Конец

Владислав Свещинский
Объяснение, которое автор счел необходимым.
В разное время автор имел удовольствие рассказать несколько историй из жизни своих знакомых. Эти истории оформились в более или менее удачные повести «Аварийный выход», «Несколько байт чужой судьбы», «Диалоги офф-лайн», «Унылая пора», «Писали два товарища», "Вокруг себя". Как бы ни были автору симпатичны многие из его знакомых, постоянно писать об одних и тех же людях неинтересно. Рано или поздно необходимо ставить точку. И этот короткий бессюжетный рассказ  стал завершением общих историй. Что будет с ними дальше, автор не знает, как не знают и сами герои. Да и что мы все можем знать о своей будущей жизни, если даже жизнь прожитую порой не сразу можем понять.




Он никуда не спешил. Проснулся рано, и долго лежал, смотрел в пыльный потолок. Нашарил сигареты и закурил в постели. Некуда спешить, совершенно некуда.

Встал поздно - почти в девять. В детстве так не вставал. А, все равно.

Ходил, ходил по участку, все пытался найти занятие. Ничего. Конечно, хорошо бы тут подкрасить, там подпереть, тут подправить. Ходил, обманывал себя: знал, ничего не будет делать. Ни к чему. Будем живы, на будущий год сделает, а нет, так нет.

Чудное время поздний октябрь: ни комаров, ни палящего солнца. Так бы и жить всегда – никто не зудит над ухом, не кусает. Как это важно и нужно: чтобы никто не зудел и не кусал. Он поморщился от кажущейся нарочитости невысказанных мыслей. Вроде и правильно, но как-то… слишком правильно, слишком явно что ли… слишком книжно.

Долго стоял у калитки. Сады опустели. Лишь в немногих копошились одинокие фигуры. Не было громкой музыки. Кое-где жгли мусор. Дым пах самим собой – дымом, не вонючим горелым мясом – благородным дымом сгорающих веток, листьев, травы.

Он специально немножко подзамерз. Так сладко заходить в дом, слегка озябнув, идти по листьям, ворошить их и знать, что – вот еще чуть-чуть! – и зайдешь в родной дом. И можно будет сказать: «Хорошо-то как!» и услышать в ответ: «Паш, ты не замерз? Чаю хочешь?» Или: «Давай скорее к столу». Они станут говорить о погоде, о том, что ему нужно больше отдыхать, что не все же только завод, что нужно еще разные стороны жизни. И никто не заставляет жениться, ведь можно просто дружить. А он будет привычно хамить в ответ и думать, что то, что есть, неизменно и вечно. Нужно только не замечать страшных изменений, закрыть глаза и уши, и тогда покажется, что все это – вечно.

Прилетят на крышу две вороны. Или сороки – он всегда путал их. Крыша железная, хотя как же так? Он же помнит, папа крыл рубероидом в два слоя. Но, наверное, путает. Крыша железная. Профлист, вечный, как игла для примуса. И вороны-сороки скользят когтями, хрипло ругаются, кашляют там наверху. И они смеются за столом, все трое. И говорят о том, что еще бы Аню сюда со всем семейством. Чего они там  в городе…

В настенном шкафчике - початая бутылка коньяка, совсем немного початая, словно малюсенькую рюмочку отпили, словно в торт куда-то. И не вспомнить, кто с кем, когда. Да кто, кроме него? А почему так мало? А сейчас не все равно?

Вынул бутылку, взял с полки чайную чашку, достал пару яблок. Потом вытащил на веранду кресло, вынес все. Налил полчашки, выпил, морщась. Разломил яблоко.

Жить вот здесь, вот так. Ни о чем не думать, ничего не чувствовать. Не возвращаться в город, где однажды, вполне реально он сойдет с ума.

Он родился и всю жизнь жил в городе. Все так думали. А он в городе не жил. Он только работал там и умирал день за днем и каждую ночь. Дело совсем не в том, что это был город, а не деревня. Как будто в деревне дело было бы иное. Глупости, то же самое было бы дело.

Родина – не только место, но и время - прочитал как-то у Окуджавы и вздрогнул, как от ожога. Мысли-колеса: так называл их для себя. Простые и гениальные в своей простоте, как само колесо. Ему просто нужно на родину – не в Россию, не в СССР. На родину, где и когда были мама и папа, и какая разница, как называлась та страна. Та, где и когда он еще не раскрылся, не узнал о себе, что он – предатель, вор, убийца, онанист, эгоист и еще кто-то, с кем не хочется иметь знакомство порядочным людям. Та страна, где и когда он был еще тайной, закрытым ящиком Пандоры в нарядной упаковке.

