Cи-бемоль

Вячеслав Мандрик
Уже тишину ночей нарушали странные звуки, похожие на сухой шёпот тяжело больного ребёнка – то уставший жить лист покидал родную ветвь, чтобы окончательно уснуть в земле.

В ясную ночь всё больше просвечивало звёзд сквозь обедневшие ветви. Казалось каждый лист, уходя, зажигал свою поминальную звезду-свечу.
В дождь предсмертное дыхание, замирающего на зиму, дерева учащалось, обретая печальный ритм.

 Сливаясь со звуками неспокойной воды: одиночных капель, струек и ручейков, оно аранжировало текучую мелодию, придавая ей композиционную завершённость. И слышалось в ней безгласное причитание о невозвратности ушедшего, и кроткая скорбь по скудеющему день ото дня теплу и свету, покинутому гнездовью, чёрными ненужными лохмотьями облепившими ветви, и вечный страх живой плоти перед слепотою тьмы и холода.

И сразу же неумолимо тянуло туда, где светло и тепло, где человеческий огонь и доброе слово. Там, в её доме, должно быть также, как было когда-то в том, напротив, где чудная музыка и смех не умолкали до полуночи, где белый бант над взвихренными кудряшками порхал без устали по комнатам.

Но занесло бант под колёса озверевшей в пьяных руках машины. Затишал дом в сиротстве. И – умер.
Недолго пережил своих хозяев, ушедших друг за другом скоро и также трагично. И стоит дом-мертвец бесхозный. Могильным неуютом сквозит из сырых глубин комнат. Иногда по ночам мельтешит в нём огонь, не жилой, а холодный как отсвет луны.

 То бывшие хозяева блуждают меж омертвелых стен в поисках белого банта. Тихие всхлипы уносит ночь во тьму спящей улицы, пугая бездомных собак, их вой вплетается в ночную мелодию, усиливая в ней ноту безысходности и страха. В ветреные ночи с чердака сквозь чёрные прорехи осевшей крыши явственно слышится шипящий хрип: -С-с-смер-рть!

    - Смерть! Смерть!- угрюмо и слитно как бы в один осипший голос скандировала толпа, не поместившаяся в зале суда. Четыре закрытых гроба на сцене актового зала школы вселяли в души ужас и жажду мести. Крики проникали в зал, землистое лицо отца, просунувшись меж прутьев решётки, болезненно и жалко кривилось. Мать, таясь, мелко и часто крестила грудь и всё пыталась удержать другой рукой прыгающий подбородок.

  Но не удавалось ей и зубы клацали в такт тем страшным крикам.
      - С-с-смерть! С-с-смерть!
 И каждый раз шипящий хрип с чердака несётся вслед, преследуя до спасительной двери, пока скрежет магнитофона изнутри дома напрочь отсечёт все звуки, наполняя уши нестерпимой болью. В узкой полоске света, прищемлённой дверью, иступлённое мельтешение рук и ног.
 
Половицу под ногами знобит. Ладони не намного утишают боль и она вновь загоняет под лавку чужого крыльца, подальше от колючих звуков.
  И тогда также было сыро и ветрено. Знобило, болела голова и мучил кашель. Всё было то ли в полусне, то ли в забытье.

 И только приступы кашля выводили из этого состояния. И каждый раз серый потолок со свисающей на голом шнуре лампочкой, раздувался, пучился, сползая к полу запятнанными стенами в цветных вырезках  из «Огонька» и кровать матери, вечно не прибранная, с торчащими из-под неё бутылками и нижним бельём всегда в пятнах крови, тяжело выдвигалась из тёмного угла на середину комнаты.

  Тело сжималось в тоскливой зевоте и проваливалось в слепую тьму сна.
 И снилась ему Анна Петровна. Она неслышно вошла в комнату.В тихом шепоте её сквозила тревога.
 Голос матери странный, как бы заискивающий и вроде виноватый. Дробный
перестук удаляющихся шагов, скрип двери и запах, присущий только одному человеку в мире.

 Сон как рукой сняло. В комнате темно и пусто.
 За окном над темнеющей глыбой элеватора горело неизменное, составленное из
сотен ламп: -Слава КПСС.-
На кухне бубнило радио. Шла очередная радиопередача.
 Пол дыбился на каждом шагу, стены покачивались, норовя упасть. Полоска света от приоткрытой двери на кухню притягивала магнитом. Спиной к двери сидела она.Анна Петровна.

 Кровать заверещала всеми пружинами. Душная тьма под одеялом немного успокоила. А сердце стучало, готовое выскочить из груди.
 Анна Петровна здесь, в доме.
Было и радостно и мучительно стыдно. Приступы кашля, задушенные подушкой мешали вслушиваться в голоса на кухне.

