Евгений Абрамович Баратынский 1800 1844

Виктор Рутминский
«Болящий дух врачует песнопенье»


Поэт Баратынский, отличаясь исключительной скромностью, не был склонен переоценивать свое дарование, пожалуй, даже недооценивал его. Обычно среди поэтов распространено обратное явление, и далеко не всякий напишет о себе так:

Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земле мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.

Он жил и творил рядом с Пушкиным и порою казался померкшим в тени своего великого собрата. Но вот сам Пушкин ставил его очень высоко: «Он шел своей дорогой один и независим». Выше всего оценивал Пушкин элегии Баратынского. В одном из писем к П. А. Вяземскому (2 января 1822 года) Александр Сергеевич восторженно восклицает: «Но каков Баратынский! Признаться, он превзойдет и Парни и Батюшкова – если впредь зашагает, как шагал до сих пор – ведь 23 года счастливцу. Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет».
Здесь недаром упоминаются Парни и Батюшков – предшественники Баратынского в области элегии, учителя его.
Вершиной творческого достижения Баратынского является его «Признание», заслужившее восторженный отзыв Пушкина: «Баратынский – прелесть и чудо. «Признание» – совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий».
Заключительные строфы этой элегии читает в фильме «Доживем до понедельника» учитель Мельников (в этой роли снялся блистательный Вячеслав Тихонов):

Прощай! Мы долго шли дорогою одною;
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

И на реплику не слишком образованной учительницы литературы: «Баратынский? Но ведь он второстепенный поэт?» – отвечает: «Разве вы не слышали? Он переведен в первостепенные!»
В самом деле, в этой элегии удивительно вскрывается механизм охлаждения героя к возлюбленной. Такого психологизма не было ни у Парни, ни у Батюшкова.
Жизнь поэта была далеко не безоблачной, хотя и не столь трагичной, как у многих его друзей. Начало пути не предвещало ему никаких бурь. Он родился 19 февраля 1800 года (2 марта по новому стилю) в усадьбе своего отца, генерал-лейтенанта Абрама Андреевича Баратынского, в Тамбовской губернии, Кирсановском уезде (усадьба была частью села Вяжли и называлась Мара). У отца было две тысячи душ крепостных.
В детстве его воспитывала мать, Александра Федоровна; когда малышу пошел пятый год, в дом, по тогдашним дворянским обычаям, был взят учитель-итальянец Жьячинто Боргезе.

Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций,
Где брату вашему всех меньше спекуляций.
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб в силу строгого с тобою договора
Ты дал мне благодать нерусского надзора.
. . .
Какое-то время Баратынские жили в Москве, где в 1810 году скончался отец поэта и был там похоронен, после чего семья вернулась в Мару. Мальчика готовили в частном немецком пансионе к поступлению в Пажеский корпус, куда в конце 1812 года он был принят своекоштным пансионером (то есть на своем содержании).
Учился он небрежно, бывал и второгодником. В 1815 году, начитавшись Шиллера, вместе с пажами Приклонским, Креницыным и другими создает «Тайное общество мстителей»; друзья проводят время в пирах и шалостях, направленных против корпусных педагогов. В 1816 году «мстители» на квартире у камергера Приклонского, отца одного из них, похищают золотую табакерку с деньгами. В какой степени был причастен к этой краже Баратынский, неизвестно. Но ответил за всех он один, взяв вину на себя по кодексу благородства. Его не только исключили из корпуса, но император Александр I лично повелел не принимать его ни на какую службу, разве что на военную – рядовым.
Два с лишним года Баратынский живет то в Маре, то в Смоленском имении дяди и, в общем, мог бы так прожить всю жизнь. Но, видимо, его мучили угрызения совести, одолевало стремление восстановить свою репутацию: ведь дворянин, которому запрещено служить, считался тогда политическим трупом.
А материальные дела семьи пришли в полный упадок. Родные хлопочут за Евгения, но безрезультатно. В начале 1819 года Баратынский поступает в лейб-гвардии Егерский полк рядовым. Впрочем, служба не была для него обременительной: он живет на частной квартире, ведет светскую жизнь, сближается с А. А. Дельвигом и В. К. Кюхельбекером.
Вдвоем с Дельвигом они пишут шуточные стихи:

Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком,
Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили немного,
В лавочку были должны, дома обедали редко.
Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,
Шли они в дождик пешком в панталонах трикотовых, тонких,
Руки спрятав в карман (перчаток они не имели),
Шли и твердили шутя: «Какое в россиянах чувство!»

Баратынский пишет стихи, начинает печататься. Первые его стихи несколько зависят от французов, хотя в подражании Парни уже начинает звучать свой неповторимый голос.

Расстались мы; на миг очарованьем,
На краткий миг была мне жизнь моя;
Словам любви внимать не буду я,
Не буду я дышать любви дыханьем!
Я все имел, лишился вдруг всего;
Лишь начал сон… исчезло сновиденье!
Одно теперь унылое смущенье
Осталось мне от счастья моего.

Это стихи 1820 года. В том же году его производят в унтер-офицеры и переводят в Нейшлотский полк в Финляндию (полк стоял в крепости Кюмень в 300 км от Санкт-Петербурга). Обычно при переводе из гвардии в армию получали чин прапорщика или подпоручика, но над Баратынским продолжало висеть царское наказание.
Финляндия произвела на поэта большое впечатление. Элегия «Финляндия» привлекла к нему всеобщее внимание, утвердила его литературную славу. Репутация «певца Финляндии» сохранилась за ним до самой смерти. Он пишет оттуда послания друзьям. Его «изгнание» было относительным. Поэт живет в доме командира полка А. Г. Лутковского, окружившего его своей заботой. Его навещают знакомые. Ротный командир Н. М. Коншин, тоже писавший стихи, правда, канувшие в Лету, становится его приятелем. Но все же он чувствует свое особое положение и какую ни есть, а подневольность. Он пишет Кюхельбекеру:
. . .
О милый мой! все в дар тебе –
И грусть и сладость упованья!
Молись невидимой судьбе:
Она приближит час свиданья.

И я, с пустынных финских гор,
В отчизне бранного Одена,
К ней возведу молящий взор,
Упав смиренно на колена.

Строга ль богиня будет к нам,
Пошлет ли весть соединенья? –
Пускай пред ней сольются там
Друзей согласные моленья!

Иногда Нейшлотский полк несет караульную службу в Петербурге, иногда поэт просто имеет продолжительные отпуска. Но в Финляндии он все же прослужил четыре с лишним года.
Во время петербургских каникул он сближается с К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым, печатается в их изданиях, создает ряд шедевров, вроде «Разуверения», которые мы поем до сих пор и почти не воспринимаем без голосов прекрасных исполнителей (чаще всего дуэтов):

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!

Некоторые лирические стихотворения поэта, такие как «Разлука», «Весна! Весна! Как воздух чист...», «Поцелуй», «Возвращение» и др., положены на музыку М. И. Глинкой, А. С. Танеевым, К. П. Вильбоа, А. С. Даргомыжским, О. Строком и живут теперь своей, отдельной от автора жизнью.
В 1825 году должна была выйти книга стихов Баратынского, но не вышла из-за декабрьских событий. В этом же 1825 году Баратынский наконец получает долгожданный офицерский чин (прапорщика). Произведенный в офицеры в апреле, в октябре он едет в Москву на четыре месяца и больше в Финляндию не возвращается. Надо было заниматься отцовским имением, пришедшим в полный упадок.
С этим же временем совпадает душевный перелом, связанный с арестом и гибелью многих друзей. Хотя Баратынский и не принадлежал к декабристам, но разделял многие их мнения и по-человечески был привязан к некоторым из близких ему товарищей.
. . .
Я братьев знал, но сны былые
Соединили нас на миг:
Далече бедствуют иные,
И в мире нет уже других.