Глобус не так страшен, как циферблат. Страшнее циферблата только песочные часы. Неспроста, там, где речь шла о жизни и здоровье, - фактически – о жизни и смерти, в поликлиниках и больницах, раньше были песочные часы. Мы заменили часы песочные на часы с циферблатом. Но нам все еще было страшно. И на смену циферблатам пришли жидкокристаллические экраны. Мы видим только текущее значение, мы боимся узнать, сколько нам осталось.

Песок сыплется. Каждый миг, каждый…

Ему казалось, к виску чья-то рука приставила дуло пистолета. Он маялся словно в дурном сне, когда останавливается время, подушка намокает от пота, дыхание сбивается с ритма, и не можешь проснуться. Домовой давит, - говорили в старину. Глупости, никакой не домовой. Нет домовых. Лешие, домовые, русалки, вурдалаки, прочие детские страшилки – никого нет. Лукоморья больше нет.

Есть холодок железа на коже виска, ожидание выстрела и ужас перед болью. А боль, конечно, будет страшная: сперва толкнет воздух – ствол-то приставлен к виску плотно. Потом на долю секунды обожжет пуля, легко взломает височную кость и пойдет с шипением сквозь мягкие мозги. Сколько пройдет времени между тем моментом, когда, не успевая ничего осознать, он услышит хлопок, и моментом, когда отключится, перестанет что-то чувствовать? Качнет ли сердце по инерции еще раз или два, или пять – Бог весть. Раскуроченный мозг умрет сразу, отключит центры боли или он еще успеет что-то услышать, увидеть?..

Он представлял разные варианты. То, как при известных испытаниях пушки Грабина, вырвет ему и обратную височную кость. Например, дуло справа, а пуля – навылет через левый висок. Вырвет, выломает кусок кости, полетят склизкие осколки, кружась, как осенние листья. Пуля – тоже грязная, мокрая, еще горячая – влепит в стену, пробьет обои и застрянет в штукатурке. Она уже застрянет, а кости-листья только-только упадут, коснутся пола. Если бы еще под монтановские les Feuilles Mortes. А, может, никаких листьев не получится – застрянет пуля в вязких, путанных извилинах. Может, все же не пустая у него голова?..

Кошмар приходил во сне и наяву, и он разрабатывал маршруты побега. Он читал в интернете расписание самолетов и поездов. Да Господи, Боже! Словно есть разница, куда ехать, если речь идет не о поездке, а о бегстве?!

И он рубил узлы и покупал билеты. С легкой сумкой на плече, растворялся в потоке чужих людей, закрывал за собой дверь номера в гостинице, не зажигая света, садился на кровать и, только обхватив голову руками, понимал: пистолет у виска был его собственный. И это еще – полбеды. Рука, державшая пистолет, была тоже его собственная. А вот это уже – беда. Куда ж ты убежишь от собственной руки? А, тем более, от головы…

И он возвращался в свой город. И открывал квартиру с застоявшимся летним воздухом. Его никто не ждал. Но и тут тоже можно было найти плюс: еще раз засады тоже не было.

А, когда он, наконец, просыпался, долго стоял под душем, потом чистил зубы, разглядывал вполне равнодушно чье-то лицо в запотевшем зеркале и повторял, чтобы усвоить: это - только сон, длинный, скучный, невзаправдашний сон.

Надо бы просто жить, убежать не удастся. Пистолета нет, а и был бы – ничего это не решает. Вдруг, там, после переезда в ничто, тоже будет кровать в гостинице и повторение: твоя рука и твоя голова все еще с тобой. Ты переедешь комплектно, хотя и с некоторыми повреждениями: в любой дороге что-нибудь да повреждается. Или даже перед дорогой. Как у него. Жалко, только проблемы и комплексы не повреждаются.