  -…пагубный образ жизни… лишение материнства.. детский дом.. - Тут мать всхлипнула и клятвенно заверила, что завяжет. И в ту осень, действительно, мать перестала пить, устроилась на работу.

Анна Петровна забегала после школы переброситься с матерью парой слов о её работе, погоде, о женских повседневных делах. Мать светлела лицом при каждой встрече. И в комнате стало светлее от вымытых окон и подбеленных стен. И в не привычной тишине по вечерам была какая-то торжественность, как в большие праздники.

 И всегда было чисто и сыто. Иногда мать сажала на колени, целовала в макушку, прижимаясь лицом к плечу, и тихо всхлипывала.
Но в этой необычности тишины, и в подбелке наспех стен, и в торопливых всегда на минутку набегах Анны Петровны, и в тоскливой раздражительности матери по утрам ощущалось непрочность, временность происходящей жизни.

В ноябре в обнимку шли дожди и снега. Грязь по колено, непролазная. Дули пронизывающие ветры. Анна Петровна, прижимая к грубке печи посиневшие пальцы, жаловалась матери.
- Это какая-то эпидемия. Или всеобщая разнузданность. Ну пьют все, буквально. Понимаете – все!
Мать снисходительно ухмылялась.

- А сегодня в девятом, – она зашептала матери на ухо, – меня послали на три буквы.
- Да вы что!? – ахнула мать, - о, господи!
 
Девятиклассник был на голову выше. И вдвое шире. И на первой перемене оба взаимно раскровавленных носа предстали перед озадаченным директором.
- Это не я, он первый, – канючил старшеклассник, напуганный беспричинностью злобной ярости.

- Вот что, Вадим Мурашов, – сказала Анна Петровна, – я в такой хулиганской защите не нуждаюсь. Сама справлюсь, понял?
Никогда ещё не было так стыдно. До слёз. Потом она приходила ещё пару раз, но часто, остановив на перемене, спрашивала о матери. И приходилось, краснея, уверять, что всё хорошо.

 А мать уже давно не выходила на работу. Двери для её друзей опять не закрывались. И всё вернулось к прежнему. Но когда Анна Петровна обещала заглянуть, мать спешно уводилась к подругам или затаскивалась в сарай, если не могла передвигаться самостоятельно и запиралась на засов.

 Как-то Анна Петровна заподозрила неладное и пришла без предупреждения. И снова мать устроилась на работу. Так прошло полтора года.
А с этой весны с Анной Петровной что-то случилось. Это что-то проявлялось уже давно и пугало необъяснимой тревогой и сомнениями. Раньше  по вечерам жизнь была наполнена музыкой.

 Актовый зал, фортепиано, музыкальные уроки и изредка, когда приходил её муж, небольшой концерт для него. Какое это было счастье! Анна Петровна, чудная как фея, плавно подносила руки к сияющему чёрным лаком чуду и оно от её прикосновения белозубо и радостно улыбалось в предвкушении предстоящего волшебства.

 Пальцы Анны Петровны обладали  чудодейственной силой. Они то воздушно порхали над клавишами, едва касаясь их, то замирали в напряжении и вдруг срывались и в ужасе начинали метаться, отскакивая вверх, словно клавиши были добела раскалены и обжигали, то падали вниз как сражённая на лету птица. Но чудилось – они касаются не клавиш, а чего-то внутри груди.

 Осязаемо чувствовалось их прикосновение, и всё внутри откликалось на них, отвечая волшебными звуками. Они, сливаясь в мелодию, извлекались не из этого чёрного ящика, а, казалось, из всего тела. Им было тесно, они распирали грудь и рвались наружу и, вырвавшись, заполняли всё вокруг, унося в странный, праздничный мир, чуждый всего земного.

И в нём он – вдвоём с Анной Петровной, самой красивой и удивительной. Но это было так давно. Так давно, что не верится, что когда-то была общая с ней тайна. Она до сих пор оставалась неразгаданной. Никто так и не узнал из-за чего школьные часы ни с того ни с сего отстали вдруг на 15 минут. А причина была проста и предопределена ещё на первом уроке Анны Петровны в 5 классе.
 
    - Мы с вами будем изучать географию, мой любимый с детства предмет. - И сразу всё вокруг изменилось. Нет, всё было как всегда : и небо, и трава, и лысые холмы, и снующие по улицам люди, но всё обычное, поднаторевшее, наполнилось иным смыслом, скрытыми тайнами, удивительными загадками.

