осип. Если в Рыжовке немцев нет, то он вернётся и сообщит об этом. Если он не придёт, значит, там фашисты.

Николай и Федя медленно шли вслед за дядей Осипом, всё больше и больше отставая от него. Болели отекшие ноги. Добравшись до знакомых Зарослей — обрывистого, глубокого оврага, выходящего к берегу речки, они сели на вывороченное бурей дерево, перегородившее старую заросшую дорогу. В случае необходимости, здесь можно будет скрыться в густом кустарнике.

Путники жадно вслушивались в каждый шорох и в каждый отзвук, доносившийся из деревни. Вдруг до их слуха донеслась короткая незнакомая фраза. Ребята переглянулись.

— Всё. Пожаловали гады! — произнёс Николай, скрипнув зубами.

— Подожди, возможно, показалось, — успокаивал Федя, хотя сам уже отчётливо слышал чужую речь.

— Ладно. Ещё немного подождём дядю Осипа. Только, ясно — он не придёт... Да-а, дела. Дела такие, что надо серьёзно думать о создании боевой группы. Пулемёт и винтовка у нас есть, наберётся пять-шесть ружей — это уже кое-что. Хорошо, что стрелять теперь многие умеют. Начнём что-нибудь делать. Сначала понемножку, а потом видно будет по обстановке. Может, и к настоящему отряду прибьёмся, — вслух размышлял Николай.

— У тебя есть радиоприёмник, установим его в потайном место, будем слушать Москву, ловить сообщения Совинформбюро.

— Дело говоришь, Федя, нужно только всё хорошенько продумать. А пока задача — как попасть домой и уцелеть.

Они ещё долго сидели в ожидании дяди Осипа, перебрав в памяти всех рыжовских ребят, которых можно привлечь в отряд, прикинули возможные трудности в том деле, что они замыслили. Вспомнили они и о девчатах, которые до их ухода ещё не возвратились с трудового фронта. А разведчика всё нет и нет.

— Всё ясно: он не придёт, — сказал Николай.

— Как бы они не схватили, его.

— Схватят — отпустят. Не молодчик же он. Люди подтвердят, что свой, рыжовский он.

— Кто его знает? А откуда идёт? Всё может быть...

— Будем надеяться, — произнёс Николай, не уточняя, на что именно надеяться. И они надолго замолчали.

Стали зябнуть ноги. Всё отчётливее белела трава, мороз усиливался. Николай вспомнил, что на лугу, в пойме Переливицы, между берегом и Зарослями был стог колхозного сена. Там настоящий тупик, дорога далеко, место безопасное.

Обогнув овраг, ребята приблизились к стогу. Постояли. Прислушались — тишина. Лишь изредка слышались всплески воды на порожистом перекате.

Рядом со стогом валялась длинная жердь. Меркушов поднял её, приставил к стогу и, подтягиваясь на руках, вскарабкался на стог, переставляя ноги по его склону. Таким же способом поднялся вверх и Федя. Они легли рядышком, зарывшись в душистое сено, и примолкли.

Над ними, не затухая, яркими огонькам горели звёзды.

— Звёзды... — шёпотом произнёс Федя.

— И я любуюсь ими, — отозвался Николай, позёвывая, — наше небо остаётся нашим, а вот земля стала чужой...

— Вообще-то здорово ты сказал, но я с тобой не согласен. И небо, и земля были и останутся нашими.

— Только что-то ты на своей земле вдруг стал разговаривать шёпотом, не пошёл в родной дом и прячешься холодной осенней ночью в стогу сена, — съязвил Николай и повернулся на бок, спиной к Феде, потом добавил: — Не думай, что я раскис, я верю, что всё это временно, очень верю. Иначе быть не может ни по какой логике вещей.

Вскоре, согревшись, они уснули.

Они проснулись почти одновременно. Слышался рокот моторов, перестук колёс и неистовый лай собак. Ребята вскочили, как под действием электрического тока. Им было видно, как из Рыжовки к Зарослям по дороге, которой они сами шли вчера, двигались мотоциклы, повозки, вышагивала пехота.

— Вот она, коричневая чума, своими коваными сапогами топчет нашу землю, а мы смотрим — и ничего не предпринимаем,  — со злом, сквозь зубы процедил Николай.

— Никогда не допускал, что такое может быть, — задумчиво произнёс Федя.

— Не шевелись — в бинокль могут заметить.

Колонна находилась от них метрах в семистах-восьмистах. Чётко вырисовывались ряды солдат с автоматами.

— Смотри, смотри, Никола!

— Не шевелись. Что ты там ещё заметил?

— Смотри: под касками у них разноцветные платки.

— Правда... Завоеватели. Это вам ещё только октябрь, что вы в декабре будете делать?

Этот, казалось бы, пустяковый штрих поднял настроение парней.

Вражеская колонна перешла мост, а под уклон из деревни выползли два транспортёра.

— Сдаётся мне, что всё. Последними транспортёры уходят, — заметил Николай.

— Транспортёры прошли и впереди.

— Ну и что ж? А эти замыкают.

Машины проскочили мост, нагнали колонну и пошли в обгон. Через десять минут дорога опустела, а из-за леса доносился постепенно ослабевающий гул. Затем всё стихло.

Поправив разворошенный стог, чтобы не замокло сено, Николай и Федя, как с горы, скатились вниз. Отряхнувшись, они пошли низиной, вдоль речки. И надо же было так случиться! Как только они ступили на мост — из-за мазанки бабки Арсёнихи выскочили два мотоцикла.

Фашисты!

Деваться некуда: их наверняка заметили. Наводить на себя лишнее подозрение нельзя. Что за оказия?! В люльке переднего мотоцикла сидел Наумка Гвоздик!

