Владимир Григорьевич Бенедиктов 1807 1873

Виктор Рутминский
«И лишь один венец терновый на вечных язвах уцелел…»


Не знаю, что известно современному молодому читателю о Бенедиктове. Автор этих строк в годы своей молодости мог читать о нем в школьных учебниках, что это был поэт вычурный, претенциозный, не стоивший того шума, который вокруг него поднимали в свое время.
Конечно, критерии 40-х годов для нас не подходят совершенно. Но авторы разгромных текстов ссылались не на какое-нибудь идеологическое постановление, а на авторитет более высокий и солидный – на В. Г. Белинского, которого, впрочем, было принято считать инстанцией, не подлежащей обжалованию.
Но если принимать все сказанное о Бенедиктове на веру, то становится непонятным, почему такого плохого стихотворца большая серия «Библиотеки поэта» издала дважды: сперва в 1939 году, а потом в 1983-м, причем второе издание было таким толстым томом, что он превосходил по объему чуть ли не все остальные, выпущенные в этой серии. И это случилось не тогда, когда все, кому не лень, принялись сжигать все, чему поклонялись, и поклоняться тому, что сжигали. В набор книга была сдана еще при Брежневе, в сентябре 1982 года. Еще ранее, в 1958 году, наследие поэта было представлено в малой серии «Библиотеки поэта». Значит, стихи являли общественно значимый, даже по тогдашним понятиям интерес.
В. Г. Бенедиктов, несомненно, был очень талантлив, и многие оценили его по достоинству сразу. Но при жизни его и в более позднюю эпоху отношение к нему колебалось от неумеренно-восторженного до столь же несправедливо уничижительного. Это как раз говорит о значительности его дарования, способного породить неравнодушие.
Попробую дать объективную характеристику Бенедиктова, тоже опираясь на достаточно авторитетные источники.
«Не один Петербург, вся читающая Россия упивалась стихами Бенедиктова, – вспоминает Я. П. Полонский, – он был в моде. Учителя гимназии в классах читали его стихи, девицы их переписывали, молодые франты хвастались, что им удалось заучить только что написанные и нигде не напечатанные стихи Бенедиктова».
А вот еще одно свидетельство современника – письмо из Сибири: «Каков Бенедиктов? Откуда он взялся со своим зрелым талантом? У него, к счастью нашей литературы, мыслей побольше, чем у Пушкина, а стихи звучат так же». Некоторый перегиб, не правда ли? Кто же это пишет? Восторженный юнец, захлебывающийся от упоения стихами? Нет, я специально не назвал его имя сразу. Это самостоятельный, мудрый человек – декабрист Николай Бестужев.
Известно также, что Жуковский, согласно воспоминаниям И. Панаева, «до того был поражен книжечкой Бенедиктова, что несколько дней кряду не расставался с ней и, гуляя по Царскосельскому саду, оглашал воздух бенедиктовскими звуками».
В то же время Станислав Рассадин свою статью о поэте назвал «Неудачник Бенедиктов». Неудачник? Как сказать…
Свое место в поэзии он занял, а ушаты хулы – это иногда больше publicity, чем восторги. Не так уж много его современников могут претендовать на наше внимание, на наше любопытство. Но вот литературоведы и биографы, к сожалению, уделили ему внимания мало. Биография его малоизвестна, да в ней, кажется, и не было сколько-нибудь заметных событий. Сведения о нем приходится собирать по крохам. Известно, что родился он в Санкт-Петербурге 5 (17) ноября 1807 года. Отец был мелким чиновником, вскоре после рождения сына его перевели в Петрозаводск советником губернского правления. Дворянство он получил по выслуге чинов, а предки были из низшего духовенства Смоленской губернии. Мать – из семьи придворного кофешенка. Это, может, красиво звучит, но означает всего лишь человека из придворной обслуги, ведающего раздачей кофе и чая.
Владимир Григорьевич кончил четырехклассную Олонецкую гимназию (Петрозаводск был центром Олонецкой губернии – В. Р.). Большое влияние на него оказал учитель Яконовский. В 1821 году по окончании гимназии (кстати, он всегда был первым учеником) Бенедиктов поступает в средние классы Санкт-Петербургского кадетского корпуса. Я. П. Полонский сожалеет о том, что Бенедиктов не поступил в университет, где, по его мнению, в те годы только и сверкали какие-то искорки мысли.
С. Рассадин тоже считает, что кадетский корпус был далеко не лицеем, и это скорее всего так, но я не уверен, что это имеет сколько-нибудь принципиальное значение: ведь и выпускники лицея не все Пушкины. Видимо, и там будущий поэт учился блестяще, потому что сразу, получив чин прапорщика (а тогда это был офицерский чин), назначается в лейб-гвардии Измайловский полк, через три года становится поручиком и, к сожалению, принимает участие в подавлении польского восстания. Видимо, тогда и были написаны такие стихи, в которых уже обнаруживается любовь Бенедиктова к развернутым метафорам.