Мир как бы распахнулся вширь, ввысь, вглубь, заселился мужественными людьми, бушевал океанами, вздымался заоблачными вершинами и низвергался бездонными пропастями. Каждый камень, без дела валяющийся на дороге, обретал свою историю, измеряемую миллионами лет и таил столько тайн, что перехватывало дыхание от восторга и удивления.

Мир, сотканный из её слов, блеска глаз, жестов, смеха был узорчат, пёстр, жизнерадостно красочен и до невозможности богат проявлением своего разнообразия. Он будил отчаянные мечты, рождая сумасшедшие планы и желания. Оказывается есть другая жизнь, совершенно не похожая на ту, в которой все живут.

 Анна Петровна была из той неизвестной жизни, теперь властно манившей к себе, к своим чудесам и красотам. И когда металлический звон врывался в класс и Анна Петровна снимала со стены карты, слёзы обиды застилали глаза. И вот однажды опоздание на её урок было замечено всеми, но никто не предал этому значения.

 А потом, когда в коридорах послышались недоумённые голоса учителей и спешный перестук каблуков, Анна Петровна взглянула на часы и ахнула :
    - Я же опаздываю!
 Испуг в её глазах омрачил торжество радости.  Уже догнал на лестничной площадке : – Анна Петровна?-
 Она внимательно посмотрела в глаза.

      -  Ты зачем  часы подвёл?
Это было так неожиданно,  что перехватило дыхание  и уже на выдохе в отчаянии от собственной смелости вырвалось :
  - А чего ваши уроки так быстро проходят?
  Лицо её вспыхнуло, глаза залучились. Она легонько толкнула в плечо.

   - Ух, ты мой рыжик…Смешной мой…Только – чур! В последний раз!
   - Я не буду, честное ленинское. Только никому не говорите.
. -Пусть это будет нашей маленькой тайной. Но с условием –впредь не повторять.
 И она как школьница легко в припрыжку поскакала по ступенькам.
 Тайна так и осталась тайной для всех.

  Но всё  чаще, сидя за фортепиано, она вдруг начинала морщить лоб, кусать губы. И тогда в звуках проскальзывала робость и какая-то неуверенность. Они начинали тускнеть, дребезжать. Музыка, бледнея, умирала, оставляя горький осадок досады и тоски.

 В другой раз, разыгравшись, вся во власти звуков, с запрокинутой головой и плотно зажмуренными глазами, обычно в таких случаях исполнялось что-нибудь из Бетховена, в самый апогей бешеного вихря звуков, вдруг замирала, вздрогнув всем телом, как от скрытой боли.

 Руки медленно с усилием, как будто тянули непомерную тяжесть, поднимались вверх и затем как бы выпустив эту тяжесть, она роняла их на колени. И всегда потом долго и задумчиво смотрела в глаза и невозможно было отвести взгляд от заволакивающей чёрной глубиной зрачков.

  -Что, Вадик?.. Не удрать ли нам… с тобой туда…далеко-о…далеко… Где белый песок…Ослепительное солнце. И на душе такая чистота и ясность.. Ох,Вадим, Вадим. – Она шумно вздыхала и протягивала руку к голове. Ласка была короткой и неизменно нежной, отчего сердце сладко замирало.

  Однажды, в декабрьский вечер, промозглый, туманный, что даже на сцене чувствовалась эта промозглая сырость мокрого снега, Анна Петровна сидела у фортепиано, зябко кутаясь в шерстяной платок и боязливо кончиками пальцев касалась клавиш, казавшихся ледяными от своей белизны.

  - Что-то боязно играть…не хочется.
  Она как-то встрепенулась, растерянно и жалко улыбнулась.
   - Как странно…А ты знаешь, было время, если я не играла четыре-пять часов в в день, он казался мне пустым и гадким…Я ведь готовилась стать музыкантом. Играть в Париже, в Москве, Токио. О-о! Мне пророчили, хором пророчили великолепное будущее. И оно меня ждало, Вадик.

 Я верила в свой талант. Блестяще сдала экзамены в консерваторию. Но…судьба. Она посмеялась надо мной. – Она надолго умолкла, покусывая нижнюю губу. Потом как бы очнувшись, удивлённо обвела взглядом сцену, заваленную плакатами и пыльными декорациями.
  - Ах, да. Я что-то хотела сказать?
      - Судьба.

- Да, да, моя судьба в полинялом пиджачке, с пьяненькой улыбочкой на испитом личике проскользнула в метро мимо бдительных милицейских глаз. Розовые лица, револьвер жёлт. Моя милиция меня бережёт. Не сберегла меня милиция.