Не замедляя шага, уверенной походкой ребята двигались по настилу моста. Вот они поравнялись с мотоциклами.

Мотоциклист взмахом руки приказал остановиться:

— Партизан! Хенде хох!

— Руки! — скомандовал, в свою очередь, Наумка, выхватив из кармана пистолет. Он старался показать Николаю, старому своему врагу, что с ним, Наумом Гвоздевым, шутить теперь нельзя.

Ещё издали узнав своих ребят, подходивших к мосту, размахивая руками и крича, бежали мать Николая и Иринка. Они понимали опасность положения и спешили на выручку.

— Они — не партизаны, но это они угнали колхозный скот из деревни, — пояснил Наум.

— Скот? Это — больше партизан, — закричал рослый немец, поддев дулом автомата подбородок Николая.

— Нам приказали, — сказал Николай.

— Приказ не выполняйт, — кричал фашист.

— Не могли. Так же, как и вы не можете не выполнить приказа своего начальства, — старался отговориться Николай: не погибать же так бессмысленно.

— Ох, Меркушов, и хитёр ты, — встрял Наумка.

— Причём тут хитрость? Директиву об угоне скота подписали предрика и военком. Как тут не выполнишь? И тебя могли послать.

Женщины приближались.

— Цурюк! Цурюк! — глядя на бегущих, закричал второй фашист и выпустил вверх очередь из автомата.

Старуха остановилась и медленно опустилась за землю, но Иринка подбежала вплотную и, став впереди своих ребят, заговорила!

— Миленькие! Наумушка! Пощадите! Ни в чём они не виноваты. Век не забудем!

Гвоздик ехидно улыбнулся, подбросил на ладони пистолет и объяснил:

— Родные... Мать и сестра. Поехали. Я с ними сам разберусь.

Гитлеровец быстро прощупал у задержанных карманы, сел за руль — и мотоциклы тронулись. А Гвоздик обернулся и издевательски помахал рукой.

— Ах, негодяй! Уже служит фашистам, — громко произнёс Меркушов.

— Он теперь полицай, а папаня его — староста, — пояснила Иринка и добавила: — Миленькими пришлось назвать. Я-то знаю, чем могу повлиять на эту гадину.

Притворство Иринки пока оказалось полезным. Но было ясно, что своим сегодняшним поведением она, как бы что-то обещая, расположила к себе Наума. Придётся ещё от него отбиваться. Но сейчас она об этом не думала: там видно будет. Беспокоило другое. Как лучше подготовить Федю к неожиданному удару? Как ему скажешь о гибели отца и о пожаре! Где взять силы?

— Федя, — начала Ирина, — а ты зайди сейчас к нам, приведи себя в порядок, почисти одежду, а то вы на себя не похожи.

— Ничего, Иринка, я и дома приведу себя в порядок, не на гулянке были.

— А я тебя очень прошу зайти к нам. Я должна сообщить тебе что-то очень важное.

— Что-нибудь с матерью? Не тяни, говори прямо. В обморок не упаду. Быстрее рассказывай!

— Сейчас, сейчас. Вот наше крыльцо, зайдём в дом.

Но как только вошла в дом, Иринка не могла больше сдерживать себя: слёзы полилась неудержимо, и она никак не могла с ними справиться, чтобы начать говорить.

— Да говори ты, в чём дело, — почти сердито воскликнул Федя.

Окрик помог, и она, запинаясь и плача, довольно понятно рассказала всё, что случилось с отцом Феди, и о мести фашистов за его отказ им служить.

Федя слушал, бледнея всё больше, а когда Ирина кончила говорить, он рванулся к двери и выскочил на улицу. Он бежал к родному дому, ещё на что-то надеясь. А завидев одинокую печь и обгорелые столбы, на мгновение застыл на месте, затем, еле-еле переставляя ноги, стал приближаться к пепелищу... Подойдя к тому месту, где раньше было крыльцо, Федя долго стоял неподвижно, разглядывая подворище. Слёзы застилали глаза, мешали видеть, но он не шевелился. В голове проносились воспоминания, связанные с отцом, матерью, родным домом.

...Однажды, в весенний разлив, он увязался с отцом ловить рыбу. Отец забросит наметку — и обязательно вытащит несколько плотвиц и окуней. Выбрасывая их на берег, отец кричал:

— Собирай, сынок!

И Федя озябшими руками накрывает подпрыгивающих рыбёшек. За короткое время холстинная сумка, в котором он носил свои книжки в школу, была наполнена рыбой. А прибывавшая вода растеклась по облогу, и рыбаки оказались на острове. Когда выбирались из воды, Федя споткнулся о кочку и упал, выпустив из рук сумку с рыбой. Отец не растерялся, в два-три прыжка нагнал улов и накрыл сумку наметкой. Часть рыбы, конечно, вывалилась и уплыла. Ну, ничего! Осталось порядочно. Затем отец сильной рукой схватил окунувшегося в воду сына, поднял его и перенёс на травянистый бугор.

Прибежали они домой — и сразу на печку. Отец растёр тело мальчика гусиным жиром, плотно укутал тёплым одеялом и сам лёг с ним рядом. Мать, поругиваясь для порядка, стала чистить рыбу. Феде было приятно, тепло, и он скоро задремал. А когда его разбудили — жареная рыба уже шипела на сковородке, наполняя избу приятным запахом. И они с отцом ели её прямо на печке...

Мысли Феди прервала Дуняшка, бросившаяся ему на шею. Подошла Анисья Григорьевна, и они увели его в ребровскую избушку. Уходя с пепелища, Федя клятвенно произнёс:

— Мстить! Только мстить! Только ради борьбы с фашистским зверьём я должен теперь жить.