Гелиос ищет планету

Валерий Пискунов
 





Валерий Пискунов родился в 1949 году в Кисловодске. По профессии музыкант.
Печататься начал с 1973 года, когда в одном из сборников, выпущенном Ростиздатом, был помещен его рассказ «Земля моя — судьба моя».
«Гелиос» ищет планету» — первая книга молодого автора, книга лирической фантастики.


«ГЕЛИОС» ИЩЕТ ПЛАНЕТУ

...В тихом воздухе — тающее, знающее...
Там что-то притаилось и смеется.
Что смеется? Мое ли вздыхающее,
Мое ли сердце радостно бьется?

Стихи планетянина — одного из наших предков. «Тающее, знающее...» Они «знали» на Протее как-то по-другому, не так, как мы на нашем «Гелиосе», в нашем космическом корабле. «Там что-то притаилось и смеется...» Каждый раз меня удивляет, а порой и смешит, любовь планетян поиграть в таинственную неопределенность, в чувствительную двойственность!
Я стал заведующим Информотекой, памятью «головного мозга» нашего «Гелиоса», по страстной мечте узнать как можно больше о Протее, планетной родине наших предков. Меня поразила история Протеи — эти поколения и поколения, беспорядочно сменяющие друг друга. Меня влекла и отталкивала эта непонятная «притаившаяся и смеющаяся» тайна. Чему они так расточительно смеялись? Чего так расточительно, неторопливо ждали?
Случай заставил протеян уйти за пределы планеты, трагический случай. Мы — уже второе поколение родившихся в космосе. Мы — дети «Гелиоса», одной из космических систем, созданных на Протее, дети наших родителей и нашей разумной системы. Мы родились «со знанием», мы родились запланированно. В целях рационального использования живой материи на «Гелиосе» установлен режим рождаемости, определено раз и навсегда число членов экипажа. За всем, что происходит на «Гелиосе», разумеется, и за соблюдением этого режима, следит «головной мозг». Иногда у меня даже возникает подозрение, что моя любовь к Ланке тоже запланирована! И это мне почему-то не нравится. В такие минуты сомнения я, кажется, начинаю понимать планетян, догадываюсь, не умея объяснить... А ведь больше, пожалуй, нет ничего на «Гелиосе», чего я не знал бы точно.
Я знаю систему «Гелиос». Она разделена па два огромных блока, изолированных друг от друга. Пока в одном блоке бодрствуют, в другом спят, погружены в анабиотический сон. Все продукты питания в это время перебрасываются в блок бодрствующий, весь воздух, за исключением минимума необходимого, тоже перекачивается в бодрствующий блок. Люди работают по строжайшему графику, только это замечаешь редко, ибо вырос и живешь строго по режиму, соразмеряя возможности, желания с необходимостью, нужностью. Даже психическая энергия, которую тоже тщательно «абсорбируют» и пускают в работу, и она тратится соразмерно с нуждами.
Я все знаю о себе самом, о своих родителях: об отце — биологе, химике, математике; о матери — астрофизике, философе, бортинженере, погибшей во время аварийного выхода за борт. Я знаю созвездие, год, день, час, минуту и секунду своего рождения.
Я знаю всех наших. Если меня интересуют детали, я могу обратиться к Информотеке и получить подробнейшую родословную любого члена экипажа, живого или умершего. Я знаю, что могу в любой момент узнать, а это почти равносильно знанию.
Я знаю нашу цель — найти планету, пригодную для жизни. А дальше? Какой будет эта жизнь?
Въедливо зазвучал зуммер. Я не сразу открыл глаза. А когда все же открыл — на табло уже горело предупреждающее: «Ваша задолженность 15 калорий!»
Я встал, не торопясь, освобождаясь от ремней, — весомость нарастала постепенно. Когда можно было уже стоять, я начал делать гимнастику, глядя на показатель наполнения воздуха. Там, в коридорах, в рабочих помещениях, всю ночь стоял полный вакуум; воздух был перекачан во Второй Блок, туда же переброшена энергия. И вот теперь все возвращалось к нам.
Когда двинулась беговая дорожка, я прыгнул на нее, торопясь наверстать упущенное время. Бежать можно было уже только пять минут. Мне нравилось это упражнение. Я делал его с особенным удовольствием, чувствуя кожей, как налаживается вентиляция, как холодит воздух. Все выделяемое мной тепло, вся затрачиваемая мной энергия отсасывались, собирались, аккумулировались. Каждый член экипажа должен был за день бодрствования отдавать столько энергии, сколько потреблял, чтобы люди Второго Блока не испытывали в ней нужды.
Я наконец нашел нужный ритм бега и немного расслабился. Мне вспомнился сон, связанный с прочитанным на ночь стихотворением. Выдох, вдох... «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!..» Я опять и опять вызывал в памяти это сновидение, ибо то, что привиделось, я признался себе, было соблазнительно-приятным, так и просящимся в новое стихотворение. А стихами я грешил, и грех этот прощала мне не только Ланка... Так что же там было? Выдох, вдох... «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!..» Ах, эта планетная поэзия! Эти напрасные взывания! Это яростное проявление капризов! Остановись, мгновенье, —и все тут! Остановись, солнце, замри, планета, перевернись, мир, вверх тормашками, лети все к чертям в преисподнюю, но — остановись, мгновенье, покажи всю свою мимолетную, такую недопознанную красоту! Смешно. Смешно и грустно.
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» — Хочу и я взывать к нему напрасно.
Но не земным мгновением, а вечным
Я осужден на вечное «Нигде».
Мое мгновенье длится бесконечно,
Не приближаясь ни к одной звезде...
Зуммер вернул меня к действительности. Табло горело красным: «Внимание, вы превышаете норму!» Я успокоился; в конце концов, это верно: с избытком так же трудно справиться, как и с нуждой. Кому нужны эмоциональные излишки, если для того, чтобы сохранить высвобожденную энергию, нужна энергия дополнительная?
И все же я был доволен стихотворением. Я бодро оделся — натянул старый, доставшийся мне по наследству от умершего кибернетика Рия комбинезон. Мне нравилось его носить — он напоминал мне об умном, добром человеке, старом друге моего отца.
Наконец можно было выйти в коридор. Воздух был еще холоден; я поежился, улыбаясь, приветствуя выходящих из кают. Увидел Ланку в свете нового серебристо-голубого дня. Это освещение ей не шло — волосы отливали металлом, глаза были тусклыми, кожа казалась иссохшей.
О, эти неуклюжие выдумки «головного мозга»! Никакого вкуса, никакого чувства Протеи! Последнее время гелианская эстетика стала что-то уж очень нелепой. И каждый раз, как я видел Ланку в таком неумелом освещении, меня пронзала острая, как любовь, боль.
Я поцеловал ее, дотронулся рукой до ее руки — и все с той же обостренной любовью почувствовал шероховатые уголки ее губ, влажные подушечки ее пальцев...
В столовой у раздатчика уже стояли Гер, Озар, Гуэн. Все глазели на экран «Бюллетеня», где сообщалось, что Вим, то есть я, превысил энергетическую норму.
Ланка удивленно смотрит на меня. Озар приподнял атлетические плечи, говорит изумленно:
— Когда же это ты успел?
Гер хитро ухмыляется:
- Рука об руку с Музой...
Меня смущает ирония друзей, но я отвлекаюсь, глядя на Ланку. Она ждет, чтобы я рассказал. Я рассказываю, когда мы идем на урок, к ее ученикам. Я ассистирую на Ланкиных уроках. Для нас это маленькое, дополнительное время счастья.
Мимо бегут ребятишки, ее воспитанники. Они бегут, а я инстинктивно напрягаюсь, как бы желая усилием воли сдержать их резвость. Потому что, когда они очень уж расшалятся, Ланка получает строгое предупреждение: дети должны развиваться ровно, без срывов и перегрузок.
Именно поэтому я всегда присутствую в качестве ассистента на Ланкиных уроках. Пусть я молодой, но все-таки опытный программист, да к тому же еще заведующий Информотекой. В мои обязанности входит сглаживать контакт детей с «головным мозгом». Режим «головного мозга» гибок, но тверд. Психика детей гибка, но хрупка. Вот и вертись...
Я знаю, как Ланка любит детей, я вижу это каждый раз, когда присутствую на ее уроках... Впрочем, иметь собственного ребенка — мечта, осуществимость которой зависит от многих и многих заданных и привходящих причин, а учесть их может только «головной мозг». Это он решает, на кого возложить столь желанные обязанности. Но этого приходится долго, очень долго ждать...
Я вижу Ланкины глаза, сияющие и настороженные, такие знакомые мне, как вроде это мои глаза, моя радость глядеть на детей, моя настороженность: понимают? как понимают? чем живут?
На лабораторном столе вспыхивает модель планеты.
— Это Протея, — говорит Ланка, манипулируя над приборной доской.
«Протея» окрашивается зелеными, голубыми, туманно-белыми цветами материков, океанов, плывущих, клубящихся облаков. Каждый раз, когда Ланка пользуется моделью Протеи, когда «планета» вот так вдруг вспыхивает, словно возникает из глубин вселенной, зажигается всеми цветами радуги, когда
начинает медленно-медленно вращаться, когда над ее горами, лесами, морями вытягиваются длинные завитки облаков — во мне что-то сжимается, сжимается до больного комочка сначала радости, любования, потом тоски и пустоты...
Я смотрю на детей — они завороженно следят за меняющимися цветами модели.
— Внимание, —говорит Ланка, —сейчас вы увидите, как на двух разных континентах вспыхнут огоньки.
Огоньки действительно вспыхивают — яркие,
пронзительные.
— Это два самолета — один покоится на западной взлетной площадке, другой — на восточной...
Я уже приготовился переводить вопросы и ответы детей на язык, понятный Информотеке.
И вопросы появляются.
— Как это — покоится? — выкрикнул Рош, круглоголовый, вертлявый и немного надоедливый.
Я перевел вопрос — все, что спрашивают и отвечают дети, должно быть зафиксировано в «памяти» дотошно. Дети — наша самая главная забота.
Ланка помолчала в затруднении:
— Они не совсем покоятся. Они очень-очень медленно движутся.
— А куда они движутся? — спросила Нар, хрупкая черноглазая девочка.
— Навстречу друг другу, —бодро ответила Ланка. — Посмотрите, над западным континентом сильный ветер, густая облачность, самолет вынужден лететь медленно. Над континентом восточным погода ясная, небо чистое, и самолет может развивать большую скорость...
— Значит, другой самолет летит быстрее? — выскочил опять Рош.
— Да, — осторожно сказала Ланка.
— А вы говорили, что они движутся медленно-медленно, — растерянно протянул Рош.
Растерянность появилась и на других лицах.
— Что же тебе непонятно? —спросила Ланка.
Контрольная лампочка у меня на пульте замигала. Ииформотека предупреждала о неверной методике, о неточной формулировке. Я и сам понял, что наступил момент непонимания... Когда Ланка сказала, что самолеты покоятся... Я понял детей — это невозможно, чтобы что-либо покоилось! Это невероятно! Все должно двигаться и двигаться — пусть звезды в иллюминаторах неподвижны, пусть ты умрешь под тем же созвездием, под каким родился, с разницей в несколько угловых минут, но всю свою жизнь на «Гелиосе» ты будешь двигаться.
— Что тебе непонятно? —спросила Ланка.
Рош пожал плечами:
— Не знаю.
— Один самолет летит быстрее, —сказала Нар рассудительно. — Он летит быстро-быстро...
— Нет, — вмешался Норгол, малыш с проницательными глазами. — Они летят то быстрее, то медленнее.
— Почему? — спросила Ланка.
Контрольная лампочка яростно мигала на моем пульте.
— Когда между самолетами скопления облаков — они дальше друг от друга, когда же пустота проясняется — они ближе, — с готовностью объяснил Норгол.
Уголки Ланкиных губ вытянулись книзу — она растерянно глянула на меня. Я смотрел на сигнальную лампочку. Лампочка мигала — Информотека требовала ввести урок в рамки логики...
Вот так почти каждый урок. Оценка Информотеки строга: минимум пользы и количество израсходованной энергии, превышающее норму.

* * *

Обычно отец приглашал меня, когда у него были затруднения с кодированием. Мы с отцом никогда не были близки. У него своя теория — родственные чувства он считает атавизмом. В детстве, с утратой матери, я был обижен этим.
— Почему, если ты мой сын, я должен любить тебя больше других? — спросил меня как-то отец с необоримой логичностью.
Я же объяснял холодность отца тем, что он очень любил мою мать и очень не любит моего «сочинительства». Вся поэзия для него — в биохимии...
Отец возился у микроскопа. С детства я любил глазеть в окуляры, мог часами наблюдать за ярко- светлым овалом, наполненным чем-то медленным и живым. Но теперь я уже взросл, немного пренебрежителен и начал с дела:
— Что случилось, отец?
— Добрый день, —сказал он, склонив голову набок и мельком взглянув на меня. — Кое-какие затруднения. Не могу перевести на твой машинно-мышиный язык. Сегодня вот удался эксперимент по выращиванию калорийной формы белка...
Мы склонились над цифрами, над формулами. Я смотрел на знакомый почерк отца, угловатый, неровный. Я знал и стиль его работ: сухость, четкость, точность формулировок, соображения экономии. На этот раз речь шла чуть ли не об особенной форме белка. Отец многие годы бьется над пищевой проблемой. Я понимаю, как это трудно — расширить возможности нашей замкнутой системы, когда даже научный поиск корректируется «головным мозгом»...
Мы закончили вычисления. Отец немного расслабился, провел — обычный жест — пальцем по щеке.
— Как Ланка?
— Нормально.
— Мучают ли тебя идеи? — спросил он, чуть улыбнувшись.
— Пока нет, — ответил я, хотя давно уже хотел поделиться с ним. Именно с ним, «чужим» отцом, мне хотелось поговорить об одной идее, но... — Нечем мучиться... — только и сказал я.
— Отсутствие мук — уже муки, — сказал, все так же улыбаясь, отец. —В молодости я страдал метафизическим неприятием «головного мозга»...
— А потом? — спросил я, тоже улыбаясь.
— Потом прошло, — невыразительно сказал он.
Собираясь уходить, я все же заглянул в окуляры. Капелька была окрашена голубой радугой, чуть просвеченной ярким светом алого. Почти посередине, прогнув каплю, лежали два скрученных тельца-белка. Лежали, плотно обхватив — по одному каждый — простые, полупрозрачные кристаллики, почти неуловимые, и в то же время четкие, с матово-голубыми гранями. Я не мог разглядеть всех моментов движения телец, видел только резкое и в то же время мягкое сжатие их вокруг кристалликов, сжимающееся подергивание и следом—замирание, подергивание и замирание. Я вдруг почувствовал всю титаническую работу этих телец-белочков и весь напрягся, глядя, как они своими мощными «мышцами»-спиральками, скручиваясь, сжимают, растворяют кристаллы, давят, охватывают их со всех сторон, ломают, разрушают такую, казалось бы, несокрушимую структуру; как они вворачиваются, вворачиваются в нутро этой животворящей субстанции, превращая ее в свое обиталище, в свою среду, создавая для себя условия жизни!.. Уже отрываясь от окуляров, я заметил последнее: скрученные комочки телец в матовой капле и чуть замутившуюся голубую радугу, уже без яркого алого свечения. Жизнь выжила!
Отец подмигнул:
— Въедливые, а?
— Да, похоже, — ответил я и попрощался.
Я был доволен увиденным. Я знал, что если я чем-то доволен, значит, это «что-то» подкрепляет мою идею... Другое дело, что я еще не сформулировал ее для себя. Чувствовать — чувствовал. И чувствовал в такие вот моменты, когда смотрел в микроскоп на тельца-белочки, когда смотрел на несуразных, с точки зрения Информотеки, детей, чувствовал в себе, своими замкнутыми, вращающимися переживаниями...

* * *

Зал Информотеки, как всегда, был полон. Гер, Озар и Гуэн кооперировались отдельно —они втроем вынашивали свою идею. Точно не знаю, но, кажется, она заключалась в возможностях физического расширения системы, увеличения жизненного пространства..
Гер был планетологом и бортинженером. Личность знаменитая — на его счету уже три выхода за борт! Это при том, что многие вообще всю жизнь проводили внутри системы. Выход за борт вызывался только самыми необходимыми причинами: починкой внешних приборов, латанием дыр от метеоритов. Такие выходы и поломки были тяжелы для режима «Гелиоса», требовали дополнительных затрат энергии, а где ее взять в этом «изобильном» космосе, в этой «вселенной звезд»? Может быть, энергетическая бедность нашего участка вселенной объясняется просто слишком высокой разреженностью — значит, беда «Гелиоса» в том, что он здесь оказался.
Гер был авторитетом в этой группе — он знал «Гелиос» как механизм, машину. Знал, по всей вероятности, и его возможности. Но все замыкалось в порочный круг: «Гелиос» был слишком мал, для того чтобы стать больше. Кибернетик Озар придерживался другого мнения, тем более что математические расчеты Гуэна его подтверждали. В общем, им было нелегко — делайте что хотите, но так, чтобы не было затронуто и нарушено равновесие «промежуточного состояния», чтобы жизнь не оказалась под угрозой!
Мне и это понятно — в конце концов, хрупкая скорлупа «Гелиоса» оберегает нас, пусть на грани, от космоса. Отделяет нас от него ровно настолько, чтобы мы могли функционировать, то есть жить, сообразуясь с целью. Надо это понимать, надо это чувствовать во всей остроте — что мы такое без «Гелиоса»? Сохранить его! Хотя бы сохранить! Ибо улучшать — значит, за счет чего-то. А за счет чего?
И все же, все же, что толкает всех нас, вот их— Гера, Озара, Гуэна, —меня, наконец, что толкает думать, вычислять, не соглашаться? Что? Чего нам недостает?
— Слушай, Гер, —сказал я, —тебя не раздражает, что все, буквально все идет в энергосеть?
— Но ведь от каждого по необходимости, каждому по возможности, — весело подмигивает Гер. — Ведь это всё для нас!
— Конечно, для нас. И все-таки...
Гер оторвался от вычислений, поднял свое бровастое лицо:
— Наоборот! Протеяне не знали такой высокой целесообразности!
— «Протеяне» — усмехнулся я. — А мы кто такие? Корабельники?
— Коробейники! — подхватил Озар.
— Караванники! — не унимался и Гер.
— Колонисты! — не то серьезно, не то шутя сказал Гуэн.
— Величайшая целесообразность, —говорит Гер. — Предельная гармония! На Протее этого не знали. Ничто не лишне, ничто не пропадает в нашем лучшем из миров.
— Эх ты, планетолог без планеты, — говорю я. — Может быть, не хватало бы немного лишнего, немного хаоса, чтобы родились новые миры?
— Хаос - роскошь, нам не по карману. Вот подожди, найдем планету, планетную систему — тогда будет все...
— А если не найдем?
Ответил Озар:
— Последние данные зонда довольно интересны...
Действительно, у нас есть одна «роскошь» — зонд, идущий далеко впереди «Гелиоса», поисковый зонд с программой найти пригодную для жизни планету. Сообщения его редки, и, как сказал бы маленький Норгол, он не слишком-то далеко от нас, потому что между нами одна сплошная пустота...
Гуэн отозвал меня в сторону. Взял за руку, просительно качнувшись вперед, заглянул в глаза:
— Вим, ты не откажешь мне?
Я немного удивился столь страстной просьбе этого скрытного, знакомого мне с детства парня.
— В чем?
— У тебя сегодня десятиминутная связь со Вторым Блоком, —Гуэн запнулся. —Одолжи мне пять минут...
Эти сегодняшние десять минут дополнительного времени выпадали мне по графику. Я мог использовать их для телесвязи со Вторым Блоком. Десять минут «лишнего» времени, личного времени. Они мне нужны были, чтобы связаться с Мальмом, математиком. С ним я познакомился случайно, в одно из своих ночных дежурств в диспетчерской. Такие дежурства несли по очереди — для постоянной связи со Вторым Блоком. Мальм очень заинтересовал меня. Во многом наши мысли совпадали. У нас завязалась дружба. И я и он дорожили ею. Хоть людей на «Гелиосе» много, но их, оказывается, слишком мало для того, кто ищет единомышленника. Мы выкраивали время для свиданий. Но порой мне становилось не по себе: кто он такой, этот Мальм? Человек ли? Живой ли? Мне ужасно хотелось поговорить с ним так, как я разговариваю с людьми моего Блока, удостовериться, что он во плоти и крови... Сегодня я хотел обсудить с ним кое- что, касающееся моей идеи.
Но вот Гуэн — он так просил!
— Понимаешь, мне нужно именно сейчас! Сегодня! Понимаешь?
Я не стал тянуть — мы вместе прошли в кабину для телесвязи. Я назвал свои координаты и собрался уходить, но Гуэн удержал меня:
— Сообрази, мне понадобилось вычислять этот день, и с какими сложностями! Созвездие Альфа, отклонения, скорость, численность Второго! Такая абракадабра! Но теперь я почти уверен, что дежурит она!
— Кто «она»? — спросил я, подавляя улыбку.
— Увидишь сам... Это не объяснишь!
Он впился в экран, весь подался вперед, ждал.
Развернувшийся светом экран показал четкое изображение большеглазой грустной девушки.
— Альга!
— Гуэн?!
Гуэн нервно-забывчиво пожал мою руку своей взгоряченной рукой.
Я не мог быть виден девушке, сидел в стороне— и хотел уйти, и не мог. Почему? Что влекло, безотчетно, тяжело-любопытно влекло меня досмотреть до конца?
Мне это казалось игрой. Игрой в любовь. Ну как можно всерьез полюбить девушку Второго Блока?! Абсурд! Ведь туда невозможно проникнуть!
Я взглянул на Гуэна. Он побледнел, весь заострился лицом.
Я невольно поддался его волнению — но как зритель отчаянной и бессмысленной игры.
Девушка меня, пожалуй, разочаровала, а Гуэн озадачил. Ради чего он рвется к ней дорогой математических вероятностей?
Но, с другой стороны, может быть, этот окольный путь и есть сама Гуэнова любовь? Да, пот именно: может быть, это тоже любовь? Почему бы и нет? Почему не полюбить этот фотографический фантом? Полюбить на всю жизнь — безнадежно, обреченно! Может быть, в этой безнадежности и обреченности и есть облегчение — они не позволят испытать мук, какие испытываем мы с Ланкой.
— Альга, у меня кроха времени!.. Я люблю тебя, Альга, — шептал Гуэн в самое изображение.
— Гуэн, не надо, — доносился шепот из динамика. — Не надо.
— Почему, почему не надо?! — вскрикивал Гуэн.
Почему? Почему не надо, если можно, если нужно?! Любите! Любите друг друга! Вот так, без мук, безнадежно! Выплескивайте все ваши души до конца — пусть они всей своей мощью послужат на общее благо, пусть они вольются в энергосеть «Гелиоса». Любите! У вас великие трудности впереди! Вы будете сначала перевыполнять энергетическую норму — и вас будут предупреждать. Потом вы отчаетесь, сникнете, отрешитесь — и превратитесь в неисправимых задолжников. И тем обречете себя на страсть еще большую! Ибо вы вступите в единоборство с самим «головным мозгом». Ведь он не преминет разъединить вас совсем, лишить и этих жалких крох времени, сам того не подозревая, из соображений рациональности; он так поменяет ваши личные режимы, что вам придется напрячь всю свою сообразительность, если только обреченная любовь может соображать, всю мощь ваших интеллектов, чтобы рассчитать встречу, видеосвидание и, рассчитав, вновь рассчитывать и вновь чувствовать, как все глубже и глубже проникает в вас неусыпная деятельность «головного мозга», как все жестче становится навязываемый вам режим. А вы будете любить, ждать, считать, высчитывать, перепроверять, добиваться — каждый! И именно на этом построит свой алгоритм Информотека; в конце концов, она предоставит вас вашей же судьбе - судьбе двух гелиан, затерявшихся во вселенной, судьбе двух вычислителей, старающихся найти точку схода двух бесконечно параллельных линий. Любите!
Я отдал Гуэну оставшиеся пять минут и вышел.
* * *
Недолюбить, недообнять,
Упасть, сорвавшись с полувзгляда,
На треть подрезанно мечтать,
На четверть находиться рядом...