 Покатилась моя судьба по эскалатору, сшибая всех по пути. Дошла очередь и до меня. Очнулась – два пальца, вот этих, – она согнула на левой руке мизинец и безымянный – висят в разные стороны. Сшили их, выправили кое-как. Видишь – шевелятся, сгибаются. Но…финито ля комедия. Преподаю теперь ге-о-гра-фи-ю. Это интересно, правда, Мурашов?

 Улыбка сочувствия выдавилась сквозь стиснутые зубы.
 После этого разговора звуки уже не извлекались из груди, они отделились и слышались со стороны. Пронзительные и злые они гасили музыку, ту, что раньше рождалась в душе, опустошая  и принося боль и печаль.

 Раньше Анна Петровна играла любую вещь до конца. Это чувствовалось и по той особой законченности музыкальной фразы и по выражению лица и всей её фигуры.
Но в эту весну всё было отрывочно, грубо, аккорды сшибались, налагаясь друг на друга, звучали диссонансом, мелодия спотыкалась на каждом такте, перескакивая то на классику, то на эстраду, то на скучные гаммы.

 Музыка раздражала, больно отдаваясь в ушах. Заткнув уши, не прощаясь, тайком, в слезах обиды и бессилия  несли ноги во тьму ночных улиц подальше, подальше от колючих озлобившихся звуков.

 Болезненная фантазия порождала немыслимую несусветицу, заставляя лезть из кожи, чтобы угодить Анне Петровне. На уроках теперь было слышно только дыхание тридцати человек, все знали какие злые кулаки у костлявого узкоплечего мальчика. Никому не доверялось приносить карты из кабинета, развешивать их и потом уносить обратно.

 Если Анна Петровна уходила раньше домой, что стоило сбежать с последних уроков, чтобы проводить её домой, тайком, прячась за стволы акаций,  страшась, что её может укусить шальная собака, или сбить пьяный шофёр, или напасть хулиганьё. Да мало ли ещё чего могло случиться?!

 Весною одиночество тянуло в степь, пустынную и звонкую от вечерних морозцев, где на тёплых склонах оврагов и балок  сквозь прошлогоднюю сухую траву пробивались к солнцу первые цветы. Каждую ночь букеты алых лазориков оставлялись на заветном крыльце.

 На другой день, боясь встречи с Анной Петровной, солгать ей просто невозможно, вместо школы предпочитались степные просторы. Как не странно, но каждый раз совпадало, что и она не приходила в тот же день. И ещё обычно последующую неделю её не было и уроки проводила другая.

 Допоздна мучительно томясь возле её дома, вглядывался в зашторенные окна, пока не гас  в них свет, с единственным желанием увидеть, что она жива. Яростная зависть к девочкам, запросто ходившим навещать, ни разу не вызывала мысли пойти самому. Всё, что имело отношение  к Анне Петровне за пределами школьных стен было непостижимо таинственно и недосягаемо.

Одноклассницы сообщали всегда неутешительное : заболела  или она сама, или дочка, а чаще - то поскользнувшись, разобьёт себе щеку, то дочка, играя, ударит
барабаном в глаз, украсив синяком, то книжная полка свалится на голову. Ей ужасно не везло, когда она болела.

 И всегда после болезни на лице её были следы от ссадин и синяков. И напрасно она тщательно запудривала их, прятала под волосы, меняя причёски, может кто и не замечал, но любое малейшее изменение в лице отзывалось комом в горле.

 А этой весной она совсем перестала посещать актовый зал. И вот уже с мая пылится в углу сцены забытое всеми пианино с безмолвным фа-диез первой октавы, очевидно, продавленным чьим-то бездарным и грубым пальцем.
  Напрасно  по вечерам, крутясь возле школы, уныло вглядывался в чёрные проёмы окон актового зала в слепой надежде постоять у фортепиано рядом с ней. А на лето она уехала куда-то с дочкой.

 Но иногда, обычно в грозу, когда по внезапно потемневшему небу низко и тяжело стлались фиолетово-свинцовые тучи, тревожно громыхая и посверкивая белыми молниями, и свежий ветер гнал по улицам пыльный смерч, внезапно охватывало необъяснимое волнение и желание, переходящее затем в жажду немедленно коснуться чёрно-белых клавиш,нажать на педаль и услышать могучий затухающий рокот контроктавы, будто пересыпанный стеклянным звоном верхних октав и на этом тревожном фоне светлый и какой-то ещё немного застенчивый голос ноты си второй октавы, всегда напоминающий родничок у пруда, чей тугой жгучий холодок бьётся, пульсирует в ладони, живя своей непонятной отдельной от всех жизнью.

 И подгоняемое ветром тело влетало на школьный двор, вскарабкивалось на ветви тутовника и через форточку проникало во внутрь. В актовом зале, плотно зашторенном, было темно и жутко. Всплески молний вырывали из темноты пустые ряды кресел, захламленную сцену с угольно-чёрной громадой фортепиано, при виде которого охватывала благоговейная робость.

