4. В Пещере Каменной. Джек

Александр Парцхаладзе
      Вагон пружинил, створки дверей в тамбур то разъезжались, то сами съезжались снова. За Рощино остановки стали реже, перегоны длиннее, места малолюдней. Мне надоело и смотреть в окно, и разглядывать своих попутчиков. Из огромного моего "абалаковского" рюкзака я выудил книжку. Самую маленькую из тех, любимых, что не поленился привезти с собой в Питер: все-таки рюкзак предназначался в первую очередь для одежды, одеял и продуктов. Но эта, толщиной в полсантиметра, умещавшаяся в ладонь книжонка в бумажном переплете  не создавала проблем.               
      - Что читаем? - услышал я от сидящего напротив парня.               
      - Похож на большого плюшевого медвежонка! - подумалось мне:  выпуклый лоб и выражение лица,  как у незаслуженно обиженного ребенка.               
      Я показал обложку.  Название - "Дон Мануэль-лентяй" - ни о чем моему визави не говорило.  Я протянул книгу,  парень раскрыл ее и начал читать.               
      Уже через минуту его лицо осветилось улыбкой.  Улыбки я видел разные.  Насмешливые и снисходительные.  Понимающие и сочувствующие.  У парня улыбка была довольная.   Он будто устроился в удобном мягком кресле,  хоть и  продолжал сидеть на жесткой  желтой вагонке,  из которой делали тогда сиденья в электричках.               
      - Можно, я возьму потом почитать? - спросил он вежливо.               
      - Деликатный, однако, - подумал я, - а улыбкой напоминает Джека Лондона!    
      Книжку эту я дал ему дочитать до конца - как раз хватило до самого Выборга.  Сам я ее перечитывал  не раз. Родители меня часто ругали за эту привычку - постоянно возвращаться к любимым страницам.  А я не понимал - что в этом плохого?  Разве не слушаем мы,  иногда ежедневно,  любимую музыку? 
      Дома у нас постоянно звучал Вертинский. Пластинки, давно уже заезженные стальными иглами, шипели, и иногда даже начинали заикаться:  желая разобрать непонятную фразу, никелированную мембрану патефона поднимали прямо с вращающегося диска и переставляли назад, неловкая рука опускала ее слишком быстро, и теперь поверхность многих пластинок стала щербатой, исчерченной длинными царапинами.      
      Оказалось, парня зовут Володей. Но звал я его так очень недолго.
      Закончилась пора наших трудовых подвигов в Гончарово. Прошло еще несколько месяцев после пирушки, устроенной нами в честь возвращения к цивилизации. Я продолжал ездить в Университет на трамвае, №21 или №31, добегая до остановки за три минуты  проходным двором с Галерной на Конногвардейский. Садился у переулка Подбельского и иногда встречал в вагоне Володю - он ехал по моим меркам издалека,   от Аларчина моста, и вставать ему приходилось минут на двадцать раньше.  Именно тогда, далекой зимой 66-го он стал для меня Джеком. И не только потому, что был немного похож на Лондона.               
      Это началось давно, с походов нашего турклуба. Костры и палатки, холод и переходы впроголодь - все так напоминало жизнь героев любимого писателя, что  однажды, награждая друг друга прозвищами, мы все оказались Джеками:               
      Джек Натертая пятка,  Джек Луженая Глотка, Джек Ноющий Зуб... И даже Джек Паршивый Койот - вы должны сами догадаться, каковы были вокальные данные этого участника нашей компании.               
      Мы сдружились. Дело было даже не в общности вкусов и мнений. Какое-то созвучие, настрой на одну волну, попадание в одну и ту же ноту.   После занятий мы сидели в разделенном на подклети подвале Академической столовой и, поглощая комплексные обеды, обсуждали - не пора ли мне переехать к Джеку.               
      Я знал, что живет он один. Что матери у моего друга нет. Что отец его где-то на Севере. Я не спрашивал, почему. Это казалось неприемлемым - касаться личного.  Только через два года я узнал, что отец Джека сидит. Действительно на Севере, в Воркуте. О том, что случилось с его матерью, я узнал раньше, совершенно случайно, забежав в жилуправление за сантехником.               
      Женщины - паспортистка и мастер участка - оказались чувствительными и мало щепетильными:               
      - Володя? Бедный мальчик, мать не вынесла позора: муж, офицер, арестован! А она была такая гордая, ухоженная женщина! Никогда ни в чем не нуждалась... Можете себе представить: ребенок возвращается из школы, открывает дверь и видит - мать висит в проеме, на бельевой веревке, в проходе из комнаты в кухню!  Он молодец, Ваш друг, справился. Сдал выпускные, стал студентом...               
