Марсианин утя

Вячеслав Мандрик
       

Этот человек, (стыдно и грустно признаться, что не могу узнать школьного товарища в живом  скелете, туго обтянутом кожей изрубленной морщинами, с вялыми ушами, из- коих торчали пепельные пучочки волос) перечисляя фамилии сверстников, умерших за последние двадцать лет (неужели столько времени пролетело?) упомянул фамилию Пугачёв.

 Все перечисленные до этого имена вызывали  несколько смутных  безликих воспоминаний, но эта болезненно насторожила. Что-то до боли знакомое, родное промелькнуло в памяти. 
- Пугачёв?- я приподнял брови, напрягая память.

-Ушёл месяц назад, царствие ему небесное.- Он перекрестился. – Рак доконал беднягу, ой же. За две недели съел…Но, – морщинистое смуглое лицо вдруг просветлело и безгубый рот растянулся в щербатой улыбке: –Шурик до конца остался Шуриком. И  помирая, говорят, улыбался.

 И тогда из глубин памяти, словно улыбка чеширского кота, выплыла милая, застенчивая улыбка на толстых мясистых губах.
- Шурик?...Утя…Пугачёв…Фамилию –то я забыл..

Не ожидал…Думал увидимся…Жаль. ..Очень жаль.- Слова с трудом протискивались сквозь душный ком, застрявший в горле.
- Отчего ж не жаль. Человеком прожил до последних дней. Не всем дано, верно говорю, тем паче в наше время. А ведь, прости за откровенность, уродом был…Но не озлобился на жизнь. Ты ж его с малолетства знал.

- Разумеется знал,- согласился я с нескрываемой горечью во внезапно охрипшем голосе.
  Я вдруг махнул рукой, подхватил чемодан и быстро вышел из вокзала, оставив в недоумении и растерянности собеседника, судя по выражению его лица. Я не выношу соболезнований и стыжусь слёз при посторонних.

- Вот и всё… Не стало Александра Емельяновича...
Уверен, что он никогда не слышал своего полного имени. Для всех он всегда  был Шуриком…Утей.
  Сознавать это обидно до слёз. - Не заслужил он этого, – твердил я искренне и глубоко огорчённый.

Смерть Шурика оборвала последнюю ниточку, протянутую из детства. Все школьные друзья давно сгинули либо в Афгане, либо в кровавых девяностых. Остался один только Шурик. Надеялся на встречу и вот теперь нет и Шурика.
 Я почувствовал себя осиротелым, одиноким,  чужим и никому не нужным в этом городе. Остро захотелось вернуться на вокзал и уехать с первым же поездом, но сделав несколько шагов назад, я остановился.

-Нет. Так нельзя. Приехать, узнать и не побывать на могиле... Проститься последний раз. Сюда я больше не приеду, это уж несомненно.
Я решил зайти к соседям Шурика. Уж они-то должны знать, где похоронен Александр. Странно, но я мёртвого назвал Александром. Всегда и вслух и мысленно насколько помню я звал его как все- Шурик.

 Нет-нет, всё-таки один раз, кажется на похоронах его сестры, я обратился к нему по имени отчеству и он, опухший от слёз и горького похмелья, сгорбленный горем, вдруг выпрямился, приподнялся со стула и оглядел сидящих за столом взглядом не то чтоб гордым, а с каким-то блеском превосходства, сверху вниз. И только сейчас я вдруг осознал, почему я звал его уже даже взрослого Шуриком.

 Подсознательно я чувствовал своё превосходство здорового красивого человека над этим уродливым калекой, не желающим считать себя таким. То ли он родился таким, то ли какая-то болезнь искалечила его, я так и не узнал.   Впервые мы встретились в 47, голодном, смертном. Тогда  меня восьмилетнего заморыша тётушка, учительница начальных классов, взяла с собой в пионерский лагерь, где-то за селом Красные ключи, забытом в ту тяжкую пору богом и властью.

 Взяла потому что там детям давали по вечерам по кусочку пшеничного хлеба и стакану молока, а по утрам желудёвое кофе с тремя кусочками колотого с голубой искрой настоящего сахара, а не сахарина, этих ядовито сладких до горечи таблеток.
 Разместили нас 40 человек в длинном деревянном бараке с огромными окнами, где на полу в три ряда разложили полосатые матрацы, набитые соломой. Одну половину барака заняли девочки, другую мальчики.

Жил я нелегально. Лагерь был пионерский, а я ещё носил пришитую белыми нитками самостоятельно вырезанную из картона и выкрашенную красным карандашом звезду октябрёнка. Из-за конспиративных соображений звёзды с обеих моих рубашек (домашней и выходной)  срезали ещё дома, но пять острых углов предательски темнели на выгоревшем на солнце ситце.

 Зная о своём нелегальном положении, я держался в стороне от незнакомых и значительно старше меня ребят и чувствовал себя одиноким.
 Однажды, я до сих пор хорошо помню ту ночь,  тётушка разбудила меня и потащила, крепко держа за руку, куда-то во тьму. Ноги мои беспрестанно цеплялись за какие-то сухие плети. Я спотыкался, падал. Тётушка нервничала, ругалась в полголоса, без конца вспоминая бога .-О боже…О господи.