 Зная, что сторожиха, пожилая, болезненная женщина до смерти боится грозы и прячется от неё в тёмной кладовке под лестницей среди вёдер и мётел и оттуда не выйдет до её окончания, можно было играть, никого не боясь. И всегда прежде чем пальцы опускались на клавиши чудился голос Анны Петровны. А в последнее посещение почему-то вспомнился первый урок.

- Тебе какой звук больше всего по душе?- спросила она.
- Вот этот нравится, – палец коснулся клавиши.
- Это звук си второй октавы. Вот его нотное обозначение. А почему он тебе нравится? –
- Не знаю… Наверное он похож на родничок Такой радостный, весёлый. И ещё на жаворонка. И на сосульку. –

- И на тебя, – засмеялась она.
- А этот как называется?-
- Это си-бемоль, Он же ля-диез.-
- Как это? Один и тот же звук? Разве так можно? И звук какой-то неприятный. Потому и цвет чёрный. Да? Почему они рядом?-

-Чёрное и белое - всегда рядом, – почему-то омрачаясь, сказала Анна Петровна.
В тот последний вечер сторожиха заметила, что кто-то пролез в форточку и
вызвала милицию. Партизанское молчание задержанного окончательно разъярило пожилого сержанта. Вызвали мать. Она тут же надавала подзатыльников, а потом набросилась на сержанта с кулаками и криком.

 Она кричала, что сын её не вор, у него талант, он будет знаменитым музыкантом. Но нет у нас пианина и что теперь? В тюрьму? Обескураженный сержант на всякий случай пригрозил колонией для малолетних.

   - То же мне Шерлок Холмс.- И вдруг окатило жаркой волной стыда.
   _-Не нужно быть Шерлоком Холмсом, Мурашов, –сказала Анна Петровна, – и как я сразу не догадалась…Если бы ты знал, сколько мне пришлось…Жаль. А я-то думала, –уголки её губ печально опустились, – спасибо тебе, конечно, ты уж извини, но не надо больше, договорились?

   Даже сейчас, спустя два месяца, слёзы обиды, стыда и унизительной беспомощности затянули глаза мутной пеленой. Она спросила:
 - Зачем ты бросаешь мне цветы на крыльцо?
   Это не я!- поспешность, с какою была выпалена фраза, выдала с головой.
Предательская краска обожгла лицо. В сентябре её крыльцо забрасывалось астрами, сорванными на соседских огородах. И тогда случилось ужасное :

   -Я ничего не знаю. Что вы пристали ко мне с чёртовыми цветами? Я не хочу… Я… я. - Она упала от толчка. -Разве это можно простить? – Страх предстоящей встречи целую неделю гнал от школы за околицу села.

 Измученное, исхудавшее тело бесцельно слонялось по колючему жнивью, унося далеко в степь, часами лежало на соломе, глядело пустыми глазами в небо на уже низкие начинающие тяжелеть облака, пролетающие самолёты. Хотелось куда-нибудь улететь, туда, где белый песок и ослепительное солнце.

Оно сверкнуло со дна балки, отражённое водой знакомого пруда. Он почти пересох за лето, пологие берега его были истоптаны овцами, усеяны их катышками. В прошлом году в июле здесь был разбит лагерь, когда всем классом ходили в поход. В ту ночь Анна Петровна лежала рядом. Их локти соприкасались.

 Лежал бездыханный, онемевший от незнакомого чувства, захолонувшего грудь. Светлое от звёздного сияния небо. Оно кишело звёздами. Они как живые роились в нём, копошились в его бездонной глубине : голубые, белые, красные, зелёные, образуя странные узоры, геометрические фигуры, контуры букв и фигур несуществующих животных.

 Белесым дымом, застилая звёзды, стлался Млечный путь, будто от невидимого костра, тоже разожженного где-то там, в стране звёзд. И чиркающие то и дело метеориты казались искрами от него.
   -Вадик? Ты здесь? – шепотом спросила Анна Петровна . -

       -Угу,  – не открывая рта.   
  - Будешь спать в нашей палатке. Возле меня. Понял?         
   - Да, – выдохнулось едва слышно и небо со всеми мириадами звёзд покачнулось и стремительно понеслось к горизонту. Она коснулась руки и тихонько сдавила запястье. Губами ткнулся в её локоть.