Все так и шло  без перемен. Друзья говорили: что ты ноешь? Другим бы твои проблемы. А, если что не так, то нужно терпеть. Нужно смириться и больше любить. Но он не умел любить больше или меньше. Он не понимал, как можно регулировать любовь. Другие говорили: нужно все бросить. Это тоже было непонятно. Что именно, куда, как? Ты поменяй, - говорили ему. Что? – терялся он. Свою жизнь, - снисходительно хлопали по плечу. На что? – улыбался он. – На чужую жизнь? Сходи в поликлинику, - говорили третьи. – У тебя обычный сезонный депресняк. «Водки, водки выпей с аспирином, - твердил Федорыч, - две таблетки аспирина УПСА на стакан водки и баиньки. Утром, как новый будешь». А если не поможет? – сомневался Павел. «Тогда щепоть черного молотого перца разболтай в стакане водки и залпом». А закусывать чем? «С ума сошел?! Ты лекарство чем закусываешь?»

Все знали, что нужно делать. Он один не знал.

Зачем-то нужно жить. Слушать чужие мнения, принимать их в уши, как ветер – вы не заказывали ветер, да еще пыльный и холодный. Но он есть, как есть чужие советы, настойчивый, муторный. Зачем-то нужно улыбаться людям. Общаться с ними. Не быть асоциальным. Говорить о чем-то, думать, что хуже не будет.

Зачем-то нужно жить. Верить или просто не думать, что, выдохнув, сможешь вдохнуть еще раз, а потом снова выдохнуть. И так еще много раз. Что завтра утром, открыв глаза, ты сможешь встать с кровати. В туалет сходить, елки зеленые! Самостоятельно! Это важно. Без памперсов, без утки, без чужих любящих или равнодушных рук.

Важно верить, что завтра тоже взойдет солнце, и что ты его увидишь. Что распустятся березы, пошумят, пожелтеют, опадут, и снова распустятся. Что не прервется круг времен года. Что кому-то избранному кем-то или назначенному, облеченному доверием и почти любовью, не удастся нажать на кнопку или повернуть рукоятку, или просто скомандовать, да так, что мир исчезнет, испарится. Ничего не исчезает, но лишь преобразуется.

Оказывается, один из неназванных долгов – долг верить в то, что мир не будет преобразован внезапно. Не перейдет из твердого состояния в газообразное или даже в плазму. А как же интересно было бы почувствовать себя частью плазмы.

Зачем-то нужно жить. Пить коньяк, когда есть. Жарить мясо. Сейчас это – комильфо: пропахшее дымом мясо. В деревне и в городе, мужчины и женщины, дети, собаки, кошки, все, кто имеет такую возможность, все жуют жареное мясо. Стоит только снегу сойти, отовсюду, чуть не из каждого двора – вонь горелого мяса. Инквизиторы держатся за бока где-то. Кто скажет, где: в раю, в аду?  Зачем-то это нужно, хотя – по честному – лучше бы без этого.

Пистолет у виска – не самое страшное. Нужно только в этом себя убедить. Но все же,  узнать бы однажды: зачем жить?

Векшин допил коньяк и с некоторым удивлением посмотрел на пустую бутылку. Сунул в карман оставшееся яблоко, черствый рогалик – больше еды не оказалось – осмотрелся, вышел и закрыл дверь на замок. Прозрачная, обнаженная и прекрасная в своей наготе лежала перед ним роща. Светлая печаль, холодок и свежесть, то, что любил он всегда, то, что всегда остается.

Он не пошел сразу на вокзал, а отправился бродить по лесу. С собой был перочинный нож и пустой пакет из супермаркета. Когда что-то не ставишь целью, обычно оно и приходит. Нагулявшись так, что ноги загудели, а в голове окончательно прояснилось, нарезал мимоходом полный пакет поздних опят. Им бы и быть уже вроде бы не время, но вот попались.

Когда он вернулся в город, Мирона в квартире уже не было. Аккуратно застелен диван, в барабане стиральной машины – сложена постель: простыня, пододеяльник, наволочка. Никаких следов, кроме окурков Pall Mаll в мусорном ведре, постельного белья в стиральной машине, да легкого запах духов. Векшин знал этот запах лет пятнадцать. Вот и конец истории. И все, что было и чего не было за эти пятнадцать лет вдруг съежилось-скукожилось до размеров бульварной книжки – дорожного чтива – в мятом переплете, с дурным рисунком на обложке, с пыльными страницами. Отряхнуть, как следует, и в сортир – самое то дело, на большее не годится.

Не спеша прошел по всем комнатам, открыл обе балконных двери, открыл окна. На кухне открыл тоже. Минут тридцать, и холодный октябрьский воздух вымоет все, не оставит никаких запахов. Векшин надел тапочки и вышел на балкон. Сколько понадобится ему минут, часов, лет, чтобы не осталось никаких воспоминаний? Какой нужен для этого ветер?