В голосе её был неподдельный страх. Ночь была чёрная, какая бывает на юге в степи в безлунье. Тревожно звенели цикады. Гудел далёкий мотор и пара жёлтых фар во тьме, как глаза огромного зверя. В причудливых сгустках тьмы, скопившейся в огромных шарах перекатиполе, сонное воображение рождало сказочных чудовищ, рождённых долгими зимними вечерами на тёплой русской печи.

 Я жался к тётке, мешая идти.
- Ну чего ты путаешься под ногами? Иди рядом,- сердилась она и ускоряла шаг.
  Впереди что-то забелело и вскоре мы оказались у дома. Тётушка толкнула дверь и втащила меня в комнату. Пахло керосиновым чадом и ещё чем-то, то ли аптекой, то ли парфюмерной лавкой.

 Фитиль в закопчённом пузыре однолинейной лампы едва тлел и коптил. Свет жёлтый, маслянисто тяжёл и тени жирны как сажа. Две учительницы в ночных рубашках сидели на кроватях. На глаза их падали тени и казалось, что они в чёрных как у слепцов очках.

- Ложись сюда,- указала тётка на разобранную кровать. Я лёг и долго не мог заснуть, прислушиваясь к пугливому шёпоту взрослых. Они часто повторяли- Пугачёв…Пугачёв.

 Фамилии такой я раньше не слышал и в этих звуках, произносимых пугливым шёпотом таилось что-то устрашающе грозное. Потом они умолкли и тётушка легла рядом, не раздеваясь. Она долго ворочалась, вздыхала и её худой  как  кол локоть  вонзался мне в рёбра, не давая заснуть.

 Проснулся я от бившего в глаза солнца. В комнате никого не было. Кровати застелены аккуратно, по линеечке. За стенами дома отдалённые крики, шум, звяканье вёдер. Я выглянул в окно. Там, возле барака, в облаках пыли и дыма сновали пионеры с лопатами и  вёдрами.

- Пожар?- испугался я и подбежал к двери.  Она сама распахнулась.
- Ты ещё здесь? А ну марш умываться!- скомандовала тётушка, перепачканная сажей и вся в пыли.
 - Что? Пожар?- спросил я.
- Где? Какой пожар? -она испуганно завертела головой. – А-а, ты вот о чём. Нет , родной, уборку делаем территории лагеря. Гостей ждём.—И пояснила, увидев мой вопросительный взгляд:- К нам должны приехать дети Пугачёва, мальчики. И возможно сам Геннадии Пантелеевич приедет. Поэтому такой раскардак.
- А кто их отец?

 Как потом, спустя много лет, вспоминала тётушка, я произносил слово отец,  как-то по особому выделяя каждую букву и глядя в глаза, прямо в зрачки, будто в душу. Прошлой весной мы похоронили отца, погибшего страшной смертью в Харбине.

- Их отец первый секретарь райкома ВКПБ,- с торжественным испугом произнесла тётушка. Я пожал плечами. Таких слов я никогда не слышал, а последнее бессмысленное и непонятное прозвучало угрожающе.

- Ты пока спрячься за угол барака и не выходи, пока я тебя не позову.. Ладно?
 Когда вдали показалась грузовая машина, никто не обратил на неё внимания: все ждали блестящую чёрным лаком райкомовскую «эмку».  Машина подъехала, остановилась и исчезла в клубах пыли поднятой ею самой и попутным ветром.

 Потом она загудела и уехала. Когда пыль рассеялась, я увидел двух мальчиков, стоящих на дороге. Один был худой и высокий, другой на голову ниже и какой-то странный, весь изогнутый, с вывернутыми внутрь ступнями.  Высокий держал в руке мешочек, очевидно, с вещами. Маленький двумя руками поддерживал сползающие с огромного живота брюки.

 Оба  были похожи друг на друга, горбоносые, узколицые, голубоглазые. Без сомнения можно было назвать их братьями, если бы старший не был чёрен как жук, а младший русоволос. Оба растерянно оглядывали уставившихся на них ребят и переминались с ноги на ногу. И вдруг кто-то вскрикнул: -Приехали! Нина Ванна!

 Откуда-то выскочила Нина Ивановна, худая и чёрная как обгорелая жердь, и на бегу поправляя кофточку и волосы, всегда гладко прилизанные, будто склеенные, дала команду строиться по отрядам. Все засуетились, столпились, мешая друг другу. Кто-то упал и вскрикнул дурным голосом. (потом узнали – девочке наступили на руку)

 В глазах Нины Ивановны отразился ужас. Она было метнулась к толпе, но тут же вернулась и остановилась возле новеньких.
 - Здравствуйте, дети…А где Геннадий Пантелеевич?
  Она испуганно огляделась и уставилась на старшего.
- Не знаю, сказал старший рассудительно, как взрослый.
- А вы…Пугачёвы?
-Правильно-, согласился старший.- Вот.- Он опустил мешочек на землю, порылся за пазухой и вынул смятую бумажку.
- Я верю-верю, что вы! Дети!- повернулась она к толпе.- Не надо строиться. Идите все сюда. Это вот, знакомьтесь, дети. Это … Как вас?- Она заглянула в лицо старшего.

- Иван. А это,- он кивнул в сторону брата.
- Шурьяк!- громко крякнул младший. Кто-то в толпе прыснул. Нина Ивановна метнула горящий негодованием взгляд.
- Позовите Анастасию Юрьевну и скажите, что они уже здесь. Пройдёмте, мальчики, я вам покажу наш лагерь.

