Черешневый

Софья Лорес-Гурфинкель
Бельё пахнет душистым порошком. Прозрачное и холодное, как вода, утро обволакивает окрестности, заливается в щели. Ноги в тепле, укутаны одеялом, а лицо касается ледяного озера. Приподнимешь край одеяльца, и по коже врассыпную побежит, как будто потечёт...

Она накидывает на плечи что-то плюшевое, на столе стоят альстромерии. В глазах уменьшенной копией горит окно, в котором розовое утро туманом опустилось на двор, повисло, закрыло.  За дверью кто-то звенит посудой и ходит из угла в угол.
В такие месяцы, как этот, никто не знает, какой сейчас день и час, и даже какое время года. Ночь приходит поздно, растягивается по небу и выдыхает росу через звезды. А потом она растворяется, оставляя после себя холодное розовое утро.
— Почему ты не спишь в такую рань? – спрашивает он, протирая тонкие лунные диски с волнообразными краями и ставя на полку.

Она пожимает плечами. Какой холодный дом, и какой глубокий каньон между его хозяином и между ней. Как не понятно, какой сегодня день недели, так не понятно, кто же они; друзья, но совсем чужие люди.

По вечерам они ходили в гости к его друзьям, чьи дома выстраиваются в один ряд с другими, соседскими, и улочки построены как по линейке. Потом они уходили домой, жили деревенской жизнью, а на столе по утрам всегда стояли розовые цветы. 
Белые занавеси закрывают вуалью арену в окне: душистое поле, огороженное забором, и берег реки.  Дом холодный скрипит, на сковородке шипит жёлтое масло. Вот так, вдвоём, каждое розовое утро, белая ароматная постель, общие книги в твёрдом переплёте, общее небо над головами, и совсем разные пути, лишь иногда пересекающиеся.

Лёгкое ситцевое платье тоже пахнет душистым порошком, но другим, городским, её собственным. В чайнике распускается цветок, а он следит, опустив глаза, за кусочками хлеба, плывущими по маслу в бассейне сковороды.
— Присаживайся, – говорит он и опускает тарелки на стол. Сгущённое молоко и несладкий чай, который должен быть подслащён.  Ему не интересно делать чай так, как ей хочется. 

Молча, даже не касаясь друг друга взглядами, они сидят.  Чужие люди должны жить рядом, под одной крышей, в одних стенах и проводить время вместе. Даже с общими интересами, похожими взглядами на жизнь, насколько они чужды. 
И были бы они стары, ей шестнадцать, ему восемнадцать, и они думают, что они друзья. Но друзья — это ещё и чувства. Друзья говорят о чувствах. 
На столе цветы, чьи-то портреты в рамочках, белая салфетка с кружевами по краю, тетрадь и скрипучий диван, ещё расстеленный. Она тянет все за края, связывает в узлы, сворачивает в комки. А в двери стоит он.

— Пойдём в поле, – говорит он.  И она идёт за ним.

Дверь скрипит, хозяин елозит в скважине ключом, а потом он и она идут по пыльной просёлочной дороге к полю. Она вскидывает взор к небу и вспоминает, как он рассказывал ей, как отыскал то поле. Он ехал на велосипеде, и колесо лопнуло. Он окольными путями пошёл домой, взвалив на плечи железного коня, и вдруг ему открылся вид на волшебное поле, и никогда после оно не было столь прекрасным, как тогда, в закатном дыму. 

Может, так кажется только этим утром, но поле — розовое.  На тёмно-зелёных стеблях стелются розовые перья. Он и она входят в него, как в воду.  Сердце застучало, о чём-то не договорили. Воздух мягкий и всё еще прозрачный, а свет такой же приятный, как на закате. Шелестит что-то наверху и падает на землю.
Он спускается вниз, она ходит вверху, перебирая ногами, утопая как в песке, по колени. Розовое, розовое, как будто опали лепестки сакуры. И всё вокруг так нежно, так прекрасно... и одиноко.

Одиноко, когда рядом с тобой человек, о котором ты так много знаешь, человек, который тебя понимает и не понимает одновременно, человек, которого ты, возможно, любишь.

Она опускается на корточки, чтобы глазами сфотографировать эти цветы.  Он встаёт на колени и рисует их. А потом они возвращаются домой и разбредаются по комнатам.  Им есть, о чём поговорить и что рассказать друг другу. Но они совсем чужие, и дела у них разные.

И даже живут в разных городах и не шлют друг другу писем, написанных на ароматной бумаге. 

В это время в городе вечер, а тут — не определишь.  Воздух после душного дня становится холодным, но не таким резким, как по утрам. 

Она выходит во двор и зарывается с головой в кусты с чашками в руках. На ветвях висят ягоды крыжовника, упругая кожица натянута так сильно, как на барабане. А кислая мякоть взрывается во рту и растекается...

Она обнаружила эти ягоды сегодня, пока они не стали сморщенными и оранжевыми.
Вечер плавает голубоватый. В доме зажигаются огни, лампы без плафонов на длинных белых проводах. Он сидит в комнате и дорисовывает цветы с розового поля.  Она входит в кухню с крыжовником в чашах.  Она не будет есть его сама, в ящике лежит черешня.  Она выбирает две чаши побольше и высыпает туда горсти ягод. И на кухне, ещё освещённой последними лучами солнца, появляется он. Она поднимает на него глаза, и в них уменьшенной копией горит его отражение.

— Будешь черешню? – спрашивает она, и голос её не звучит так сухо, как раньше звучали их голоса при разговоре, он звучит тепло, совсем по-родному.
— Буду, – и он улыбается.

Она протягивает ему белый цилиндр, вулкан не с лавой, а с ягодами, и он впервые касается её. Их взгляды встречаются. 

 Он ставит чашку рядом и обнимает её, и не как в знак благодарности, а долго и крепко, чувствует запах её платья и волос, прижав руку к её затылку, закрыв глаза и слегка улыбнувшись. А потом уходит в комнату. 

Она следует за ним попятам, обхватив свой цилиндр руками. Он дорисовывает цветы, сидя на кровати под лампой на ниточке. Она садится рядом и не подсматривает. Как будто вмиг они стали почти совсем не чужими.  Она опускает голову на его плечо, и он цепенеет.

— Ты забыл свою чашку на кухне, – она делится своей. Он берет одну ягодку сверху и подносит к её рту.  Она, улыбнувшись, съедает этот кислый крыжовник, лопнувший во рту, разорвавшийся, как граната.   

Он откладывает в сторону нарисованные цветы. 

Не друзья, но и не чужие.