Отпуска на работе у Векшина давали неохотно. Он был одиночкой, поэтому в графиках отпусков много лет искал и находил себя поздней осенью, ранней весной или зимой. Своя логика в этом была. У семейных – дети, дачи, курорты и турпоездки. Векшину в его Повалиху было мило ездить в любую погоду. Машины нет, а электрички и маршрутки ходят всегда.

Две недели отпуска за прошлый год дали неожиданно. Кажется, начальник и сам не ожидал. Векшин обрадовался – кто же не радуется отпуску. Но вот прошло два дня, и уже непонятно, как изжить еще двенадцать.

Счастье обратно пропорционально жалости к себе. Конечно, кто-то находит радость в самопоглаживаниях и самоутешениях, но это мерзко. Друзья правы: за что ему себя жалеть? На самом деле, все прекрасно. «Все хорошо, - хрипловато напевал Федорыч, - все хорошо, прекрасная с маркизом».

Тосковать ли по маркизе Марьяне? До смешного легко стало. Досадно другое: пятнадцать лет ни к чему и ни зачем. Как она сама бы сказала: в унитаз.  Оказывается, давно перегорело, спасибо Мирону, ускорил.

Он как раз успел докурить, когда зазвонил мобильный. Глянул на экран – Марьяна. Это даже интересно: как теперь они будут «общаться»?

- П-привет
- Здравствуй, - пауза. Не большая и не маленькая, секунд десять. Он спокойно ждал, гадая, что думает и чувствует она. – Паша, ты здесь?
- Здесь, - ответил он честно. Вдруг стало смешно.
- Мне показалось, связь пропала, - чуточку напряженно сказала она. Он бы не заметил это месяц назад. Совсем чуточку добавилось напряжения в голосе. Как в розетке: должно быть 220 вольт, а есть 230. Бритвы раньше перегорали при скачках напряжения. Когда-то у него были бритвы, да и сам он чуть не сгорел. Не сгорел, но перегорел. Бриться давным-давно перестал.

- Нет, я т-тебя слышу, - отозвался он. – Как дела? Как день прошел?
- Что ты имеешь в виду? – А вот теперь уже почти 380. Вольт.
- Ничего, - беззаботно ответил Векшин, - п-просто спрашиваю. Здоровье к-как? Вообще.

- Прекрасно, - холодно ответила Марьяна, и он представил себе, как она сидит в своей мастерской. Кругом расставлены и развешаны картоны, холсты, какие-то тряпки, которые были, будут или могут быть частями декораций. Марьяна работала художником в местном драмтеатре. Нашла себя внезапно и на пятом десятке. Он тихо недоумевал таким переменам – отработать почти двадцать лет на заводе и вот… Правда, и на заводе было некое скольжение, некий дрейф: начать с программирования и кончить бюро рекламы. Черт-те чем заниматься, чтобы почувствовать, что жизнь не удалась.

Вот у Векшина жизнь удалась. Ему нравилась работа – почти всегда. Это нечасто бывает, кстати. Он начинал конструктором без категории, как положено. Довольно быстро дошел до ведущего, спасибо доброте начальства. Доброта пошла не впрок: Векшин возомнил, что разбирается в людях лучше, чем все его начальники, и сам решил стать начальником. Тот печальный опыт провел его не в двух шагах – в полушаге от тюрьмы, и Векшин навсегда закаялся рваться в первые ряды. Он вернулся к старой колее. Хорошая или плохая, это была его колея.

И вот тут все пошло нормально. Привычно, без срывов, без взлетов и падений. Все было привычно: радости, трудности, хроническая депрессия, мысли о самоубийстве и страсти по какому-нибудь клапану (паршивец не хочет работать!).

К финишу каждый из них подходил с разными чувствами. Марьяна не могла понять Векшина, Векшин не мог проникнуться настроениями и мыслями Марьяны, хотя оба не сомневались, что видят другого насквозь.

В трубке опять тишина.
- Марьян, - тихо позвал Векшин, - давай встретимся. А?
- Давай, - сказала она неуверенно и, в тоже время, как будто обрадовавшись.