Я твой, родимая дубрава!
Но от насильственных судьбин
Молить хранительного крова
К тебе пришел я не один.

Привел под сень твою святую
Я соучастницу в мольбах:
Мою супругу молодую
С младенцем тихим на руках.
. . .
Поэт имеет в виду свою женитьбу на Анастасии Львовне Энгельгардт. Она родила ему восемь детей, двое из них умерли. Семейство Энгельгардтов было богатым, и этот брак принес Евгению Абрамовичу достаточное благосостояние.
Живя в Москве, Баратынский сближается с П. А. Вяземским, посещает салон знаменитой Зинаиды Волконской, где знакомится с Мицкевичем и кружком «любомудров» (С. Шевырев, И. и П. Киреевские и др.).
В одном из стихотворений Баратынский укоряет Мицкевича за его «Конрада Валленрода», в котором усматривает значительное влияние Байрона (кумир поэтов прошлого в наши дни получил от Иосифа Бродского определение «Евтушенко XIX века»):

Не подражай – своеобразен гений
И собственным величием велик;
Доратов ли, Шекспиров ли двойник,
Досаден ты: не любят повторений.
С Израилем певцу один закон:
Да не творит себе кумира он!
Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,
Я застаю у Байроновских ног,
Я думаю: поклонник униженный!
Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог!

Баратынского затягивают семейные и хозяйственные заботы, он часто ездит в свое смоленское имение и в казанское имение Энгельгардтов. Сводит леса, продает, сажает.

Опять весна: опять смеется луг,
И весел лес своей младой одеждой,
И поселян неутомимый плуг
Браздит поля с покорством и надеждой.

Но нет уже весны в душе моей,
Но нет уже в душе моей надежды,
Уж дольный мир уходит от очей,
Пред вечным днем я опускаю вежды.

Уж та зима главу мою сребрит,
Что греет сев для будущего мира,
Но праг  земли не перешел пиит, –
К ее сынам еще взывает лира.

Велик Господь! Он милосерд, он прав:
Нет на земле ничтожного мгновенья;
Прощает он безумию забав,
Но никогда – пирам злоумышленья.

Кого измял души моей порыв,
Тот вызвать мог меня на бой кровавый;
Но подо мной сокрытый ров изрыв,
Свои рога венчал он падшей славой!

Летел душой я к новым племенам,
Любил, ласкал их пустоцветный колос;
Я дни извел, стучась к людским сердцам,
Всех чувств благих я подавал им голос.

Ответа нет! Отвергнул струны я,
Да хрящ другой мне будет плодоносен!
И вот ему несет рука моя
Зародыши елей, дубов и сосен.

И пусть! Простяся с лирою моей,
Я верую: ее заменят эти
Поэзии таинственных скорбей
Могучие и сумрачные дети!
(«На посев леса»)

Но литературная деятельность поэта остается интенсивной и разнообразной. Пушкин высоко оценивает эпиграммы Баратынского: «Улыбнувшись ей как острому слову, мы с наслаждением перечитываем ее как произведение искусства».

И ты поэт – и он поэт:
Но меж тобой и им различие находят:
Твои стихи в печать выходят;
Его стихи – выходят в свет.

Иронически относится Баратынский к поэтессам-женщинам:

Не трогайте парнасского пера,
Не трогайте, пригожие вострушки!
Красавицам не много в нем добра,
И им Амур другие дал игрушки.
Любовь ли вам оставить в забытьи
Для жалких рифм? Над рифмами смеются,
Уносят их летейские струи –
На пальчиках чернила остаются.