Она чиста, она светла
И убрана сребром и златом;
Она душе моей мила,
Она дружна со мной, как с братом.
Она стыдится наготы,
Пока все дремлет в сладком мире, –
Тогда царица красоты
В своей скрывается порфире,
Сквозь острый взор, блестящий вид
И стан свой выгнутый таит.
Но лишь промчится вихорь брани –
Она является нагой,
Объята воина рукой,
И блещет, будто роковой
Огонь в Юпитеровой длани.
Она к сердцам находит путь,
И хоть лобзает без желанья,
Но с болью проникают в грудь
Ее жестокие лобзанья.
Когда нага – она грозит,
Она блестит, она разит;
Но гром военный утихает –
И утомленная рука
Ее покровом облекает,
И вот она – тиха, кротка
И сбоку друга отдыхает.

Понятно, что эта «бранная красавица» не что иное, как сабля.
Награжденный орденом Святой Анны IV степени за храбрость, поэт тем не менее выходит в отставку. Служба офицером в гвардии, которой он посвятил 26 лет, требовала значительных средств, которых у Бенедиктова не было.
После этого он поступает на службу в министерство финансов, требовавшую большой отдачи сил. Его начальник, министр финансов Е. Ф. Канкрин, был дельным финансистом, служившим самозабвенно и желавшим видеть то же рвение в подчиненных.
Внешность Бенедиктова была совсем не поэтической: он выглядел как типичный чиновник. Мне даже кажется, что синтетический портрет Козьмы Пруткова включает в себя некоторые черты Бенедиктова.
Сохранилось свидетельство некоего Бурнашова, опубликованное в «Русском вестнике» за 1871 год (том XCV): «Если о поэте, как о личности, можно судить по его произведениям, то можно было бы представить себе г. Бенедиктова величественным, красивым и гордым мужем, с открытым большим челом, с густыми кудрями темных волос, грациозно закинутых назад, с головой, смело поднятой, с глазами, устремленными глубоко вдаль, с движениями смелыми и повелительными, с поступью плавной, речью звучной, серебристою, музыкальной. Действительность же представляет человека плохо сложенного, с длинным туловищем, с короткими ногами, роста ниже среднего.
Прибавьте к этому голову с белокуро-рыжеватыми, примазанными волосами и зачесанными на висках крупными закорючками; лицо рябоватое, бледно-геморроидального цвета, с красноватыми пятнами и беловато-серые глаза, окруженные плойкой морщинок».
Люди, полюбившие стихи Бенедиктова, были разочарованы его внешностью. Но вот этот застегнутый на все пуговицы чиновник в вицмундире пишет:

Нет, разгадав удел певца,
Не назовешь его блаженным,
Сиянье хвального венца
Бывает тяжко вдохновенным.
Видал ли ты, как в лютый час
Во мгле душевного ненастья,
Тоской затворной истомясь,
Людского ищет он участья?
Движенья сердца своего
Он хочет разделить с сердцами, –
И скорбь высокая его
Исходит звучными волнами.
И люди слушают певца,
Гремят их клики восхищенья,
Но песни горестной значенье
Не постигают их сердца.
Он им поет свои утраты,
И пламенем сердечных мук
Он, их могуществом объятый,
Одушевляет каждый звук –
И слез их, слез горячих просит,
Но этих слез он не исторг,
А вот – толпа ему подносит
Свой замороженный восторг.