 Она резко наклонилась и подхватила мешочек, но её опередил старший. Оба потянули его каждый на себя. Нина Ивановна не удержалась, ноги её подвернулись и она упала на колени в пыль.
- Что здесь происходит?- удивилась подошедшая тётушка.- Нина Ивановна?

- Простите, Ванечка, я хотела помочь. Я не хотела.- Она поспешно поднялась. Отряхнула мальчику брюки, сама по пояс серая от пыли.- Ах, Анастасия Юрьевна, вы здесь наконец-то,- и умиленно пропела:- Кто-о к нам приехал!
-Кто?-  удивлённо уставилась на неё тётушка.

- Как кто?. Разве вы не видите? Это же они, наши мальчики. Пугачёвы.
- Что-что? Вы что шутите?. Разве это Пугачёвы?
- Какие шутки! Это они наши долгожданные дорогие мальчики.- Нина Ивановна стала ещё тоньше и чернее.- Вот бумага.
 Она протянула мятый листок.

 Тётушка разгладила его на ладони.
- Направляется из школы №1…сроком…так Иван и Александр Пугачёвы.
- Вот видите!- игриво встрепенулась Нина Иванова.
- Но-о…
- Что но? Я вас не понимаю. Как можно, Анастасия Юрьевна,  вы забываетесь иногда.

- Но тех… Они из первой школы. Я же помню их звали, кажется  Дима и и Миша.
- Каких ещё тех! Что за тех? Я не понимаю вас!
- Дима Пугачёв сидит со мной за партой,- сказал  старший мальчик тем же рассудительным тоном взрослого,- а вчера его с братом увезли на Чёрное море.
- Боже мой, боже мой. А я …я.. как же,- залепетала Нина Ивановна, пылая лицом, как догорающая головёшка.

- Не велика важность, обознались. Бывает,- усмехнулся старший Пугачёв,- бывает и хуже.
 -Ага!- радостно воскликнул младший и показал язык.
 Дружный, почти истерический хохот разом охватил всех. Может быть от того, что все были возбуждены с утра ожиданием или потому что Нина–жердина, пользующаяся всеобщей нелюбовью за злой нрав, попала впросак, или слишком уморительна была рожица с высунутым языком.

 Одна только Нина Ивановна стояла с закушенным ртом и сухо блестящими глазами, блеск которых не сулил ничего доброго. С той минуты она люто возненавидела Шурика.

 Измученный и изувеченный какой-то страшной болезнью, возможно рахитом, мальчик едва передвигал ноги. У него был огромный отвислый живот  и позвоночник , казалось, от его тяжести  прогнулся вперёд дугой, повторяя абрис живота. При ходьбе он переваливался с боку на бок и заметно волочил левую ногу. В пыли она оставляла странный след. Будто прошло двуногое существо с тяжёлым хвостом, волочащимся по земле.

- Ихтиозавр,- тихо шипела ему вслед Нина Ивановна. Но тогда нам всем далеко ещё было до изучения происхождения жизни  и непонятное  трудно произносимое  слово заменили коротким и более близким по смыслу. Его покачивание при ходьбе, широкий книзу нос и покрякивание, происходящее от мягкого произношения буквы р, дало ему весьма меткое прозвище: Утя.

 Я всегда поражался – откуда у детей столько злобной фантазии в преследовании более слабой и более беззащитной жертвы, чем они сами. Не сознавая своей жестокости, они инстинктивно чувствуют чужую боль и обиду и обыгрывают их неутомимо и беспощадно.

 Старший брат сторонился его, как бы стыдясь его уродства и своего родства с ним, и никогда не заступался. Это развязало руки и языки каждому.
 Почему-то все считали необходимостью задеть его, ущипнуть, подставить подножку, наступить на больную ногу, насыпать пыли на голову или кинуть репьёв в волосы. По вечерам перед сном и это уже стало ритуалом, от него прятали подушку и одеяло.

 Он неизменно молча шатался между матрацев и каждый старался толкнуть его ногой, свалить на чужую постель, ударить подушкой. Он не защищался. Он только улыбался  широкой добродушной улыбкой , почти всегда не сходящей с его толстых слегка вывернутых губ и этим обезоруживал своих мучителей.

 Иногда,  отчаявшись найти пропажу, он выдёргивал подушку из –под головы засыпавшего и тогда начиналось нечто невообразимое. Пострадавший набрасывался на него с кулаками. Он, ковыляя, бегал по проходам, отмахиваясь от всех подушкой. Все мгновенно вскакивали, словно ожидали этого момента и норовили шлёпнуть его своей. Поднимался шум, гвалт, вопли. Начиналась всеобщая потасовка.

 Подушки летали под потолком, роняя пучки сена, которыми они были набиты. Пыль от измельчённой травы брызгами зелёнки устилала простыни, одеяла, лица, Всеобщее ликование обычно длилось недолго. Раздавался пронзительный свист, все ныряли под одеяла, словно тараканы от света, сунув под голову подушку, свою или чужую, было уже неважно.

 Один только Шурик не успевал доковылять до своего матраца и пылающая негодованием Нина-жердина хватала его за ухо и выставляла за дверь, пока все не уснут.
 Он ни разу даже не пытался оправдаться. Почему-то было невыносимо обидно всё это видеть и однажды, когда она в очередной раз потащила Шурика, я вскочил и стал в двери, растопырив руки.

