Бают, тяжела ты, доля крестьянская. То жара да сушь, когда хлеб всходит, то дождь проливной, когда жать пора. То падёж на скотину, то бескормица. То оброк, то барщина…
Ан коли Нюрка у деда с бабкой любима внучка, а у тятьки с мамкой любима дочка, так ей и горя мало. С утра вскочила, коровушку подоила да на лужок выгнала, воды натаскала, капусту с огурцами полила — и ну к печи, щи варить. Ввечеру на пруд — рубахи да порты мыть, а уж после того с подруженьками погулять. Так и день проходит, так и жизнь проходит, пока Нюрка не вырастет.
А на ночь бабушка сказки бает, одну другой занятнее. То про Бабу-Ягу, Костяную ногу, то про Волчьего пастыря, а то про Морозко. Та сказка — Нюркина любимая. Оборачивается Морозко то старичишкой росточком в два вершочка, то богатырем, то волком, то зайцем, ходит по лесам да по деревням с внучками своими, а внучки те не простые – детишки замерзшие, да колотушкой овёс по полям и избы по углам бьёт, какую сильней ударит – та и треснет. Оттого на Рождество для Морозко кашу с киселем варят да подносят: задабривают.
Смеётся маленькая Нюрка, просит — повтори, бабуля. Ладно да весело ей про Морозко-то слушать, коли лето красное да солнышко греет. Ежели так посмотреть, то про сирых и голодных тоже ладно слушать да слезу пускать, когда ты сам не голоден да в новых лапотках…
…Вспоминает о том времени Нюрка, щи пустые для братишек месит. Разве то щи? Щи — это когда ложку в горшок поставишь, и она стоит, а Нюркины – жидкие да кислые. Нечего ей класть в щи-то. Совсем обнищала семья за три года — с тех пор, как тятя помер.
Сперва бабка умерла. Оно и не диво: двадцать детей родила, все бы выжили — полна улица народу была бы, да выжили только тятя Нюркин и ещё трое дядьёв, а после работала, работала всю жизнь, да и надорвалась. Одно хорошо — не впроголодь век жила, а то еще раньше умерла бы.
Бабки не стало по весне, а летом не стало и тяти. Работал он в поле, хлебнул воды колодезной в жаркий день, а наутро закашлял, закашлял, заполыхал весь… так и помер через неделю, отмучившись.
Остались Нюрка, мамка ейная и дед, да меньших братишек трое. Нюрка им теперь заместо мамки, а мамка — заместо тятьки. С деда взятки гладки, он уж и с печи с трудом слезает: скрючило его совсем.
— Нам теперь друг друга держаться надо, — поучает Нюрка братишек. — Вот почто ты, Ефимка, у Петьки ту корку забрал? Для брата родного корку хлебную пожалел, да? А ты, Петька, отчего с Ефимкой не поделился?
Третий братец, Егорка, постарше слегка. Ему мамка уж работу поручает, как большому. А эти двое — мелкие да глупые, только и умеют, что баловаться и друг друга тузить. Трудно с ними Нюрке, иной раз подумает даже: хорошо, что их всего двое, было бы больше — замаялась бы.
Раньше, пока тятя был жив, семья их зажиточной считалась, с ярмарки родители Нюрке ленты привозили да бусы, нитки яркие. Расшивала Нюрка себе рубашки цветами, складывала девичий сундук: всё пригодится, когда настанет время Нюрку замуж выдавать. Теперь и замуж боязно: кто же мамке с хозяйством да с меньшими братьями-то поможет? А оставаться с мамкой, пока Петька с Егоркой не подрастут, — кто замуж тогда перестарка-то возьмет? Так и жить девкой-вековухой, али сразу в монастырь? И всего больше Нюрка из-за деда печалится. Он хоть и ходит — спина колесом, если ходит, и с печки редко слезает, а прожить ещё долго может. Лишним ртом да обузой прожить.