Стараясь не строить планы (что далось, на удивление, легко), Векшин почистил грибы, заодно похвалил себя: вроде и не думал ни о чем таком, а ведь замочил опята в глубокой кастрюле, когда приехал из сада. Великая вещь рефлексы. Особенно – правильные. Особенно те, которые с детства, от мамы с папой. Чистые грибы поставил в холодильник. Стоило только похвалить себя, сразу расхотелось работать. Сварит потом или поджарит. Или выкинет – тоже вариант.

К вечеру стало еще прохладнее. Он надел шляпу и плащ. Ему нравился стиль середины прошлого века.

Листвы на тротуарах почти не осталось – истерли, исшаркали почти полтора миллиона ног горожан. Только на газонах ветер перебирал последние бурые листья. Векшин вышел чуть раньше, чем нужно было, пошел, не торопясь. Не любил спешить. Купил мягкое мороженое в киоске и с удовольствием съел на ходу. Неподалеку от театра, как раз по пути, кондитерский магазин. Выбрал шоколадный рулет, несколько пирожных, попросил упаковать в жесткую коробку. Подумал и попросил шоколад, темный, семидесяти процентный – вкуснотища. Марьяна любит сладкое, но не ест – фигура, черт возьми! Она ходит на фитнесс, борется с возрастом.

Векшин много лет ни с чем не борется. Ни с кем он не борется всю жизнь, класса с четвертого, с тех пор, как убедительно получил несколько раз по физиономии перед уроками. Почти сорок лет прошло, а ведь действует до сих пор.
Старые средства надежнее новых. Об этом еще Джером писал, который Клапка.

Вообще говоря, конформизм совсем недурная штука, и Ходжа Насреддин был неглупый человек. Раньше Векшин боялся не угадать, сказать или сделать что-то не так, попасть впросак, в общем. Как же хорошо сейчас – прошел нелепый страх. Никакого впросака нет и мишени нет – некуда Векшину целить и попадать, и бояться промаха незачем. Просто жить просто жизнь. Он любит сладкое, и наплевать на живот.

На ступеньках театрального крыльца с наслаждением отломил кусок шоколадки. Простая жизнь прекрасна. Перед театром – маленький оазис: сквер – ни сквер, так – серединка на половинку, но красиво. Тыщу лет назад Векшин получал в драмтеатре диплом. Они тогда сфотографировались всей группой как раз на фоне сквера. Тыщу лет назад. Нет, больше, тыщу и еще двадцать пять.

В пять минут шестого появилась Марьяна.

- Она была задумчива и т-тиха, - сказал Векшин, с улыбкой шагнув навстречу. – Или лучше так: дыша стихами и т-туманами.
- Тебя сегодня на стихи потянуло? – неожиданно мягко спросила Марьяна. – Рада тебя видеть в хорошем настроении.
- В хорошем, - сознался Векшин. – Сам удивляюсь, но в хорошем.
- Раньше ты добавлял: потому, что вижу тебя, - уточнила Марьяна.
- И поэтому т-тоже. К-к-куда п-пойдем?
- В паб,  - сказала Марьяна, и Векшин споткнулся: она не раз строго выговаривала ему, что паб отныне – закрытая тема. Ей нужно беречь фигуру и т.д. – Я не иду сегодня в клуб, - добавила она. Он сбоку посмотрел: однако. Мирон оказался сильным лекарством. Не удивительно, он тоже из прошлого, старое средство, стареющее.
 
Они медленно прошли метров сто, потом Марьяна сказала негромко:
- Что ж ты не спрашиваешь?
- Что не спрашиваю? – очнулся Векшин. Едва ли не впервые за все время знакомства, он задумался и отрешился от своей спутницы.
- Как все было. Было ли вообще. Не интересно?
- Мне раньше хотелось угадывать т-твои желания, - ответил Векшин.
- Не получалось, - быстро сказала Марьяна.
- Не получалось, - печально согласился он, - но я старался, как мог. Наверное, п-плохо старался.
- Наверное.
- Т-теперь научился или, вернее, п-понял, все равно не угадаю. Не знаю, что бы т-тебе хотелось услышать: хочу я знать, интересно ли мне или нет – не хочу и не интересно?

