Морозко

Александра Зырянова
Бают, тяжела ты, доля крестьянская. То жара да сушь, когда хлеб всходит, то дождь проливной, когда жать пора. То падёж на скотину, то бескормица. То оброк, то барщина…
Ан коли Нюрка у деда с бабкой любима внучка, а у тятьки с мамкой любима дочка, так ей и горя мало. С утра вскочила, коровушку подоила да на лужок выгнала, воды натаскала, капусту с огурцами полила — и ну к печи, щи варить. Ввечеру на пруд — рубахи да порты мыть, а уж после того с подруженьками погулять. Так и день проходит, так и жизнь проходит, пока Нюрка не вырастет.
А на ночь бабушка сказки бает, одну другой занятнее. То про Бабу-Ягу, Костяную ногу, то про Волчьего пастыря, а то про Морозко. Та сказка — Нюркина любимая. Оборачивается Морозко то старичишкой росточком в два вершочка, то богатырем, то волком, то зайцем, ходит по лесам да по деревням с внучками своими, а внучки те не простые – детишки замерзшие, да колотушкой овёс по полям и избы по углам бьёт, какую сильней ударит – та и треснет. Оттого на Рождество для Морозко кашу с киселем варят да подносят: задабривают.
Смеётся маленькая Нюрка, просит — повтори, бабуля. Ладно да весело ей про Морозко-то слушать, коли лето красное да солнышко греет. Ежели так посмотреть, то про сирых и голодных тоже ладно слушать да слезу пускать, когда ты сам не голоден да в новых лапотках…
…Вспоминает о том времени Нюрка, щи пустые для братишек месит. Разве то щи? Щи — это когда ложку в горшок поставишь, и она стоит, а Нюркины – жидкие да кислые. Нечего ей класть в щи-то. Совсем обнищала семья за три года — с тех пор, как тятя помер.
Сперва бабка умерла. Оно и не диво: двадцать детей родила, все бы выжили — полна улица народу была бы, да выжили только тятя Нюркин и ещё трое дядьёв, а после работала, работала всю жизнь, да и надорвалась. Одно хорошо — не впроголодь век жила, а то еще раньше умерла бы.
Бабки не стало по весне, а летом не стало и тяти. Работал он в поле, хлебнул воды колодезной в жаркий день, а наутро закашлял, закашлял, заполыхал весь… так и помер через неделю, отмучившись.
Остались Нюрка, мамка ейная и дед, да меньших братишек трое. Нюрка им теперь заместо мамки, а мамка — заместо тятьки. С деда взятки гладки, он уж и с печи с трудом слезает: скрючило его совсем.
— Нам теперь друг друга держаться надо, — поучает Нюрка братишек. — Вот почто ты, Ефимка, у Петьки ту корку забрал? Для брата родного корку хлебную пожалел, да? А ты, Петька, отчего с Ефимкой не поделился?
Третий братец, Егорка, постарше слегка. Ему мамка уж работу поручает, как большому. А эти двое — мелкие да глупые, только и умеют, что баловаться и друг друга тузить. Трудно с ними Нюрке, иной раз подумает даже: хорошо, что их всего двое, было бы больше — замаялась бы.
Раньше, пока тятя был жив, семья их зажиточной считалась, с ярмарки родители Нюрке ленты привозили да бусы, нитки яркие. Расшивала Нюрка себе рубашки цветами, складывала девичий сундук: всё пригодится, когда настанет время Нюрку замуж выдавать. Теперь и замуж боязно: кто же мамке с хозяйством да с меньшими братьями-то поможет? А оставаться с мамкой, пока Петька с Егоркой не подрастут, — кто замуж тогда перестарка-то возьмет? Так и жить девкой-вековухой, али сразу в монастырь? И всего больше Нюрка из-за деда печалится. Он хоть и ходит — спина колесом, если ходит, и с печки редко слезает, а прожить ещё долго может. Лишним ртом да обузой прожить.
