Лыжница 08. Толик Пузатенко

Борис Гаврилин
08. ТОЛИК ПУЗАТЕНКО

Обваливался в жизни несколько раз. Мои высокопоставленные мама с папой произвели меня на свет спокойным и даже флегматичным ребенком. Я рос ровно и размеренно, пока в третьем классе Светка Шурыгина не забрала у меня резинку, добавив, что я никогда не вырасту и навсегда останусь микриком и отморозком. Она повернулась к своей парте, неосторожно подставив мне спину. В эту спину я и всадил ручку с пером. Сейчас уже забыли о них, но такие в наше время были, и мы писали самыми настоящими фиолетовыми чернилами, обмакивая острые металлические перышки в фарфоровую чернильницу-непроливашку. Родители уладили инцидент, забрали меня из этой школы и перевели в другую. В восьмом классе я отреагировал на «импотента» и «гомика» и проткнул учительской указкой признанного красавца и спортсмена Сашку. Отец уладил криминал с помощью денег, и определил меня к своему другу в спортивный интернат. Папиных друзей это крайне удивляло: как это полковник, без пяти минут генерал, заместитель начальника округа решился отдать своего единственного сына из теплого родительского дома в закрытый интернат. Мама была в шоке. Но, как ни странно, в этом разношерстном коллективе я ужился. Дома успокоились. Друг отца, Василий Андреевич, со странной фамилией Аист, за две тренировки умело поставил мне «лежку», и первые же соревнования я выиграл у всех сверстников с неимоверным отрывом и прямо-таки олимпийским результатом. Уже через месяц я выиграл «республику», через два месяца был в призах на «Союзе». Только тогда я понял, что имею качества, недосягаемые для большинства других людей, и могу ими гордиться, никому ничего не доказывая. Мои медлительность и спокойствие в стрельбе оказались важнейшими качествами: глаза обладали уникальной способностью одновременно удерживать в четком изображении далеко разно-отставленные предметы. И вдруг я испугался, что везение и способности внезапно пропадут, и тогда кто-то снова обзовет меня поленом. Я стал неистово учиться и бешено тренироваться. И все же, копаясь в математике, химии, биологии, больше всего внимания уделял внутренним секретам стрелкового дела. Я это любил, это грело мне руки, оружие отвечало на каждое прикосновение, разговаривало со мной. Здесь было интересно все: качество металла, из которого делают ствол, механизмы и устройства затворов, углы и отклонения прикладов, прицелы и способы прицеливания, отдачи и компенсаторы. Я как бы сливался с пулей и вместе с ней летел к мишени, молитвой исправляя отклонение. Я копался в мышечной усталости и психической подготовке, в дыхании, в зрении. Как влияет влажность воздуха или водяное препятствие на путь пули и на её траекторию? Как раскрутить пулю и как ее успокоить, как сделать особо точный патрон и чем его начинить? Очень быстро я выиграл в Союзе все, что можно было выиграть. Я стал подпирать чемпионов в Европе, потом в мире. В конце концов «Мир» я выиграл, а потом еще раз, а потом был вторым на Олимпийских играх, потом еще одни Олимпийские Игры. Себе винтовку изготовил сам. Лучшее взял у немцев, бельгийцев, русских, остальное позаимствовал у всех понемногу. По сути, это была уже моя винтовка, сделанная моими руками. Никому и в голову не приходило обзывать меня и дразнить. Но в Шереметьево под подкладкой моего чемодана нашли большой пакет белого порошка, килограмма три. Я расчехлил винтовку и упер ствол в грудь тренера сборной, – на чемпионате мы жили в одном номере. Чтоб не раздувать скандал, меня быстренько определили в армию, в действующие войска, а уже оттуда литерным переправили в Афганистан. Видимо, порошок был кому-то очень нужен, и тот, кто мне его подложил, тоже был очень нужным кому-то человеком. А я был дорог лишь своему папе – и не меньше, чем тогда во время моих срывов в школе. Но в этой ситуации кто-то был намного выше моего папы. Меня не посадили, но сплавили в горячую точку. И это было лучшее, что я мог получить.
«Духи» оказались мишенями подвижными, быстрыми, а условия стрельбы сложнее и интереснее. Я провалился в кошмарный азарт: не ты – так тебя.
В мире есть много отличного стрелкового оружия, но лучше автомата Калашникова – нет. В мире есть много хороших снайперских винтовок, и самые крутые советские, французские и немецкие. Если подобрать ствол и не дать нашей СВД-шке сделать более ста выстрелов, если сэкономить и удержаться на пятидесяти-семидесяти, она непревзойденная и равных ей очень мало. Если подобрать французскую или немецкую оптику, можно с километра отбить у комара подковы, как сверлом прошить шейку у рельсы.