И припоминается Нюрке про деда одно плохое. Как дед по праздникам и даже по будням, случалось, напивался и обухом всю семью гонял, как за любую провинность и бабку, и мамку, и саму Нюрку за косы таскал, как бранился и помереть желал, ежели ему кто перечил. Бабка-то деда жалела. Баяла — работал уж очень тяжко, да много вынести ему пришлось: и детишек схоронить, и сколько раз его мороз морозил, волки чуть не заели, дрова рубил — деревом придавило, охотился — кабан брюхо вспорол, едва зашили-то, и выжил только божьей милостью… Пожалеть бы и Нюрке. Она и жалеет, а как зачнёт дед бранить и клясть всех подряд, да чем под руку попало швыряться, — сразу думает: нешто я волк или кабан, чтобы на меня уж так-то? Горько Нюрке. Того не ведает, что дед не на неё злится: всю жизнь на его труде дом держался, а старость пришла — и скрючила…
Закончила Нюрка щи варить, избу вымела чисто, села на лавку, пригорюнилась… Сидеть-то ей некогда. Недород этим летом большой, а все ж и то, что уродило, убирать надо. Только на душе тяжко.
— Егорка, — зовёт, — поди, слышь, дед опять кряхтит. Спроси, чего ему надо-то. А я пойду свеклу соберу, пока не стемнело.
С Егоркой дед не так суров, как со снохой да внучкой. Мальчик — он деду наследник и опора, мужик, а бабу и за человека не всякий считает. Вот пусть Егорка его и обихаживает, думает Нюрка.
Осенью солнце низко, а темнеет рано. Поздняя осень — ровно душа людская, горем выжженная. Пусто вокруг, ни птицы – разве что воробьи вездесущие, ни зверя, лес чернеет, ровно заплаканный, дорогу от дождей развезло. Грязью все заляпано: и телеги, и сапоги, а свеклу дергать — пальцы мерзнут: на земле уж и заморозки. Старается Нюрка о зиме не вспоминать. Прошлую зиму мамка сама дрова рубила, а в эту кто будет? Мамка совсем ослабла от непосильной работы, еле ходит. Придется мне, думает Нюрка. Хорошо хоть я травы накосила много, корову да лошадку будет чем кормить — сена хватит… Эх, надо бы одежки братцам залатать!
***
А зима в тот год ранняя пришла.
Мальцы веселятся — то в снежки играют, то крепости снежные строят. Егорка меньших вывел во двор — бабу снежную слепить, так смеху больше, чем снегу.
А мамка с Нюркой сидят и плачут.
Не хватит им еды, ой, не хватит.
Корову резать – не годится: корова кормилица, не станет коровы — можно сразу ложиться и помирать. Курочек порезать, одну-две оставить — а ну как и те две помрут, где новых брать? Капусту по осени засолили, дак последняя кадка к концу приходит. Неурожай летом был на всё. И много ли навару с той капусты…
Откашлялся дед.
— А ну, бабьё, цыть! Нюни тут развели. Слышу я, всё слышу, не глухой, — брюзжит. — Салазки-то куда задевали, дуры?
— Какие такие салазки? — насторожилась мамка.
— Не до катаний нынче, дедушко, — проворчала Нюрка.
— То тебе не до катаний. А мне так в самый раз. Цыть, говорю, дура, не то слезу и косу оборву!
— Да как же это, — мамка в голосину завыла. — Дак родная кровь же!
— Вот в воскресенье и сделай, не то все подохнете.
…Долго они с дедом спорили. Охрипли от криков все трое. Поняла Нюрка не сразу, что такое те салазки — а когда поняла, сама выть начала. И вмиг ей доброе припомнилось.
Как дед по трезвому-то им с братцами игрушки из дерева вырезал.
Как скотину понимать учил и погоду предсказывать.
Как работа у него в руках спорилась.
Как с охоты да рыбалки возвращался всей семье на радость.
А только деда никто и никогда переспорить не мог. Велел — и хоть трава не расти. Вот теперь и для деда трава не вырастет. Обрядили деда в лучший его кафтан и лапти, — сапоги он велел мамке носить. Усадили на салазки. Подвезли к глубокому оврагу край села…
По весне достанут да схоронят.
Варит Нюрка пустые щи да кашу жидку, а слёзы по деду одна за другой в горшок падают…
А мороз-то с каждым днем крепчает. Старики шушукаются, что такой лютой зимы и не припомнят. И ввечеру Нюрка, засветив лучину, берётся за кудель — прясть-то надо, и братцам сказки сказывает. И про волка с зайцем, и про медведя с Машенькой, и любимую — про Морозко…
Как-то мамка ткала — и вдруг охнула, прямо на станок упала. Не разогнуться. Так и ходила с тех пор — колесом…
А дрова-то кончились. Мамка плачет: некому идти рубить дрова.