И припоминается Нюрке про деда одно плохое. Как дед по праздникам и даже по будням, случалось, напивался и обухом всю семью гонял, как за любую провинность и бабку, и мамку, и саму Нюрку за косы таскал, как бранился и помереть желал, ежели ему кто перечил. Бабка-то деда жалела. Баяла — работал уж очень тяжко, да много вынести ему пришлось: и детишек схоронить, и сколько раз его мороз морозил, волки чуть не заели, дрова рубил — деревом придавило, охотился — кабан брюхо вспорол, едва зашили-то, и выжил только божьей милостью… Пожалеть бы и Нюрке. Она и жалеет, а как зачнёт дед бранить и клясть всех подряд, да чем под руку попало швыряться, — сразу думает: нешто я волк или кабан, чтобы на меня уж так-то? Горько Нюрке. Того не ведает, что дед не на неё злится: всю жизнь на его труде дом держался, а старость пришла — и скрючила…
Закончила Нюрка щи варить, избу вымела чисто, села на лавку, пригорюнилась… Сидеть-то ей некогда. Недород этим летом большой, а все ж и то, что уродило, убирать надо. Только на душе тяжко.
— Егорка, — зовёт, — поди, слышь, дед опять кряхтит. Спроси, чего ему надо-то. А я пойду свеклу соберу, пока не стемнело.
С Егоркой дед не так суров, как со снохой да внучкой. Мальчик — он деду наследник и опора, мужик, а бабу и за человека не всякий считает. Вот пусть Егорка его и обихаживает, думает Нюрка.
Осенью солнце низко, а темнеет рано. Поздняя осень — ровно душа людская, горем выжженная. Пусто вокруг, ни птицы – разве что воробьи вездесущие, ни зверя, лес чернеет, ровно заплаканный, дорогу от дождей развезло. Грязью все заляпано: и телеги, и сапоги, а свеклу дергать — пальцы мерзнут: на земле уж и заморозки. Старается Нюрка о зиме не вспоминать. Прошлую зиму мамка сама дрова рубила, а в эту кто будет? Мамка совсем ослабла от непосильной работы, еле ходит. Придется мне, думает Нюрка. Хорошо хоть я травы накосила много, корову да лошадку будет чем кормить — сена хватит… Эх, надо бы одежки братцам залатать!

***
А зима в тот год ранняя пришла.
Мальцы веселятся — то в снежки играют, то крепости снежные строят. Егорка меньших вывел во двор — бабу снежную слепить, так смеху больше, чем снегу.
А мамка с Нюркой сидят и плачут.
Не хватит им еды, ой, не хватит.
Корову резать – не годится: корова кормилица, не станет коровы — можно сразу ложиться и помирать. Курочек порезать, одну-две оставить — а ну как и те две помрут, где новых брать? Капусту по осени засолили, дак последняя кадка к концу приходит. Неурожай летом был на всё. И много ли навару с той капусты…
Откашлялся дед.
— А ну, бабьё, цыть! Нюни тут развели. Слышу я, всё слышу, не глухой, — брюзжит. — Салазки-то куда задевали, дуры?
— Какие такие салазки? — насторожилась мамка.
— Не до катаний нынче, дедушко, — проворчала Нюрка.
— То тебе не до катаний. А мне так в самый раз. Цыть, говорю, дура, не то слезу и косу оборву!
— Да как же это, — мамка в голосину завыла. — Дак родная кровь же!
— Вот в воскресенье и сделай, не то все подохнете.
…Долго они с дедом спорили. Охрипли от криков все трое. Поняла Нюрка не сразу, что такое те салазки — а когда поняла, сама выть начала. И вмиг ей доброе припомнилось.
Как дед по трезвому-то им с братцами игрушки из дерева вырезал.
Как скотину понимать учил и погоду предсказывать.
Как работа у него в руках спорилась.
Как с охоты да рыбалки возвращался всей семье на радость.
А только деда никто и никогда переспорить не мог. Велел — и хоть трава не расти. Вот теперь и для деда трава не вырастет. Обрядили деда в лучший его кафтан и лапти, — сапоги он велел мамке носить. Усадили на салазки. Подвезли к глубокому оврагу край села…
По весне достанут да схоронят.
Варит Нюрка пустые щи да кашу жидку, а слёзы по деду одна за другой в горшок падают…
А мороз-то с каждым днем крепчает. Старики шушукаются, что такой лютой зимы и не припомнят. И ввечеру Нюрка, засветив лучину, берётся за кудель — прясть-то надо, и братцам сказки сказывает. И про волка с зайцем, и про медведя с Машенькой, и любимую — про Морозко…
Как-то мамка ткала — и вдруг охнула, прямо на станок упала. Не разогнуться. Так и ходила с тех пор — колесом…
А дрова-то кончились. Мамка плачет: некому идти рубить дрова.