Увы, все эти вдохновения, минуты «священного откровения», секунды «экстаза» были простыми банальностями — «головной мозг» показывал это с отрезвляющей логичностью... И все же, все же я чувствовал за вертевшимися во мне строчками — «недолюбить, недообнять» — что-то.
Я уже понимал, что мое — да и не только мое! — болезненное самосозерцание — от ужасной бедности «Гелиоса». Я понимал и то, что обостренность этого состояния в гелианах объясняется усугублением этой бедности жалкой имитацией протеянской жизни. Удивлявшая меня в протеянах двойственность овладевала нами, но была она иной природы.
На «Гелиосе» сменилось освещение дня — предметы стали отбрасывать сдвоенные золотисто-голубоватые тени. О эта гелианская роскошь! «Головной мозг» разрешал эстетические излишества! Мне даже казалось, что кибернетическая душа его забавляется этой игрой — то он сменяет оттенки и цвета дня и ночи, то придает пище невероятные, неожиданные запах и вкус... Это было понятно— такова его программа. Но от этой простой правды легче не становилось. А раздвоенность все возрастала, и все возрастала неудовлетворенность. Потому все чаще искали мы развлечений.
Все столпились у стенда «моментальных картинок». Художник Олван надел черные, непроницаемые очки — маленькое подобие энергопреобразователей, улавливающих и трансформирующих нервную энергию, — и вслед за этим на черном экране вспыхнули беспорядочные всплески красок: ярких, оранжево-золотых, красных, фиолетовых, локальных и гармоничных. Олван откинулся в кресле, неподвижно смотрел сквозь черные заслонки очков и только изредка хмурил брови.
— Начинайте, — сказал он.
Все нерешительно молчали. Ланка начала первая:
— Фон коричневый.
На черном экране появились яркие коричневые пятна, сменились темно-коричневыми.
— Если можно — темнее, — попросил Олван.
Фон стал совсем черным, чуть видимыми волна-
ми ходил, волновался коричневый.
— Зеленый, поярче, — сказал кто-то.
Вспыхнул абрис далеких изумрудных гор, застыл.
— Еще, — потребовал Олван.
— Оранжевый, — попросил Озар.
Вспыхнули пятна на правых склонах гор.
— Еще!
— Голубой!
— Серый!
Пятна перестроились — из-за гор, сюда ближе, побежала яркая, голубая, серебряно сверкающая река. Берег, искорки ветвей и человек — пока лишь дрожащее изображение: женщина или подросток? Оранжево-золотистая одежда, голубой поворот узкого лица, и опять непонятно — женщина или подросток?
— Еще!
— Цветы, цветы! И, если можно, — много!
Цветы посыпались над горами, и то, что угадывалось как ледники, зажглось цветами. Вдалеке — просто волны света, радужного и пропадающего на темном фоне. Но то, что приблизилось, окрасилось золотистыми искорками. Качнулись маленькие деревца; по стволам, по веткам побежали блики оранжевых, золотых, голубых тонов. На деревцах — птицы-цветы, медленные взмахи крыльев, разгорающихся иссиня-желтыми перьями. Птицы не летают, они только покачиваются, словно цветы, под несильным ветром. И подросток-женщина стоит и все осклизается на круглых серо-черных камнях.
— Еще!
— Солнце!
Картина вздрогнула, завертелся калейдоскоп словно расплескавшихся красок. Олван напрягся. Над экраном вспыхнуло: «Внимание! Вы превышаете норму!» Все растерянно замолчали...
Я неожиданно взглянул на всех нас с точки зрения «головного мозга». Я увидел недопустимых, с этой точки зрения, детей, их эмоциональность, их внелогичную живость — ведь все это требовало колоссальных затрат, непроизводительных! И все же «головной мозг» допускал существование таких детей. Значит, что?.. А эти мощные белковые тельца? Разве уже одна возможность их существования, существования живого, физического, пусть на уровне молекулярном, но все-таки живого, разве не доказывает она, что есть резерв, и резерв неистощимый? Где же он? В Информотеке? В каком-нибудь несовершенстве «головного мозга»?
Надо было проверить эту возможность.
Недолюбить, недообнять...

* * *

Был небольшой праздник Новорожденного. Ребенок появился запланированно, здоровенький, во Втором Блоке. Утром мы все, в Первом, уже ждали трансляции в записи этой церемонии — появления младенца из биокамеры, где он проходил адаптацию. И когда раздался его режуще-возмущенный, беспомощно-требовательный крик, поднялся гвалт. В сущности, с этого и началось наше маленькое веселье.
Гер стал импровизировать на им же изобретенном «органчике». Он играл хорошо, и вначале мы с Ланкой танцевали, вслушиваясь и не вслушиваясь в легкую мелодию, смотрели только друг на друга. Я любил ее, маленькую, ловкую, с подвижной круглой головкой, с огромными, снизу вверх глядящими глазами. Она меня — какого?..
— Знаешь, каким я тебя больше всего люблю? — сказала Ланка.
— Нет, — мне было хорошо отвечать.
— Когда ты корчишь рожи своему изображению! — Ланка расхохоталась.
Действительно, последнее время я стал замечать за собой, что подолгу верчу в руках какую- нибудь вещичку. Всматриваюсь в нее. Мне почему- то нравилось, что вещи могут быть такими маленькими и изящными. Независимо от назначения, просто тем, что в них заключена образумленность, что ли, внесенная в них нужность, которая превращает вещицу в бесконечную доступность каждому человеку... Ланка меня застукала, когда я созерцал свое уродливое отражение в зеркально отполированном многими и многими руками изгибе поручня. Ужасно меня это увлекло — я старался скорчить такую гримасу, чтобы она сделала мое лицо нормальным в кривом отражении. Я внимательно, как на вещицу, глядел на свое смешное отражение, напрягал в гримасе мускулы лица, то вытаращивая глаза, то обнажая зубы, то кривя нос. Тут меня и застукала Ланка...
Недолго нам пришлось наслаждаться легкой мелодией. Гер входил в раж, музыка стала задевающей, сбивала резкостью, завораживала, останавливала. Гер стал серьезен, приглушив звучание, заговорил:
— «Так бегать умеют только дети — куда-то вперед и вниз, на судорожных и непослушных ногах» вниз, потому что там, вверху, остались ровная, с чуть обнаженной желтоватой землей полянка, две- три сосны, низкие па склоне, густые и стелющиеся, с нежными розовыми пятнами под отвалившимися кусочками коры — пятнами липкими и пахучими; не зря, сбегая вниз, мальчишка еще чувствует на своих руках, пальцах, размазанные, уже вобравшие пыль земли капельки клея. Вниз, вниз, перехватывая дух, ужасаясь бегу непослушных ног, — вниз, потому что вверху полянка, две-три шумящие сосны с неподвижными, растрепанными шишками, ярко-коричневыми, осохшими и легкими. Ведь не зря же мальчишка придерживает карман рукой — там, колко прижимаясь к ноге, лежат две сухие и хрусткие шишки. Как они упирались ему в ладонь, когда он дергал их с тяжело-упругой, густо-игольчатой и уже начинающей пахнуть острым запахом перелома ветки!
И — вниз, вниз, через канавку, да так, что ноги испуганно одеревенели, негнущиеся, упирающиеся со всего разбега в землю, так, что мальчишка подбородком ударился о грудь — так же, как только что вверху, там, где солнечная трава полянки, где две-три сосны, одна из которых очень удобна, с загнутой чуть ли не горизонтально верхушкой, верхушечным стволом, на котором он повис, обхватив уже липкими руками его шершавую широту, повис, вытянувшись всем свободно напряженным тельцем вниз, чуть-чуть раскачиваясь, перепуганно-нерешительный и уже решившийся, уже отпускающий занемевшими руками, ладонями ствол, уже падающий с детской нерасчетливостью — от отваги ли, от непомерного ли испуга решительности? —вниз, вниз, и неожиданно больно, неожиданно твердо ударился ногами в неподатливую землю, ударился и опять по-детски нерасчетливо глубоко присел и больно-обидно стукнулся подбородком о коленку... »
Я ощутил ломоту в лице, чуть ли не боль от напряжения — то ли не мог понять, то ли не умел почувствовать смысл этой цитаты из протеянской прозы. Посмотрел на Ланку и поразился — лицо ее было спокойным и простым! Спокойным и простым.

* * *
О расточительная вечность!
Откуда это повелось? —
На всю дурную бесконечность Игра бессмысленная звезд!
Бесчеловечная игра,
Я в ней случайностью отмечен...
«Гелиос» пересекал карликовую туманность. Метеоритный дождь вывел из строя внешний навигационный прибор. По этому случаю Гер выходил за борт в четвертый раз. Вернувшись, рассказывал, как «пожимал руку» Вайлигу, бортинженеру Второго Блока.
— Почти такой же, как я, только в скафандре, — шутил Гер.
Я слушал его с завистью и досадой — ему хоть один раз в несколько лет выпадает возможность посмотреть на нас, на «Гелиос», со стороны.
На день моего дежурства в диспетчерской я назначил самому себе контрольное испытание. Я должен был проверить свою идею, докопаться наконец до истины или хотя бы до вероятности ее существования. Я должен, обязан узнать или хотя бы определить «люфт» в этой жесткой, рациональной системе...
Я готовился тщательно, советовался, в общих чертах, с Гуэном. Он охотно делал для меня расчеты — из благодарности за тот подарок в десять минут.
И вот я попрощался на ночь с Ланкой.
— Спи спокойно, — сказал я. Но, видно, не мог скрыть многозначительности.
— Ты что задумал? — спросила она с любопытством.
— Ничего не за-думал, — отделался я шуткой. — Но мне надо до-думать.
Ланка подняла на меня чистые, высоко округлые глаза и долго и молча смотрела...
Дверь диспетчерской чмокнула за моей спиной. Я сел в удобное кресло перед пультом, откинулся, сосредоточился. Через три-четыре минуты прозвучал сигнал готовности из Второго Блока. Я кивнул самому себе, стал методично следить за герметизацией кают нашего Блока. Он погружался на всю ночь в анабиотический сон. Когда все каюты просигналили о готовности, я стал постепенно выкачивать воздух из рабочих помещений, и так же постепенно снимать гравитацию. Дело это медленное, если учесть, что и воздух, и пища проходят
двойную фильтрацию. Но я как раз воспользовался этим — по правилам, диспетчер сначала проверяет степень и качество очистки, а потом уже приступает к снятию показаний внешних и внутренних приборов. На это и время соответственно отпущено. Я делал два дела параллельно. Нарушал инструкцию, но мне нужно было это время.
Затем я связался с диспетчером Второго Блока. Им оказался неразговорчивый мужчина средних лет — видел я его, может быть, раза два в жизни. Я коротко передал данные. Он коротко поблагодарил и пожелал спокойной ночи.
В кабине уже была невесомость. Я взял ручку, лист бумаги. Покачал рукой, привыкая к раскоординированности и вспоминая все детали. Я должен был сыграть с «мозгом» одну партию в шахматы. Одну короткую, так, чтобы уложиться в двадцать — двадцать пять минут. Партию я сотни раз продумал, перепроверил через Гуэна, свел, по возможности, варианты ответных ходов к необходимому минимуму. Но не для того, чтобы «загнать» противника. Я не умел играть в шахматы, более того — не любил. Но мне и не надо было выигрывать. Мне надо было проиграть, но, во-первых, проиграть в отведенное время, а, во-вторых, как проиграть!..
Я достал блокнот, где у меня был расписан сценарий партии. Задав машине соответствующую программу, сделал первый ход. Машина ответила немедля. Я посмотрел в иллюминатор — огромный, черновато-серебряный, очерчивающий яркие комки недостижимых звезд. Сделал второй ход. Машина не замедлила с ответом.
Пока все шло нормально. Бремя мной выбрано было самое активное для «головного» — во Втором Блоке как раз разгорался рабочий день, как всегда по утрам, нагрузка на Информотеку была почти максимальной. А тут еще я со своей дилетантской партией. Сделав два-три ничего не значащих хода, я одновременно громко и яростно расхохотался. Машина помедлила, но продолжала играть. Через некоторое время я просто выкинул с игрового поля две фигуры. «Случайно», разумеется. Машина долго молчала. Я начинал злорадствовать. Я словно вдруг охватил этого «зверя» руками, почувствовал его и одновременно свою силу. Вернув по требованию машины фигуры на поле, я продолжал играть по своему сценарию. Отстегнул ремни, с силой оттолкнулся и взвился вверх. Довольно чувствительно ударился о мягкий потолок, отлетел вниз, чуть не на приборную доску, и, звезданув кулаком по металлу, вскричал, как будто от боли.
Машина раскусила обман. Она ни разу не ошиблась. Все шло нормально! Более того, машина даже не выходила за пределы рассчитанных заранее ходов. С дилетантом она играла по-дилетантски. В середине игры наступила кульминация. Мне надо было сделать ход и отключить один из генераторов энергии. Отключить на одну секунду, на долю секунды, так, чтобы машина не успела подать сигнал тревоги. Для этого нужны были сноровка, быстрота и уверенность. Надо обогнать машину, иначе партия сорвется и меня уложат в клинику. Я весь вспотел от напряжения и взвинченности. Подергал кистью, доводя ее дрожь до нужной быстроты, — в невесомости это очень трудно. Наконец я протянул руку к тумблеру, чувствуя пальцами, всем телом его упругость, качнул туда-сюда и, перепугавшись, замер, прислушался. За все это мне, конечно, достанется! Ох, и достанется же!
Машина ответила! Я ликовал! Я опять расхохотался — уже не по сценарию! Потом вдруг притих и, делая ход, вкрадчиво, не торопясь, прочел, обращаясь к машине:
Какие медленные звезды!
Что их движенье разрешит?..
Или, быть может, это грезы Метафизической души?
Машина не отвечала долго, слишком долго, отнимая у меня драгоценное время. Я даже стал мы-
сленно подгонять ее: ну же, ну! И она ответила. И на мой шахматный ход, и на мой поэтический вопрос — ссылкой на соответствующую графу в Информотеке.
Через три хода я наконец задал последний, главный вопрос. Не вопрос даже, а сообщил машине заведомо ложную информацию. Это было еще одним крупным нарушением инструкции — просто ни один член «Гелиоса» в здравом уме не сделал бы этого. А я сделал. Я сообщил, что Ланка ждет ребенка: необходимо сообщить точно день, час, минуту и секунду родов. И одновременно сделал последний ход.
В наступившей тишине — я перестал напевать и барабанить по пульту — я услышал биение своего сердца, привычный с детства шум двигателей и мелодичный, несмолкаемый, тонкий звон.
Машина ответила — поставила мне мат. Потом коротко и бесстрастно — бесстрастно! а как же иначе?! —ответила на мое сообщение: «Данных нет».
Я проиграл. Но дело было не в этом. Совсем не в этом. Я смотрел в иллюминатор. Там сияли простые, как «да» и «нет», звезды.
Если взглянуть на «Гелиос» со стороны, извне, трудно, пожалуй, определить, есть в нем живые существа или нет. Все внешние раздражители «головной мозг», оберегая нас, взял на себя. С другой стороны, оберегая нас от нашего же несовершенства, он взял на себя и всю жизнь в «Гелиосе». Таким образом, мы превратились в раздражителей внутренних, и их действие — наши индивидуальные устремления — «головной мозг» старается свести к нулю, то есть привести нас к абсолютной упорядоченности. Это в какой-то мере ему удается, тем более что это в наших же интересах! В какой-то мере... Значит, «головной мозг» обязан допускать ошибки в двояком смысле: допускать наши ошибки и тем самым — тем самым, потому что «головной мозг» все-таки наше детище — допускать свои ошибки. Следовательно, чем жестче алгоритм нашей жизни, тем больше ошибок каждый из нас будет допускать — ведь мы же все-таки живые! — и тем больше ошибок будет допускать «головной мозг».
В этом все дело. «Мозг» играл со мной в сумасшедшую игру, допускал не только мои чисто игровые ошибки, но и мои выходки, мою ложь. В этом все дело — в ошибках. Тут-то и надо искать резерв. Но вот в чьих ошибках: наших или «головного мозга»?

* * *
Ланка не понимала моего «машинного кризиса». Не понимала и терзалась этим. Я видел ее тревогу и молчал. Настойчиво молчал. Ланка требовала объяснений. А что я должен был и что мог бы ей объяснить? Что любовь наша с ней — мираж, что это просто глупо и невыносимо — ждать, что все, доставшееся гелианам от Протеи, — ни к чему, что все превратилось в свою противоположность: любовь — в мираж, мираж — в любовь? Ланка просила, умоляла хотя бы намекнуть — я просто обнимал ее и молчал.
И даже когда тишину урока, на котором я, по обыкновению, присутствовал и сидел в оцепенении и задумчивости, даже когда вдруг тишину прервал сигнал Интерсвязи, включаемой очень редко, в случаях экстренных, и знакомый голос сообщил, что зонд обнаружил планету, я не испытал потрясения. Ровным счетом ничего.
Ланка рванулась ко мне, крича:
— Вим, Вим, планета! Ты слышишь, —планета!
Я увидел ее порозовевшее круглое личико, мгновенные, маленькие слезы на глазах и представил, как я вскакиваю ей навстречу, как протягиваю руки, чувствую знакомое и невероятно любимое тело, представил даже на какой-то миг радость, которую я должен был бы испытать в этот чуть ли не исторический миг — и... улыбнувшись, посмотрев на недоуменные и тоже оцепенелые лица детей, остался на месте.
— Да очнись же ты! Планета! Наша планета! —Ланка больно била меня кулачком в плечо.
Зонд передал предварительные данные: координаты, плоскость вращения, затем несколько нечетких, туманно-серых снимков. Уже было высчитано, сколько нам лететь до нее, до Планеты, уже посыпались проекты, как сократить время перелета. Специалисты наводнили Информотеку, требовали данных, самых невероятных и неожиданных.
Всех лихорадило. Лихорадило и меня. Я почувствовал всю хрупкость, всю временность нашего «Гелиоса». Мне вдруг стало стыдно — особенно в тот момент, когда я смотрел на серо-туманные снимки атмосферы Планеты, —и горько за глупые мальчишеские выходки с «головным мозгом»...
Все чаще стали поступать снимки с зонда. Наконец он передал и изображения поверхности — такие же туманно-серые изображения океанов, материков, ледников. Потом появились снимки близких объектов — рытвин, камней. Камни были различны по размерам: большие обозначались неровными тенями, маленькие угадывались. Планета приблизилась почти ощутимо. Я пытался представить, почувствовать эти «от трех до пяти сантиметров» камешки, веточки, травинки, искал, с чем бы их сравнить на «Гелиосе», и тут же понимал, что сравнить не с чем.
Мы осмотрели Планету со всех сторон, километр за километром «ощупали» сушу, выбирая место для посадки. И тут открылась одна проблема, вдруг ставшая главнейшей, — проблема высадки.
Мы летели уже столько времени с единственной целью: найти планету, пригодную для жизни. И вот, когда она близка, оказалось, что мы совсем не готовы к высадке! Мы проделали уйму космогонических опытов, докопались чуть ли не до фундаментальных свойств пространства-времени, но такие простые, на первый взгляд, вопросы — где производить посадку? как производить? — оказались для нас самыми сложными. И, странное дело, — проблема высадки постепенно приобретала моральную окраску. Целые группы специалистов почему-то никак не могли договориться. И данные налицо, и пробы есть, и расчеты вроде бы верные, а согласия нет...