   - Вы… Вы такая. Вы самая добрая…Я плохой… я… а…
  -Ну что ты, Мурашок, – и так нежно прозвучало это школьное прозвище, что
всё что накопилось за прошедший день прорвалось наружу слезами.
   -Ну вот… Ну будет, будет, на - вытри. Думаешь я не испугалась. Я, наверное,
поседела, пока мы искали тебя. Слава богу, всё обошлось. Дурашка ты мой, непослушный.

  Когда в полдень все купались, постоянно вертясь возле Анны Петровны, зорко вглядывался по сторонам – не выплывет ли змея или уж, нырял, ощупывая дно в поисках коряг и битых бутылок и, вынырнув в очередной раз, ткнулся во что-то лицом. Красный в белый горошек купальник Анны Петровны ярким пламенем вспыхнул перед глазами. Грубый толчок в плечо.

    -Отстань ты от меня! Чего крутишься?
Она потирала ушибленную грудь. Невообразимый стыд и боль от несправедливых слов будто накрыли волной. А может дно провалилось? На дне, вцепившись во что-то твёрдое, скользкое долго сидел с открытыми глазами, глядя в зелёную толщу воды с бледным качающимся пятном солнца где-то наверху. В ушах застрял гневный крик.

 Было страшно возвращаться туда, к ней. Грудь уже разрывало, давило в висках. В зелени воды мелькали красные искры. Стиснутые челюсти уже невозможно было удержать, они слабели и рот начинал самопроизвольно открываться.

   -Нет! Только не на верх! Нет! Нет!  -Но руки слабели, скользили, пальцы разжимались и тут больно сжало под мышками. Вода хлынула внутрь и утянула в свою чёрную глубину…Затем чернота стала светлеть, краснеть и в ослепительном солнечном ореоле белое как мел лицо Анны Петровны. Мокрые пряди её волос коснулись лица.

 -Жив! Жив! -кричала она, прижимая и целуя, и причитала сквозь всхлипы :
    -Как же так? Как ты?... Как ты мог?.. Как посмел?
Слёзы были горьки как полынь. А может горька была вода. Или тянуло из балки полынной свежестью.
                - 2-
  Урок географии был вторым. На перемене Мурашов заглянул в учительскую. Анны Петровны там не было. Ещё теплилась надежда, что она опаздывает, возможно из-за дождя. Но когда в класс с трудом протиснула своё кубическое тело Нина Андреевна, тоже учитель географии, Мурашов сник и отвернулся к окну. Ему всегда было неловко в присутствии этой женщины, у которой за пазухой топорщилась пара глобусов и столько же она проглотила в юности. И всё это имело прямое отношение к географии, к его тайне.

  А за стеклом шёл дождь, косой и безучастный. Краснели вымытые  черепицы крыш, над ними низкие и тяжёлые от своего мокрого груза ползли тучи, почти касаясь коньков крыш и верхушек акаций. И в их давящей тяжести, и в бесприютной черноте голых ветвей, мечущихся на ветру под леденящими струями воды, и в этих чудовищных пластах человеческого жира, упакованных в платье, было что-то враждебное, неподвластное детскому разумению, и Мурашов наполнился утомляющей тоской и нехорошим предчувствием какой-то неясной беды.

 Она грозила Анне Петровне. Он был в этом уверен. И не в силах больше выжидать чего-то, сунул в портфель дневник и пошёл к двери.
    -Мурашов!? Что это значит?! Кто тебе позволил встать ?!  Вернись на место!-
Мальчик ,не оглядываясь, словно глухой, прошёл через весь класс.

  Он тут же промок, едва вышел из школы. Мокрые брюки липли к коленям, в ботинках хлюпало. Он начал мёрзнуть и, когда подошёл к дому Анны Петровны, зубы его стучали, может быть, ещё и от страха и волнения, что охватило его сразу, едва он увидел сквозь дождевую пелену знакомое крыльцо.

 Сколько раз мечтал посидеть на этом крыльце, войти в дом, во двор. Всё  : и сам дом под шиферной крышей, и высокие ворота, обитые оцинкованным железом, и добротное крыльцо с резьбой, и даже кусты сирени под окнами было наполнено каким-то сокровенным смыслом, несло отпечаток Анны Петровны, имело особое отношение к ней.

  Когда по ночам, кладя цветы на скамейку, прижимался щекой к сухим доскам, ему чудилось тепло её рук, и тогда что-то сладко щемило в груди, жаркой волной окатывало с головы до ног и он убегал и казалось, что летит в ночи бесшумно как большая птица.

 Но теперь промокший дом смотрел чёрными глазницами окон и был холодно неприступен и Мурашов осознал вдруг, что не посмеет подняться на крыльцо.
 Он прошёл мимо, не дыша, напрягшийся как перетянутая струна, весь в ожидании желанного окрика. Но за спиной было тихо.