Умен был поэт, не обольщался «замороженными восторгами».
Бенедиктов был прекрасным математиком, обладал памятью цифр и верностью счета. По словам Полонского, «он не был тем гением, который, прикованный к канцелярскому столу, непременно сошел бы с ума». Его ценило начальство, он отличался аккуратностью и исполнительностью. Как это совместить с такими стихами:

Взгляните, как вьется, как бьется она –
Красивая, злая, крутая волна!
Это мчится Ореллана,
Величава, глубока,
Шибче, шибче – и близка
К черной бездне океана.
Бурлит и ревет океан-великан, –
Гроза на хребте, на плечах ураган:
Вздулся – высится приливом,
Горы волн, шумя, крутит –
Будет схватка: он сердит,
И река полна порывом.
. . .
Что же это за река – Ореллана? Оказывается, это старое название Амазонки. Дальше в тексте стихотворения это название упоминается:

Ты упряма, ты дика!
Бейся, бейся, Амазонка!

Стихи имели огромный успех в гостиных, но поэт долго не решался публиковать их, пока его приятель Вильгельм Иванович Карлгоф не издал книгу за свой счет. Успех был колоссальный, через три года пришлось печатать второе издание (1838 год).
Некоторые присяжные критики умудрились назвать его эпигоном. Вот уж кем он никогда не был! Если эпигон, то чей же?
Ни на кого не похожи даже его недостатки: избыточная метафоричность, не всегда достаточный вкус, пристрастие к неологизмам, равнодушие к социальным вопросам, особенно в молодом возрасте, когда все кругом только о них и говорили.
Однажды, перелистывая «Дневник» Жюля Ренара, я наткнулся на весьма парадоксальное высказывание: «Совершенное всегда в какой-то мере посредственно. Вкус – одна из семи смертных добродетелей». И даже так: «Вкус – это, может быть, боязнь жизни и красоты».
Наиболее известно (и одиозно) было бенедиктовское стихотворение «Кудри»:

Кудри девы-чародейки,
Кудри – блеск и аромат,
Кудри – кольца, струйки, змейки,
Кудри – шелковый каскад!
Вейтесь, лейтесь, сыпьтесь дружно,
Пышно, искристо, жемчужно!
Вам не надобен алмаз:
Ваш извив неуловимый
Блещет краше без прикрас,
Без перловой диадемы;
Только роза – цвет любви,
Роза – нежности эмблема –
Красит роскошью эдема
Ваши мягкие струи.
. . .
Белинский в своей известной статье рассердился не столько на Бенедиктова, сколько на его слишком уж несдержанных почитателей да еще на Шевырева, объявившего Владимира Григорьевича единственным в России поэтом мысли. И это после Баратынского и Пушкина!
Безвкусие у Бенедиктова есть, но это можно найти и у Лермонтова, и у Блока («так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!»). Многое было просто непривычно для тогдашней поэзии, зато вполне нашло свое развитие в поэзии ХХ века. Представляю, какие громы обрушил бы Белинский за «сочетание несочетаемого» на Б. Л. Пастернака. А на И. А. Бродского? Бенедиктов был смелым художником. Он мог писать так:

Бурный ветер тучи двинул,
Зашатался ночи мрак;
Тучи лопнули, и хлынул
Ливень крупный на бивак…