- Он не виноват. Это они стащили  его подушку.
 Нина Ивановна опешила, отпустив ухо Шурика. У того нижняя губа, отвисая сползла на подбородок, глаза округлились.

 С этого вечера и началась наша дружба. Теперь его матрац лежал рядом с моим и никто больше не посмел стянуть подушку Шурика. Все знали, что этот шибздик Вовчик (так меня звали в детстве) племянник начальницы лагеря. А её за справедливый, но крутой нрав, уважали и побаивались. Если теперь кто и приставал к Шурику, то реже и безобиднее.

 Мы учились в разных школах и потому встречались только на улице. В те после военные времена улица была единственным местом досуга, как для взрослых, так и для детей. Взрослые, обычно женщины, все вдовы, за исключением тёти Поли ( её муж, всем на зависть, пусть одноглазый и однорукий, но мужчина в доме) усаживались каждый вечер на скамейки крылец и, поплёвывая семечной шелухой, судачили про свои бабьи дела, замолкая лишь на минуту с завистливым любопытством глядя вслед влюблённой парочке, идущей под руку в парк.

 Детвора помладше в светлые часы вечера играли в казака-разбойника, катали металлические колёса, гурьбой гоняли по пыли самодельный тряпичный мяч ( резиновый был только у девочек), а в сумерки играли в прятки, затаиваясь в кустах сирени и конопли( В то время конопля для нас была просто высокой травой, не более.) или занимали свободное крыльцо и, замирая сердцем от страха, слушали всякие страшилки про ведьм, домовых и прочей нечисти.

  Шурик принимал участие в любой игре, безропотно соглашаясь быть кем угодно: вратарём, водилой, разбойником, фашистом. А фашистов тогда не щадили, порой забывая, что это игра и в ней все свои. Сражения велись обычно осенью на колхозном огороде. Бились капустными кочерыжками.

 Вырывали их с корнем, с комьями грязи и швыряли друг в друга в качестве гранат. Шурик медлительный и неувёртливый и ему доставалось больше всех. Но он всегда с воинственными воплями лез напролом. Бывало весь в грязи, с расквашенной губой или синяком под глазом, он с застенчивой улыбкой то ли спрашивал, то ли восторженно удивлялся самому себе:- Ну как я сражался?!  А?

 Ещё тогда двенадцатилетним я недоумевал, почему Шурик любое издевательство над ним превращал в весёлую шутку и, если все смеялись, то  явно ему это доставляло искреннее удовольствие  и он хохотал дольше всех.

 Впервые я это заметил после того эксперимента, проведённого с Шуриком его соседом шестнадцатилетним Генкой Лопоновым, Лопончиком, уркой, имевшим несколько приводов в милицию за драки и вымогательство. Тот вынес из дома машинный насос (его дед-шофёр, гоняя  колхозную полуторку по пыльным колдобинам с полевых токов до элеватора, раз в неделю заезжал во двор с зерном, как бы перекусить, на самом деле  все соседи знали для чего.

 Четырёх свиней в закутке объедками со стола не прокормишь, но все молчали, завидуя и восхищаясь:- Умеют же люди жить.) Он поставил насос на порог крыльца.
 - Ну что, Утя? Хочешь на Марс полететь? Вижу, хочешь. Давай проведём эксперимент. Поди сюда. Наклонись.

 Шурик послушно наклонился, упершись руками  верхний порог крыльца. Лопончик резко двумя руками спустил до колен трусы  с Шурик, обнажив белые ягодицы, затем послюнив конец шланга сунул  его в анус. Шурик ойкнул.

- Потерпи. Сейчас полетишь.- Он нагнулся над насосом. Я видел как при каждом движении его рук  вниз живот Шурика расширялся, округлялся, едва не касаясь нижнего порога.
- Оп-па! Готов.- Лопончик выдернул шланг.- Ну вот, теперь можешь лететь. Помаши крылышками.

 Шурик попытался подтянуть трусы, но они не налезали на его шаровидный живот.
- Оставь их в покое. Давай маши . Ты же хочешь полететь на Марс.
 Шурик выпрямился. Замахал руками. Он повернулся  к Лопончику. Жалкая, растерянная улыбка тронула его толстые губы.
- Не летиться что-то.

- Дурак ты, Утя.- Генка ткнул кулаком в живот Шурика. Раздался громкий трескучий  хлопок. Генка взвизгнул и стукнул ещё раз. Второй хлопок утонул  в взрыве хохота. Всех буквально согнуло в истеричном припадке смеха. До этого все стояли молча, настороженно и испуганно следя за  округлением  живота Шурика, страшась, что он  вот-вот лопнет.

 У Шурика рот растянулся до ушей. Он с размаху ударил по животу и подпрыгнул, захлёбываясь смехом. Потом он долго  с важным видом петуха, шагающего вокруг кур, ступал взад-вперёд, барабаня двумя кулаками по животу и его зад вторил его ударам барабанной россыпью пукающих звуков. Хохот стоял неимоверный, но больше всех смеялся Шурик, искренне довольный собой, судя по его петушиному задору и сияющим радостью глазам. Казалось, что он не сознавал гнусной жестокости происходящего.
 