К. В. Пигареву часто приходилось защищать Баратынского от обвинений в мрачности. Что и говорить, Баратынский куда более минорный поэт, чем солнечный Пушкин.
А вот мнение А. С. Кушнера, нашего современника: «Есть у Бродского предшественник в русской поэзии – это Баратынский – самый мрачный поэт в России XIX века, что особенно заметно на фоне Пушкина. Могучие страсти, изжитые в молодости, и глубокое разочарование – вот подоплека поэзии Баратынского. Его «Осень», может быть, самое прекрасное и самое мрачное стихотворение в нашей поэзии».
. . .
Зима идет, и тощая земля
В широких лысинах бессилья,
И радостно блиставшие поля
Златыми класами обилья,
Со смертью жизнь, богатство с нищетой –
Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
Однообразно их покрывшей, –
Перед тобой таков отныне свет,
Но в нем тебе грядущей жатвы нет!

Хотя Белинский и признавал Баратынского крепким поэтом, но как-то с оговорками, особенно по сравнению с Пушкиным. Для Белинского поэзия Баратынского была отчасти вчерашним днем. В самом деле, у Баратынского больше архаизмов, чем у Пушкина, да и мрачноватый тон, о котором мы уже говорили, был не по душе знаменитому критику.
Восприняв смерть Пушкина как национальную трагедию, Баратынский пишет стихи, в которых намекает на такое отношение Белинского к нему.

Когда твой голос, о Поэт,
Смерть в высших звуках остановит,
Когда тебя во цвете лет
Нетерпеливый рок уловит, –

Кого закат могучих дней
Во глубине сердечной тронет?
Кто в отзыв гибели твоей
Стесненной грудию восстонет?
. . .
Никто! – не сложится певцу
Канон намеднишним Зоилом,
Уже кадящим мертвецу,
Чтобы живых задеть кадилом.

Пушкин называл Баратынского «Гамлет-Баратынский». Имя Гамлета в сознании людей ХIХ века связывалось со склонностью к рефлексии, к философии.
В лирике Баратынского часто встречаются философские мотивы. В стихотворении «Череп» невольно возникают ассоциации с «бедным Йориком» в «Гамлете».
. . .
Живи, живой, спокойно тлей, мертвец,
Всесильного ничтожное страданье,
О человек! Уверься, наконец,
Не для тебя ни мудрость, не всезнанье!

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум, и тишину кладбища!

Природных чувств мудрец не заглушит
И от гробов ответа не получит:
Пусть радости живущим жизнь дарит,
А смерть сама их умереть научит.

Но Белинский не разглядел, что у поэта есть стихи, смотрящие прямо в ХХ век, перекликающиеся с волошинскими «Путями Каина», например «Приметы»:

Пока человек естества не пытал
Горнилом, весами и мерой,
Но детски вещаньям природы внимал,
Ловил ее знаменья верой;

Покуда природу любил он, она
Любовью ему отвечала,
О нем дружелюбной заботы полна,
Язык для него обретала.

Почуя беду над его головой,
Вран каркал ему в опасенье,
И замысла, в пору смирясь пред судьбой,
Воздерживал он дерзновенье.

На путь ему выбежав из лесу, волк,
Крутясь и подъемля щетину,
Победу пророчил, и смело свой полк
Бросал он на вражью дружину.

Чета голубиная, вея над ним,
Блаженство любви прорицала;
В пустыне безлюдной он не был одним,
Нечуждая жизнь в ней дышала.

Но, чувство презрев, он доверил уму;
Вдался в суету изысканий…
И сердце природы закрылось ему,
И нет на земле прорицаний.

Обычно, ссылаясь на Пушкина, называют Баратынского поэтом мысли. Получается, что он по существу «головной» поэт. Только что приведенное стихотворение показывает, что это далеко не так. Известную пушкинскую цитату обрывают на середине, искажая ее смысл. Полностью же она звучит так: «Он у нас оригинален, ибо мыслит, он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко».
Есть у Баратынского и еще одно замечательное стихотворение, которое противоречит традиционному взгляду на него:

Все мысль да мысль! Художник бедный слова!
О жрец ее! тебе забвенья нет;
Все тут, да тут и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.

Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.

Кстати, в пятой строке этого стихотворения возникает труднопроизносимый спондей, чего в XIX веке поэты не практиковали (впору Вячеславу Иванову!).
В 1832 году 22 марта умер Гете, перед которым Баратынский преклонялся. На смерть своего любимого поэта он создает один из шедевров. Стихотворение большое, приведем из него две строфы:

Все дух в нем питало: труды мудрецов,
Искусств вдохновенных созданья,
Преданья, заветы минувших веков,
Цветущих времен упованья;
Мечтою по воле проникнуть он мог
И в нищую хату, и в царский чертог.

С природой одною он жизнью дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье;
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.
. . .
Белинский осуждал Баратынского за отрицательное отношение к зачаткам капитализма, видя в нем переходный этап к светлому будущему. Он ведь мечтал увидеть Россию в 1940 году. Благо, что он ее не увидел. Надвигавшееся будущее пугало многих (еще в XIX веке!). Пушкин писал М. П. Погодину: «Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок». Стихотворение Баратынского «Последний поэт» начинается словами:

Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
(Если б хоть промышленным! – В. Р.)

В последние годы жизни Баратынский резко разошелся со своими друзьями – любомудрами. Они сделались ярыми славянофилами, а Баратынский остался западником. Когда они стали издавать журнал «Москвитянин», Баратынский в нем участвовать не стал. Между ними даже возникла некоторая неприязнь, причины которой не вполне ясны. Известно лишь, что он и раньше не разделял их увлечения немецкой философией.
Во многом он – предшественник более поздней поэзии. Символисты его оценили гораздо глубже, чем современники. Последний, лучший его сборник «Сумерки» был при жизни не слишком понят читателями, за исключением немногих.
Осенью 1843 года поэт предпринял путешествие в Италию, по дороге посетил Париж, где встретился с Николаем Тургеневым и Сатиным (членом кружка Герцена – Огарева). «Наши здешние знакомые оказали нам столько благоволительности, столько дружбы, что залечили старые раны» (письмо Н. В. Путяте).
Поэт встречается и с французскими литераторами, но культура Запада его несколько разочаровала. Уже упомянутому Н. В. Путяте поэт писал: «Мы двенадцатью днями моложе других народов и переживем их, может быть, двенадцатью столетиями» (имеется в виду разница между григорианским и юлианским календарями, составляющая в XIX веке именно двенадцать дней).
Бодрым настроением проникнуты и строфы стихотворения «Пироскаф» (то есть пароход), написанного под впечатлением поездки морем из Марселя в Неаполь.
. . .
Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская,
Пеною здравия брызжет мне вал!

Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду; мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной.

Слава Богу, мы не знаем своего будущего. Это было его последнее стихотворение. Скоро он увидел не Элизий земной, а Элизий небесный. 29 июня 1844 года поэт скоропостижно скончался в Неаполе.
Тело его в кипарисовом гробу было перевезено в Петербург и похоронено в Александро-Невской Лавре рядом с Н. И. Гнедичем и И. А. Крыловым.
«Поэзия Баратынского – не нашего времени», - отчасти осуждающе писал Белинский. Он, сам того не зная, был прав. Это поэзия не XIX века. Это – поэзия на все времена.

Не ослеплен я музою моею:
Красавицей ее не назовут,
И юноши, узрев ее, за нею
Влюбленною толпой не побегут.
Приманивать изысканным убором,
Игрою глаз, блестящим разговором
Ни склонности у ней, ни дара нет;
Но поражен бывает мельком свет
Ее лица необщим выраженьем,
Ее речей спокойной простотой;
И он, скорей чем едким осужденьем,
Ее почтит небрежной похвалой.
 
«Венком певца, венком героя