- Ты весь в этом, - разочаровано сказала Марьяна, - все пытаешься угадать, угодить. Только быть самим собой не пытаешься. Ты же все время изменяешь.
- К-кому?! – Поразился Векшин.
- Самому себе! Ты не думал, что именно из-за этого все?
- Что все?
- Ты прекрасно знаешь, что. То, что у нас с тобой ничего не получилось и не могло получиться.
- А-а-а. Ну, вот, наконец-то, я п-понял…
- Зря смеешься.
- Да я не смеюсь. К-какой уж т-тут смех…

Около магазина стояла толпа. Кто-то с микрофоном кричал о скидках. В коротких перерывах между выступлениями гремела музыка. Векшин с Марьяной молча прошли шумное место – говорить было невозможно.

- Ну, и как все было? – спросил он и удивился ответу:
- Не знаю.

Он почувствовал ее взгляд, но смотрел упрямо вперед.
- Т-ты хочешь знать, ревную ли я?
- Да.
- Не знаю.
- Спасибо.
- Шоколадку будешь?
- Ты меня так утешаешь?
- Снова п-плохо п-получается?
- Нет, ничего. Давай шоколадку.

Оставшейся плитки хватило как раз до паба. Они подошли и остановились в нерешительности.
- Слушай, - сказал Марьяна, - давай возьмем с собой и к тебе. Ты как?
- Я учусь не удивляться, - медленно проговорил он. – Я согласен.
- Но удивлен, - улыбнулась она, шагнув к двери паба.
- Настолько, что почти не заикаюсь.

Это было то немногое, что Марьяне в нем нравилось: открытость к своим возможностям и недостаткам. До беспощадности, до мазохизма порой. Немногие заики могут говорить о заикании, тем более о своем. Векшин мог это делать.

- Что будем пить?
Она оглядела полки, потом перешла к прилавку у другой стены. Вся стена была утыкана никелированными кранами, справа, как огромное расписание поездов, висел перечень сортов пива с ценами.

Посоветовавшись, заказали два литра ирландского эля, бутылку «Журавлей», двести грамм кальмаровых колец, сухарики с чесноком, колечко копченной колбасы, лаваш, тройку красных помидоров, тройку сладких перцев и один жгучий – паб был сродни универсальному магазину. Неплохой получился набор для романтического ужина.

На кухне у Вешкина молча, в четыре руки нарезали подобие салата, полили льняным маслом. У Марьяны в сумке оказался апельсин. Она удивилась – не помню, хоть убей, откуда.
- К-классик угостил? – спокойно спросил Векшин.
- А, наверное, - согласилась она, ободрала шкурку, разломила на несколько частей сочную мякоть. Сразу запахло праздником.

- Слушай! – спохватился Векшин. – У меня же грибы в холодильнике! Стой! Сейчас, через пятнадцать минут будет картошка с грибами.
- Да не надо, - отмахнулась Марьяна, - я пойду скоро.
- Не пущу, - сказал он, и оба удивились этим словам. – Не пущу, - спокойно повторил он, - сначала покормлю.
- А потом? – Он посмотрел: знакомый прищур. Лет пятнадцать назад, еще на «Трансмаше», смотрела так на него, он тогда с ума сходил. Она, конечно, чувствовала. Дальше дело не шло. А, когда как будто стронулось, пошло, почти сразу и застопорилось. Тут уж точно он был виноват. Прошел год, пять лет, пятнадцать. Почти, как у Чехова. И вот она уже прячет седые волоски, закрашивает их, как неприличное слово на заборе. А ему скоро прятать будет нечего: ни седых, ни черных не останется. И морщинки у нее у глаз, и складка у рта, и кожа желтеет. Не убежать за горизонт - так, кажется у Кукина. Да и уже не тот азарт.

Она кокетничает. Что это – привычка или чтобы в форме быть? Или, правда, что-то на уме?

Само собой, он покраснел. Дурацкое качество со школы. Она засмеялась снисходительно – он так услышал. Чтобы скрыть лицо, полез в холодильник, достал грибы, достал несколько картошек. Быстро почистил. Жизнь полна чудес: пока он возился на кухне, Марьяна достала из шкафа белую скатерть, постелила на столе в комнате.

Ну, вот откуда, спрашивается, она знает, где у него лежат скатерти?! Не иначе посмотрела вчера. Или Мирон сам показал, рассказал. Зачем? Изменится ли что-то в их отношениях оттого, что он знает, что она знает и т.д.? С ума сойти можно в этом мире. И друзья еще удивляются, что ему хорошо только в Повалихе.