Уже спустя много лет, вспоминая детские шалости я напомнил ему про эксперимент Лопончика.
-Почему ты позволяешь издеваться над собой?
-Какое же это издевательство? Все довольны. А много ли  у нас, вспомни, было тогда удовольствий?- На какое-то мгновение он помрачнел, но тут же опять широко улыбнулся.- А так хоть насмешил всех. Я люблю, когда всем весело. Тогда и тебе весело. .. И жить хочется по-человечески.

 Но по человечески ему так и не пришлось пожить.
 Когда я приехал в отпуск с сыном,  Шурик долго не отпускал мальчика с колен, и всё бережно прижимал к груди и украдкой целовал в макушку.
- Ты ещё не женился?- спросил я.
- А на фиг мне жена!- возмутился Шурик, спустив мальчика с колен.- Меня бабы и без женитьбы любят. За что – не понимаю.

- Вот и завёл бы семью.
- Не-ет, боюсь. А как ненароком родится такой же урод, как я.. Не-ет.. А если и нормальный, то что? Какой я отец. У всех отцы как отцы. Он стыдится будет иметь такого отца… Отцом гордиться надо. А мной... А потом бабы мои – старухи. Всем за пятьдесят. Молодые меня за версту обегают.- Он вздохнул обиженно, но тут же весело и озорно:- А у старух я на расхват. Они-то знают  в чём я молодец.
 Он явно гордился своим статусом лавеласа.

- Ну как по- твоему могу ли отказать бабе, коя в 20 лет овдовела и мужика не познав толком. А ласки мужицкой хочется любой бабе. А где мужиков взять, если их и молодкам нехватает. Вот я за всех и отдуваюсь.-  Он довольный собой раскатисто рассмеялся.
  Мне кажется его устраивало положение в местном обществе. На работе его ценили за неизменную трезвость и  трудолюбие. Я даже дважды видел его портрет, весьма заретушированный на доске почёта хлебозавода, где он работал кочегаром. Как-то раз его наградили бесплатной путёвкой в санаторий.

 О пребывании в нём он несколько лет подряд вспоминал с умилением и восторгом. Особенно об отношении к нему персонала санатория. - Врачи, как мухи над падалью, не поверишь, кружились надо мной. Всё хотели выправить меня. Я им ни в чём не отказывал. Делайте, что хотите. Правда, левую  подлечили. Уже не тяну как раньше, сам видишь.-

   К 40 годам он обрюзг, отяжелел. Видно было, как ему трудно ходить. Волоча левую ногу он быстро стирал каблук на ботинке, что усиливало хромоту  и увеличивало дыру в личном бюджете.
 
  Но он никогда, насколько я помню, не жаловался ни на свои болячки, ни на людей, ни на все эти мелкие житейские неприятности, что сопутствуют всем нам на нашем жизненном пути. Казалось, они не существовали для него и только об одном   он откровенно жалел.

 - Жизнь проходит, а Марс всё-таки недосягаем ни для кого,- горестно резюмировал он.
Дело в том, что Марс для него, что икона богоматери для фанатичного верующего.  Ещё там, в пионерском лагере, я впервые услышал о Марсе от Шурика.  В первый же вечер нашей дружбы он шепнул мне с загадочным видом.
 -Хочешь увидеть мою тайну?

 Перед сном, под предлогом выйти в туалет, мы оказались за стенами  барака. Я до сих пор помню  небо той ночи. До этого я как-то не то, чтобы не замечал красоты ночного неба, я просто не видел его. Спать нас укладывали, едва погаснут краски заката, когда в небе ссуженным крышами и деревьями, только начинали проклёвываться  редкие звёзды.

 А здесь в полях, разбросанных на десятки километров во все стороны света, небо невообразимо огромное, гигантским светящимся куполом опрокинулось над землёю Он был сплошь от самого горизонта словно обсыпан утренней росой, искрящейся под первыми лучами солнца, как в то раннее утро, когда я пятилетний  мальчик выбежал в сад и замер от страха и восхищения перед горящим кустом конопли.

 Голубые огоньки сбегали по листьям, разбрызгивая колючие искорки.  Но не было ни дыма, ни тепла. И это впечатление того утра я испытал той же ночью. Мы завалились на стожок соломы и уставились в небо.

- Вон там, да не туда глядишь. Это ж большая медведица. Ну ковш, видишь? Вот, а теперь гляди туда. Вот она - красная звёздочка. Это моя планета Марс.-Торжественно, с гордостью произнёс он. - Может сейчас кто-нибудь там смотрит на нас. Говорят там тоже люди. Оттель наша земля голубой звёздочкой смотрится. Там жизнь сытая. Добрая. Когда я вырасту, полечу туда. Хочешь со мной? А, чё, давай!

 С этой марсианской мечтой детства он не расставался даже в молодости. Я помню, как он после очередного запуска ракеты в космос сетовал на то, что до сих пор ни американцы, ни мы даже не пытаются готовиться к полёту на Марс.

 - Одно угнетает меня, Володь, что никто из нас, из нашего поколения, уже не полетит на Марс. Меня кто-то бы из наших или американцев опередил!? Что ты! Я бы не пережил этого.

 Откуда у этого физически уродливого человека, правда с крепким здоровым организмом  (он никогда ничем не болел) такая тяга к космосу, полётам на другие планеты. Чем так увлекал его космос и откуда он черпал знания о нём? Я с детства веду дневник. Перед приездом сюда, перебирая вещи и книги, я вытащил  из-под стопки книг замусоленную тетрадь.