Какие медленные звезды!
Что их движенье разрешит?..
Или, быть может, это грезы
Метафизической души?..

* * *
Уже давно запланированный объединенный Ученый Совет — через трудности, связанные с различными реяшмами жизни двух блоков, через технические трудности их объединения на некоторое время — наконец состоялся.
Члены Совета собрались перед главным экраном телесвязи в ожидании сигнала Второго Блока. Наконец экран засветился, и появилось изображение командора «Гелиоса» Иманэля — крепкого крупно- лицего мужчины, может быть, уже преклонных лет, но с четким голосом, которым он и приветствовал участников Совета.
Первое слово Геру. Его сообщение предельно кратко: в скоплении «Р» обнаружена планета с условиями биосферы, близкими к протеянским. Дальше шли цифры и цифры. Участники Совета жадно записывали их.
Снова заговорил командор Иманэль:
— Мы почти у цели. Еще немного, и мы ступим на планету. Однако прежде нужно решить очень многое: в какой форме производить разведку, посадку, адаптацию?..
И опять сообщения специалистов. Термины, цифры, выкладки. Речь шла как будто только о том, как высаживаться. Высадка подразумевалась сама собой. И вдруг — как взрыв — выступление профессора Диариса:
— А нужно ли высаживаться?
Я вздрогнул.
— А нужно ли нам высаживаться? — повторил задорно маленький, колючий старик. —Прошло много лет с тех пор, как «Гелиос» оставил Протею, а мы всё еще наивно считаем, что и мы, и наши дети, внуки — те же самые протеяне. Но так ли это? Не говоря уже о том, что мы можем не приспособиться к условиям планеты... Не исключено, впрочем, и то, что мы уже не могли бы приспособиться к Протее. Да-да, эмоции тут ни к чему! Ученый не оперирует такими понятиями, как мечта, святыня и прочее... Так вот, не говоря уже о том, что мы можем не приспособиться к условиям планеты, погибнуть, вопрос еще и в том, а нужно ли нам высаживаться, нужно ли нам приспосабливаться? Мы тщательно поддерживаем на корабле иллюзию планетного существования. Не пора ли понять, что мы уже не протеяне, не планетяне, что мы все больше жители открытого космоса, не нуждающиеся в планетах! Мы — гелиане! —Диарису пришлось повысить голос, чтобы заглушить возмущенный гул.
— Разрешите мне! — выкрикнул я, дрожа от нетерпения и возмущения. — Разрешите мне!
Я не член Ученого Совета, но, что ни говори, — заведующий Информотекой. От меня, видно, и ждали какой-нибудь справки...
— Вы говорите, профессор Диарис, что мы можем погибнуть, не приспособившись к планете, — сказал я хриплым от волнения голосом. — Но вопрос прежде всего в том, сумели ли мы приспособиться к жизни в космосе? И вопрос еще в том, можно ли назвать наше существование на «Гелиосе» жизнью?
Я пытался успокоиться, говорить логично, но не мог. Я просто говорил и, говоря, видел перед собой снимки, туманно-серые, четко-рассыпчатые изображения Планеты и опять говорил о гелианах, которые все больше и больше погружаются в мир смутных фантазий.
— Вы подумайте о детях! В них еще теплится жизнь! То, что на Протее считалось признаком тяжелого психического заболевания — аутизм, самоизоляция, погружение в себя, — для нас становится нормой. Мы существуем в призрачном мире и все больше довольствуемся этим!
Я взглянул на экран — Диарис выглядел очень довольным.
— Я, может быть, увлекся, преувеличил, но это все-таки истина: нам нужна планета как выход, — поспешил я закончить, растерянно глядя на изображение профессора. Его вид совсем сбил меня с толку.
— Молодой человек, — сказал Диарис, — привел очень интересные не возражения, а подтверждения моей мысли. Да, мы имеем явления аутизма — не будем бояться этого слова — не только в нас, а и в детях. Но вопрос: аутизм в наших условиях — болезнь это или один из признаков приспособления? Мы — гелиане, мы дети миллиардов солнц, за нашими плечами десятки световых лет и космической пустоты! Вдумайтесь — мы ведем борьбу за существование. А борьба с пустотой требует большего, чем мужество или отвага! С того момента, как протеяне ушли в космос, исчезли специфические, присущие только планете раздражители. Материальная база жизни стала иной. Мы все это понимаем, ибо от открытого космоса нас отделяет тонкая скорлупа «Гелиоса». Но не все понимают, что так называемая память о Протее — это всего лишь «память» «головного мозга». Суть его в том, что он не умеет забывать. Мы не должны ему уподобляться, ибо суть жизни в том, что забывать она умеет. Мы должны забыть планету — забыть сознательно, подавить все воспоминания сознательной волей, ибо тела наши уже давно забыли планету.
Я посмотрел на отца — так и есть, он насмешливо улыбается. Редкостный человек — его не подавляет пространство космоса, не вызывает у него ро-
бости или восхищения. Его девиз: даже самое маленькое живое дело неизмеримо выше мертвых превращений вселенной.
— Так нужно ли? — воскликнул Диарис. — Нужно ли опять втискивать себя в прокрустово ложе планеты, насильно возвращать протеянина к его изжитой истории?!
— Но что мы без планеты? — раздался звучный голос астрофизика Байи.
— Что мы без планеты? — голос Диариса сорвался на тонкий крик. — Не временщики, а хозяева космоса! Новая раса космических существ! Планеты редки, пространства — огромны. Планета — это большое количество ненужных раздражителей. Космос — наше истинное жилище!
Я огляделся. Спокойны только немногие лица. Кто-то заявил, что выступление Диариса не по существу. Но Диарис возразил, что именно сейчас должен быть решен поставленный им кардинальный вопрос.
Выступил отец.
— Чепуха, — сказал он.
И слово, и интонация были с детства мне знакомы — я улыбнулся отцу, его сухощавой фигуре, углубленному морщинами лицу. Я невольно вспомнил его лабораторию, белковые тельца в голубоватой радуге, их титаническую работу...
— Чепуха! — сказал отец. — Вас, дорогой коллега, гипнотизируют слова «безмерные пространства», «безграничный космос»... Оговорюсь сразу: для меня
выражение «безмерный» — не похвала, а ругательство. Так вот ваши «безмерные пространства» — не что иное как громадное количество нищеты, по сравнению с которой даже наша маленькая система — пиршество вещества, островок роскоши материи! Все эти пространства на порядок ниже звездных систем, дающих качественно высшие ступени развития жизни.
Разгорелся спор. Байя заявила, что космические пространства, воспеваемые профессором Диарисом,
не что иное как дурная бесконечность — протяженность без качественных скачков.
Мальм напал на Диариса за его отношение к понятиям «святыня», «мечта» и прочее. Он считал, что аутизм не новый признак нового вида, а самый обыкновенный болезненный симптом и что мы еще не выродились в шизофреников только потому, что свято храним богатейшую память Протеи.
Выступление Иманэля положило конец этому затянувшемуся спору.
— Столкновение мнений, — сказал он, — строилось на противопоставлении космических разреженных пространств и звездных планетных систем. В действительности такого противопоставления нет и быть не может. Вселенная — и то, и другое, и еще очень многое. Никто не мешает в будущем профессору Диарису и его единомышленникам сделать местом своего обитания межзвездные пространства, но пока для этого нет иной материальной базы, как все те же планеты. Правда, судя по реакции окружающих, единомышленников у профессора Диариса будет немного... Что касается нашей системы в целом, то возможности ее, возможности нашего путешествия заданы на очень большое время, но как промежуточное состояние. Планета нам совершенно необходима, и это — каждый по своему — понимают почти все. Однако прав профессор Диарис: при самых благоприятных условиях опасности приспособления к новой среде огромны, тем более что на той планете, о которой идет речь, условия, как начинаем мы понимать, не так уж благоприятны... Сегодня мы собрались, чтобы говорить главным образом об этом...

* * *
Впервые за столько десятилетий «Гелиос» начал тормозить. Температура повысилась. Стал тяжелым для дыхания воздух.
Основная нагрузка легла на специалистов-планетологов. Присутствуя в качестве эксперта на всех совещаниях, я все больше и больше чувствовал, как удаляется, распадается на формулы, схемы, графики Планета и как все сильнее мне хочется выйти к ней!
Было, наконец, выбрано место посадки — почти что ровный, голый кусок почвы. Основным условием при выборе места должно было быть минимальное воздействие на среду, минимальное воздействие среды...
Медико-биологическая комиссия внесла новый ажиотаж в нашу и без того напряженную жизнь. Стали отбирать экипажи десантников. Условия отбора не разглашались — и я заволновался. Я пытался спрашивать Ланку — она была членом медкомиссии, — но она молчала. Я разозлился и поругался с ней.
С остервенением и с невиданным энтузиазмом принялся я изматывать себя, чувствуя, как с каждым днем тормозящий «Гелиос» требует большего. Уже давно не зудел калориметр, уже давно не зажигалось предупреждение: «Ваша задолженность». Чаще горело: «Вы превышаете норму».
Почему я рвался выйти на Планету в числе первых? Ведь я же чувствовал, что стремление к Планете во мне подогрето, и подогрето чем-то, не относящимся к ней. Рвался я и не из спортивного интереса. Так почему же, почему я отупело, без отдыха и с каким-то истерическим упрямством отдавал всего себя «Гелиосу»?
Я уже не только понимал, я, наконец, почувствовал, что наступил момент, когда мне жизненно необходима перемена, чтобы разорвать замкнутое вращение чувств, мыслей...
Гуэн был не лучше меня.
— Я не нахожу себе места, — жаловался он. — Представь, вдруг она высадится, а меня не допустят?!
Он волновался из-за Альги, той девушки из Второго Блока. Мне было смешно смотреть на эти абстрактные страсти. Я успокаивал его:
— Твоя трагедия на пользу «Гелиосу» — чем больше поволнуешься, тем больше калорий выдашь!
Гуэн обиженно смотрел на меня, качая недоуменно головой.
Я немного успокоился, когда комиссия отобрала меня в число первых десантников, а успокоившись, понял, что Ланка была возбуждена не меньше меня — никак не могла забыть выступление Диариса.
— Он эгоист! —возмущалась она. —Он занят своими опытами, точно! Ему не хочется их прерывать.
— Но ведь высадка, — защищал я Диариса, — в сущности, продолжение его экспериментов.
— Он стар! Трусит, что не одолеет!
— Чтобы отказаться от высадки, тоже нужно мужество, и немалое. —Я продолжал защищать Диариса уже только из чувства противоречия. — К то-
му же, едва было принято решение высаживаться, Диарис отбросил свои сомнения, включился в работу комиссии, разрабатывает психозащиту...
— Включился! Втерся он, а не включился!
Я осторожно обнимал Ланку:
— Почему ты такая?
— Я оранжевая, — шутила она.
— И любимая.
Ланка закрывала глаза. Я смотрел на ее похудевшее лицо, вслушивался в дыхание. О чем она думала? О детях, которых нам не разрешают иметь? Обо мне? О Планете?
Темнота каюты невесома, и я слышу медленный шепот Ланки:
— Я часто вижу детей, наших детей, которые родятся у нас там, на Планете.
Что ж, может, так и будет.
— Придется, наверное, нелегко, — пытаюсь я умерить ее пыл.
Но Ланка вдохновляется еще больше.
— Будет не просто нелегко — будет невыносимо трудно! Неожиданности, опасности, может быть...
смерти... Снова борьба за существование. Построить свою Планету, свою Протею, но уже не копируя ту Протею, а новую, иную! Все, все заново создать: и людей, и культуру! И потом, потом приняться за поиски тех, других протеян, которые тоже поселились где-то и — выжили!
— Когда это еще будет?
Я не спорю с Ланкой, но почему-то не могу проникнуться ее энтузиазмом.
— Может быть, гораздо быстрее, чем ты думаешь! — решительно говорит она. — Это же новая планетная система, возможны неизвестные нам источники энергии! Да и старые совершенно не использованы!
Ланка все говорит и говорит о Планете, о детях... А где же здесь я? Обо мне, отце своих будущих детей, она и не вспоминает. И все-таки вот она, рядом, в этой кромешной тьме.
В кромешной тьме, где видят только губы...

* * *

Смолк надрывный вой двигателей. Выходили по одному. Когда подошла моя очередь, мы еле расцепили с Ланкой руки — от напряжения, волнения я даже не заметил, как сильно давлю ей ладонь...
Это был выход на Планету. Пять минут в дезокамере, в монотонном шуме пульверизаторов, в инфрасвете — и люк открылся.
Лицо, хоть и прикрытое защитной полумаской, почувствовало упругий напор воздуха. Глазам стало больно от ярчайшего, меняющегося света.
Я спускался по трапу, чувствуя, как онемела кожа щек от колеблющегося — то холодного, то жаркого воздуха; я спускался по трапу на непослушных ногах и понимал, судорожно хватаясь за поручни, что ничего не вижу; перед глазами плавают разноцветные, режущие круги слепоты.
Я спускался по трапу и ждал... Чего я ждал? Грохота? Скрежета? Ничего не было. Была тишина.
Потом я услышал звон — и понял, что он исходит от нашей ракеты. Хрустнула почва под подошвой, нога непривычно больно уперлась в твердое. Даже сквозь респиратор я чувствовал, как резок и плотен воздух. Казалось, он обтекал жадно открытый рот...
Я услышал крики — это кричали наши. Меня уже хлопали по плечу, я уже угадывал лицо Ланки под полумаской, я уже видел, как появляются морщинки на ее щеках, и понимал, что она улыбается, я слышал ее приглушенный смех. Я видел других: Гера, отца, Гуэна. Я их видел, я слышал их, я, наконец, стал их различать в интенсивном свете круглого маленького ярко-оранжевого светила. Я стоял, неловко расставив ноги, чувствуя, как ломит щиколотку, как давит в подошву твердый камешек, и не мог ступить ни шагу... Я держал Ланку за рукав комбинезона, держал цепко, упрямо и смущался, что боюсь ее отпустить...
Через несколько минут на противоположном конце выбранного для посадки участка, грохоча и затихая, приземлилась ракета Второго Блока...
Сначала медленно, неуверенно, потом все быстрее — кто скачками, кто скорым шагом — мы двинулись к выходящим из ракеты фигуркам. Ланка бежала, оглядывалась на меня, падала, вскакивала, забывая протянуть мне руку, кричала:
— Это они! Видишь, это наши!
Я упал несколько раз, больно подвернул ногу, оглох от прихлынувшей к ушам крови, снова ослеп от слез, еле дышал распирающим, жгущим грудь воздухом. Бежать было трудно не от нагрузки, притяжение было гораздо меньше того, к какому нас приучали на «Гелиосе». Трудна была почва, прихотливая, отталкивающая ноги, выламывающая ступни, упругая, жестко отдающаяся в теле... Мы бежали, смеялись, кричали. И, может быть, плакали.
Я потерял Ланку, переходя из объятий в объятия. Но даже в этой суматохе, в этом невероятном возбуждении я каким-то чутьем чувствовал, из нашего Блока гелианин или из Второго. Вглядываясь в лица, я вспоминал их телеизображения — и узнавал, и не узнавал. Многих я видел десятки раз, и все-таки... О каждом из наших я знал все — от привычек до идей. Теперь лицом к лицу пришлось встретиться с людьми Второго Блока, привыкать к их существованию, отрывать от привычных телеизображений...
Необычнее Планеты были люди Второго Блока!
— Ба, да ты ведь Грив! Никогда не поверил бы, что ты тако-то роста!
— А ты кто такой? Неужто Илэн?
— Честное слово! Я узнал тебя! Ну-ка, покажись еще разок!
Круг образовался сам собой, в его середину выскочил высоченный парень. Даже под комбинезоном чувствовалось, как он напряжен, как бьется его тело, как силится высказать что-то в танце. Вот он сдернул полумаску — это Мальм! Лицо искажено гримасой боли и счастья, непомерным усилием и радостью. С этим покрасневшим лицом, с этими мокрыми глазами, с этой ломающейся фигурой он кажется неуклюжим, беспомощным. Вокруг начинают прихлопывать в ладоши, все звонче обозначая тишину планеты. Мальм танцует что-то знакомое и понятное, Мальму трудно без маски, Мальм задыхается, но он горд — он скорее погибнет, упадет, чем сдастся перед лицом этой планеты!.. Все крепче, радостнее, все увереннее танец, все гибче фигура танцора, все выразительнее взлетают его руки — левая, правая, выше, выше...

Взмахни, как птица,
крылами странствий —
Левым,
правым
своим пространством!..
Смеемся мы или плачем? Радуемся или скорбим?

* * *
Вокруг была пустыня, огороженная невидимым биобарьером. Вдали, по линии горизонта, тянулся длинный гребень темно-синего леса, переходящий в невысокую каменную гряду... На «Гелиосе» мы подробно изучали это место по кинокадрам, изучали тщательно, и все же то, что увидели, было незнакомым. Не организованное экраном, место посадки оказалось и беспредельнее, и бесформеннее. И в этом пустынном, чуждом хаосе посторонними существами высились наши ракеты.
Когда унялся первый восторг, первая эйфория, когда прошли и день, и два, и неделя, я понял совершенно отчетливо, что Планета... мне неприятна, тяжела. Интенсивный меняющийся свет даже через светофильтры доводил до головной боли. Мы привыкли к различным перегрузкам, но не к таким. Мне казалось порой, что невозможно выжить в условиях постоянно меняющихся, ранящих мелочей. О, эти камни, камни вокруг, нагромождение камней, нагромождение воздуха, нагромождение света! Это был тот хаос, о котором я совсем недавно говорил с Гером.
С первых же часов мы приступили к работе — тяжелой и необычной для нас: начали строить жилой корпус, биооранжерею, солнечную электростанцию. Надо было торопиться. Мы были первой и пока единственной партией с «Гелиоса», рабочей десантной группой. На нас лежала ответственность: в кратчайшие сроки создать микроусловия для самостоятельного существования. Ибо мы все еще находились на иждивении «Гелиоса». Это на нас с удвоенной энергией работали те, кто остался на околопланетной орбите, это они снабжали нас энергией, пищей, водой. В нашем распоряжении было мало времени — мы должны были оторваться от пуповины «Гелиоса» в назначенный срок, в противном случае жизнь окажется под угрозой: либо наша жизнь, либо жизнь работающих на нас гелиан...
Планета требовала от нас напряжения всех сил. Она сделала нашу жизнь, такую размеренно-умеренную на «Гелиосе», перенасыщенной мелочами и беспомощно-суетливой. Она разорвала нас надвое, поставила перед нами сложнейшие вопросы.
А что вы можете сделать для собственного выживания?
Способны ли вы, существа разума и рациональности, обнаружить в себе хоть крупицу самостоятельности?
Способны ли вы трудиться в бесконечно разнообразном мире?
Сможете ли вы понять, что ваши мыслимые планы в миллионы раз уже и беднее их претворения?
Сможете ли вы понять, что результаты труда неизбежно вызывают непредвиденные последствия?
И, наконец, сможете ли вы трудиться так, чтобы, не убивая себя, не убить и меня, Планету?
В нашем распоряжении была мощная и гибкая техника. Мы разделились на несколько бригад: одни строили жилой корпус, другие — биооранжерею, третьи монтировали электростанцию... Были еще две бригады: одна работала с конкретным заданием — добыть воду, другая изыскивала планетные энергетические источники.