 Тогда он перешёл на противоположную сторону улицы, искоса поглядывая на окна, стал бродить напротив дома взад-вперёд. Это немного согревало и вселяло надежду, что она заметит из окна. Один раз ему показалось её лицо. Но дверь не открылась и больше никто в окне не показывался. Может быть, ему померещилось?

 А если она больна? Не может встать? Он напрасно теряет время. Мальчик решительно направился к дому. На соседнее крыльцо вышла дородная женщина с папироской в зубах. Глаза её внимательно оглядели мальчика.
   -Здравствуйте,- сказал Мурашов, повинуясь болезненному желанию услышать человеческий голос,  вы не скажете – Анна Петровна дома?

   -А где ж ей быть как не дома,- сказала женщина, простуженным баском, – с её болезнями только дома и сидеть.
   -Да, она на бюллетене, – наполняясь скверной тоской, сказал Мурашов.
 -Ха-ха! Знаем мы эти билютни. Чего ж, коли сестра-терапевт не посидеть на билютени? Косметический ремонтик поделать, а? – и подмигнула весело, не без злорадства осклабившись. У Мурашова сжалось сердце.

 Он не чувствовал тела, когда поднялся на крыльцо. Рука казалась чужой, деревянной, как протез. Он два раза ткнул ею в дверь. За дверью было тихо. Он снова поднёс руку.
   - Стучи громче! – донёсся простуженный басок. – Не бойся, мы к шуму привыкшие. Не впервой чай.

 Он обернулся, странная усмешка на лице женщины чем-то поразила и напугала. Он быстро постучал, сознавая, что лучше было бы уйти. Он прислушался и уже было шагнул назад, но ему показалось, что за дверью стоят.
  -Анна Петровна? - чужим голосом позвал мальчик.

 Щёлкнул замок, загремел засов, дверь слегка приоткрылась, блеснул чей-то глаз. Затем дверь открылась шире. Анна Петровна стояла передним живая, здоровая, в сереньком халатике, в тапочках на босу ногу. Волосы высоко подняты и завязаны узлом, руки по локоть оголены, красные, мокрые.

  -Мурашов? –глаза её округлились и под левой бровью отчётливо проявилась фиолетовая дуга. – Что случилось?
    -Ничего, - радостно выдохнул мальчик. – Я проведать пришёл.
   -И для этого ты сбежал с трёх уроков?
   -Угу, – чистосердечно признался мальчик.
   -Ну что мне с тобой делать? А? Непутёвый ты, Мурашов.

  - Ага, – счастливо улыбаясь, согласился он.
   -Вот что, угу-ага, марш в школу!
 Глаза его остановились на только им видимой точке. Синие губы некрасиво
задёргались. Он был мокр с головы до ног. Шнурки на ботинках разного цвета и завязаны во многих местах на узелки. Подошва  на одном ботинке отстала.

  -Что? И ноги мокрые? Ах, Мурашов. Ты помнишь нашу тайну?
 Сердце подпрыгнуло и забилось где-то  у горла. Он молча закивал головой, не в силах вымолвить ни звука.
    - А мне кажется забыл.
Он усиленно замотал головой, брызгая на Анну Петровну водою с кепки и жмуря глаза, чтобы она не видела его слёз.

  -Ну вот что, дорогой, входи. Обсушишься и потопаешь обратно. И смотри мне, Мурашов…Ну что же ты? Входи.
 Он как слепой шагнул в сухое тепло и незнакомые запахи всколыхнули в нём
какую-то благоговейную, удивительную радость.

  -Раздевайся, разувайся, – говорила она, помогая снять куртку. В прихожей было сумеречно, а ,может быть, от слёз заволокло глаза и будто в тумане плавали вокруг руки Анны Петровны, плавно покачивалась её голова. И очертания вещей вокруг были неясны, расплывчаты, как в тумане.

- Проходи в комнату.- И голос её тоже приглушенный, мягкий. Она подтолкнула его в спину и он шагнул в светлый прямоугольник открытой двери. Комната была залита светом и каким-то сиянием, излучавшимся со  всех сторон от всех предметов и вещей. Всё искрилось, горело голубыми огоньками, переливалось оттенками ярких красок, как в предновогодней витрине магазина игрушек. Мурашов зажмурился.

   - Ничего, сейчас привыкнешь. Это после улицы. Когда дождь, я всегда зашториваю окна и включаю свет. Не люблю темноты.
 Мурашов озирался по сторонам, искал чего-то и никак не мог припомнить, чего именно. Ему почему-то стало грустно. Закружилась голова. Он ухватился за спинку стула.