 На обложке едва проявлялись на свет выцветшие цифры 49-951. Это был мой первый ученический дневник. С каким-то благоговейным трепетом в душе я листал пожелтевшие страницы, хранящие моё детство. Краткие ежедневные записи о событиях в школе, на улице, о девочке Х. О ней было на каждой странице немного и скупо.

 Продолжая листать, я наткнулся взглядом на заголовок, выписанный крупными буквами. »Мысли Шурика Пугачёва о космосе. Он считает, если земля такая огромная и тяжёлая, она должна куда-то упасть. Она не может просто висеть в космосе без поддержки. Значит она падает. Но так как луна, и солнце, и звёздное небо постоянно находятся возле земли, то они, имея такой же вес и даже больший падают вместе  с ней с такой же скоростью.

 Получается, что вся Вселенная постоянно летит в какую-то бесконечность и никогда не остановится. Иначе наступит апокалипсис.» Я было улыбнулся, запнувшись на последнем слове, но тут же изумился, как это одиннадцатилетний пацан мог сам в одиночку раскрыть сложнейший вопрос космоса.

 В его годы такого слова- космос – я даже не слышал и земля для меня была ограничена лишь горизонтом. Я помню урок географии, когда он загнал в краску учительницу Маргариту Николаевну ( его школу закрыли на ремонт и он попал в наш класс) Он спросил её, почему наша земля вертится вокруг себя и бегает вокруг солнца миллиарды лет и ничто не может её остановить и чем  или кем вызвано это бесконечное вращение?

 Он всегда на всех уроках, будь то физика, химия, ботаника  задавал каверзные вопросы, на которых  не могло быть вразумительного ответа. Скорее всего за это его побаивались учителя и вымещали свой страх снижением оценок в его табеле.

 Не известно кем бы он стал, окончив какой-нибудь вуз, но его образование закончилось семилеткой. К этому времени он осиротел: сначала мать, потом недолго пережив, её ушёл отец. К ним приехала тётка Клава, сестра отца, тучная, громоздкая женщина с обильными висячими бородавками на лице и теле, с злыми калмыцким глазами, зыркающими по сторонам с откровенным недоверием ко всем и ко всему.

 На её колхозную пенсию в 12 рублей вдвоём было не прожить (Иван поступил в Ростовский железнодорожный институт и не приезжал даже на каникулы) и она устроила Шурика в коммунхоз плотником. Он чинил рамы, двери. Стеклил окна. Я слышал от многих, что он никогда не отказывал в просьбе и, если разбитое стекло от влетевшего в него чижа ( заострённая с двух сторон короткая палочка, если кто забыл) произошло в выходной или в праздник он безропотно появлялся в указанном месте.

 Мои воспоминания прервались при виде нашей убогой речушки, почти пересыхающей в засушливое лето из-за огромного пруда, воду которого обильно проливали на колхозные поля. В дождливое лето в речке можно было купаться. В том месте, где в неё впадал ручей, мы делали запруду и воды в ней мне было по пояс.

 Сегодня, к моему удивлению, речка едва не вышла из берегов и довольно быстро несла на мелкой волне городской мусор. Очевидно, колхозные поля уже не нуждались во влаге, потому что страна не нуждалась в колхозах.

 Солнце пекло, от асфальта шёл запах смолы и я решил идти не улицей, а вдоль речки.  Присутствие воды не то, чтобы давало  ощутимую прохладу, сколько снижало чувственное ощущение обжигающего кожу воздуха. Я прошёл через бывший колхозный огород, поглощённый зарослями лебеды и лопухов и вышел к ручью, к месту впадения его в речку.

 Воды в нём не было и я направился вдоль его пересохшего морщинистого русла к Ручейному переулку, где стоял дом Пугачёвых.  Зимой и осенью ручей вырывался из рук огородников и бежал к речке. Летом и весной по канавам, прорытым вдоль дороги и через дворы растекался по жаждущим влаги огородам. Вода в нём была солёная.

   За столетия земля на огородах настолько засолилась, что  борщ, приготовленный из выращенных на ней овощей, можно было не солить.. Ручей вытекал из оврага довольно глубокого и широкого, с крутыми склонами, заросшими лебедой и теперь бежал вдоль улицы к какому-то двору, дождавшемуся своей очереди полива огорода.

 Ручейный переулок вытянулся вдоль оврага, следуя за его изгибами. Ничего не изменилось за улетевшие невесть куда годы. Всё те же одноэтажные саманные домишки с маленькими окнами, крытые  черепицей, когда-то красной, а теперь серой то ли от пыли, то ли выгоревшей от жгуче палящего  солнца.

 Сколько раз каждое воскресенье я бегал сюда с самодельным самокатом, сколоченным из досок от ящика, что сохранился ещё от немцев.  У всех самокатов вместо колёс устанавливались использованные подшипники. Достать их было нелегко и кто-то ночью заимствовал их у меня, сняв с осей.

 Поэтому я бегал к Шурику покататься. Дело в том, что его отец, дядя Ваня,  возил своё обрубленное выше колен тело  на тележке с четырьмя подшипниками вместо колёс. Они замечательно легко вколачивались на оси  самоката, когда дядя Ваня позволял снять их  с его тележки.

  А это позволение приходилось лишь на воскресные дни. В этот день ещё до рассвета он надевал выгоревшую на спине гимнастёрку, на которую цеплял десяток медалей и катил на своей тележке на рынок. До него было километра два и всё в гору. Как-то мать взяла меня  с собою на рынок. Было раннее утро.