Уважавший и ценивший поэта Я. П. Полонский отчитывал его за эти строки: тучи-де не стеклянные сосуды и не пузыри.
Подобные смелые выражения бывали и раньше, хотя бы у Державина («счастие тебе хребет с грозным смехом повернуло»). Полонский же при всех его достоинствах языковой смелостью не блистал.
Наш язык вполне вбирает в себя очевидные метафоры типа: трещит голова, встает солнце, идет дождь (один из малолетних героев Чуковского спрашивал: «А где же у дождика ножки?»). В самом деле: по-немецки es regnet (дождит), по-польски deszopada (то есть падает).
Бенедиктов увлекался языками, читал по-французски и Гюго, и Ламартина, и их риторика влияла на его манеру. Но он брал у них то, что было ему, по-современному выражаясь, экзистентно.

. . .
Привет мой вам, столпы созданья,
Нерукотворная краса,
Земли могучие восстанья,
Побеги праха в небеса!
Здесь с грустной цепи тяготенья
Земная масса сорвалась
И, как в порыве вдохновенья,
С кипящей думой отторженья
В отчизну молний унеслась;
Рванулась выше… но открыла
Немую бездну впереди.
Чело от ужаса застыло,
А пламя спряталось в груди.
И вот, на тучах отдыхая,
Висит громада вековая,
Чужая дому и звездам.
Она с высот, где гром грохочет,
В мир дальний ринуться не хочет,
Не может прянуть к небесам.
. . .
Многое в критике Белинским стихов Бенедиктова резонно, многое принято самим поэтом, но нельзя не отметить в ней некую неприязненную тенденциозность: «…поэзия г. Бенедиктова, – писал Виссарион Григорьевич, – не поэзия природы, или истории, или народа, – а поэзия средних кружков бюрократического народонаселения Петербурга… Она вполне выразила их, с их любовью и любезностью, с их балами и светскостью… и выразила простодушно-восторженно».
Больно уж не любил В. Г. Белинский светские, чиновные круги… Осмелюсь заметить, что бюрократия никакой поэзии создать не может, поэзия создается только вопреки бюрократии.
Вы можете представить себе какого-нибудь Ляпкина-Тяпкина или Землянику авторами «Орелланы»?
А Бенедиктов пишет так:

Что такое счастье наше?
Други милые, оно –
Бытие в железной чаше,
Перл, опущенный на дно.
Кто лениво влагу тянет
И боится, что хмельна,
Слабый смертный – не достанет
Он жемчужного зерна!
Кто ж, согрев в душе отвагу,
Вдруг из чаши дочиста
Гонит жизненную брагу
В распаленные уста –
Вот – счастливец! Дотянулся –
Смело чашу обземь хлоп!
Браво! Браво! Оглянулся, –
А за ним отверстый гроб!

Где-нибудь здесь чувствуется чиновник?
В некоторых стихах Бенедиктов был предтечей поэтов нашего века. Всю жизнь я считал, что «безглагольность» – это словечко Бальмонта, ан нет – первым его употребил именно Владимир Григорьевич.
По неологизмам он порой сущий «гений Игорь Северянин». Посмотрите: «сорвиголовность», «человечиться», «каинствовать». Вот так эпигон! Скорее, футурист своего века.

Пиши, поэт! Слагай для милой девы
Симфонии любовные свои!
Переливай в гремучие напевы
Палящий жар страдальческой любви!
Чтоб выразить таинственные муки,
Чтоб сердца огнь в словах твоих изник,
Изобретай неслыханные звуки,
Выдумывай неведомый язык!