               
      А пока я знал только, что живет Джек один, в двушке на Союза Печатников, на стипендию в 35 рублей в месяц, к которой еще 20 рублей добавляет не слишком щедрая тетка-стоматолог. Я же регулярно получал переводы от родителей, и нам показалось естественным, если  тридцатка, которую я плачу хозяйке своей комнаты, будет  отдаваться Джеку: и доходы наши уравняются, и  хозяйство вдвоем вести легче.      
      Конечно, научиться тратить деньги с умом нам никак не удавалось. Получив стипендию или перевод, мы неделю шиковали: в день получки шли в ресторан, покупали билеты в театр, на концерты. Затем начиналось тяжелое время: мы экономили, сначала ели готовые блюда из кулинарии на Декабристов, варили пельмени. Потом переходили на плавленные сырки - "Дружбу" и "Новый".               
      В такие дни нас спасало старое пальто Джека - серое букле в елочку.  Карманы   в нем были дырявые, и в дыры постоянно проваливалась мелочь. Починить их  можно было в два счета. Но тогда мы лишились бы возможности раз в месяц лезть туда, за подкладку, и вытаскивать монету за монетой. Двухкопеечная - ее можно было опустить в телефон-автомат в синей будке на углу Маклина и говорить, болтать, пока не вспотеет трубка. Три копейки! - На выбор - стакан газировки, или трамвайный билет.  Двугривенный, 20 копеек! На это уже можно было сходить в кино, на дневной сеанс. Или купить горячий, пушистый батон и есть его, запивая кефиром.               
      Мы  гадали - сколько окажется в подоле старого пальто на этот раз? Однажды набралось на трешку! Это было удивительно - мы  смогли пригласить в кино подружек и угостить их мороженым!               
      Ближайший к нам кинозал находился в Д/К Связи,  у Фонарного моста,  в обезглавленном  здании бывшей  лютеранской Кирхи.  Даже топорные фигуры революционных рабочих на фризе-новоделе не могли до конца обезобразить это своеобразное строение на Мойке.               
      "Затмение" и "Шербургские зонтики", "Застава Ильича" и "Неотправленное письмо"! - я до сих пор помню большинство фильмов, на которые ходил тогда - в Д/К Связи, в Володарку на Исаакиевской - репертуар в Домах Культуры часто оказывался интереснее, чем в больших кинотеатрах.               
      Мы сидели на простых венских стульях, сбитых рейками в в длинные ряды, и смотрели, не отрываясь, на это чудо - полтора часа чужой жизни, постепенно превращающейся в часть твоей собственной. Вы замечали, как они меняют людей, эти фильмы? Мой учитель  говорил, удивлялся, поднимал брови, как Жан Габен. Моя мама смеялась, как Любовь Орлова. А мы - сколько ребят ходило походкой Бельмондо, Юла Бриннера?               
      Наискосок от Д/К Связи стояла школа - первая школа Джека, восьмилетка. И тут же, по соседству, жили его одноклассники: на правом берегу Мойки Гена, тот, что отмечал с нами возвращение из Пещеры Каменной, Сашка Длинный в Фонарном переулке, а в большом, винного цвета угловом доме, как раз напротив Д/К - Марина.   Это с ней я говорил по телефону, опуская двушки в прорезь автомата - звонить из дома бывало неловко. Я заходил к ней туда, в коммуналку на последнем, пятом этаже, в квартиру, когда-то целиком принадлежавшую ее деду-путейцу. В большую комнату с балконом, под которым внизу, в чугунных кружевах ограды темнела Мойка, а справа парил над крышами купол Исаакия.               
               
      Настал июнь, и мы с Джеком пригласили Марину в путешествие по рекам и каналам. Когда-то лодки выдавали на пристани у Михайловского сада.  Какие-то 30 копеек в час - и плыви, сколько  хватит сил,  по Фонтанке,  Мойке, каналам и канавкам... В 66-м эту лодочную станцию  закрыли: наступала эра организованных водных экскурсий на катерах и теплоходах. А лодки стали давать напрокат у Петропавловки.               
      Мы  взяли лодку утром. Поднялись выше Кировского моста. Это было запрещено - но мы налегли на весла и в десять минут перемахнули Неву. Вошли в Фонтанку под Прачечным мостом и вздохнули спокойно: здесь уже нас не мог достать шнырявший по фарватеру водный патруль. У Инженерного Замка мы свернули в Мойку и пошли по дуге, под мостами - под Красным, Синим, Поцелуевым...  Мы отдыхали в Летнем Саду. Лодка ждала нас в Лебяжьей Канавке, а мы набирались сил для последнего броска  обратно через Неву, к Петропавловской крепости.               