* * *
Я был уверен в машине, она повиновалась мне беспрекословно. Я всем телом чувствовал ее мудрый механизм, словно это моя собственная мысль, воплощенная в материю, в законченный и совершенный продукт, делала титанические усилия с легкостью и размеренностью руки.
Я направлял движение ковша, глядя, как он вгрызается в грунт, крошит его, поднимает высоко вверх. Я завороженно глядел на струйки осыпающейся вниз земли, когда ковш проплывает над штабелями блокматериалов, между которыми я мимоходом замечал Гера и Озара, знакомые фигурки гелиан.
Развернув машину, направлял ковш к отвалу, расслаблял его цепкую хватку, обрушивал сыпучий грунт вниз, и когда легким, точным движением — опять словно одним движением моей мысли, ее экономным усилием — ковш снова поднимался, я видел матовые стены возводящейся биооранжереи и там, за ее неуклюжим строением, угадывал присутствие Ланки. Там шла ее беспокойная, трудная и неутомимая жизнь, жизнь рядом с моим отцом. Это для его жизнеспособного белка возводилась оранжерея, это его белок должен был прежде всего дать нам независимость... И снова ковш падал в котлован, в сырой запах взрыхленной земли, снова брал, словно горстью моей руки, многотонную жмень грунта. Я был уверен в машине, спокойно принимал ее толчки, ее нарастающие усилия там, где грунт сопротивлялся, ее расслабление после удачного натиска, геометрически точный взмах кронштейна со жменью сырой земли в ковше, легкое покачивание и короткий, тяжелый обвал.
Автоматика работала четко, и я все больше отвлекался, каждый раз, как машина разворачивалась над отвалом, пристально вглядывался в суету вокруг биооранжереи, выискивал знакомых.
За ровным гудением механизма я не сразу заметил, что машина вышла из повиновения: ковш плыл к отвалу, затем наступил момент, когда он должен был расслабиться, обрушить землю вниз; мысленно я даже видел, как она сыплется, но ковш проплыл в сторону, дальше. Меня парализовал испуг, палец давил стоп-кнопку до упора. Ковш продолжал плыть над отвалом в сторону, в сторону... Завороженно глядя, как уплывает ковш, кронштейн, вся машина, я на секунду попытался усилием перепуганного тела остановить, подчинить, повернуть! Машина продолжала разворачиваться вокруг оси— я с ужасом глядел, как взбесившийся механизм несет над людьми, над драгоценным строительным материалом многотонный груз. Внизу кричали, махали руками — вот так же и я махал бы и кричал, — но судорожное оцепенение приковало меня к месту, я был бессилен. Махина вдруг остановилась, выплюнула грунт и стала бить ковшом в землю... Этот кошмар длился секунд пять; я рванул на себя рычаги ручного управления... И тут впервые руками ощутил, как может сопротивляться машина!
Вечером разбиралось происшествие. Было попорчено немало стройматериалов. Техники, обследовавшие машину, обнаружили отклонения, органические нарушения...
Ланка смотрела сочувственно. А мне было тоскливо, тоскливо вдвойне: я никак не мог принять Планету и скучал по «Гелиосу», по привычному томлению мысли.
Усталость, разбитость и в то же время нервное напряжение были такими глубокими, что заснуть мы могли только с помощью медиков. Пока мы еще были детьми «Гелиоса».
Грузовые ракеты приносили нам самое необходимое: строительные материалы, пищу, воду. И все чаще поступали тревожные сигналы: «Экономьте! Ресурсы наши исчерпываются! Почему тянете с пуском биооранжереи? Почему не используете воду Планеты? Изыскивайте местные источники энергии!»
Но сильнее всего мы чувствовали себя беспомощными детьми «Гелиоса» не от этих тревожных сигналов. Планета жестоко и мелочно преследовала нас. Автоматика выходила из строя — нам приходилось вручную или механически совершать труднейшую работу по строительству.
Наша так хорошо теоретически отработанная тактика все время дробилась на частные проблемы, и все эти проблемы, сами по себе глубокие, необъятные, трудоемкие, необходимо было свести в некий новый план, где бы они не сталкивались, а дополняли друг друга.
Но ни Ученые Советы «Гелиоса», ни наши совещания, ни работа счетно-решающих машин не могли дать такого плана. Тут требовалось что-то иное, что-то совершенно отличное от привычной схемы.
Вопросы возникали постоянно: «Какой источник энергии положить в основу нашей жизни на Планете? Как использовать ее минералы? Скрещивать ли наш белок с местным видом? Какую форму производства выгодно принять?..»
Сдержанность и чопорность отца не могли обмануть меня — он был предельно напряжен. Слово «никаких» все чаще мелькало в его речи:
— Никаких жестких схем! Никаких отходов! Никаких навязываний!
— Позвольте, — возражали ему, — ну, либо никаких отходов, либо никаких жестких схем. Продуманная схема производства позволит максимально использовать ресурсы планеты, исключить отходы....
Отец вежливо выслушивал, а затем повторял свое:
— Никаких жестких схем, привнесенных заранее, навязанных Планете заранее. Если с самого начала наша организация не будет достаточно широка и гибка, не пройдет и ста лет, как мы зайдем в тупик, испортим Планету и останемся в дураках. И в то же время, если мы с самого начала пойдем по пути разбазаривания, мы не обретем столь нужной нам свободы.
Я думал: интересно, осознают люди, подобные моему отцу, высадку на Планету как новую жизнь или для них это что-то вроде подготовки к эксперименту, решающему эксперименту?
Нам приспосабливаться к Планете или Планету приспосабливать к нам? И если компромисс, то какой и какой ценой? Насколько я понимал, эти вопросы и были главными для планетологов. И к планетологам приставали: что и как они решили?
— Ничего не будем решать, пока не узнаем Планету как следует! — хмурился Гер. — А что вы хотите?
Давненько от него не слышали шуток, каламбуров. Единственное высказывание, которое я принял сначала за шутку, оказалось более чем серьезным.
— Что хуже всего? — сказал Гер. — А то, что эта планета слишком хороша. И слишком похожа на Протею. Нам бы гораздо больше подошел голый, неотесанный шарик.
— Так, может, плюнуть? —предложил его собеседник. —Может, прав был коллега Диарис? Может, мы все сдохнем на этой благословенной тверди?
Синие глаза Гера холодно блеснули:
— Я предпочту сдохнуть у нее на пороге, чем благоденствовать по-прежнему.
А я все больше боялся, что это не просто слова. Гер не только очень похудел; каждый раз, встречаясь с ним в городке десантников, я удивлялся нездоровой желтизне его лица, блеклым пятнам на руках.
Медленно рос, высасывая из нас, казалось, все силы, жилой корпус. Ребристым зданием тянулся он вверх, неожиданный даже для нас, знавших, видевших проект...
Зеркала солнечной электростанции подслеповато глядели вверх, в изменчивое, то зеленоватое, глубокое, то фиолетово-голубое, низкое, облачное небо...
Структура наших солнечных зеркал оказалась почти неспособной отразить свет Планеты. Необходимо было менять их, и кое-что уже делалось: наносился новый слой отражающего вещества, пронзительно-яркого, почти невидимого в отраженном свете...
Были возведены стены биооранжереи, заканчивалось покрытие крыши, а белок уже тянулся в своих ячейках-камерках. Ланка говорила, что, кажется, белку на пользу Планета, она дает ему особенную жизненную энергию — такую, что биологи опасаются, как бы случайно белок не попал на планетную почву: он может подавить все вокруг!
Ланка скучала по своим воспитанникам: им долго еще оставаться на орбите. Она предлагала командору для эксперимента спустить несколько крепких подростков на Планету. Но Иманэль категорически отказал — пока «Гелиос» еще способен давать безопасные условия жизни, дети будут находиться на нем. В детях, в сущности, смысл всего.
Ланка доказывала, что детям, как и взрослым, надо начинать с трудного. Но Иманэль был непреклонен — трудностей им еще хватит... К тому же в скором времени в целях экономии гелианских ресурсов придется отзывать людей с Планеты.
Ланка протестующе сжимала кулачки. Она, как тот отцов белочек, мертвой хваткой живого ухватилась за Планету — Планета стала ее смыслом, смыслом всей ее жизни.
Отец поражался ее энергии, а я завидовал. И завидовал-то, хоть и остро, но больше умозрительно, больше спрашивал себя: а что же я? что мне Планета? что я на Планете?
Так же умозрительно я воспринимал планетную природу. Я упорно тренировал глаза и добился того, что мог, правда недолго, присматриваться к окружающему. По вечерам, после тяжелой работы, когда интенсивный болетворный свет стихал, я глазел на закаты. Я понимал, что это должно быть красиво, но чувствовал только изощренность этой красоты. Жарко-желтое светило, весь день пульсирующее в высоком небе, вдруг утихало, успокаивалось, ненадолго повисало над ровным горизонтом. И тогда откуда-то снизу исчерна-синими клубами поднимались облака. Это движение светила и облаков делало закаты стремительными. Мгновения пронзительных алых, золотых красок-химер, которые слепили и озаряли, поражали остротой до невоспринимаемости и вдруг проникали в глубь напряженного тела, разливались истомой, мучительной и всепоглощающей. Невыносимо...
Гулкий, широкий в необъятных порывах ветер налетал от каменной гряды, нес запахи свежести и ту невозможность дочувствовать, невозможность вздохнуть всей грудью — и освободиться от мучительной истомы. Ветер шел навстречу горам облаков, придавливал их к земле, и если ему удавалось справиться с ними, еще мерцающими поглощенным солнечным светом, то на ночь нам оставался маленький чистый кусочек усеянного звездами неба. И на этом вздрагивающем чуждом небе горела самая яркая звездочка далекого и понятного до тоски «Гелиоса»...
Я все чаще вспоминал упорядоченный мир «Гелиоса», его готовность помочь, объяснить, поставить цель — готовность, в которую предыдущие поколения гелиан вложили всю доброту и ум, всю сознательность и заботу, вложили и передали нам. Да, именно так и не иначе я понимал теперь смысл нашего на «Гелиосе» существования! Смысл не в накоплении знаний, а в накоплении духа человеческого, духа общности, разума отношений. Но для этого надо было проделать такой длинный, опасный и изматывающий путь, какой проделали мы, гелиане.
Снова и снова, с возрастающим стыдом я вспоминал свою «идею», свою глупую шахматную войну с «головным мозгом». Я стыдился прежнего себя и злился на себя нынешнего, злился за то, что не мог не вспоминать, и за то, что не мог не ощущать, не чувствовать этой агрессивной, бессмысленной планеты.
Я смотрел на Гера, на Озара, на их горение, их страсть. И все-таки все их споры, их доказательства были для меня интеллектуальными выжимками из самого, мне казалось, невозможного симбиоза — Планеты и нас. Мне необходимо было понять изнутри: что такое Планета, что на ней мы, жить нам или только прозябать и приспосабливаться?
Ланка ликовала — белок, правда с большими еще затратами, развивался. Мне казалось, что ей и дышится легче, и глаза раскрываются шире — и я опять завидовал ей.
— Признайся, Планета тут ни при чем? — сказал я ей однажды, глядя, как она рассматривает случайно поднятый камушек. — Это работа держит тебя в таком восторге.
— Возможно, — задумчиво ответила она, переворачивая в пальцах посверкивающий комок, — работа мне помогает...
Возможно!..
Я отвернулся и увидел Гуэна — он крался вдоль штабеля стройматериалов. Гуэн теперь все время ходил крадучись. И, наверное, я один знал, почему. Альга здесь была совсем не та большеглазая, портретно-лирическая девушка, которую я видел на телеэкране. Высокая и крепкая, ловкая и спокойная, она вместе с парнем-высотником каждое утро поднималась на мачты солнечной электростанции. И маленький Гуэн сник. Стал ходить крадучись, оглядываясь, избегал света и удивленно следил за Альгой.
Я подошел к нему:
— Что слышно нового?
Гуэн смутился:
— Ничего...
— А почему ты с ней не поговоришь? — кивнул я на Альгу — она еле угадывалась в вышине, на мачте.
Гуэн закрыл глаза и опустил голову, сказал с трудом:
— Мне кажется, она боится встречи.
Я усмехнулся:
— А не ты?
Гуэн посмотрел на меня с таким возмущением и опаской, что я чуть не расхохотался. Он схватил меня за рукав, сказал:
— Пойдем ко мне... я не могу здесь...
Он затащил меня в свою палатку, в полную темноту; туманный свет проникал только сквозь светофильтрующие жалюзи. Гуэн молчал, сидел сгорбившись, потом забегал, заговорил:
— Альга... Я ошибся. Она совсем не такая... Ты знаешь, Диарис, быть может, прав... Излишество раздражителей... Скажи, тебе нравится она?
Я понял — он говорил уже о Планете.
— Мы просто отвыкли, — сказал я сухо. — Нужно приспособиться.
— К чему? Вот к этому? — Гуэн резко откинул жалюзи. Я невольно зажмурился. — К этому? — Он распахнул окно.
Но я выдержал и не поморщился, глотнув планетного воздуха.
— Чего ты хочешь от нее? — спросил я.
— Зачем, зачем все это? — бормотал Гуэн, не слушая меня. — Камни, небо, свет... свет, камни, небо... Зачем всего этого столько?
— Прикажешь отпускать порциями?
— Здесь все одно и то же: небо, камни, свет... свет, небо, камни... Зачем? Дурацкое, бессмысленное расточительство! Бессмысленное, жадное распространение! Зачем? Жадно и бессмысленно!
Он говорил почти то же, что чувствовал я. Но странное дело: мне не нравилось то, что он говорил.
— И мы никогда, — воскликнул Гуэн, — никогда не сможем это принять! Она убьет нас!
— Слушай, Гуэн, у тебя сдают нервы. Обратись к врачам. Или попроси комнату с видом на стройку.
— А для кого? — воскликнул Гуэн. — Для кого мы строим? Всё — для никого!
— Ну что ж, — сказал я, поднимаясь. Мне неприятен был этот разговор, и я хотел уйти. — Не мы, так наши дети...
— Дети! Ты меня смешишь! Не думаешь ли ты, что они будут глупее нас? Будем называть вещи своими именами: враждебная нам своей жадностью и расточительной бессмысленностью планета! Мы — враги. Враги!

* * *
— Хейцу плохо! — крикнула Ланка.
Когда я прибежал, Хейца уже вынесли в зал, и его жена Лита, бледная и испуганная, вытирала ему пот со лба.
Хейца я знал по видеосвязи со Вторым Блоком. Геолог, увлекающийся минералами. Тут, на Планете, я узнал его лучше.
Что с ним? Он так тяжело дышал.
Группа стоящих поодаль людей раздалась, к Хейцу быстро прошел маленький Диарис.
По мере того как он давал распоряжения, то один, то другой из нас исполнял требуемое. В остальном Диарис и врач не обращали на нас внимания.
Около Хейца уже появилась аппаратура для дыхания, для переливания крови, но к ней пока не прибегали.
Сейчас Диарис ничем не напоминал того вздорного старика-фантазера, который взбудоражил весь «Гелиос» своим выступлением. Взгляд его небольших глаз был тревожно-холоден, движения сдержанно-спокойны.
Хейц наконец разогнулся, но дышал все еще тяжело. Лицо его было красно и отечно.
Пока врач готовил смеси для дыхания, пока другой, подоспевший, устанавливал измерительные приборы, Диарис расспрашивал Литу:
— Когда у Хейца начались острые боли?
— Пятьдесят минут назад.
— До этого недомогания не было?
— Как сказать... У него болела голова, глаза, он плохо спал, говорил, что трудно дышать... Но ведь так почти у всех.
— Болела голова... Плохо спал... Когда появилась сыпь?
— Да уже неделю, наверное.
— Зуд?
— Да, зуд был. Я думала, что он из-за него и не спит.
— Почему не обратился к врачу?
— Знаете, он очень увлекся минералами. У него была идея.. Он говорил, что, если не ошибается, мы очень скоро станем так богаты необходимым сырьем и энергией, что через два-три десятка лет достигнем того, чего на Протее добивались тысячелетиями, — производства без вредных отходов.
— Он боялся, что его вернут на «Гелиос»?
— Да. Очень.
— Но и оттуда ведь можно...
— Нет, ему еще надо было найти, проверить... здесь, на месте.
— Анахронизм!
— Последние два-три дня ему было совсем плохо... но Хейц упрям, вы ведь знаете. Он думал, что пройдет.
Диарис вдруг обернулся к нам:
— У кого еще есть сыпь?
Я невольно взглянул на свои руки — мне показалось, что все тело у меня зудит.
После неопределенного движения из толпы выступила Нарика. Вид у девушки был растерянный — болезненно окрасненные глаза расширились, она улыбалась бледными губами.
— Остальные?
Все молчали.
— Завтра проверим, — сказал Диарис и попросил: — Останьтесь четыре человека — вот вы, вы, вы и вы. Остальные — отдыхать.
— Хейц не умрет? — тихо спросила Лита.
— Нет. Но, видимо, будет отправлен на «Гелиос». Может быть, даже завтра.
На другой день Хейца, Нарику и Гуэна действительно отправили на корабль...
Теперь ко мне в рубку связи часто заходила жена Хейца в надежде получить хоть несколько минут для разговора с мужем.
— Знаете, Вим, — говорила она, — это очень трудно — всю жизнь прожить бок о бок с человеком, а потом разлучиться. Когда меня спрашивают, сколько лет я замужем за Хейцем, я отвечаю: столько, сколько живу на свете. Я не помню своей жизни без Хейца... И вот теперь он там, а я здесь...
— Но вы можете легко вернуться... на «Гелиос».
Могу... Но я ведь так хорошо знаю Хейца,
я знаю, что для него это означало бы капитуляцию... Три человека вернулись назад, а со мной было бы четыре...

* * *
Между тем уже через неделю их было не трое, а шестеро. Шесть человек, организм которых взбунтовался против Планеты. Шестеро, которые не смогли на Планете жить.
Я представлял отчаяние гелиан — тех, что с надеждой ожидали от нас побед. Они работали на нас, а мы, истощая резервы системы, по одному сдавали позиции...
В бессильном упрямстве я даже пытался писать стихи, слагать неподдающиеся слова, но каждый раз передо мной возникали лицо усмехающегося Гуэна, его придавленная походка, когда он в сопровождении медиков шел к ракете. И каждый раз я слышал его прощальный выкрик: «Естественный отбор!» И смешок: мол, до скорого свидания там.
... Однажды утром меня попросил зайти отец. Я уже знал, что его тоже отправляют на корабль. Что-то не заладилось у него с обменом. Для отца это был, конечно, удар.
— А, это ты! — сказал он, когда я вошел.
— Я не помешал?
Отец поморщился:
— Э! Кроме меня, мне уже никто не помешает! Хочу кое о чем тебя попросить...
Он замолчал: не то забыл о своей просьбе, не то думал, как лучше ее изложить. Просьба оказалась несложной для выполнения и касалась, конечно, его работы: нужно было кое за чем проследить, кое о чем попросить Ланку, а потом сообщить ему.
— Хорошо, я сделаю, отец. Ты можешь не волноваться!
— Ну, как Ланка? — спросил он, — Не жалуется на здоровье?
— Да нет, как будто освоилась! У нее, ты, наверное, слышал, была аллергическая сыпь, но ее даже на корабль не отправили, напичкали чем-то, и теперь она в норме.
— Не скучает?
Я улыбнулся. Меньше всего Ланку можно было назвать скучающей.
— А ты? Ты тоже здоров? — спросил отец.
— Да. Иногда пощипывает в носу и режет глаза, но, врачи говорят, это пустяки.
Неожиданно отец вздохнул:
— Хотел бы я быть молодым, как ты. На «Гелиосе» не так ощущалась старость. Нужно было достичь Планеты, чтобы понять, что мне уже не осилить ее, что я теперь до смерти обречен на нищую, размеренную жизнь.
— Ты еще вернешься...
— Сомневаюсь. Не стоит обманывать себя... Никогда я не считал, что сын должен продолжать дело отца, и в первый раз жалею, что ты пишешь стихи, а не занимаешься химией... Очень возможно, что со временем у тебя пройдет эта блажь, как у Ланки сыпь, но я-то уже не успею порадоваться этому.
Не стоило ему возражать, но я не удержался:
— Возможно, если бы не... — я запнулся, подбирая слова, — не поэзия, мне было бы труднее приспособиться.
— Нет, это молодость, — с упрямым раздражением сказал отец.
— Но Диарис не молод — он старше тебя.
— Ты бы еще Мальма вспомнил! У этих двух здоровья хватит не на одну — на десять планет!
— Значит, дело не в молодости...
Спор как-то иссяк. Отец долго стоял у окна, глядя на Планету. Потом обернулся:
— Ну что ж, пора собираться... Прости меня... Я был резок и несправедлив. Не к чему спихивать на других то, с чем не можешь справиться сам.
Когда мы подошли к ракете, там уже было человек пятнадцать, в том числе и Гер. «Черт возьми, — подумал я, — не хотел бы я быть на его месте: планетолог, которого не приняла планета...» Впрочем, он-то как раз держался молодцом: шутил над тем, над чем в самый раз было плакать, грозился, что обязательно вернется на Планету, говорил, что он в роли отвергнутого жениха, а именно отвергнутые женихи становятся впоследствии счастливыми мужьями.
Объявили взлет. Провожающие ушли в укрытие.
Ракета повисела на хвосте пламени и исчезла.
... Я глядел вслед, думая о том, что не так уж я приспособился к Планете, как кажется отцу.