Он срывается в бездны, но и высоко взлетает. Что же, лучше ползти по утоптанной равнине? В его блестящем «Вальсе» предугадывается многое: и интонация «Маскарада» Андрея Белого и даже… киносъемка сверху, о коей его современники понятия не имели и не могли иметь.
Это большое стихотворение, поэтому приведу из него два отрывка:

. . .
Вот осталась только пара,
Лишь она и он. На ней
Тонкий газ – белее пара,
Он – весь облака черней.
Гений тьмы и дух эдема,
Мнится, реют в облаках,
И Коперника система
Торжествует в их глазах.
. . .
В сфере радужного света
Сквозь хаос, и огнь, и дым
Мчится мрачная планета
С ясным спутником своим.
Тщетно белый херувим
Ищет силы иль заклятий
Разломить кольцо объятий,
Грудь томится, рвется речь,
Мрут бесплодные усилья.
Над огнем открытых плеч
Веют блондовые крылья,

Брызжет локонов река,
В персях места нет дыханью,
Воспаленная рука
Крепко сжата адской дланью,
А другою – горячо
Ангел, в ужасе паденья,
Держит демона круженье
За железное плечо.

А вот это впору было бы написать И. Ф. Анненскому:

А вот «в темном лесе» Матрена колотит,
Колотит, молотит, кипит и дробит,
Кипит и колотит, дробит и молотит,
И вот поднялась, и взвилась, и дрожит…

Отношение Пушкина к Бенедиктову не вполне ясно. Однажды Александр Сергеевич сказал ему: «У вас прекрасные рифмы». Потом, будучи спрошен кем-то о Бенедиктове, он заметил: «Да, у него есть сравнение неба с опрокинутой чашей!» («Чаша неба голубая опрокинута на мир!» – В. Р.). Скорее всего, отношение было двойственным и сдержанным. Гармонического Пушкина не могли не шокировать элементы дисгармонии в стихах поэта. Белинскому же Бенедиктов был просто неприятен. Как свидетельствует И. А. Гончаров: «Зная лично Бенедиктова как умного, симпатичного и честного человека, я пробовал иногда спорить с Белинским, объясняя обилием фантазии натяжки и преувеличения во многих стихах, указывая, наконец, на мастерство стиха и прочее. Белинский махал рукой и не хотел признавать ничего, ничего».
Но неприязнь Белинского не убила Бенедиктова, а до какой-то степени сделала ему рекламу. Лет десять о нем не было слышно (мне уже доводилось писать, что это был период потери интереса к стихам вообще), однако Бенедиктов писал стихи и в 40-е годы. Новый всплеск его дарования пришелся на 50-60-е годы. У этих стихов иная манера, они тоньше, сдержаннее. Например, его «Нетайное признание». Приведу хотя бы его концовку:

О нем смолчать я мог бы… Но к чему же
То чувство мне, как плод запретный, крыть,
Когда при всех, и при ревнивом муже,
О нем могу я смело говорить?

Оно не так бессмысленно, как служба
Поклонников, ласкателей, рабов;
Оно не так бестрепетно, как дружба;
Оно не так опасно, как любовь.

Оно милей и братского сближенья,
И уз родства, заложенных в крови,
Оно теплей, нежнее уваженья
И, может быть, возвышенней любви.

Это 1851 год. Поэту 46 лет. Стихи в автографе обращены к А. П. Баумгартен. Да, муза его несколько изменилась. С ней в 1855 году он теперь разговаривает так:

Я гоню ее с криком, топотом,
Не стихом кричу – прозой рубленой,
А она в ответ полушепотом:
«Не узнал меня, мой возлюбленный?
А все та же я, только смолоду
Я жила с тобой в женской прелести,
Но прибавилось в жизни холоду,
И осунулись бабьи челюсти;
Целовать меня не потянешься,
Счастье дать тебе не могущую,
Да зато во мне не обманешься,
Говорю тебе правду сущую.
И служу тебе верной парою,
И угрюмая, и суровая,
За тобой хожу бабой старою,
А за мной идет баба новая.
В белизне она появляется
И суха, суха – одни косточки,
А идет она – ухмыляется,
И коса у ней вместо тросточки!
. . .