      Солнце садилось за ребристой башней Кунсткамеры. С Залива дул свежий, поднимающий крутую волну ветер.               
      Этот день изменил нашу судьбу.               
      Вскоре мы расстались, я и Марина.  Одно время  писали  друг другу письма.  Письма, похожие на признание: "Вот желание и вот бумага, благородный лист из конспекта... Разве это так странно, что я не успела забыть тебя за два года?".               
      Потом встретились, через двенадцать лет, оба уже семейные, и оказалось - и квартиры мы получили в один и тот же год, и дети наши одного возраста.               
      Еще  через восемь лет  встретились снова - уже чтобы  никогда не расставаться,  и теперь опять  плывем вместе,  в одной  лодке,  для которой сами смастерили мачту, сшили паруса - плывем, гранитные берега становятся строже, вода прозрачней, небо холоднее,  но кажется иногда,  что там,  за излучиной,  там,  где мы еще не бывали ни разу,  берега  раздадутся снова,  подует знакомый ветер и вернутся - пусть на мгновение - наша весна,  наша молодость,  растаявшие  вместе с нею Белые Ночи.               
               
      Джек тоже уехал, через год после защиты. Этнограф-африканист, он делал диссертацию по Восточной Африке и возмущался: кому интересны рассуждения специалиста, в Африке никогда не бывавшего? Ни в Кению, ни в Танзанию его не выпускали. В конце концов разрешили уехать с женой-еврейкой в Израиль. Но Святая Земля Джека не интересовала. После года в Италии, в отстойнике для таких же, как они, бедолаг, оба оказались в Сиэтле, в Америке. Мы узнали об этом только через годы: те, кто уезжал,  исчезали из жизни насовсем,  в большей даже степени,  чем умершие,  к которым можно  было  придти  хотя бы на кладбище.               
      Мы ничего не знали о Джеке.  Жизнь шла между тем,  разлучая нас,  сводя заново.  Уже не мы - наши дети становились студентами и пришла их очередь смотреть, как разводят мосты над Невой. В 93-м году позвонил Гена. Он был для нас ниточкой между Прошлым и Настоящим - это он помог  мне найти Марину,  это у него, все там же,  на Мойке,  в коммуналке у Бань на Гороховой  начиналась наша новая с Мариной жизнь.  В то, о чем рассказывал Гена, было трудно поверить: в Питер прилетел Джек!  Нет, не вернулся, прилетел по делам - это вдруг стало возможным - и захотел собрать всех, с кем был близок когда-то.               
      Конечно, мы поехали.  Бросили все дела,  электричкой - мы жили теперь в Луге - добирались до Балтийского вокзала,  потом до незнакомого дома  где-то на Выборгской стороне.               
      Незнакомыми оказались и почти все собравшиеся.  Самого "именинника" все еще не было.  Наконец он явился, с огромным пакетом, полным напитков и снеди, немножко высохший, чуть посеревший. Мы с Мариной сидели на диване, а он, стоя рядом с нами на коленях, разглядывал нас, заглядывал в глаза, говорил, говорил, говорил.      
      Показывал фото:  кирпичный дом, его собственный дом в Сиэтле.  Две девушки - его взрослые дочери,  "знающие русский язык".  Сам он языком суахили,  своей специальностью, больше не занимался.  Страхование, инвестиции - Джек, оказалось, и приехал в надежде на выгодные контракты...               
      Но что-то не сложилось.  Собчака, с которым он встречался в первый приезд, сменил Яковлев.  Новые люди требовали новых... усилий,  а сил у Джека оставалось все меньше.               
      Он  увлекся сыроедением. Снимал апартаменты на Невском, проводил вечера в окружении молоденьких девушек, которые постепенно вытянули у него последние деньги.               
      С женой он развелся.  Дом оставил семье.  В редкие наши встречи мы не говорили с ним о прошлом.  Как будто боялись потревожить собственные наши тени. Но оба знали - не было ни у него, ни у меня дней лучше тех, когда мы жили у Пряжки, на Союза Печатников, во втором дворе-колодце большого семиэтажного дома.               
      Прошло еще три года, и все тот же Гена узнал от общих знакомых, что Джека не стало. Он умер близ Сиэтла, в клинике для душевнобольных.  Умирал, и рядом не было никого - ни жены,  ни детей,  ни друзей - почему?               
      Мне припомнились слова женщин из жилконторы,  тех, что хвалили его: "Стал студентом". "СПРАВИЛСЯ" - как будто и впрямь это было возможно.