В совок я вернулся со «Звездой» и медальками. Это так, за одну большую подковку и четыре поменьше. За заслуги и звания, за военное прошлое предложили должность заместителя областного спорткомитета. Я пошел. Работа, хоть и хлопотная, но не пыльная. Быстро освоился, притерся. Все получалось, вот только много приходилось пить. Года два прошли нормально, но потом стал не выдерживать «нагрузок» и выключаться, «употреблять» хотелось все больше и больше. Набирался до «галлюников», до «чертиков», до самой настоящей «белочки». Черти рогатые и хвостатые стали приходить каждую ночь, садились на ноги, раскачивались на коленках, прыгали по комнате, скалили зубы и корчили рожи. Лешие и водяные, джины и духи заставляли читать семье наставления по стрелковому делу, и я читал Ванечке и Свете лекции о ветре, о морозе, о стали ствола, о дереве приклада, о мушке и целике. Три щелчка вперед и два вправо. Как все было важно! Будто это могло уберечь моих близких от ночных посетителей, от тренера и духов. Жена с Ванечкой ушли жить к маме. Света сказала, что все равно любит, и будет ждать столько, сколько это будет нужно: вернулся же я из Афганистана в первый раз, – вернусь  и во второй. Она дождется, сколько бы не пришлось ждать. Я пошел по врачам – не помогало, к гипнотизерам, к знахарям – мою психику сломать они не могли. Говорили: «Сверхсильная натура, непробиваемая аура, железобетонные установки». Не знаю, правильно ли я понял их диагноз о моей неизлечимости, или как это у них еще называется, но я стал всерьез подумывать о том, чтобы откопать на дедовской даче «афганца». Уже ощущал, как протру от масла казенник, смажу графитом каленый боёк, как нежно опробую первой фалангой указательного пальца отлаженный спусковой механизм, и – в одно мгновение всем без меня станет легче.
За меня взялся Бармалей. Приехал из своей деревни, остался до позднего вечера в кабинете у Петьки Шакмана, где я в очередной раз напился, потом взвалил на плечи и через ночной город принес домой. Раздел, вымочил в ванне, отстегал горячим душем, потом холодным, потом докрасна растер кожу махровым полотенцем и уложил на кровать, пристегнув к ней наручниками. Сам постелил себе на раскладушке и перестал обращать внимание. Я отходил от опьянения, трясся, кидался из стороны в сторону. Я рвался в ночной гастроном за спасительной чекушкой водки, требовал, умолял, канючил – хоть стопочку! Просил, умолял, плакал. Потом снова засыпал и снова бредил. Просыпался и снова просил и умолял. Часами я читал ему свои наставления по баллистике, потом опять засыпал и опять просыпался. Я снова бубнил про курок и про «муху» под пальцем, я уже ничего не помнил и не понимал, но кошмары возвращались. Мне сдается – я тогда умер.
Неделю Бармалей мочил меня в ванне и стегал душем, отпаивал молоком и кефиром. Меня несло, и он на руках относил меня в туалет, я не мог встать на ноги, и он подставлял плечо, потом снова укладывал в кровать и защелкивал наручники. Меня кидало, трусило, мне было холодно, и он укутывал меня десятью одеялами. Иногда я просыпался уже почти в сознании, я видел его читающим мои наставления, оказывается, он подробно записывал весь мой бред. Больше месяца Бармалей чистил и промывал меня. И все это время он со мной не разговаривал. Терпел и выносил все, что я на него выливал. Он не включал телевизор, не слушал радио, наглухо завесил шторы. И я стал возвращаться. Потом я снова уходил и снова возвращался. Наконец вернулся окончательно. Бармалей настежь распахнул створки окна. На дворе была весна, и скоро должна была наступить Пасха.
Он проветрил комнату и снова задернул шторы, взял с пианино видеокамеру, подключил к монитору, – и кошмар вернулся. Три дня он крутил кассету за кассетой, показывая, что со мной происходило. Я пытался отвернуться, но он распял меня наручниками, и я уже никуда не мог отвести глаза. К концу третьего дня стали появляться более или менее пристойные кадры. Он прокрутил пленку назад и крутил ее еще день, потом еще полдня. Потом спросил меня: «Нужно ли еще раз». Я сказал: «Достаточно, теперь хватит», – он снял с меня наручники, повернулся и вышел из квартиры.
Весна брала свое. Дышалось глубоко и свободно. Зелень и синева заливали все уголки видимого и невидимого пространства. Люди снимали верхнюю одежду, на полгода увольняя в шкафы пальто и шляпы. Улицы были заполнены радостно улыбающимися людьми. Красивых женщин было неимоверно много. Я шел за Светкой и Ванечкой.
Бармалей – это не Бармалей, его зовут Ярис. Ярис – это тот, кто всегда борется. Борется и никогда не сдается.
Предложили должность тренера сборной какой-то Балаболской республики. Страна, конечно, не Балаболская, а самая настоящая, только африканская. Она очень далеко, и в ней сухой закон. Впрочем, к нам со Светкой и Ванечкой это теперь не имеет никакого отношения. Нам там будет хорошо, а Ванечке до школы еще год.
Больше я не обвалюсь никогда. И в следующую среду мы уезжаем.