Одна из легенд гласит, что В. Г. Бенедиктова снова обрушили на землю мощным ударом Чернышевский с Добролюбовым. Но у Добролюбова о Бенедиктове есть лишь одно высказывание – об его обличительных стихах. Тогда на такие стихи была мода, и Владимир Григорьевич ее не избежал. Добролюбов писал, что он обличает уже обличенное, и в этом критик прав: эти стихи не принадлежат к лучшим творениям Бенедиктова. Остальные же отзывы Добролюбова о поэте – спокойные, порой даже доброжелательные.
Удачи Бенедиктова были не на путях сугубой романтической риторики и не в сомнительной «гражданственности», а, скорее, на той дороге, которую он сам считал обочиной, но она, пожалуй, была магистральной.

Оставь!
Оставь ее: она чужая, –
Мне говорят, – у ней есть он,
Святыню храма уважая,
Изыди, оглашенный, вон!

О, не гоните, не гоните!
Я не присвою не свою:
Я не во храме, посмотрите,
Ведь я на паперти стою…

Иль нет – я дальше, за оградой,
Где, как дозволенный приют,
Сажень земли с ее прохладой
Порой и мертвому дают.

Я – не кадило, я – не пламень,
Не светоч храма восковой.
Нет, я согретый чувством камень,
Фундамент урны гробовой.

Я – тень, я – надпись роковая
На перекладине креста;
Я – надмогильная, живая,
Любовью полная плита.

Мной не нарушится святыня,
Не оскорбится мной она, –
И Бог простит, что мне богиня –
Другого смертного жена.

Скажем попутно несколько слов о Бенедиктове как о переводчике. Он переводил с английского, французского, немецкого, венгерского, сербо-хорватского, больше же всего с польского. Тогда еще не было обычая переводить по подстрочнику с языка, неизвестного переводчику.
Расскажу одну интересную историю. Из всех сонетов Шекспира больше всего известен широкой публике 66-й сонет. И однажды, когда у меня в гостях собрались любители поэзии, я предложил им, не называя имен переводчиков, 7-8 разных переводов этого сонета. Среди них были переводы Маршака, Пастернака, Румера, Финкеля, ну и в числе других – Бенедиктова. При этом я попросил всех, обозначив переводы номерами в порядке их прочтения, отметить тот, который произвел наибольшее впечатление. Все как один отметили номер 5 – Бенедиктова.

Я жизнью утомлен, и смерть – моя мечта.
Что вижу я кругом? Насмешками покрыта,
Проголодалась честь, в изгнанье правота,
Корысть – прославлена, неправда – знаменита.
. . .
А последние две строки:

Хотел бы умереть, но друга моего
Мне в этом мире жаль оставить одного.

При всем моем уважении к Пастернаку – разве не хуже:

Измучась всем, не стал бы жить и дня,
Да другу будет трудно без меня.

Вслушайтесь в это «измучась всем» – ведь язык сломаешь!

А вот история с еще одним почитателем Бенедиктова. Им оказался Тарас Григорьевич Шевченко. Поэт ехал из ссылки на пароходе «Князь Пожарский» и вел дневниковые записи: «Сегодня в 7 часов утра собрались мы случайно в капитанской каюте и слово за слово из обыденного разговора перешли к литературе и поэзии. После недолгих пересудов я предложил прочесть «Собачий пир» из Барбье. Бенедиктов, певец кудрей и прочего тому подобного, не переводит, а воссоздает Барбье. Непостижимо!
. . .
Свобода – женщина с упругой, мощной грудью,
С загаром на щеке,
С зажженным фитилем, приложенным к орудью,
В дымящейся руке.
. . .

Свобода – женщина, но, в сладострастье щедром
Избранникам верна,
Могучих лишь одних к своим приемлет недрам
Могучая жена.
. . .