* * *
Планета отбирала нас с беспощадным пристрастием. Нас оставалось все меньше и меньше. Но с возрастающим упорством утверждались мы на Планете.
Над каменной пустыней наконец засияли яркие цветы солнечной электростанции. Жилой корпус вытянулся почти на всю свою высоту — достраивались верхние этажи. Биооранжерея, а теперь уже просто биозаводик, предмет Ланкиной гордости, почти бесперебойно обеспечивала нас пищей. Мы постепенно отрывались от «Гелиоса».
Хуже было с водой. Но Озар, используя данные «Гелиоса», установившего где-то севернее городка десантников глубокие залежи льда, предложил проект: пробурить гигантскую скважину, чтобы, не нарушая биобарьера, получить прямо в городке свой источник воды.
Проект утвердили. Скважина должна была идти несколько километров под углом, потом делать поворот и вертикально спускаться вниз.
Приступили к лазерному бурению. Продвигались медленно, работали днями и ночами, в несколько смен. Бесперебойно, упрямо мы всаживали в неподатливое тело Планеты безжалостную иглу плазмы. Почва плавилась, пузырилась, кипела, переплескивалась через край воронки, затвердевала, успокаивалась.
Через несколько дней скважина прошла под биобарьером, завернула и пошла вертикально. Тут уж пришлось полностью положиться на автоматику, хотя и с опаской: на Планете она то и дело отказывала. Первая попытка развернуть скважину оказалась неудачной. Только со второй это удалось.
Большая часть почвы, расплавленной, делалась естественным фундаментом скважины. Но приходилось удалять лишнее, и рядом с воронкой росла гора, террикон причудливо оплавленных пород с различной глубины — по цвету можно уже определять их возраст.
Рил, славный светлоглазый парень из Второго Блока, инженер-бурильщик, в свободные минуты все ходил вокруг террикона, потом стал отбирать наиболее причудливые оплавки, перетаскивать на площадку. Несколькими точными ударами рубила он придавал им осмысленный вид — то «Женщины с ребенком», то «Доброго монстра», то «Духа Планеты». И вот вся площадка уже уставлена скульптурами, разнообразными по цвету и структуре. За их внешней, обработанной формой угадывались геологическая история, жизнь Планеты, ее дух, ее непонятность, ее упорная чуждость и все же... доступность.
Скважина была закончена... Однако появилась трудность — необходимо было установить генератор тепла в самом нутре ледника, в небольшой выплавленной нише. Автоматика перед такой задачей пасовала.
Сначала вызвался Мальм — спуститься по скважине до самой ниши и там собрать и установить генератор. Нужно было соблюдать максимум осторожности. И вот, махнув нам рукой, высоченный Мальм ступил в клеть лифта и пропал в воронке;
следом на некотором расстоянии шел контейнер с разобранным генератором.
Все столпились у пульта управления, затаив дыхание, следили за показателем глубины, за сигнальной лампочкой, за стрелкой часов. Спуск должен был длиться полтора часа.
Через каждые пять-десять минут в динамике звучал голос Мальма: «Все нормально». Огонек медленно двигался по модели скважины. «Потряхивает, но все нормально». Огонек подходил к развороту. «Кажется, начинается спиральное вращение, встряхивает. Нормально». Огонек вышел на разворот. «Захватывает дух... трясет...» Огонек замигал, остановился. Мальм на запрос не отзывался.
Когда подняли клеть, он был без сознания.
— Перегрузка? — гадали мы.
— Клаустрофобия?
— На «Гелиосе» было не просторнее.
Но со сборкой нельзя было тянуть. Прямых угроз здоровью Мальма не было обнаружено, и решили послать еще одного добровольца. Им был я.
Ланка стояла рядом, когда меня обряжали в защитный костюм, давали указания, советовали. Потом она прижалась головой к моему плечу и подтолкнула к воронке.
Я погрузился в темноту. За решеткой, скользящей в пустоте, горел свет. Стены шахты отсвечивали торопливым, все ускоряющимся сиянием. Я зажмурился.
— Все нормально.
Я перестал чувствовать время, движение ощущалось только покачиванием и редким встряхиванием.
— Встряхивает. Нормально.
— Перед поворотом попробуем замедлить спуск, — передали мне.
— Хорошо.
Я спускался с закрытыми глазами, представляя огонек на модели, изгиб скважины. Стало трясти сильнее, клеть повернулась вокруг оси. Потом еще раз. Сияние заиграло перед глазами.
— Вращает. Нормально.
Клеть приостановилась, но ненадолго. Потом снова набрала скорость. Затряслась, завертелась.
— Притормозить не удалось, — сказали мне. — Как дела?
— Вертит. Нормально.
Я почувствовал этот момент, момент, когда Мальм должен был потерять сознание. Это был материализованный страх — это было тело Планеты; оно давило со всех сторон, оглушало, уничтожало... Я выдержал; клеть прошла разворот и скользнула в вертикальный отрезок. Тут наступила почти невесомость, и я удивился, что под землей испытываю то же, что на «Гелиосе».
Наконец свет вырвался в пространство огромной ниши, выплавленной во льду.
— Достиг. Все хорошо. Выхожу из клети.
Вокруг был лед, гигантские кристаллы льда, отсвечивающие фиолетово-синим, ало-голубым. Это были кристаллы, это была вода. Это была возможность жизни.
Я растерялся—на плане было ясно, где именно надо установить генератор. А тут все перемешано и соединено, разломано и монолитно... Время шло, я уже нашел то место, куда надо было поставить генератор. Да, наши ребята отлично рассчитали! Меня охватил азарт — со сдерживаемым нетерпением я стал работать. Бережно, как, наверное, настраивают музыкальный инструмент, с возбужденным вниманием ощупывая каждый винт, с таким живым чувством, с каким не относился еще ни к одному механизму! Как свое тело — так я установил аппарат, уверенно, с ощущением победы, вошел в клеть, взглянул на совершенную работу и спокойно дал сигнал подъема...

День Воды был отпразднован танцами. Их начали Ланка и Мальм. Под древнюю волнующую мелодию они танцевали «Любовь».
Верткая Ланка, торопясь и напрягаясь, как бы плела вокруг Мальма невидимую сеть. Простодушный Мальм, совсем не озабоченный этой опасностью, хвастал силой, ловкостью своего тела. И вдруг все менялось: Ланка — уже робкая стыдливость, смущение и нежность, Мальм — влюблен и скорбен. Ланкины волосы взлетают птицей, голубые глаза сияют. Мальм доказывает, умоляет...
Зрители покачивались, и гудели, и притопывали о гулкую землю...
— Вот уж не думал, — говорил позже восхищенный Мальм, — что твоя Ланка так пляшет! На «Гелиосе» другой такой танцорки нет. Это великая редкость. Не сердись, но это реже, чем способность к поэзии, к науке! На Протее таких людей называли колдунами, от них ожидали чего угодно!
Этого Мальм мог бы и не говорить — от Ланки можно ожидать любых чудес. Планета преобразила ее; я почти боялся той силы жизни, которая крепла и поднималась в ней с каждым днем...

* * *
Мне уже давно нужно было побывать по делам Информотеки на «Гелиосе». Долго я откладывал, считая, что меня слишком тянет туда, побаиваясь втайне, что возвращаться оттуда на Планету будет тяжело. Однако дальше откладывать было нельзя, и я отправился.
На «Гелиосе» мена встретил золотисто-серебряный день и чистейший нежный воздух. Моя каюта, в идеальном порядке, пустовала. Я прилег отдохнуть после перегрузок, но не терпелось посмотреть, как и что, и я встал.
В зале Информотеки ко мне сразу бросился Гуэн:
— Так, значит, ты тоже вернулся!
Едва ли он расслышал мое «нет». Он уже рассказывал о себе:
— А я наконец оправился от этой проклятой планеты. Что ни говори, а наш «Гелиос» — великая, мудрая сила: все — в дело, все — для чего-то.
— Но если мы не освоим Планету, — сказал я непримиримо, — неизвестно, для чего это все.
Я не собирался щадить ни его, ни себя.
Между тем около нас собрались все, кто был в зале.
— Ну что, какая она, Планета?
— Разве вам не рассказывали те, что вернулись?
— Они больные, а ты здоровый, — сказал нетерпеливый хрупкий юноша лет пятнадцати. — Какая она?
Что я мог ему ответить?!
— Так сразу не скажешь, — пожал я плечами и увидел насмешку в глазах юноши.
— Планета прекрасна! — убежденно сказал Гер.
— Она отвратительна! — запальчиво перебил Гуэн.
И разгорелся спор:
— Мы не сможем приспособиться.
— Но почему? Почему? Она ведь очень близка Протее...
— Прав Диарис: мы уже не протеяне, а гелиане.
— Пока есть хоть один...
— Скоро не будет ни одного!
— Ты прекрасно знаешь, что это не так. В тебе говорит болезнь.
— Дело не в болезни. Это недозволенный прием — объяснять неприятное мнение болезнью.
— Но дело именно в болезни.
— Когда ушли в космос с Протеи, в первом поколении были даже случаи сумасшествия. И вот приспособились, однако.
— Нужно подумать о перестройке нашего организма!
— Врачи не тех, кого надо, отбирают в десант.
— Надо было начинать с кратковременных экспедиций.
— Напротив, высаживаться нужно сразу и всем...
Я улизнул. В коридоре меня догнал Гуэн. Он все время останавливался, пытался нарисовать какую-то диаграмму экспоненциального роста психического неприятия и бубнил, бубнил:
— Диарис был прав... Прав Диарис.
— Кстати, Диарис до сих пор на Планете, и никаких признаков нездоровья!
— Хитрый старик! Он потому и остался. Ты увидишь, он свое докажет... Хотя у меня особое мнение.
— Ты извини, Гуэн, мне надо к отцу.
— Конечно-конечно, но наш разговор не окончен.
— Ну, что там? — утомленно сказал отец, когда я вошел. — Как тебе у нас... на «Гелиосе?»
— Спорят...
— Им только и остается спорить. Здесь — спорят, там — делают.
В сумятице чувств я ушел от отца, долго работал, наглухо запершись. За время моего отсутствия Информотека была усовершенствована. Увеличена емкость памяти, скорость операций, гибкость и взаимосвязь информационных уровней. Я восхищался работой Информотеки. Гелиане сделали из нее великолепный инструмент познания, и познания именно Планеты.
Я размечтался: это хорошо, что «Гелиос» остается на орбите. Здесь Информотека обладает максимальной независимостью от изменчивых условий Планеты и в то же время имеет возможность получать все данные о ней. Я пошел дальше в мечтах, я представил «головной мозг» как гигантский инструмент абстрактного, научного, логического мышления, его невиданную еще материальную форму. Имея в руках такой абстрактный, четкий и независимый от прихотей природы инструмент, можно горы своротить! И тут же я поражался узости своих, еще допланетных, мыслей, таких претенциозно-мелких и беспомощно-замкнутых на собственных переживаниях... Да, чтобы понять силу нашего разума, нашей космической деятельности, надо было встретиться именно с Планетой.
Покидая «Гелиос», я снова столкнулся с Гуэном.
— Ты думаешь, конечно, — сказал он все с тем же хитрым видом, — что я заодно с Диарисом. Нет. Я за то... чтобы принять Планету. Но, оставив позади все то, что нас толкает к повторению Протеи. — Он покачал головой. — Мы переросли ее. И это надо понять. Планету нужно стерилизовать и упорядочить. Всю, всю!..
А я шел по знакомому с детства узкому, закругляющемуся коридору, в свете золотисто-голубого бортового дня, и чувствовал, как во мне что- то сжимается, сжимается противоречивыми силами тоски, страха, свободы и радости — это сжималось во мне замкнутое пространство самого «Гелиоса», сжималось до упругого стерженька в груди.

* * *
Я вскочил с бешено колотящимся сердцем. Всеобщая тревога по городку десантников! Что же могло случиться? Уже в коридоре узнал: дети пропали! С «Гелиоса» пропали дети!
— Три мальчика!
— Но... почему их ищут здесь, на Планете?
— На «Гелиосе» их нет. Считают, что они сбежали сюда в грузовой ракете.
В зале заседаний формировали поисковые группы. До рассвета оставалось часа три, но выступать решили сейчас. В который уже раз на экране показывали фотографии трех мальчиков из Второго Блока: тонкая лукавая рожица с длинными волосами; решительное замкнутое личико мальчика постарше; широкое веснушчатое любопытно-простодушное лицо самого младшего. Странно, что-то совсем неведомое, глубинное тронули во мне эти рожицы своевольных беглецов!
— Ну вот, —сказал кто-то, — пока взрослые, ответственные люди судили-рядили, как быть с детьми, высаживать их на Планету или нет, трое сорванцов решили свою судьбу сами.
Ланка судорожно вздохнула:
— Если случится беда, других совсем запрут на «Гелиосе».
— Ну чего же тянуть? Давайте в поиск!
Вездеход с моей группой отошел третьим. Я
поежился от холода и взглянул вверх. До сих пор я не мог привыкнуть к тому, что звезды отсюда, со дна воздушного океана, все время трепещут. На этот раз их мерцание казалось мне особенно тревожным.
Пока ехали, я несколько раз включал связь, надеясь, что ребятишек уже нашли, но все было по-прежнему — тревога, прикрытая деловитостью.
Напротив меня в нашем маленьком вездеходе покачивалась Альга. Планета разбудила ее. Альга и глядела, и двигалась по-другому. В ней, как и в Планете, оказалось для бедного Гуэна слишком много неожиданного.
Я оглядел остальных: Озар (что это с ним последнее время — ни одного слова не скажет, тут же не смутившись и не покраснев?), спокойный насмешливый Бинтор (незаменимый человек в такого рода переделках — все умеет, все знает, можно подумать, что он и родился на Планете), и сухощавый, крепкий и ворчливый Ростав.
Разговор, конечно, вертелся вокруг беглецов.
— Избаловали, — ворчал Ростав, — «вы — наше будущее!», «вы—смысл нашей жизни! » Такие вещи полезнее держать про себя. «Мы в ответе перед вами. Оцените, пожалуйста, нашу жизнь! »
— Но, в сущности, прав-то у них нет, — сказал Озар и, смешавшись, оглянулся беспомощно. — Когда нет прав, нет и чувства ответственности.
— Глупости, — сказал Ростав.
— Озар прав, — возразила Альга.
— Надеюсь, — сказал Бинтор, — у меня есть право высечь первого же драпуна, которого я найду.
— Лишь бы найти, — вздохнула Альга.
Мы прибыли в наш квадрат, когда уже начиналось утро.
— Крикнуть для начала? — подумал я вслух.
— Ты что? — удивился Ростав. — Мы обнаружим себя, и они спрячутся.
— Ну, — возразил Бинтор, — если им еще хочется прятаться, значит, у них все в порядке. Если же у них беда, лучше покричать.
Все, кроме Ростава, согласились. Кричали хором и по одному в мегафон, но откликалось только эхо.
— По-настоящему, надо бы устроить горячий ароматный завтрак. Сорванцы тотчас явятся как миленькие, — сказал Бинтор, но на этот раз его никто не поддержал.
Мы распределили маршруты, договорились о связи, разделили паек и двинулись каждый в свою сторону. Наш участок был не больше, чем у других групп, но гористый и в каменных осыпях. Я предупредил об опасности каждого и все-таки волновался. Иногда подключался то к одному, то к другому: Альга шла молча, Бинтор что-то напевал под нос, Ростав неразборчиво ворчал. Озар время от времени был виден по соседству со мной.
Между тем солнце, мягкое с утра, приятно согревавшее после холодной ночи, начинало припекать сверх всякого терпения. Ноги, еще недавно находившие опору в этом шатком мире обломков, трещин, камней, щебня, ступали неуверенно. Несколько раз я срывался, падал. Тело болело.
Я снова подключился к своим товарищам: Бинтор уже не пел; Ростав, напротив, бурчал какой-то свирепый марш; Альга тихонько ойкала и бормотала, а вот Озар... Озара я что-то не слышал.
— Озар, как ты? — тревожно спросил я, услышав в наушниках тяжелое дыхание.
— Это ТЫ, ВИМ? — голос его был глух. — У меня тут ногу защемило. Такая глупость. Я ничего... ничего не могу сделать.
— Какого же черта ты молчал? — яростно прошипел я и бросился к нему напрямик.
Когда я подбежал, он помахал мне рукой и даже улыбнулся, хотя был не на шутку бледен.
Кое-как я высвободил его ногу, уже распухшую и посиневшую, вставил на место сустав. Взвалив Озара на спину, осклизаясь и оступаясь, двинулся по осыпи вниз. Я задыхался. Я боялся упасть и покалечить о камни Озара и, когда дотащил его до вездехода, уже твердо знал, что найди я сейчас беглецов, задал бы им хорошую взбучку!
Солнце поднималось все выше, все тщательнее оглядывали мы каждый камень, каждую скалу, каждую трещину, однако ни беглецов, ни следов их нигде не было. Я связался с Центром, но и остальные группы работали вхолостую. Центр высказал опасение, что беглецы могли уйти за био-барьер.
К вечеру было все то же.
Солнце наливалось, падало к горизонту, лопалось, все вокруг смещалось, дрожало, окрашивалось во всевозможные цвета. Но весь этот парад красок казался зловещим. Я сидел, оглушенный чувством, что никто никогда, даже Ланка, не был мне так дорог, как эти мальчишки, которых мы тщетно искали уже сутки.
... Вторая ночь была на исходе, когда в наушниках раздался тихий голос:
— Это третья группа? Мы рядом. Идите сюда — мы их нашли,
— Здоровы?
— Если не считать синяков. Держите на правый шпиль.
Человек семь стояло у высокой скалы. Нам сделали знак, чтобы двигались тихо. В ямке под скалой, тесно прижавшись друг к другу, спали трое мальчишек. Один из них был веснушчат — это видно даже в свете пригашенного фонаря. Худенькая чумазая рука другого вздрагивала на плече веснушчатого. Самый старший из них был суров и решителен даже во сне.
Кто-то неосторожно грохнул камнем. И тотчас старший вскочил, готовый бежать, в то время как его друзья все еще не могли проснуться.
Послышался нежный женский смех. Тут же неудержимо расхохотался какой-то весельчак. И вот по толпе пошел волнами радостный смех. И, протирая глаза кулаками, сонно улыбались чумазые мальчишки.

* * *
Пожалуй, только после побега мальчишек я стал понимать Планету. Больше того, я понял в какой-то степени и историю самой Протеи, понял так поразившую меня смену поколений. Они рождались на планете, они жили на ней, в мире миллионов случайностей и тысяч путей, в мире многоликих тайн. Что такое мир? Что такое я? «Мое ли сердце радостно бьется?» Знания протеян о мире не были такими прямолинейными, как наши. Я понял и нас, новых протеян, на новой планете. Мы выросли в рациональном обществе, мы пользуемся знаниями, добытыми не из «таинственного мира», а из «головного мозга», мы стоим на законах разума, живем по законам разума, размножаемся по законам разума. Общественный разум для нас такой же закон, каким был для протеян закон всемирного тяготения. Закон разума естественно переворачивал смысл нашей борьбы, работы, созидания— как для портеян борьба за жизнь была сама собой разумеющейся, так для нас была сама собой разумеющейся борьба за веру в то, что мы найдем планету, работа по сохранению, по спасению себя и себе подобных.
Ясно, что такая борьба за веру не нуждается в действительной борьбе, в действительной работе целого общества. Это была работа совокупных одиночек. Поэтому и была наша работа абстрактной, и наши поиски были абстрактными, и обнаружить резерв, расширить возможности системы мы не могли — общество наше было абстрактным, «промежуточным». Об этом нам и напомнили мальчишки.
— Двое суток без фильтров, почти без еды, прячась в камнях, болтались по Планете и хоть бы что! — поражался я.
— Диарис был буквально убит! — сказала Ланка. Она все еще не могла простить ему его сумасбродную идею.
— Ну, это ты от неприязни.
— Мальчишки расстреляли в упор его теорию.
— Старик сказал: мальчишки не видели планеты, они были поглощены своими фантазиями.
— Хитрюга! Всегда вывернется!
— Однако признай: первые дети, высаженные после беглецов, были жалки до слез.
— Ой, Вим, не вспоминай!
А жальче всего выглядели воспитатели. Только и слышно было: «Что же вы, детки-ребятки?! Вы только посмотрите! Это же листья!» А дети лишь жались к своим воспитателям, смотрели испуганными глазами. «Ребята, как это называется? Что вы видите перед собой? А ну-ка, кто быстрее добежит? Кто выше прыгнет?»
Наши собственные солнечные электростанции да еще законченная Литой работа Хейца по изучению планетных минералов позволили увеличить энергетическую мощность, расширить границы биобарьера.
Теперь мы получили возможность подниматься на каменистую невысокую гряду, поросшую кустарником, низкими крепкоствольными деревцами.
Там у нас с Ланкой было свое укромное место.
Сначала мы шли по негустой рощице. Запах в ней был стойкий, влажноватый. Солнечные лучи еще скользили по листьям, только-только проникая в глубь рощицы.
Потом тропинка поднималась круто вверх, вся перевитая корнями. Земля тут была сухой, пахло сухостью и легкой пылью; солнце упиралось в склон, грело спину. Если в рощице мы еще разговаривали, то на склоне уже молчали. Было трудно дышать.
Скоро деревья отступали перед натиском камней — они возникали неожиданно, белесо-голубые, туманно отражающие солнечный свет.
По этой каменной осыпи мы поднимались уже медленно, ища ослабевшими ногами опору. И не сразу находили — камни лежали непрочно, отскакивали, с коротким стуком устремлялись вниз. Оттуда до нас долетал серный запах потревоженного камня.
Залитые потом, задыхающиеся, на дрожащих ногах мы взбирались с Ланкой на невысокую вершинку и тут, глядя ослепшими от яркой синевы глазами, видели маленькое, глубокое в чистоте озерцо, слегка туманящееся мелкой серебристой рябью.
Мы садились на берегу, у самой воды, чувствуя влажными, разгоряченными лицами волны холодного воздуха, идущего с озерца. Приходило успокоение сердца, покой тела. Я брал Ланкину руку, ее горячую, сухую, блестящую матовым светом руку, и, перебирая нежно-покойные пальцы, шептал:
Древнее племя
по имени пальцы,
Кочующее
по необозримым просторам
Гармонии...
Мы ложились на горячие камни, я слушал неторопливый голос Ланки:
— Когда мы приживемся на Планете, когда наша жизнь станет такой же естественной, как это озеро, когда мы почувствуем, что все это наше, когда мы поймем, что бояться уже нечего, я рожу ребенка, настоящего...
— Все так и будет, Лапка.
У меня над головой колышутся длинные стебли пробивающейся между камнями упругой травы. Я завороженно слежу за покачиванием острых стеблей, я вспоминаю их на ощупь — та сторона, что всегда повернута к солнцу, шершавая, колючая, сопротивляется пальцам, когда проводишь ими сверху вниз. Оборотная сторона—в тонких, скользких прожилках, нежная и прохладная... Стебли колышутся, нехотя выворачиваются под недолгими наплывами прохладного ветра, дрожа, поддаются ему, шевеля тонко-острыми концами, вытягиваются по ветру, словно ощупывая его, и вдруг отклоняются, выгибаются, на мгновение замирают, блестя солнечной стороной, слегка просвечиваясь светлыми, янтарно-зелеными прожилками, и вновь ложатся по ветру...
Короткая, мгновенная тень отвлекает меня — тень мелькнула где-то в вышине и пропала. Птица — случайный гость за биобарьером, не каждое живое существо вынесет его напряжение... И птица мимо промелькнула... Я вижу Лапкины сузившиеся глаза, ее быстрый, но опоздавший за тенью взгляд... И птица мимо промелькнула... Ланка закрывает глаза...
... И птица мимо промелькнула,
И тень над миром проплыла,
И травы нервные качнуло
Тревожным выдохом крыла...