 Солнце только взошло и было довольно прохладно. У ворот рынка на своей тележке восседал дядя Ваня. Гимнастёрка под мышками и на спине была тёмной от пота. Перед ним на листе газеты сиротливо стоял солдатский котелок, облезлый и помятый. Согбенная старушка с кошёлкой в руке остановилась, перекрестила дядю Ваню и нагнулась  к котелку.

 Тот громко и кратко звякнул в ответ.  Мать тоже остановилась и опустила в котелок две монеты. Дядя Ваня сидел молча, низко опустив голову, словно рассматривал свои награды. К обеду рынок пустел и дядя Ваня на собранные медяки и серебро покупал шкалик и поллитровку «московской».

 Шкалик он тут же опорожнял торопливо, жадно присосавшись к горлышку бутылки. Другую совал за пазуху и катил домой. Под горку было и легче и быстрей.  У крыльца он останавливался, отстёгивал ремни от своих обрубков и боком неловко валился в траву в жиденькую тень от куста сирени, а тележка, подпрыгнув от толчка, катилась под ноги в нетерпении ждущих покататься.

 -Катайсь!- Кричал он, елозя своим куцым телом в поисках тени погуще.
 Иногда дядя Ваня, изображая инспектора ГАИ, ползал за нами, пытаясь поймать, но куда ему было угнаться за нами на своих обрубках- культяпках, но он упрямо ползал, пьяно хохотал, волоча своё уродливо куцее тело.

 Я не любил и боялся этих игр, зная чем они кончаются. Кончались же они всегда одинаково. Лицо его вдруг перекашивалось  в страдальческой гримасе боли, он падал ничком и его маленькое ущербное тело сотрясалось от рыданий. Он приподнимался на руках, таких несоразмерно туловищу длинных и кричал, хрипя и брызгая слюной:
- За что! Я вас спрашиваю! За что !? мать вашу! Мои ноги… ноженьки мои… За что?! Чтоб всякая сволочь бросала мне,.. Мне! Пятак! Паскуды! Что вы молчите!? За что?!

 Он бился головой о землю сухую и плотную как кость и кровь чёрными сгустками свисала  с мохнатых бровей.
 Мы  прятались за куст сирени и оттуда видели, как подходит к нему сосед, однорукий дядя Степан, спешит на костылях Витенька,  застенчивый молоденький парнишка( он случайно подорвался на мине уже после войны, вскапывая грядку  у себя на огороде)

 А затем выкатывая свой огромный живот, у неё всегда был такой живот, вылезала из сеней жена дяди Вани с визжащим младенцем на руках. Она каждый год, обычно весной рожала таких младенцев ( по крайней мере трёх, я помню, насколько сохранилось в памяти) и каждое лето, молча без слёз уносила их в узких деревянных ящичках на кладбище.

 У неё был туберкулёз лёгких. Кашляла она надрывно с хрипом и кровью. Зимой и летом ходила в замасленном тулупе и спала в нём на матраце, брошенном на полу. Напротив у противоположной стены под кухонным столом лежал другой матрац для  дяди Вани.

 Витенька, переложив костыли в одну руку, осторожно сгибал единственную ногу, наклонялся и что-то говорил всё ещё кричащему дяде Ване. Тот, упираясь руками в землю, поднимается и садится на свои культяпки, обхватив руками ногу Витеньки, обтянутую галифе и кирзовым сапогом, плачет:
 -Витенька! Всё!.. Забыл! Витёк! Всё! Не буду! Люблю я тебя… Только тебя! А их гадов ненавижу!.. У-у, грязные спекулянты. Мы своё мясо с костями, Витёк. А они.
 
 Кто были они мы не понимали, а взрослые таскали нас за уши, когда мы пытались выяснить и советовали не задавать глупых вопросов. Все знали, дядя Ваня был в плену. Бежал, партизанил, снова попал в плен, был расстрелян, но не убит, полгода его выхаживала какая-то белорусская женщина в безвестной деревушке.

 Потом он перешёл линию фронта и попал в трибунал, а оттуда в штрафные роты. Он дошёл до Будапешта и где-то там взрывом гранаты ему оторвало обе ноги. Я гордился знакомством с ним, завидовал его подвигам, но почему-то боялся его. Я не раз видел и слышал от взрослых о свирепом буйстве и непредсказуемости пьяных дебошей дяди Вани.

 Я уже тогда догадывался откуда синяки и ссадины на скулах и руках Шурика, всегда объясняющего их происхождение случайным падением.
- Да запнулся о пенёк и шмякнулся мордой,- обычно говорил он, застенчиво улыбаясь.

 Соседи говорили, что в отличии от старшего брата, он всегда заступался за мать, потому ему доставалось от отца.
  Всё это происходило здесь, на этой узкой улочке с полузасохшей сиренью под окном, с пыльной лебедой вместо газонов. Казалось время здесь остановилось. Ничего не изменилось за десятки лет.

 Но уже детвора гоняет настоящий футбольный мяч и две молодящиеся женщины, шедшие навстречу мне уже не в юбках ниже колен, а в рваных джинсах, запоздалый крик моды, с тонкими папиросками в ярко напомаженных губах. Обе взглянули на меня из-под густо накрашенных ресниц и о чём-то зашептали.