- Давай, пока жарится, вместо ап-пе-перетива, - сказал Векшин, распечатывая прямо на кухне бутылку водки. Водка была теплая, мерзкая, выпили по рюмке, и Марьяна вытащила пачку сигарет. Векшин только глаза вытаращил.
- Можно?
- Можно, - сказал он, стараясь выглядеть равнодушным, поставил перед ней блюдечко вместо пепельницы.
- Удивлен, - констатировала Марьяна.
- Да, - кивнул Векшин, - много перемен, я не успеваю.

Пятнадцать - не пятнадцать, но через полчаса глубокая сковородка с картошкой  и грибами шкворчала на столе. Пока ждали, успели махнуть еще по одной. Векшин намазал ломтик ржаного хлеба горчицей, Марьяна таскала боковины сладких перцев с блюда.

- Включи музыку, что ли, - сказала она. Ее потихоньку разбирало, заблестели глаза, на скулах легли два розовых пятна.
- Что включить? Заказывай.
- Сам реши. Чувствуешь, что, то и включи. Не бойся, танцевать не буду.
- А я не боюсь.

Он тронул клавиатуру компьютера, загудел вентилятор в системном блоке, засветился экран. Что же включить? Векшин задумался на пару секунд. А кому, собственно, он стремится угодить? Зачем?! Это – его жизнь и больше ничья. Он выбрал Визбора. Выбор на все времена. Как Чехов.

Они допили водку. От эля осталось немного. Комната кружилась, и этот невозможный Визбор подводил черту. Наступал момент, когда каждому нужно было  принимать решение. Неизвестно, что решила Марьяна, но Векшин успел первый.

Он встал, пошатнувшись и, криво улыбаясь, сказал:
- Если разрешишь, я п-п-провожу т-т-тебя домой.
Она помедлила совсем чуть-чуть. В конце концов, она ведь тоже была пьяной, а пьяный человек не может реагировать так же быстро, как трезвый.

- Позволю, - сказала со странной интонацией, - тебе сегодня многое позволено.

И они пошли в холодный сумрак октябрьского вечера.

 

Он пришел домой поздно. До Марьяны было минут пятнадцать нормальным шагом, полчаса – «провожающим», так, что за сорок пять минут обернулся бы в другой раз. Но сегодня, доведя ее до подъезда и помахав на прощание, побрел по старому району. Ни о чем как будто и не думал, шагал и шагал. Прошагал часа полтора. Потом долго убирал следы застолья, долго стоял под душем.

Неинтересная жизнь.

Кто мешает ее изменить, сделать интересной? Взять ту же Марьяну. Он, конечно, ни в какое сравнение с Мироном не идет. Как там с физическими данными у Велихова, ему знать не дано. Но и всего остального, чего у Векшина отродясь не бывало и не будет никогда, у Мирона в избытке. Бросить бы Марьяне провинциальный театрик, пыльную мастерскую, нелепые представления о своих способностях, окольцевать птицу удачи, по фамилии Велихов, и полететь в столицу. Птицы на то и птицы: сегодня здесь, а завтра – заграницей. Повезет ее Мирон по турциям и тайландам. А то, не дай Бог,  до Парижу довезет. Это же стандарт мужской (или женский): женщину любимую хоть раз надо в Париж свозить.

Векшин вздохнул неожиданно для самого себя: с чего он взял, что она любимая для Мирона? У Мирона, наверное, баб хватает. Что она сама думает сегодня, что вчера думала до что после? Ну, что ж, бороться надо за свое счастье. Есть, за что.

А у Векшина? В жизни Векшина как?

«В деревне Гадюкино – дожди». И словно в подтверждение его мыслей, по подоконникам хлестнуло: не то дождь со снегом, не то снег с дождем. Пора. Хорошо в такую погоду водки выпить, да уж выпито. Не тянет больше.

Он выключил свет и сел в бывшей родительской комнате у окна, что выходило на привокзальную площадь. Там всегда жизнь. Хотя бы движение.

Что же в его жизни есть такого, на что могут клюнуть марьяны? Физические кондиции? Он и раньше не был кроликом или жеребцом. Редкие женщины, залетавшие случайно в его орбиту,  не пытались притворяться и стонать от восторга. Спасибо им за доброту, за то, что, хотя бы, не уходили сразу, в первые пять минут после.