* * *
Побег мальчиков дал толчок нашей решительности — мы стали готовить научную экспедицию. До сих пор с миром, который находился за био-барьером, нас связывал зонд. Ко приносимые им пробы были нерегулярны, скудны — автоматика срывалась, путала.
Экспедиция должна была выйти за биобарьер, уйти в глубь Планеты, собрать данные о растительности и животном мире. Мы с энтузиазмом принялись подготавливать счастливчиков. Одной из них была Ланка. Я завидовал ей и радовался за нее, с покорностью принимая свою судьбу. Мне же надо было держать постоянную связь с «Гелиосом», с Информотекой и с самой экспедицией. Поход предстоял длительный и трудный, надо было быть начеку.
Наконец грузовой вездеход неторопливо взял курс на иссиня-черную неровную полосу леса. Немногочисленные, выстоявшие в борьбе с Планетой гелиане, десантники, просто рабочие-победители, молча провожали уходящую вперевалку машину. Только дети звонко галдели, всё кружили, кружили вокруг взрослых, некоторые даже порывались бежать за вездеходом.
В состав экспедиции вошли люди и Первого и Второго Блоков. II те и другие мне уже одинаково знакомы, понятны, стали своими. Но, глядя, как уменьшается машина, поднимая негустые облачка молочной пыли, мне казалось, что я провожаю одну Ланку.
Проходили дни ожидания. Я внимательно смотрел туда, на темнеющее закатом небо, глядел уже почти не боящимися света глазами и видел, как далеко-далеко, где-то там, почти над самым лесом, кружит маленькая — точками медленными, точками быстрыми, точками кружащимися, скользящими и взмывающими — стая планетных птиц. В ту сторону ушли паши.
Сначала сообщения и телепередачи приходили регулярно. Мы могли видеть трудный путь экспедиции по бездорожью, по холмам, вдоль русла реки. Мы завороженно сидели у экрана — это были настоящие кадры. Там были паши; это их глазами мы видели Планету — густые леса, пугливых птиц, мелькающих в кустах быстрых зверьков!
Изредка в кадр попадали сами члены экспедиции, утомленные и взволнованные.
Особенно возбужденной я увидел в мелькнувшем кадре Ланку, Боже, как я задохнулся от нежности и тоски! Живая! Моя! Настоящая! Это она там, там она, реальная, в мире реальном, трудном и таком возможном!
Наши уходили все дальше, все труднее было держать с ними связь. Однажды с очередным сеансом вышла заминка. Мы напряженно ждали. Темен был телеэкран, радио молчало...
Что с ними? Что с ней?
Наконец ожил экран — засветился, показал какие-то хаотичные кадры, потом появилось взбудораженное, даже испуганное лицо руководителя экспедиции Байи. Она молча смотрела на нас с экрана и чего-то ждала.
Я взывал к ней:
— Алло! Алло! «Поиск-один», «Поиск-один», ответьте!
Молчание. Байя смотрит, бесшумно шевелит губами, морщит лоб. Два раза оглянулась.
— «Поиск-один», «Поиск-один», прием!
Вдруг в динамике раздался шум, прорвался голос Байи:
— ... чилось после трех часов по полудни. Группа небольшая, довольно быстро перемещалась к юго-западу. Аборигены на наши сигналы не отозвались...
Аборигены! Разум! На Планете разум! II после этого чего стоят все сентенции Гуэна?! Уходить?! Покинуть?! Стерилизовать?! Нет! Остаться! Такое случается — если случается! — невероятно редко! Разум встретил разум!

Мой брат по разуму,
Приветствую тебя!..

«Поиск-1» запросил разрешения вступить с аборигенами в контакт. Пока здесь совещались — связь прервалась.
Первая волна восторга прошла, и мной овладела ревнивая настороженность. Разум? Здесь? Но почему его обнаружили так поздно? Я уже привык считать Планету нашей —и вдруг! Кто они? Что они?
Я бродил по взволнованному лагерю и, сам того не желая, вносил разлад.
— Л что как умен наш сосед? — говорил я.
Мне весело отвечали:
— И прекрасно! Что может быть лучше?!
— А если они, простите, агрессоры? Протеяне долго грешили этим.
— Они уже нападали на тебя? — слышал я в ответ. — Ты ранен?
— Хорошо, пусть они не агрессоры. Но как выглядим мы в их глазах: непрошено прилетели, окружили себя биобарьером — частная собственность—и осваиваем их планету, переделываем ее на свой лад. Разве они не могут заподозрить нас в недобром?
— Слушай, чего тебе надо? Мы ведь наверняка вступим с ними в контакт, все объясним...
— Объясним? А что если разум настолько противоположен нашему, что мы не сможем друг друга понять?
— Непонимающих разумов нет! — звучал оптимистический ответ.
— Если уж на Протее долго не понимали друг друга...
— Тем легче нам не повторять ошибок!
«Поиску-1» было дано разрешение попробовать
вступить в контакт, но только после того как об аборигенах будут собраны необходимые данные.

* * *
Связь прервалась почти на неделю. Я все сильнее волновался за Ланку: она порывистая, как бы не сделала опрометчивого шага. Меня донимал страх за Ланку, и из-за этого страха я чувствовал чуть ли не злость на аборигенов.
Все терпеливо ждали сведений, ходили с озабоченными лицами. Одно только событие ненадолго оживило нас: с «Гелиоса» прибыли три человека, которым после лечения разрешили вернуться на Планету. Среди них был и Гер.
Он похудел, на бледном лице ярче выделялись густые брови. Он так же, как и другие, был весело расположен к обнаруженным аборигенам.
На этот раз на связь вышла Ланка. Как она исхудала! Вдруг стала растеряннее и старше. Она сказала, что Байя занята подготовкой к непосредственному контакту, если таковой будет разрешен, а потом добавила:
— Данные, по возможности, собраны...
— Что значит—по возможности? —спросил Диарис. — Что представляют собой аборигены как биологический вид?
— Таких данных у нас нет, — ответила Ланка.
— А что у вас есть? — нетерпеливо потребовал Диарис.
— Наблюдения, сопоставления... Мы многого еще не понимаем...
— Значит, ©ни сложнее нас? —вмешался я.
Лапка поняла, что это я, уголки ее губ дрогнули:
— Абсолютно не значит!
— Так, — раздраженно сказал Диарис. — Какова степень их развития?
— Степень развития аборигенов... невысокая. По всей вероятности, это еще первобытные стада.
— Они... антропоидны?
Ланка медленно покачала головой:
— Нет, сравнивать нас с ними вообще не приходится. Они — это иное. Иное строение, иные органы восприятия...
Ланка исчезла, появилась Байя, строгим, официальным тоном сказала:
— Мы просим разрешения вступить в непосредственный контакт.
— У вас есть для этого основания? — въедливо спросил Диарис.
Байя помолчала и ответила:
— Тогда мы просим разрешения позволить нам не уходить от контакта, если кто-нибудь из аборигенов проявит интерес.
— Мы подумаем.
Пока совещались тут, в лагере, пока совещались там, на «Гелиосе», «Поиск-1» молчал. Мне долго пришлось его вызывать, чтобы сообщить решение Ученого Совета: «Запрещаем». Связь не налаживалась— сказывалась специфика планетной атмосферы.
Один только раз удалось наладить короткую СВязь. Синхронные телекамеры работали нечетко, изображения накладывались. На какой-то миг мелькнули на экране выбитая в траве площадка и множество тропинок. Сквозь струи помех различались редкие фигурки существ. Ясно было, что наши подошли близко, и эти странные существа вдруг стали метаться, ломаться, словно пластиковые или жидкие, менять формы и, падая, зарываться в утрамбованную, чуть пылящую землю...
Изображение пропало. Осталось впечатление, что все виденное было результатом необычных помех. А потом еще раз на нашем экране появился лес. Чуть приметная тропинка. На тропинке спиной к нам стояла Ланка. Была полнейшая тишина. По тени вездехода я понял, что телекамера поисковой группы установлена на машине. Ланка посмотрела куда-то в сторону, подняла руку, постояла так и, покачиваясь, пошла. Камера двинулась следом. Все это неторопливо: впереди — Ланка, высоко вытянув руку, следом — короткая тень вездехода... Через несколько минут, когда стали спускаться в неглубокую лощинку, я разглядел, что еще дальше впереди идет кто-то из мужчин поисковой группы, идет точно так же, как Лапка, — подняв руку, неторопливо. В дымке угадывались пятно площадки и иероглифы тропинок. Потом снова камера уперлась в Ланку, в ее фигуру, осторожно идущую по неприметной тропке... Ланка остановилась, чуть наклонилась вперед, потом резко обернулась с округлившимся ртом... Экран погас...
Экспедиция возвратилась ночью. Срочным порядком с «Гелиоса» прибыла экспертная группа — в нее входил даже мой еще не выздоровевший отец. Совещание участников экспедиции и экспертной группы происходило при закрытых дверях.
По лагерю пошел слух, что при попытке сблизиться один из аборигенов был убит. Кем убит? Зачем? Фантастические догадки будоражили каждого.
— Обыкновенная самозащита! Если тебя давят, ты невольно возьмешься за оружие.
— Что вы говорите глупости? У наших и оружия не было!
— Оружие тут ни при чем — его убили словом.
— Что? Как это — словом?
— А очень просто: аборигены не выносят колебаний воздуха этой частоты.
— А я вам говорю: убили! Убили, обороняясь!
Увидев, наконец, Ланку, я понял, как страшно
она устала. И все же не удержался от вопроса:
— Это правда?
— Что — правда?
— Правда, что наши убили аборигена?
— Что за глупости! Никто не убивал!
— Но вид у тебя траурный.
— Глупости.
— Никто, говоришь, не убивал? Но, значит, кто- то все-таки умер?
Ланка совсем взъярилась:
— Ты становишься заурядным сплетником, который даже из загадок готов сделать пошлость и банальность!
— Ну, если смерть аборигена пошлость и банальность...
— Кто тебе сказал, что смерть?! Долго я еще буду слушать эти глупости?!
— Глупости?! Ладно, пусть это глупости. Пусть мои глупости останутся при мне. Всего доброго!
Через два часа Лапка пришла мириться:
— Прости меня, я стала совершенно невозможной! Для меня это все— мука... Сама виновата. Можно было бы больше рассказать. Один ум хорошо, а два...
— Как ты не поймешь, тут загадки специфические, требуют знаний!..
— А мы что — совершенные неучи?
— Сообщить данные так, в нерасшифрованном виде, — только усилить волнение. Ты думаешь, мы знаем больше вас? Как бы не так.
— Но можешь ты хотя бы намекнуть?
— Не могу! Поверь мне на слово... Ты только не сердись.
— Я и не сержусь. Раз ты говоришь, значит, так и есть... Да-да, я понимаю. Да нет же, не сержусь...
Но это было формальное примирение. Я обиделся и ничего не мог с этим поделать... Моя обида каким-то образом распространилась и на аборигенов. Обнаружились? Совсем непонятные? Что за странности! Ведь они живые, так в чем же дело?
Благоразумные, трезвые головы взывали к терпению, к ожиданию проверенных данных, к пресечению ажиотажа и слухов. Но кто сможет просто ждать, не пытаясь предсказывать, догадываться, размышлять!
К Ланке с вопросами я больше не приставал. И хотя ей, видно, грустно было, что доброго мира между нами нет, она с невероятной для нее сдержанностью терпела установленный мной тон, терпела единственно потому, что это давало ей возможность молчать.

* * *
Еще раньше, чем объявили во всеуслышание, все чаще и чаще, как будто беспричинно, стала повторяться казавшаяся бессмысленной фраза: «Биологическая несовместимость... возможна биологическая несовместимость».
Наконец Ученый Совет объявил: да, биологическая несовместимость, несовместимость нас, гелиан, и аборигенов! Продукты обмена, продукты жизнедеятельности, химические формулы, физические выкладки, объяснения биологов — сообщение было обширным. Но чем больше приводилось данных, тем больше, упрямее росло во мне неприятие заключения «биологическая несовместимость».
Давно ли Планета была мне отвратительной?! Давно ли казалось, что она никогда не станет своей?! Давно ли, почти как Гуэн, яростно не принимал я Планету?! И вот — не мог примириться с тем, что я кому-то могу помешать здесь, на нашей уже планете.
«Как же так? —думал я. — Мы живы, здоровы, и у них пострадал только один, и то при непосредственном контакте...»
Да, отвечали ученые на подобные вопросы, пока это не заметно, как небольшое облучение, как небольшая доза яда, но несовместимость будет необратимо, смертельно нарастать.
... Внешне все оставалось в лагере по-старому. Продолжались работы специалистов, тренировки и медицинские обследования.
— Почему тянут с решением? — спрашивал я.
И мне отвечали:
— Прежде чем окончательно что-то решить, нужно еще много раз проверить и уяснить степень несовместимости, проверить, нет ли какой-нибудь возможности обойти, преодолеть ее — оградиться от аборигенов или оградить их от нас.
Слабая надежда еще оставалась во мне. Нет-нет, говорил я себе нарочно, никакой надежды нет и быть не может! Говорил, в глубине души надеясь, что чем меньше я буду подготовлен к счастливому исходу, тем неожиданнее и вернее он может быть найден...
По делам Информотеки мне снова пришлось отправиться на «Гелиос».

* * *
Я прибыл туда в блекло-розовый бортовой день. Я никого не хотел видеть, ни с кем не хотел говорить. Но меня, конечно, нашли, расспрашивали, что мы предпринимаем там, на Планете, предлагали свои варианты преодоления несовместимости. Они считали, что мы впали в панику; им казалось, что будь они там, все было бы совсем по- другому.
Дольше других меня не оставлял в покое Гуэн. Как всегда, он излагал что-то похожее на мои мысли, но в том неприятном, доведенном до крайности виде, который всегда вызывал у меня неприязнь.
— Об этом не говорится, — сказал Гуэи, — но, кажется, безусловно подразумевается, что если несовместимость не удастся преодолеть, мы оставим Планету.
— А как же иначе? Это их планета!
«Но почему —их? — подумал я при этом ревниво. — Мы шли к ней долго и трудно!»
— Когда человек, погибая, входит в чужой дом, ему не говорят: это не твой дом, — усмехнулся Гуэн.
— Да, если он не убивает при этом хозяев.
— А может быть, погибнут не они, а мы.
— Ты же прекрасно знаешь, что это не так. Они еще очень слабы и неразвиты. Останься мы здесь, выживем именно мы, а они погибнут.
— Но выживут ли аборигены на этой планете, полной опасностей, без нас, без нашей помощи?
— Гуэн, пожалуйста, без передергивания! И что за боязнь расстаться с Планетой? Она же тебе отвратительна!
— Я и не говорю, что Планета должна остаться такой же. Она, подобно своим аборигенам, дика, нецивилизована, груба. Мы должны переделать ее.
— Да кто ты такой, чтобы решать ее судьбу?
— Если тебе угодно — представитель цивилизации, которая ведет в космосе тяжелую, неравную борьбу за существование. Мы гораздо выше аборигенов, больше стоим...
— Это не торговля!
— А я говорю, больше стоим. Еще неизвестно, во что выродятся аборигены этой планеты, смогут ли они оформиться в цивилизацию. А теперь представь, что разум во вселенной уникален, что только и есть — они и мы, и мы улетим и погибнем, а они выродятся! Так имеем ли мы право жертвовать собой?!
— Если мы сохраним жизнь такой ценой, мы раз и навсегда предадим себя!
— Мы можем жертвовать собой, но не имеем права жертвовать детьми!
— Дети нам не простят убийства!
— Все наши идеалы — бредни людей, которым не пришлось столкнуться с борьбой за существование.
— Именно в борьбе за существование победили принципы гуманизма. Оставшись на Планете, мы убьем не только аборигенов, но и себя, лучшее в нас.
— Где гарантия, что мы вообще найдем другую планету, пригодную для жизни, а найдя ее, не окажемся в подобном же положении?
Перепалка была глупой, бессмысленной... Какой мог быть спор по этому вопросу?! Биологическая несовместимость... Все ясно.
Не очень вежливо отделавшись от Гуэна, я пошел навестить отца. Он казался спокойнее других, и я, надеясь найти в нем союзника, пересказал ему разговор с Гуэном.
— Ну, — сказал отец, неопределенно пожав плечами, — подобная обнаруженной нами несовместимость— явление, я думаю, более редкое, чем разум... Но дело не в этом. Дело в том, что еще неизвестно, хватит ли у нас сил и приспособляемости одолеть новый путь, найти и освоить другую планету. Пока мы не. нашли эту, мы даже не подозревали, как сильно изменились за время полета, как трудно нам снова войти в наземный, планетный образ жизни.
На мой протестующий жест он ответил:
— Я не говорю, что нужно в любом случае оставаться на Планете. Я говорю только, что нужно понимать, на что мы решаемся. Если пройдет еще такой же срок путешествия, кто знает, наскребем ли мы хотя бы десяток людей, способных жить на планете. Здесь Диарис оказался прав... Речь идет не о большем или меньшем комфорте. Речь идет о нашей жизни и смерти.
Я торопливо покончил с делами Информотеки. Проходя мимо общего зала, заглянул туда. Молодой паренек старался импровизировать «моментальные картинки».
На экране цветного воспроизведения дрожало неверное изображение какого-то жалкенького, уродливого гномика, пытающегося почему-то устоять на шаре. Гномик срывался, но не падал, а снова каким-то образом оказывался на шаре и опять срывался...

* * *
Планета была прекрасной. Я понимал, чувствовал это с каждым днем все острее, все сильнее. И с каждым обреченным днем все сильнее росла любовь к Ланке...
Я обнял ее. Волосы пахли травой и нежностью. Но длилось блаженство недолго — мне было невыносимо!
— Хорошо бы остаться, а?
— Что ты, Вим!
Ланка внимательно смотрела на меня. Видно, для себя она уже все решила.
— Скажи, как все произошло? Как он был убит?
— Кто убит? Что ты болтаешь? Мы столкнулись случайно, он упал; видно, шок какой-то. Мы попытались оказать ему помощь, стало еще хуже, вот и все... Несовместимость.
Вот и все... Вот и все...
Ученые сказали свое слово: преодолеть биологическую несовместимость невозможно. Либо они, либо мы должны на планете погибнуть — и никакой биобарьер не в силах надолго задержать этот процесс.
Было проведено, уже формально, общее голосование. Каждый должен был ответить на один-единственный вопрос: остаться гелианам на Планете или уходить в космос... От голосования я уклонился.
Началась демонтировка лагеря. Исчезли сиявшие голубым светом зеркала солнечной электростанции. Скважину, что давала нам воду, забили, в нее же были спущены и все скульптуры, которые так любовно подбирал и обрабатывал Рил.
Особенно пришлось повозиться с биозаводиком. Как тщательно ни убирались камеры, где развивался отцов белок, каждый раз оказывалось, что в каком-нибудь уголочке, в какой-нибудь колбе или просто на полу в лаборатории притаилась жизнеспособная культура. Долго мы возились с биозаводиком — необходимо было после себя оставить совершенно стерильное место, чтобы ничто не напоминало о нашем здесь пребывании. Ничто.
С Планеты увезли детей. Следом готовилась Ланка. Все эти дни я был как сумасшедший—прятался даже от Ланки, запирался ото всех. Но все же Ланка меня поймала. Вид у нее был хмурый:
— Ты почему не голосовал? Не хочешь брать ответственность?
— И так ведь решили, — сказал я, пожав плечами.
— Да. Но ты не решал! Что бы ни было — ты в стороне! В любом случае!
— Слушай, Ланка, — сказал я вдруг, притягивая ее к себе, — я хочу бежать. За биобарьер... Всем, да, всем нужно лететь дальше, понимаешь? А как же иначе — это ясно как день! Но я не могу. Я останусь здесь... Останься со мной! Ведь ты любишь меня? Ты любишь...
— Ты что, Вим? — испугалась Ланка. — Ведь ты не думаешь этого, да? Ты просто так... Ты болен.
— Пойми, — шептал я ей в самое ухо, — там, на «Гелиосе», медленное умирание. Здесь — жизнь! Жизнь! Пусть короткая — ведь мы сами ее сократим, сами прервем, когда поймем, что должны, — но жизнь!
Ланка широкими от возмущения, презрения и удивления глазами смотрела на меня:
— Для чего? Для чего мы будем жить? Для кого?
— Для кого? А ты посмотри на себя, — я схватил в ладони ее лицо. — Только на Планете ты стала живой, настоящей женщиной! А кем ты станешь там? Ты будешь бесплодной смоковницей — вот кем ты будешь!
— Прекрати эту истерику! — крикнула Ланка, побледнев. — Ты бы согласился, чтобы мы все стали убийцами, лишь бы остаться на Планете!
— Нет! — твердил я. — Тысячу раз нет! Ты сама понимаешь, что всем надо лететь! Это само собой. Так надо... Но я не могу. Я имею право покончить с собой. Я хочу убить себя на Планете!.. Нет, забудь все, что я тебе сказал, и лети, лети, Ланушка! Забудь и меня, ты сможешь...
Ланка повернула мое лицо к себе, ловя мой взгляд.
— Ты совсем болен, — сказала она уже другим тоном. — Тебя лихорадит. Сейчас я тебя согрею, сейчас...
Я хватал ее за руки, но уже без сил, покоряясь ей. Потом я уснул.