— Да я хворосту наберу, — говорит Нюрка.
Дедовы сапоги на теплый носок надела. Тулуп поверх душегреи материной, шаль теплую повязала, рукавицы отцовские, овчинные на руки — и вперёд.
А снег-то глубокий, проваливается в него Нюрка по пояс. И чувствует Нюрка: долго она так не сдюжит, чтобы и братья, и мужская работа, и женская — и всё на её руки. Совсем исхудала, совсем вымоталась: не по силам ей взрослый труд, а что делать? Егорка мал, а меньшие братья и того меньше. Вот набрала Нюрка огромный тюк хворосту, тянет, из сил выбивается, упала в снег — и вставать не хочется. А в груди морозный воздух будто ножи ломает с этаким звоном, и уж так больно режет изнутри!
Мамка Нюрке много раз наказывала: нельзя в мороз останавливаться, нельзя глаза закрывать… Помнит её наказы Нюрка, а встать не может. Так и лежит в снегу на тюке хвороста.
И вдруг видит: зайчишка выбежал. Эх, думает, ружжо бы мне, уж я бы!
А за первым — и второй. Выскочил, стоит столбиком. И уж полна поляна зайцев беленьких. Чудно Нюрке: откуда их столько?
Сели зайцы в кружок, ушки на макушке, лопочут что-то по-своему. Ан глядь — волк среди них вышел. Огромный такой, весь седой, серебряный. Зайцам бежать бы со всех лап, а они знай себе ушами шевелят. Дивится Нюрка, дохнуть боится, чтобы не спугнуть. Когда ещё такое увидишь!
И вдруг глядь — волк-то на задние лапы встаёт. И не волк это вовсе, а старик высокий, могучий да в шубе, бархатом крытой, с бородищей всем на зависть да с колотушкой в руках. А зайцы к нему льнут, и не зайцы это — детишки в рубашонках. Мороз такой, а они в рубашонках да босые — и стоят на рыхлом снегу, не проваливаются, не тает под их ножонками снег… И даже следов не остаётся.
Ахнула Нюрка, к детишкам присмотревшись. Один — без ручки. Родился он так, с рукой до локтя, из которой три пальчика торчит. Это он через два дома от Нюрки, стало быть, родился года три назад, а куда делся — неведомо: осенью мамка ещё с ним ходила, а зимой не стало. Вторую девчушку Нюрка знала — так же, как Нюрка, она о прошлой зиме пошла в лес за хворостом, да и с концами. И рыженькую девчушку припомнила, только имя запамятовала — бил их отец с матерью уж очень, вот она как-то в лес зимой и забежала чуть ли не в одной рубашке…
Подошел к Нюрке старик.
— Ну, девица, — бает, — тепло ли тебе?
Прислушалась к себе Нюрка. А и правда — тепло, даже горячо.
— Тепло, дедушко! Ой, тепло!
— А зайкой оборотиться хочешь? Чтобы всегда тепло было?
— Ой, хочу! Да как же семья моя, дедушко: мамка да братцы меньшие?
— О них не плачь, девица, им лишний рот завсегда лишний.
— Тогда… тогда хочу, дедушко. Ой, а хворост-то им кто отнесёт?
— Егорка, братец твой, найдёт и отнесёт.
— Тогда хочу, хочу, хочу…
Шепчет Нюрка, а с губ уж и пар не слетает.
— Добрая девица, — улыбается старик в бороду. — Поди ко мне, будешь внучкой моей любимой, а внучкам моим — сестрицей старшей. Уж я-то тебя приголублю, уж я-то тебя побалую!
Вскакивает Нюрка. Уж и тепло ей, уж и весело! Шерстка белая, лапки лёгкие! Ан смотрит — тюк хворосту рядом, а на нём девчонка лежит, и что-то такое знакомое в её дедовых сапогах да мамкином тулупе… А старик всё зовет её:
— Поди ко мне, внученька моя, — Снегурочка!