— Да я хворосту наберу, — говорит Нюрка.
Дедовы сапоги на теплый носок надела. Тулуп поверх душегреи материной, шаль теплую повязала, рукавицы отцовские, овчинные на руки — и вперёд.
А снег-то глубокий, проваливается в него Нюрка по пояс. И чувствует Нюрка: долго она так не сдюжит, чтобы и братья, и мужская работа, и женская — и всё на её руки. Совсем исхудала, совсем вымоталась: не по силам ей взрослый труд, а что делать? Егорка мал, а меньшие братья и того меньше. Вот набрала Нюрка огромный тюк хворосту, тянет, из сил выбивается, упала в снег — и вставать не хочется. А в груди морозный воздух будто ножи ломает с этаким звоном, и уж так больно режет изнутри!
Мамка Нюрке много раз наказывала: нельзя в мороз останавливаться, нельзя глаза закрывать… Помнит её наказы Нюрка, а встать не может. Так и лежит в снегу на тюке хвороста.
И вдруг видит: зайчишка выбежал. Эх, думает, ружжо бы мне, уж я бы!
А за первым — и второй. Выскочил, стоит столбиком. И уж полна поляна зайцев беленьких. Чудно Нюрке: откуда их столько?
Сели зайцы в кружок, ушки на макушке, лопочут что-то по-своему. Ан глядь — волк среди них вышел. Огромный такой, весь седой, серебряный. Зайцам бежать бы со всех лап, а они знай себе ушами шевелят. Дивится Нюрка, дохнуть боится, чтобы не спугнуть. Когда ещё такое увидишь!
И вдруг глядь — волк-то на задние лапы встаёт. И не волк это вовсе, а старик высокий, могучий да в шубе, бархатом крытой, с бородищей всем на зависть да с колотушкой в руках. А зайцы к нему льнут, и не зайцы это — детишки в рубашонках. Мороз такой, а они в рубашонках да босые — и стоят на рыхлом снегу, не проваливаются, не тает под их ножонками снег… И даже следов не остаётся.
Ахнула Нюрка, к детишкам присмотревшись. Один — без ручки. Родился он так, с рукой до локтя, из которой три пальчика торчит. Это он через два дома от Нюрки, стало быть, родился года три назад, а куда делся — неведомо: осенью мамка ещё с ним ходила, а зимой не стало. Вторую девчушку Нюрка знала — так же, как Нюрка, она о прошлой зиме пошла в лес за хворостом, да и с концами. И рыженькую девчушку припомнила, только имя запамятовала — бил их отец с матерью уж очень, вот она как-то в лес зимой и забежала чуть ли не в одной рубашке…
Подошел к Нюрке старик.
— Ну, девица, — бает, — тепло ли тебе?
Прислушалась к себе Нюрка. А и правда — тепло, даже горячо.
— Тепло, дедушко! Ой, тепло!
— А зайкой оборотиться хочешь? Чтобы всегда тепло было?
— Ой, хочу! Да как же семья моя, дедушко: мамка да братцы меньшие?
— О них не плачь, девица, им лишний рот завсегда лишний.
— Тогда… тогда хочу, дедушко. Ой, а хворост-то им кто отнесёт?
— Егорка, братец твой, найдёт и отнесёт.
— Тогда хочу, хочу, хочу…
Шепчет Нюрка, а с губ уж и пар не слетает.
— Добрая девица, — улыбается старик в бороду. — Поди ко мне, будешь внучкой моей любимой, а внучкам моим — сестрицей старшей. Уж я-то тебя приголублю, уж я-то тебя побалую!
Вскакивает Нюрка. Уж и тепло ей, уж и весело! Шерстка белая, лапки лёгкие! Ан смотрит — тюк хворосту рядом, а на нём девчонка лежит, и что-то такое знакомое в её дедовых сапогах да мамкином тулупе… А старик всё зовет её:
— Поди ко мне, внученька моя, — Снегурочка!