 - Постой, не садись. Я сейчас.- Она куда-то вышла и быстро вернулась с табуреткой. –Садись. Постой, лучше давай переоденься. С тебя течёт. Вот тебе брюки мужа. Вот журналы. Почитай, пока твои подсохнут, ты уж прости, Мурашов, у меня сегодня большая стирка и гостей я не ждала.

 Мальчик переоделся. Поддерживая сползающие  брюки, он осторожно ступал по ковру вдоль лоснящихся полировкой шкафов со стеклянными дверцами. Они были заставлены невиданной им посудой, множеством рюмок; ровные ряды книг в пёстрых красочных обложках охранялись целыми сворами собачек, зверушек, горбатые туристы и птички из фарфора отдыхали на книгах как на скалах.

На одной стене висели тарелки с рисунками из жизни далёкого прошлого. Он вгляделся в надпись:Made in England.
   - Карты?! – мысленно вскрикнул мальчик – Где карты?
Он подбежал к двери в соседнюю комнату. Приоткрыл.

 Её занимала огромная кровать, вспученная от перин и подушек, рядом с ней полированной глыбой навис шкаф. На полу и стенах  - ковры и не одной карты. Не было и глобуса.
Вместо него круглый оранжевый шар, наверное, светильник. И книги были не те. Не видно полуистлевших обложек по навигации, лоции, старых атласов.

Два года Мурашов стыдливо таил от всех мечту. Два года его воображение заселяло дом Анны Петровны необыкновенными диковинками всех стран света.
И вот он здесь. Уже ни на что не надеясь, заглянул в соседнюю комнату. В кроватке спала девочка, как две капли похожая на мать.

Мурашов сел к столу и стал листать подшивку «Огонька». Попалось несколько знакомых картинок. Вспомнил : на стене у них дома они закрывали масляные пятна. Он закрыл журнал. За окном булькало. Тикали часы. Анна Петровна принесла чай. Он покорно выпил.

 Потом она несколько раз входила, с тревогой глядела на часы. Негодовала на брюки Мурашова – медленно сохнут. Спросила о матери : -Пьёт?
   _Нет, –соврал он. Получилось весьма убедительно. Он заметил, что комната без Анны Петровны становилась какой-то холодной, необжитой, чего-то не хватало для уюта. Но, как только она входила, всё сразу менялось, вещи как бы оживали, становились теплее.

 Возможно оттого, что всякий раз она мимоходом бережно касалась одной из них, как бы заново любуясь. В глазах её появлялся незнакомый блеск. И вздрагивала родинка над верхней губой.
   - Нравится? -спрашивала она и Мурашов кивал, улыбаясь.

 Часы невыносимо громко стучали. Появилась боль в ушах. Мальчик закрыл их ладонями. Прошло несколько бесконечных минут. Потом он разжал руки. За окном тарахтел мотор.
 На кухне гудел чей-то бас и ему вторил голос Анны Петровны. Но в нём было что-то чужое, сразу насторожившее мальчика.
   …гаться, Андрюша? Зачем ты так? У меня из школы.

  - Кто ещё из школы?
  - Ученик мой, хи-хи, ну тот самый, помнишь? Мурашов. Тот самый... Ну…цветы.
   - Уже ученики появились. Разумеется, у такой потаскухи непременно должны быть ученики.
 - Андрюша, милый, ради бога, тише.
 
   -Заткнись, сука!
  - Ну почему ты мне не веришь? Ну хочешь – спроси сам.
   -Я у тебя самой спрошу. Ух, дал бы !
Дверь открылась. Мурашов не видел того в дверях, но слышал шумное дыхание,
бульканье кипящей воды. Потом затихающие шаги. Каждый шаг давил ему на грудь. Хлопнула дверь. Он медленно поднялся.

  В соседней комнате, на кровати,на подушке моталась растрёпанная голова матери с фиолетовыми подглазьями. Из распухших губ сочилась кровь. Страшно волосатый как зверь, с безумными глазами, бьёт по щекам, тоскливо воя : -Патаску-уха-а!

 Мальчик с трудом отвёл взгляд в сторону и увидел в дверях маленькую незнакомую женщину с голыми волосатыми ногами и несоразмерно туловищу тяжёлой головой. Над верхней губой чёрная родинка, крупная как бородавка ощетинилась тремя колючими волосками. Родинка вдруг стала разрастаться, волоски утолщились, вытянулись как иглы и вонзились ему в грудь.

   - Вадик… Ваденька! –далёкий, невероятно далёкий голос Анны Петровны. Ничего не видя перед собой, как-то боком, неудобно продвигался он по коридору к открытой на улицу двери. Брюки спустились до колен, он запутался в них, упал и скатился по ступенькам под заднее колесо, тронувшейся машины.