* * *
Очнулся я на следующий день незадолго до заката. Лагерь, уже снова палаточный, был пустынен. На стартовой площадке ожидали взлета транспортные ракеты.
Я посмотрел туда, где в дымке угадывалась каменная гряда, где было круглое, туманно-чистое озеро. Вдохнул запах остывающей к ночи листвы, принесенной сильным порывом ветра... И пошел.
Проскользнул через лагерь незамеченным, бросил настороженный взгляд на палатку, где должна быть Ланка. Вдалеке, у забитой скважины, кто-то еще возился.
Почти бегом кинулся я через голое пространство, отделяющее лагерь от каменной гряды. Бежал и все ожидал окрика, приказа. До рощицы шел в таком напряжении и, когда нырнул в сгущающуюся тень деревьев, продолжал прислушиваться.
Вначале я шел к озеру; я хотел добраться до него, увидеть его и там где-нибудь найти временное убежище. Но, пересекая рощу, все поглядывал вверх, через темно-пятнистую листву, угадывая цвет неба, его еще не потухший свет, и все торопился взобраться на склон, оторваться от деревьев и, выскочив на каменную осыпь, оскользаясь, грохоча камнями, я в нетерпении устремился к вершине — только чтобы взглянуть на лагерь.
Я увидел его: белели рядки палаток, на ракетах зажглись сигнальные огни, а вокруг — марево, белесо-темное, наплывающее на лагерь со всех сторон.
Я поискал камни, на которых мы с Ланкой любили сидеть, — на берегу теперь уже черного, холодом веющего озера. В глубине его серебром отражения отозвалась первая звезда, самая яркая звезда этого неба...
Я снова посмотрел на лагерь, всматриваясь в белесое марево, вслушиваясь. Потом отвернулся и пошел прочь, дальше, через каменный хребет, вниз по другому склону. Торопясь и понимая, что если сейчас не оторвусь, то уже не смогу этого сделать...
Склон был пологий, почти голый, щебенистый; я шел, оскользаясь, не умея справиться с дрожащими ногами. Низкий густой туман длинными щупальцами вился под ногами. Я пустился бегом. Навстречу двинулся густой—запахом крепкого, древнего перегноя, запахом освежившейся к ночи листвы — лес.
Подходя к лесу, я почувствовал отталкивающее
поле биобарьера. Я попытался нажать, ощутил пронизывающую боль, руки прижались к бокам, ноги подкосились. Я упал, развернулся поперек склона и так, катясь с боку на бок, почти бессознательно, парализованный и бесчувственный, преодолел эти несколько метров боли и отчаяния.
Я вошел в лес, в непроходимые заросли, чтобы раз и навсегда покончить с нерешительностью. Над головой была темень — листья сплошь закрывали небо. Теперь я шел, глядя только вверх, я зачем-то искал хоть крохотную прогалинку в этом дремучем мраке. Дышать становилось трудно, воздух был холоден, неподвижен и насыщен крутыми запахами гниения.
Наконец лес расступился чуть-чуть, и я увидел кусочек чистого, прозрачно чернеющего неба, увидел переливающиеся звезды и притих... Насторожился...
До этого я шел, наверное, шумя на весь лес. Теперь вдруг наступила тишина — и к этой тишине я напряженно прислушался. Но звездная прогалинка отвлекала, манила взгляд— я закрыл глаза. Тишина длилась несколько минут, потом я различил осторожное движение. Где? В какой стороне? Неуловимое пока, оно повторилось, затихло. Я отвернулся от прогалинки, стал всматриваться в темноту, но с открытыми глазами я слышал только звон. Я снова закрыл глаза — и ясно различил движение. Оно повторялось неравномерно и, я понял, почти со всех сторон...
Это могли быть звери, но могли быть и они. Это могли быть они! Я вдруг с неимоверной ясностью представил последствия своей глупой, преступной затеи. Ведь это был я, гелианин, существо иной организации, иной жизни! А это были они — и я мог ощутить только свое тело, которое должно сейчас же, сию минуту исчезнуть, раствориться бесследно, должно, иначе разыграется трагедия. Я был смертью, я был преступником...
Страх сорвал меня с места, кинул в чащу, куда-то напрямик, не глядя, только бы побольше шума, только бы не подпустить их к себе, только бы уйти, унести куда-нибудь себя, свое смертоносное тело. Я рвался сквозь заросли, бил руками наотмашь по сторонам, ломал ветви и бежал, бежал. И слышал их — они мчались следом, сзади, справа, слева. Они настигали — страх скручивал меня, страх беспомощного, смертоносного тела. Я закричал и потом продолжал все время кричать, что-нибудь, лишь бы все время они слышали мой голос и пугались его. И рвался, рвался напрямик из лесу — только бы вырваться туда, к биобарьеру, а если он их не остановит, то к озеру, к его спасительной глубине...
Лее кончился, начался кустарник, потом неожиданно — камни и темная расщелина. Я остановился на мгновение, прислушиваясь, где они, и не проскочил ли я вгорячах биобарьер. Шорох приближался. Я еще раз крикнул, глядя в темноту расщелины, прислушался — шорох на мгновение стих и тут же послышался вновь. Я опять закричал и кричал все время, смотрел в расщелину, а потом, когда даже сквозь собственный крик услышал неумолимо приближающийся шорах, прыгнул...

* * *
Прошло время. Мы снова были в космосе. Казалось, мы вернулись к прежнему, допланетному образу жизни. Снова пищал калориметр и зажигалось табло: «Ваша задолженность...» Снова было столь раздражавшее меня когда-то жесткое использование любой людской энергии. На нашем маленьком «Гелиосе» материи не дано было быть праздной. Правда, в той планетной системе мы кое- чем поживились, прихватив с собой целый хвост крупных астероидов. Но все равно, как и прежде, экономили на всем.
Какое-то время многим из нас казалось даже, что теперь, после Планеты, стало во много раз тяжелее, что нам теперь не перенести той жизни, которую мы принимали как должное в течение многих лет.
Но первое отчаяние прошло. Даже дети, побывавшие на Планете, постепенно успокоились, вошли в прежний ритм жизни.
Я успел уже двадцать раз раскаяться и забыть свою выходку на Планете. Ланка, организовавшая в ту ночь розыски, объяснила всем мое бегство лихорадочным, бессознательным состоянием. Она обнаружила меня в неглубокой расщелине, почти у самого биобарьера. Покалеченный, без сознания, я бредил утренней звездой голубого солнца...
Однако, докладывая командору Иманэлю, я видел по его сочувственному взгляду, что он подозревает правду... Но командор молчал. Что мог он сказать? Он ведь все время провел на борту «Гелиоса», так ни разу и не ступив на Планету. Это было хорошим примером и поддержкой тем, кто вынужден был оставаться на «Гелносе»...
Ланка никогда не напоминала мне о моей выходке. И потом я уже и сам поверил, что просто был болен и заблудился.
Я старался не вспоминать о Планете. Но иногда во сне я снова видел Ланку, идущую по траве в тихом солнечном свете, чувствовал запах ее ветром пропахших волос, видел тени ее играющих стебельком рук... Тогда я просыпался с бешено бьющимся сердцем и долго сидел, съежившись.
Впрочем, настало время, когда сны о Планете отошли сами собой, а если и возвращались, то не причиняли прежней острой боли.
Умер Иманэль. Видно, время командора окончилось еще над Планетой. Последний период он руководил системой только номинально. Он еще поддерживал заведенный им порядок, но уже не принимал никаких новых решений. Захворав, он сначала покорно исполнял все предписания врачей, потом от лечения отказался и почти никого не принимал...
После смерти Иманэля командором «Гелиоса» стала Байя. Первое время казалось, что все осталось по-прежнему. Но вскоре мы почувствовали нарастание темпа работ, повышенную требовательность. Байя усилила режим системы — режим экономический, режим трудовой. Пожалуй, на это мог решиться только человек, побывавший на Планете... Мы считали себя детьми «Гелиоса», во всем полагались на его память, на его Информотеку, на разумность его режима...
Все так, так оно и было, но после Планеты мы, те, кто адаптировался, да и большинство тех, кто вынужден был оставаться на орбите, испытывая на себе двойную, тройную тяжесть работ по обеспечению десантников, все мы поняли, что мы не дети «Гелиоса»; более того, мы поняли, что «Гелиос» — это всего лишь относительно совершенный аппарат, что это инструмент в наших руках. Рушились старые представления, появилось новое отношение к жизни. Появились гибкие, взаимосвязанные, подвижные группы ученых; разрабатываемые ими проблемы не успевали «онаучиться», как получали практическое применение.
Наконец все они принялись за разработку колоссального проекта «Геонид» — проекта создания искусственной планеты. Скептики пожимали плечами: «С нашими силами создать планету?» Но разработка проекта шла полным ходом, и так спешно, будто нам предстояло не сегодня-завтра создать такую планету.
Центральной проблемой проекта «Геонид» являлась проблема обмена живой энергией. Решением ее занимался мой отец в тесном контакте не с кем иным, как с профессором Диарисом!
Пожалуй, только один Гуэн был категорически против проекта: «Остановитесь! «Гелиос» не выдержит! Нагрузка смерти подобна!» В доказательство он приводил множество аккуратно выполнен-
ных диаграмм. Вся его деятельность сводилась к графикам, диаграммам — даже если он высказывал самую простую мысль, тут же подтверждал ее аккуратненьким чертежом.
В скором времени — неожиданно для нас! — Информотека потребовала увеличения числа экипажа... Нам с Ланкой разрешили иметь ребенка. И Мальму с женой тоже. И Альге с Озаром... Кстати, стал немного свободнее обмен людьми между нашим и Вторым Блоком. После Планеты и завязавшихся там знакомств в наш Блок перебрались человек пятнадцать, и среди них был профессор Диарис и Мальм с женой и сынишкой... Гер продолжал оставаться один.
— Я вдовец. Моя невеста осталась там, — говорил он, кивая на звездный атлас, где сияла негасимым голубым огоньком Планета. — В крайнем случае, на искусственной Планете я сделаю себе жену из ребра своего!
Нашей малышке был год, когда я неожиданно заинтересовался детским языком. Впрочем, толкнуло меня к этому вот что: проект «Геонид» потребовал большего усовершенствования Информотеки, с чем и подступили ко мне ученые. Я в это время занимался языками — кто знает, с кем и как придется разговаривать нам в будущем! Я сотни раз прокручивал короткую запись криков тех, планетных аборигенов. Бился над их расшифровкой. Запись была слишком короткой — мало что удалось понять. И тогда же меня привлек детский лепет. В нем обнаружились новые, более гибкие формы логики. Этот-то лепет и помог нам создать новый вид «машины думающей».
Мы уже не считали себя «промежуточным состоянием».
— Я не думал, что мы так быстро выйдем из детского возраста, — говорил мой отец. Он постарел, но был все так же крепок и активен. — Я не подозревал, что у нас такой резерв, я не подозревал, что ожидание будущего забирает так много сил и что делание будущего много сил высвобождает...

* * *
Прошли годы... Триумфы и поражения, тщетные надежды и находки. Каждый день, каждый час так напряжен, как в давнее время на Планете.
И все же... Все же, как хочется подчас хотя бы одним глазком взглянуть на тех, что остались там, на Планете! Кто они? Какие? Сумели они сберечь жизнь и разум?.. Мы оставили Планету, хотя она стала нам не менее дорога, чем им... Второй раз ушли мы навстречу неизвестности и смертельному риску. Не пропадет ли вотще наша жертва? Догадаются ли они когда-нибудь, что мы были на Планете и ушли, чтобы дать им жизнь?..
Я верю, что мы найдем или, в крайнем случае, создадим себе новую родину у нового солнца — я чувствую, что это в наших силах. Я верю, что в один прекрасный день мы получим сигнал от таких же, как мы, протеян: «Всем! Всем! Всем! Всем, кто жив и ищет! Мы, система «Арлис», нашли в созвездии... планету типа... Нам очень трудно, но мы выстоим... и вместе с другими потомками протеян... сохраним разум во вселенной!» И в ответ мы пошлем свой сигнал.


ЭТИ МЕГЕЛЫ...
Слова телеграммы поступали с задержкой в несколько секунд, поэтому мы успевали их комментировать.
НАЧАЛЬНИКУ...
— Что это Исаак забеспокоился?
ОТДЕЛА...
— Планета у него — рай.
БИОСФЕР...
— Не тот ли рай, где черти водятся? НЕОБХОДИМО...
— Смотрите — просит! Такое с ним не часто случается.
ПРИСУТСТВИЕ...
— Видно, Рыжику стало скучно на Мегере. ЕЩЕ ОДНОГО...
— Или испугался одиночества... СПЕЦИАЛИСТА...
— Или на Мегере действительно жарко. ИСААК.
— Итак, кого пошлем? — задал риторический вопрос Начальник отдела биосфер и посмотрел на меня.

* * *
Я опустил гравилет на указанный Исааком квадрат.
Мегера была поразительной — такой чистенькой, «ухоженной» планеты я еще не видел!
Исаак встретил меня на аккуратной полянке. Обрадованно раскинул руки, обнял:
— Привет, Юлка! Когда я просил специалиста, я так и знал, что пришлют тебя.
— Я польщен. Ты встречаешь меня, как даму, — комплименты, подстриженная трава...
Исаак рассмеялся.
— Ты об этом? — он повел рукой на ровные ряды того, что удивительно напоминало подстриженные деревья на ровных газонах. —Не обольщайся. Мегера ветреная особа, а я тут вообще ни при чем.
По ровненькой дорожке мы прошли в палатку. Прозрачное полотно давало возможность видеть все кругом. Взгляд, не спотыкаясь, скользил по геометрическим пропорциям зеленых массивов.
Отобедали. Исаак устроился в гамаке, задрал рыжую бороду и пообещал:
— Я ничего тебе, Юлка, пока не скажу. Здесь нужен свежий взгляд. А я запутался и чуть ли не напуган.
— Что, Мегера необитаема? — спросил я, вращая ручку настройки бифона.
Обычно чувствительный к малейшему проявлению жизни, бифон молчал, уныло потрескивая.
— И да, и нет, а может быть, ни то и ни другое, — загадочно ответил Исаак. — Впрочем, единственное, что мы пока можем, — это ждать.

* * *
Сверху планета выглядела обитаемой. В расположении зеленых линий была какая-то закономерность. В тех местах, которые они очерчивали, казалось, только что стояли... здания! Я тряхнул головой, отгоняя видения. Шахматная доска без единой фигурки!
Гравилет прошел вдоль русла... Пересохшего русла реки?
— Не понимаю... Воды здесь нет. А как же растения, деревья? — спросил я.
— Собственно, вода есть. Очень глубоко, правда. Но я даже не знаю, нужна ли она. Ты же видишь — бифон на всю эту прелесть никак не реагирует. Может, это вовсе и не деревья, а так... декорации...
Я покосился на Исаака, пытаясь понять, не мистифицирует ли он меня. Конечно, бифон молчал, но почему мы должны так уж доверять ему? В конце концов, бифон — земное изобретение и на других планетах подчас дает осечку.
Честно говоря, меня огорчало настроение Исаака. Я привык к мысли, что быть наладчиком биосфер, восстановителем утраченного природного равновесия даже в самых критических ситуациях — прекрасно. На биоинженере серьезная ответственность. Но это радующая ответственность. А Исаак был мрачен.
— О! — воскликнул я, приникая к иллюминатору. - Да ведь это океан! Я ж его видел, подлетая к планете! Пониже, пожалуйста!
Исаак, не возражая, спустился ниже, но восторгов моих не разделял. Океан, в самом деле, не очень-то радовал глаз — мрачный, тяжелый, с сухими шапками пены, в совершенно голых, костлявых берегах.
— А ты говорил, вода глубоко.
— Кто тебе сказал, что это вода? Это химическая клоака, неопределимая по составу и биологически стерильная.
Гравилет скользнул в сторону от океана. Через некоторое время мы вернулись в зону «английских парков». Гравилет снизился. Внизу раскинулся огромный зеленый круг. Пожалуй, это мог быть стадион: гигантская чаша, заполненная народом, ахает и стонет... Тень гравилета пересекла немое зеленое поле.
— Устал, —вздохнул Исаак. — Совершенно запутался и не рад своей профессии. И, кажется, предпочитаю океанскую отраву этой бутафорской идиллии.
— Ну, если уж гениальный Исаак запутался... — пошутил я, но Исаак только досадливо поморщился.
Полуденное солнце просвечивало кабину. Мы опустили гравилет и пошли к палатке. Мне сразу бросилось в глаза, что за прозрачным полотном кто-то стоит. Я придержал Исаака за руку, пригнулся. Энергично поводя боком об угол палатки, стоял зверек, довольно крупный, светло-бурый, сумчатый. Он повернул к нам большеглазую мордочку, раздул ноздри и кинулся прочь. Под солнцем ярко блестели кожаные фиолетовые пятки.
— Вот и животное! — воскликнул я не столько радостно, сколько удивленно.
— Животное... — с сомнением сказал Исаак. — Я не уверен, что это животное.
Проснулись мы от шума. Палатку тряс ветер. Деревья, вчера еще вычурно стриженные, раскачивались, хлопьями сбрасывая листья... Это очень походило на листопад. В общем, это была осень. Прохладное солнце, жухлые деревья, вихри листьев — земная осень.
— Здесь почти каждый день новый сезон, а случается, что и эпоха, — потягиваясь в гамаке, сказал Исаак.
В почву что-то трахнуло. Исаак выскочил из гамака и крикнул:
— Собирай вещички — и в гравилет!
Мы моментально свернули палатку и, обдираемые ветром, кинулись к взлетной площадке. Пока прорывались сквозь хлещущие ветки, Мегера опять вздрогнула и покрылась трещинами. Мимоходом я увидел невдалеке вчерашнего зверька — он был невозмутим. Перебираясь от дерева к дереву, с величайшей внимательностью выбирал он листья покрупнее и прятал в сумку на животе.
Мегера грохнула. Мы рванули зацепившуюся палатку и вломились в гравилет. Взлетели и повисли над планетой. Внизу была видна посеревшая почва. От геометричности не осталось и следа. Неизменным пока что был только круг, который я принял за стадион.
— Ты знаешь, я видел Пятку, — сказал я и посмотрел на Исаака. — Зверь он или не зверь, а жалко...
— Пятка? Фиолетовая Пятка... М-да, прозвище подходит. Ну, с ним-то, пожалуй, ничего не случится, — рассеянно сказал Исаак, внимательно разглядывая что-то в гравиосейфе.
— Целы! — удовлетворенно сказал он, поправляя на полках всевозможные пробы, среди которых я заметил крупный необычный кристалл.
— Что это за кристалл? — поинтересовался я.
— Это я тебе скажу, когда ты мне ответишь, что такое Пятка.
Исаак держал кристалл обеими руками. Однако казалось, что кристалл невесом, бестелесен, словно в пространстве висят скрестившиеся лучики света: дунь — и развеется.
— Сложен он чертовски, вот что удивительно, — задумчиво заметил Исаак. — Возможно, искусственный. Но на Мегере ничего не поймешь, ни в чем нельзя быть уверенным. Смотри, началось!
Через «стадион», прямо под нами, прошла черная глубокая трещина, и из почвы выскочила... стена. Во всяком случае, сверху это было похоже на стену и даже высокую. Потом появилась еще одна, еще...
«Стены» выскакивали неожиданно в самых разных местах. Через каких-нибудь полчаса мы оказались над целым лабиринтом.
Насколько охватывал глаз, росли «стены» и «стены»... Казалось, я вижу кинохронику давно прошедших военных лет — разбомбленный, бессмысленно обнаженный город...
Я вопросительно посмотрел на Исаака.
— Не надо вопросов, — сказал он. — Смотри в корень, понял?
— Понял, — шутливо-ученически согласился я.
— А раз понял, так ищи причину. Так-то... И все-таки, Юлка, одного не пойму: как это я, человек взрослый, с нормальной психикой, попав на сумасшедшую планету, сам почти свихнулся?! Есть здесь взаимосвязь, а?
— Все в мире взаимосвязано, — рассеянно сказал я и почему-то вспомнил Пятку.
Я посмотрел вниз — кажется, Мегера успокаивалась.

* * *
Мы снижались, выискивая место для посадки в прежнем квадрате. Пейзаж не радовал: серые каменные «стены» и голые деревья.
Мне хотелось увидеть Пятку. Я навел на лабиринт бинокль — «стены» оказались не такими уж и ровными; слоистые, шишковатые, они неестественно торчали из почвы. Вдоль одной из таких «стен» двигался Пятка. Я увеличил резкость — шерстка, казавшаяся упругой, поблескивала. Впрочем, может быть, это была вовсе и не шерстка. Привычные земные представления странным образом смещались на этой планете. Пятка изящными лапками отламывал от монолитных стен куски и — я не поверил своим глазам — запихивал в рот! Жрал без передыху!
— Смотри-ка, — позвал я Исаака. — Черт возьми, что это такое?!
Исаак только хмыкнул и прибавил громкости в бифоне. Только сейчас я услышал, что бифон звучит какими-то длинными тревожными переливами, и было совсем не ясно, где, в чем источник биоволн. Пятка? Или, может быть, «стены»?
— Что же такое все-таки Пятка? — подумал я вслух. — Ты его пробовал поймать?
— Поймать — иногда сломать, — ответил Исаак. — Наблюдать — и то не всегда удается.
— Животное это? Или нет?
— Вот это-то и главное! — сказал Исаак. — Бифон на него зачастую вообще не реагирует. Возможно, Пятка находится, ну, например, в частичном анабиозе. Как на Земле, живое существо, попав в неблагоприятные условия, замедляет жизненный ритм...
— Но ведь тогда ему положено спать, а не носиться, сверкая фиолетовыми пятками.
Подумав, Исаак сказал:
— Если на Мегере была цивилизация (а это очень возможно), то Пятка может оказаться и симбиозом — наполовину автомат, наполовину животное...
Я снова приложился к биноклю. Пятка задрал головку и внимательно нюхал воздух.
Неожиданно в кабине стало зелено от яркого необычного света. А потом Мегера вспыхнула. Гигантские языки пламени с уханьем вырывались из почвы и, дымя, плясали под облаками.
Мы взвились над планетой и пустились в орбитальный полет. Мегера горела вся. По дневной половине фронтами шел дым и пропадал на ночной стороне. А по ночной половине, очерченной углеродной радугой, ползали огненные черви. Казалось, в черном пространстве делятся и множатся рубиновые бактерии. Огненные черви свивались в клубки, растягивались на многие километры и уползали за горизонт...
«Планета у него — рай!» — вспомнилось мне. «А был ли в самом деле рай? — с горькой усмешкой добавил я про себя. — И если был, то удастся ли его восстановить? И за что ухватиться? На что опереться?»