Наш добрый, милый капитан… достал из своей заветной портфели его же, Бенедиктова, «Вход воспрещается»… Потом прочитал его же «На Новый 1857 год». Я дивился и ушам не верил. Многое еще кое-чего упруго свежего, живого было прочитано нашим милым капитаном. Но я все внимание и удивление сосредоточил на Бенедиктове, а прочее едва слушал».
Месяцев семь спустя, в 1858 году, Шевченко ходил к Бенедиктову в Петербурге знакомиться и услышал чтение «Собачьего пира» самим переводчиком. Кстати, перевод нигде не был напечатан и до революции считался анонимным.
По службе Бенедиктов рос, но стихи его становились все грустнее. В отставку он вышел 31 ноября 1858 года с должности члена правления Заемного банка (директором банка, вопреки некоторым источникам, он никогда не был). Уволен был с мундиром и пенсией 2801 руб. 44 коп. в год.
В 1860 году поэт выступает на публичном чтении в Пассаже вместе с Майковым, Тургеневым, Некрасовым, Полонским. Стихотворения «Борьба» и «И ныне…» имеют бурный успех, и Некрасов, у которого были и чутье, и слух, помещает их в «Современнике».
Одно из стихотворений Бенедиктова стало после публикации хрестоматийным.

Вход воспрещается – как часто надпись эту
Встречаешь на вратах, где хочешь ты войти,
Где входят многие, тебе ж, посмотришь, нету
Свободного пути!
. . .
Один еще открыт нам путь – и нас уважат,
Я знаю, как придет святая череда.
«Не воспрещается, – нам у кладбища скажут, –
Пожалуйте сюда!»
. . .
И мертвым нам кричат: «Куда вы? Тут ограда:
Здесь место мертвецам большим отведено.
Вам дальше есть места четвертого разряда,
А тут – воспрещено!»

Горьковаты и его стихи, обращенные к красавицам, столь пылко воспеваемым им в прежние годы. Известно, что семьи он не имел, проживал с сестрой. Не везло, видать, поэту в любви.

Красоте в угожденьях бесплодных
Посвящая мой страстный напев,
Много пел я красавиц холодных,
Много пел я бесчувственных дев.
. . .
Ты мне к счастию путь указала...
Но – увы! – я не мог им идти.
На привет, где ты «здравствуй» сказала,
Я печально ответил: «прости».

Перед нами могила разлуки…
Да, прости! – с этим словом должны
Оборваться все стройные звуки,
Все аккорды блаженства и муки
Стоном лопнувшей в сердце струны.

Поэт всегда пророк. Некоторые стихи Бенедиктова предвещают грядущие катаклизмы так, что делается страшновато:

И новый был опыт зиждительной силы.
В быту земноводном пошли крокодилы,
Далеко влача свой растянутый хвост:
Драконов, удавов и ящериц рост
Был страшен. С волнами, с утесами споря,
Различные гады и суши, и моря
Являлись гигантами мира тогда…
И снова стихийный удар разразился,
И мир тот под землю опять провалился,
А сверху вновь стали земля и вода.

По свидетельству М. А. Зенкевича, Э. Г. Багрицкий читал ему эти строки из бенедиктовских «Переворотов» и, ухмыляясь, говорил: «Ну что, старик таки-да читал вашу «Дикую порфиру»?»
Завещанием поэта звучат его стихи «К новому поколению» (от стариков):

Шагайте через нас! Вперед! Прибавьте шагу!
Дай Бог вам добрый путь! Спешите! Дорог час.
Отчизны, милой нам, по счастию, по благу,
Шагайте через нас!
. . .
Молитесь Господу – не лицемерьте скукой!
Не фарисейства тьмой, не вздорным ханжеством,
Но – делом жизненным, искусством и наукой,
И правды торжеством!

И если мы порой по старине с упорством
Стоим и на ходу задерживаем вас
Своим болезненным, тупым притворством, -
Шагайте через нас!

Бенедиктов знал и славу, и бесславье. Не считая нужным преувеличивать его значение, скажу только, что была в этом поэте живая душа и подлинное дарование и что любые развенчания не в состоянии все это уничтожить. Да, многое устарело и умерло, но многое плодотворно проросло и дошло до нас истинным светом.