 Возможно я знал их восьмилетними голенастыми девчонками в пёстрых сарафанах. Возможно они узнали меня, но для меня они уже чужие, как и я для них.
 Дом Пугачёвых я узнал только по крыльцу. Голубая краска давно уже облезла, обнажив пепельные от старости доски. На одной из них в вырезанных ножом буквах она сохранилась. Голубые буквы  полвека  немо кричали улице, что Шура + Вова = Дружба.

 Дом выглядел удручающе грустно. Закрытые ставни заколочены горбылями с покоробленной чёрной корой. На одной из досок красной масляной краской надпись- Дом продаётся. Справки в доме № 12.

 Я взошёл на крыльцо дома №12 и постучал в дверь. Открыла её пожилая женщина  в пёстром фартуке. Из-под припухших век взглянули на меня удивительно знакомые тёмные миндалевидные глаза. Маленький курносый носик дёрнулся кверху вместе с верхней губкой, обнажив ровный ряд мелких зубов. Она, очевидно, что-то спросила, но я не то чтобы не расслышал, я, вообще, не услышал её голос.

Я уже был в другом измерении и времени. 30 лет назад я постучал в эту дверь и мне открыла двадцатилетняя девушка с миндалевидными, сверкающими глазами. Анечка Карандина. Последняя моя платоническая влюблённость. То ли я изменился в лице, то ли пошатнулся, она встревожено спросила:
- Вам плохо?
- Нет-нет,- запротестовал я поспешно,-всё в порядке со мной.
- Вы, наверное, насчёт покупки дома?

- Тоже нет. Я, видите ли, только приехал и сразу получил печальную для меня весть. Вы, очевидно. знаете, где похоронен Александр Емельянович?
- А кто такой? Я такого не знаю и не слышала никогда.
- Но вы здесь давно живёте, не так ли?
- Да всю жизнь. Ну и что с того?
- Ну соседа своего вы же знали?
- Шурика?- воскликнула она и в её голосе прозвучали тёплые радостные нотки:- Господи! Да как же так! Я совсем запамятовала. Всегда Шурик, Шурик.  Все звали Шуриком. А отец его Емельян Никандрович, земля ему пухом. Александр Емельянович, да-да, это же наш Шурик. Боже мой, как я обмишурилась.

 Она буквально затащила меня  в дом, когда я назвал себя.
- Неужели вы Владимир Сергеевич? Вы так поседели и потом я вас не видела никогда с бородой. Хотя лицом вы почти не изменились.
 Она поила меня чаем с вишнёвым вареньем и пирожками с абрикосами и рассказывала о последних днях Шурика.

- Ему досталось, бедняге. Тётку его, Клавдию Петровну, паралич разбил. Правая сторона отнялась. Он и намучился с ней. 12 лет пролежала  плашмя. Он её кормил, поил. Каждую неделю купал. А летом даже выносил  во двор. Один  - такую тушу, вы же помните её. Говорит, надо ей позагорать, чтоб пролежней не было...

 Ну и надорвался. Грыжу заработал в конце концов. Маялся с ней долго, пока насильно в больницу не заставили лечь. Пока он там лежал, Клавдия померла, хотя мы за ней присматривали. Так этот ненормальный сбежал  из больницы. Швы ещё не затянулись. Видите ли, без него не похоронят.

 Конечно, швы разошлись, воспалились, заражение какое-то. Он ещё два месяца пролежал. Пришёл домой белый как смерть. Ночи две подряд я просыпалась от воя. Думала наш кобель воет, такое случалось. Вышла во двор приструнить паршивца. Ан нет, лежит свернувшись калачиком.

 А вой такой жуткий задавленный. Прямо душу вынимает. Шурик убивался то ли по тётке, то ль от одиночества. Одному в четырёх стенах, поневоле взвоешь. Два дня не выходил из дома. Мы переполошились. Стучали, не открывает. Хотели уже двери взломать, а он идёт  с авоськой из магазина. Как всегда весёлый, улыбчивый. Но этой весной смотрю на него, какой-то не такой. На людях такой же. Улыбка на ушах.

 А дома гляжу ходит по двору как неприкаянный. Порой курам зерна забывает насыпать. А ночью как-то, пред самой смертью, как он окончательно слёг, я не к столу будет сказано, шла в туалет, гляжу он сидит на колдобине, голову задрал к верху.

 Иду обратно и говорю: Звёзды считаешь. А он в ответ. Да нет, жду когда тучка уйдёт. Хочу в последний раз на Марс взглянуть, а они, бесстыжие, одна за другой лезут. Вот незадача.-

 И знаете, уже перед смертью он два дня без сознания был. Бредил, кричал, и вдруг, я была с ним рядом, открыл глаза. Взгляд был осмысленный,  глаза словно осветились радостью. Он прошептал, это его последние слова. Я так и не поняла, что он хотел сказать этим. -Сбылось.. . Я наконец побывал там.

  Ночью, выйдя во двор, меня всё-таки заставили остаться ночевать, я долго разыскивал красную звёздочку, всю жизнь так манившую моего школьного друга, но не мог обнаружить. Мешала то ли полная луна, то ли серебристые, лёгкие как перья облачка.
 Но Шурик бы нашёл, уверен. Ему повезло, один раз в жизни повезло. Он умер с сознанием осуществлённой мечты.
 Ради этого стоит жить. .