* * *
Мы сели в прежний сектор. Дышать было нечем. Натянув скафандры, ступили в мир шлака и золы.
— Если Пятка прошел и через это горнило... — раздалось у меня в шлемофоне. — О черт, — споткнувшись, Исаак чуть не выронил ящик со своими «экспонатами».
Поставили, закрепили палатку и двинулись в обход по шлаковым завалам. Даже через защитные ботинки проступало тепло. Небо, серое, закопченное, бескислородное, свободно пропускало солнечный жар.
— Чем он теперь дышит? — спросил я.
— Да ты посмотри, сколько углекислого газа, — с мрачным юмором ответил Исаак. — Дыши — не хочу.
— Вот именно: не хочу.
— Если он может жрать камни, то почему не может дышать углекислым газом?
Почва курилась.
— В этом аду бифон бесполезен, — проворчал Исаак, глядя на мои попытки настроить аппарат.
И вдруг из почвы вырвался фонтан дыма, а потом со свистом выскочил сизо-голубой шар. Опять дымовой фонтан, свист — и снова шар.
Тут же откуда-то стремительно вынырнул Пятка. Схватил шар и расколол его. Бифон неожиданно взвыл, затрещал, запел. Пятка выцарапал из шара ярко-белые куски сердцевины и запихнул в свою бездонную сумку на животе. Кинулся к другому шару — и опять бифон закричал у меня в руках.
Исаак нервно осмотрелся.
— Кислород прибывает, — как-то уж очень бесстрастно сказал он, так что я понял, что и он ошарашен не меньше меня.
Пятка бегал все быстрее и быстрее — из-под ног его летел шлак, взвивалась пыль.
— Первый раз вижу его таким суетливым, — сказал Исаак, снова нервно оглядываясь. Крики бифона, осатанелый Пятка, напрягшееся небо — было от чего ошалеть. — Не пропустить бы чего...
Пятка метался с неимоверной скоростью, хватал шары, раскалывал и засовывал ярко-белые куски в сумку. И все разнообразнее и живее гудел бифон; звуки были такими объемными, неожиданными на этой мертвой планете, что, казалось, где- то тут, за холмами, — огромное скопление людей и зверей.
Вдруг Исаак рванулся к Пятке, опередил его и схватил вынырнувший шар. Пятка отскочил, но не убежал, не скрылся, а остановился на расстоянии и уставился на Исаака.
Исаак нес шар и вдруг упал. Но шар не выпустил. Стал подниматься, вскрикнул и опять упал. Я побежал было к нему, но Исаак уже поднялся и, согнувшись, бежал изо всех сил. В нас летели огромные куски шлака. Летели со свистом, как снаряды. Я ощутил боль в груди от сильного удара, комбинезон лопнул. Пятка, окутанный пылью, обстреливал нас, как скорострельная пушка, — куски шлака летели все чаще и все сильнее. Беззащитные, мы кинулись в палатку. Пятка не отставал, но и не приближался. Он следовал за нами легким спринтерским бегом, пуляя нам в спины куски шлака.
Избитые, мы с Исааком сидели молча. Сердцевина добытого Исааком шара напоминала грибки — белоснежные, пластинчатые, похожие и разные. Изредка палатка вздрагивала, и тогда за прозрачной стеной появлялась расплющенная злая морда Пятки.
Исаак поднялся, постанывая, и присоединил к коллекции грибков таинственный крупный кристалл... Неожиданно в бифоне раздался громкий, почти человеческий крик: а-а-а-а! И удалился.
— Что это?
Опять появилась морда Пятки. Как испуганная птица, защелкал счетчик Гейгера. Уровень радиации высоко подскочил. Мы даже растерялись от неожиданности. Натянули скафандры, запрятали грибки. И вовремя. Пятка — а то, что радиационный луч исходил от него, не было никаких сомнений! — предпринял новую атаку.
Невидимый луч бегал по палатке. Счетчик трещал. Вдруг вспыхнул кристалл каким-то изображением и тут же погас. Я напрягся. Услышал, как у меня в шлемофоне крякнул Исаак. Кристалл опять вспыхнул изображением. На этот раз я успел разглядеть: бирюза играющего моря и огромные колонии животных.... Кристалл погас.
— Вспышки возникают в тот момент, — сказал Исаак, — когда на кристалл падает луч.
Счетчик Гейгера перестал щелкать. Воцарилась полная тишина — Пятка, видимо, оставил нас в покое.

* * *
Мы кинулись в лабораторию гравилета, направили на кристалл луч радиации.
В кристалле появилось изображение чего-то похожего на город. И вся эта махина, беззвучная на изображении, но, чувствовалось, грохочущая, двигалась, коверкая под собой почву. И там, где прошел город-гигант, осталась пустыня.
Кристалл потух. Пришлось увеличить мощность луча. На этот раз картина была другой. По совершенно голому полю шли стада существ, как капли воды, похожих на Пятку. Стада шли куда-то всей массой, останавливались, разбегались, сбегались. Некоторое время спустя я понял, что все эти зверьки движутся вслед за городом. И по мере их движения на голой почве появляются растения... Потом проступило изображение моря, и по всему побережью копошились Пятки. Одни подходили, долго пили воду, уходили, их место занимали другие, и так без конца... Я боялся ошибиться, но, кажется, понимал: все эти бесчисленные Пятки выполняли на планете определенную работу — они шли вслед за городом-заводом, возрождая растительность.
Промелькнуло несколько изображений, совершенно нам не понятных. Потом появились картины, которые нас взволновали. Гниющее море, покрытое жирной пленкой, трупы Пяток на берегу... И последняя, как апофеоз катастрофы, — отчаянно круглые глаза Пятки на фоне мертвой пустыни...
— Тут и понимать нечего, — хрипло сказал Исаак. — Я почти вижу историю Земли. Как по всему океану плавали сотни квадратных километров нефтяной пленки. Как стал исчезать в море планктон, как гибла почва, отравленная гербицидами... Разница в том, что на Земле вовремя сумели одуматься.
Я невольно вздохнул: что-то уж очень грустные мысли одолевали нас. Исаак был хмур, неподвижно сосредоточен. Слишком неожиданно для нас Мегера открыла свое прошлое...
— Вот ты говоришь, что я мрачен, — задумчиво сказал Исаак. — Но одно дело исправлять ошибки природы, а другое дело восстанавливать биосферу, исковерканную цивилизацией... Становится обидно и больно за разум...
— Ну-ну, Исаак! Хорошо уже то, что мы научились быть осторожными...

* * *
Мы долго не могли уснуть, ворочались, вздыхали.
Утром я не без страха взглянул на Мегеру, ожидая новой «эпохи». Но все было по-прежнему... Относительно. Кое-где шлак оплавился, образовав неподвижные озерца стекла.
Не без опаски на этот раз отправились мы на розыски Пятки. Однако за ночь воинственный пыл зверька угас. Он лежал на одном из озерец, распластав лапы по стеклу и неестественно вытянув голову... При нашем приближении поднялся, осклизясь, и затрусил прочь.
— Что-то надо делать, — сказал я. — Не кажется ли тебе, что на этой эпилептической, кататонической, катастрофической — называй ее как хочешь— планете единственное устойчивое звено — Пятка? Именно за него мы должны ухватиться.
— Легко сказать — ухватиться, — усмехнулся Исаак. — Нашими средствами его не взять... Придется обратиться за помощью в Отдел.
Я сразу представил, как наши коллеги, принимая замедленный текст телеграммы, будут удивляться и комментировать:
НАЧАЛЬНИКУ...
— Опять за помощью?
ОТДЕЛА...
— Смотри ты! Они что, хотят на Мегеру всех нас перетащить?
БИОСФЕР...
— По-моему, они решили на старый манер возродить жизнь — попросят женщину.
НЕОБХОДИМО...
— А может, Юлка не долетел?
ЭФФЕКТИВНОЕ...
— Эффективные розыски!
СРЕДСТВО...
— От зубной боли?
ЛОВЛИ...
— ?!
Ловли кого? Кто такой Пятка? Так и телеграфировать: «ловли загадочного существа»?
Я поискал глазами. Среди завалов шлака и золы, над которыми при малейшем ветерке поднимаются едкие облака пыли, его не сразу-то и увидишь! Пятка сидел неподвижно, уткнув голову в шлак, изредка вздрагивая. Потом поднялся и побрел. Мы последовали за ним.
— Да, — сказал Исаак, —наше-то звено, того и гляди, тю-тю... преставится.
— Что ж делать? — растерянно спросил я.
— Брать.
И началась гонка.
Пятка не убегал совсем, но и приблизиться к себе не позволял. Между ним и нами сохранялся интервал, перейти который мы были не в состоянии... Трудно бегать по шлаку — ноги подламывались, силы быстро иссякали. А Пятка был еще не так слаб, как нам показалось.
— Сдается мне, — отдуваясь, сказал Исаак, — что это не животное, а какой-то совершенный автомат... Ты только посмотри: он на два хода вперед знает, что мы предпримем.
— Но точно так же, между прочим, ведет себя и животное, получившее полное представление об обществе разумных, — сказал я.
Исаак удивленно посмотрел на меня, даже задумался.
— К тому же, — добавил я, — автомат не болеет так выразительно.
Пятка был недалеко от нас. Лежал, распластавшись, медленно открывая и закрывая огромные глаза. Но стоило нам возобновить погоню, и мы снова остались позади.
— Исаак, — наконец не вытерпел я, — пока не стемнело, предлагаю пообедать, взять карабины со снотворными ампулами и попробовать еще.
За обедом Исаак пустился в длинные рассуждения:
— Возможно, ты прав, Юлка. Мы — дети технологии... Как зверю трудно вырваться за рамки инстинкта, так разумные существа повторяют друг друга в приемах... Представь себе, что Пятка — животное, выжившее в опасном соседстве с технологией. Или больше того: представь, что он дитя технологии. Разве можем мы, разумные, быть для него чем-то неожиданным? Если он выжил здесь, на Мегере, он должен опережать нас на два, если не на десяток ходов. Нам нечем его удивить — мы слишком цивилизованны...
Честно говоря, я считал, что Исаак просто измотан, перевозбужден и разряжается в монологе. Он говорил что-то еще, но я его уже не слушал.

* * *
Мы взяли карабины и двинулись к Пятке. Я неплохой стрелок. Во всяком случае, восемь из десяти всегда были моими... Но на Мегере я в себе усомнился. Пятка не прятался, был хорошо виден. Однако ни одна пуля-ампула не поразила его.
— Мистика! — воскликнул Исаак. — Юлка, давай так. Расположимся друг против друга. Сначала пять ампул пускаю я, ты считаешь, сколько пройдет над тобой, потом пять ты...
Мы разошлись. Пятка сидел на холмике на большом куске шлака и словно играл с нами в мишень.
Я прислушался. Раздалось пять выстрелов подряд. Надо мной пропела только одна ампула. Пятка сидел неподвижно. «Или все четыре ампулы ушли в грунт, или...» Я не стал додумывать и Прицелился. Четыре ампулы ушли неизвестно куда, а пятая угодила в кусок шлака под Пяткой. Шлак разлетелся, и Пятка свалился на другую сторону холмика. Я кинулся туда, но ни Пятки, ни Исаака не нашел.
* * *
Между ними стояло солнце. Пятка сидел на пригорке, устремив на Исаака любопытный взгляд. Исаак скинул с себя скафандр и, по пояс голый, танцевал вокруг зверька — рыжая борода, зажженная солнцем, и исполосованная кровавыми рубцами грудь.
Он покачивался перед Пяткой и смотрел на него невидящими глазами. Однако сразу заметил, едва я навел на зверька оружие, и предупреждающе вскинул руку. В ту же секунду Пятка откинулся слегка назад, и из его сумки на животе выскочила и просвистела в воздухе металлическая змейка, оставив на плече Исаака длинную рану. Ни в лице Исаака, ни в морде зверя ничего не изменилось... Черт те что! Исаак мог просто изойти кровью! А если зверек пустит в ход свой луч?
Но Исаак, пританцовывая вокруг Пятки, пел:
Сердце гнома — огнем!
На лице — румянец.
Фею гном, фею гном
Пригласил на танец!
Кусок шлака надломился под его ногой. Исаак потерял равновесие. Из сумки зверька тотчас выскользнула змейка и чиркнула Исаака по руке.
Исаак выпрямился и снова запел:
И смущаясь, и робея,
Вышла фея танцевать.
Гному фея, гному фея
Не посмела отказать!
Расстояние между Исааком и зверьком уменьшалось. Теряя кровь, Исаак слабел, оступался. Все
чаще выскакивала из сумки змейка... А чем я мог помочь Исааку? Кинься я на помощь, и Пятка бы удрал!
... Фею гном, фею гном
Пригласил на танец.
Исаак споткнулся, свистнула змейка. Исаак рывком увернулся и ухватил Пятку под брюхо. Пятка не сопротивлялся и с тем же любопытством смотрел теперь в небо...

* * *
В гравилете, как Исаак ни возмущался, я дал ему лекарство, а заодно и снотворное.
— Неужели нельзя было как-нибудь по-другому, без кровопролития?
— Я же тебе говорил, — заплетающимся языком ответил Исаак. — Мы... дети технологии... Ничем другим... Пятку нельзя... было... поразить...
Исаак закрыл глаза. Я остался один на один с неподвижным Пяткой. Что с ним? Пережив столько невероятных катаклизмов, почему он вдруг сдал?
Я погладил зверька — шерстка жесткая... Во всяком случае, ощущение такое, что гладишь шерстку, хотя никакого намека на нее — можно свободно водить рукой как от головы, так и к голове. Взять анализы не удалось. Попытался нащупать артерию или что-нибудь похожее — ничего. Хотел ввести иглу — не проходит, надавил сильнее — игла согнулась.
Я поднял Пятку на руки, стал ощупывать его, искать — что, собственно? Запустил руку в сумку. Пуста... Почувствовал вдруг, что кисть засасывает. Отдернул. Снова поднес — опять потянуло пальцы. Нет, не пальцы, а что-то через них. Приблизительное чувство — когда лежишь в воде, а вода постепенно убывает. Попробовал шевельнуть пальцами — не получилось. Онемение поднялось выше. Шею заломило, словно в руке оказался тяжеленный груз. Я потянул руку из сумки — не могу выдернуть, не могу понять, как это сделать. Свалил Пятку в кресло, ухватил правую руку левой, рванулся, упал, опрокинул с полки приборы — руку, оказывается, ничто не держало...
Устало сел. Посмотрел на Исаака — сонно дышит. Пятка тоже лежит неподвижно, серым комочком... Спит? Умирает? Глядя на него, я проклинал наше незнание, нашу «заземленность».
Я поднялся, взял Пятку, сел, просунул руку в сумку, почувствовал, как она немеет, и закрыл глаза...
Мне стало легко, без обычной мешанины в голове из догадок, суждений, гипотез: ровный свет, умиротворенное сознание, живое и непосредственное. И по этому полю блаженства — незатейливая вязь чужих, но понятных мыслей... «И чтобы выжил, и чтобы выжил, и чтобы размножался...», «Я хочу, хочу, хочу, чтобы он выжил, чтобы он жил, и чтобы размножался...», «Я не хочу быть последним...»
Очнулся под пристальным взглядом. На меня смотрели двое. Исаак — взглядом врача, Пятка — широким любопытным взглядом.
— Его программировал какой-то фанатик, — сказал я, кивая на Пятку. Нет, не сказал — прошептал парализованными губами.
Исаак нахмурился, поднес к моему лицу зеркало — я увидел умирающего: мутные глаза в бездонных глазницах, шишки височных костей... Шевельнулся — Исаак погрозил кулаком. Вокруг меня висели мешки со всевозможными растворами и питательными смесями, и все это было введено в меня, и я видел, как мешки постепенно опорожняются, наполняя мое истощенное тело.
— Пятка, он же запрограммированный, — повторил я.
— Молчи! —прикрикнул Исаак.
Но меня просто выворачивало, я говорил и говорил. Говорил, что Пятка самое настоящее животное, но что генетическая программа в нем искусственна, что программировал его какой-то отчаявшийся мегел, задавшийся целью уберечь хотя бы Пятку на этой планете, где все пошло наперекосяк. Говорил, что Мегеру загубила цивилизация и что тот мегел не дурак. Пятка пережил изрядное количество катастроф и потрясений, но, если бы не мы, он наверняка бы на этот раз загнулся...
— И вообще, — сказал я, запинаясь, — давай дадим ему грибки.
— Ты что?! — изумился Исаак.
Я понимал: грибки — самая важная из наших находок. И вдруг отдать их Пятке, который может просто позавтракать ими!
— Ведь для чего-то они ему нужны, — продолжал я тем не менее. — А риск есть везде.
— Прекрати! — разозлился Исаак. — На это я никогда не пойду.
Но вечером он сам распахнул перед Пяткой сейф. Зверек подбежал к грибкам, тщательно их обнюхал, словно пересчитал, взял передними лапами один и запихнул в сумку. Взял другой, третий... Потом кинулся прочь и скрылся за шлаковым холмом.

* * *
Утро пришло шумное, пыльное.
Сыпался шлак, облаками носился пепел. И в этом столпотворении суетилось множество шустрых маленьких существ. Они вываливались из-под шлака, как кроты после спячки. Последним выполз наш Пятка — он был крупнее молодых. Он бегал между ними, заботливо их отряхивал, оглаживал. Потом остановился, замер, повернул свое большеглазое лицо на восход и издал долгий, почти человеческий крик: а-а-а-а!
Пятки, словно повинуясь приказу, двинулись в разные стороны. Я плохо видел — да и не понимал! — что они. делали со шлаком. Их изящные
лапки сновали вверх-вниз, мордочки то надувались, то опадали — и куски шлака начинали раздаваться, приподниматься, расти!.. Сквозь них уже просачивался солнечный свет!.. А потом они стали вдруг подрагивать, трепетать на ветру!
Бифон у меня на груди тихо, но чисто, по-живому запел. Я осторожно приблизился к одному из шлакообразований. Бот ты мой, да ведь это куст! Бурый куст, покрытый бурой, лишенной пигмента листвой... Еще лишенной, потому что через некоторое время листья начали едва заметно зеленеть.
Пятки уходили все дальше, расходились все шире, а следом за ними прямо поверх сухой мертвой пустыни шла невероятная, живая весна!
Ничего не понимая, я кинулся к Исааку.
— Ты видел? — закричал я. — Что это?
— А у меня есть разгадка! — торжественно сказал Исаак. — Только что получил сообщение с Земли. Грибки — это законсервированный генетический код. Код не одного, а многих видов, вероятно, ключевых форм мегеровской жизни.
— Но... но почему тогда одни Пятки? — спросил я оторопело.
— Как же одни? — возразил сияющий Исаак. — А растения? Да кто же и должен был появиться первым, как не Пятки? Это работяги, ассенизаторы, может быть, даже няньки всего живого на планете!.. Ты прав, твой мегел, или мегелы, не такие уж глупые. Ими были, вероятно, выбраны в период биологической катастрофы несколько зверьков, в которых ввели соответствующую программу. Мы застали только одного, возможно, последнего... Короче, мы подоспели вовремя. Без Пятки грибки остались бы шифром, мертвой книгой на мертвой планете.

* * *
Мы покидали Мегеру.
Вокруг гравилета расстилалось зеленое поле.
Где-то вдали в клубах пыли угадывались Пятки.
Мы взлетели. Возрожденный Пятками островок жизни казался беспомощным среди серой пустыни. Однако, если присмотреться, зеленое пятно медленно, но неуклонно росло.
Нам оставалось только одно — в качестве вспомоществования сбросить на Мегеру контейнер со стимулирующей биомассой, что я и сделал, нажав на кнопку. Контейнер отвалился от гравилета, разломился в воздухе пополам, и из него вылетело густое искристое облако...
Исаак отвернулся от иллюминатора, порылся в сейфе и поставил на пульт управления кристалл, тот самый кристалл, перед которым сидели мы когда-то в недоумении.
— Стащил! — сказал я укоризненно, словно речь шла не о научной находке, а о личной вещи. — Ты, видно, никогда не изменишь своей привычке красть сувениры.
— А что делать? — подхватил шутку Исаак. — Помнишь, у древних, в «Безумцах Эдема»?..

«Оставь надежду!» — Я вошел.
Там неприступны были скалы
И жизнь мертва, но я искал их.
«Оставь надежду!» — Я нашел.

Самоубийцы! — Я был строг,
Я пред законом их поставил.
«Оставь надежду!» — Видит бог,
Я их помиловать не мог,
И я надежду им оставил.

 



СОДЕРЖАНИЕ


«Гелиос» ищет планету. Повесть.................................2
Эти мегелы...









Валерий Михайлович ПИСКУНОВ



«ГЕЛИОС» ИЩЕТ ПЛАНЕТУ



Редактор В. В. Безбожный
Художественный редактор 3. А. Лазаревич
Оформление В. М. Бакланова
Технический редактор Л. М. Криволапова
Корректор В. Н. Пономарева

ИБ № 215
Изд. № 132/12916. Сдано в набор 27-XII 1976 г. Подписано к печати 23-III 1977 г. Формат 70 х 90/32. Бумага тип. № 2. Объем 3,5 физ. п. л., 4, 09 уcл. п. л., 4. 93 уч. - изд. л. Тираж 15 000. Заказ 205. Цена 24 коп. ПК 01711.

Ростовское книжное издательство, г. Ростов-на-Дону, Красноармейская, 23. Типография им. М. И. Калинина Ростовского управления издательств, полиграфии и книжной торговли, г. Ростов-на-Дону, 1-я Советская, 57



Пискунов В. М.

«Гелиос» ищет планету. Научно- фантастические повесть и рассказ. Ростов, Кн. изд-во, 1977.

112 с.

Первая книга молодого автора, книга лирической фантастики. Главное, на чем он сосредоточивает свое внимание, — это не технические идеи и конструкции будущего, не приключения космических суперменов, а состояние души человека, соприкоснувшегося со Вселенной, нравственные проблемы взаимоотношений человека с природой.