Что еще? Деньги? Он не совсем нищий. Пока есть зарплата, огромная, по барнаульским меркам, он вполне на плаву. Если доживет до пенсии, станет нищим, но, может, повезет, и он не доживет. Во всяком случае, автомобиля у него нет, брендовой одежды тоже, евроремонта нет в квартире, еврозубов во рту. Чего еще? Чего только нет…

Известность? Так сказать, слава. Нет. Вот так – одним словом. В связи с отсутствием талантов (кстати, тоже нет, ни капли), денег и всего остального, известности и славы тоже нет. Он не лауреат, не дипломант, не хиромант… Впрочем, это, кажется, из другой оперы...

        Вся жизнь под знаком многоточий...

Какого черта он так напился сегодня? Повод какой? Да никакого. Порадовался за кого-то. Понять бы только, за кого. То ли за Велихова (дай Бог, чтоб у него все получилось. Все-таки годы уже не те. Жеребец он еще или уже ближе к мерину?.. Вроде это так называется)? То ли за Марьяну? Была у нее знакомая, да, наверное, до сих пор есть. Тварь, как многие из них. Без сексу жить, говорила, как в СССР: и скучно, и вредно. Для женского организма, имелось в виду. Тварь. Но честная, по своему: жила в соответствии со своей идеологией: хоть муж никуда не годился во всем прочем, но из хорошей конюшни. Или крольчатника. Вроде как верная и, одновременно, удовлетворенная. И такое бывает даже, если в обратном порядке.

Векшин сходил на кухню, не зажигаю свет, нашарил в шкафу початую бутылку сухого вина, взял штопор и стакан. Пил многовато последнее время, но до того, чтобы пить из горла еще не дошел.

Короче, рад он был и все тут. Без анализов. Просто рад. Хотя бы и за себя. Эпоха освобождения – так называлась еврейская газетка, читал одно время. Наступила такая эпоха и для него. Время зажигания свечей пришло.

Он почувствовал, как неудержимо подкатывает мерзкий комок к горлу, кинулся в туалет. Успел.

Долго мылся потом, полоскал рот.
Интересно, полоскала ли рот вчера Марьяна. Нет, и это неинтересно уже.

Время зажигания свечей.

Он бросил все, как есть, кое-как разобрал постель, лег и уснул почти сразу.


На следующее утро проснулся рано, быстро встал, убрал постель, принял душ. В квартире было свежо – забыл с вечера закрыть одну балконную дверь, выстудило за ночь.

Включил компьютер, открыл незаконченную повесть и за несколько минут перечитал написанное.

Он ждал отпуска, надеясь, что сумеет, не отвлекаясь на работу, закончить повесть. Повесть шла по кругу, прыгала, как иголка на поврежденной грампластинке, как его собственная жизнь.

Ну, что происходит в его жизни интересного? Хотя бы с начала отпуска что произошло? Он задумался. Мирон, поездка в Повалиху, жалость к себе, пьянство, обжорство, Марьяна, опять жратва и выпивка, опять жалость к себе. Для чего это всего? К чему он придет? Откуда он знает, если не знает, куда нужно идти. Скучно жить.

Многолетние мысли о самоубийстве не опасны. Тем более, «все уже украдено до нас». Гарин-Михайловский уже написал об этом гениально, но, главное, почти полтораста лет тому назад.

Нужно как-то изменить свою жизнь, вырваться. Куда-то. Что-нибудь сделать.

Например, послать на родину Марьяну. То есть к чертовой матери. Вырвать из головы, из сердца, еще откуда-нибудь.

А еще можно перестать писать. Для кого, на самом деле, он стучит по клавиатуре? Классиком хочет быть для современников. Хватит с них одного классика.

Не заканчивается повесть. Даже не мыльная опера – реклама. И повторенье слов, мыслей, чувств сводит с ума.

Он вышел из редактора, включил интернет. Ничего нет такого, о чем он хотел бы спросить мировую сеть. Пошел старик к морю и, по дороге, забросил сеть на помойку – надоело все, не только злая старуха. «А море серое всю ночь качается, И ничего со мной не приключается».

С ума сойти можно: все уже испытано, все уже описано. Даже спето уже все.

Он выключил компьютер, оделся и пошел бродить по холодному городу.

Надо жить. Векшин шел без цели, а внутри него, то ли в голове, то ли в сердце – кто знает, где у человека живет память? – звучали памятные с юности слова: «…  быть может, придется жить еще тринадцать, тридцать лет… И что придется пережить за это время? Что ожидает нас в будущем? И думал: «Поживем, увидим».