О чужой войне глазами детства

Александр Пырьев 3
Воспоминания Виталия Ильича СКОПЦОВА
записал  я однажды  по случаю конкурса работ
 «детей войны». Не помню, стал ли мой рассказчик победителем в том
 творческом соревновании,
но вещицу эту хоть завтра 
примет достойный киносценарист для
«короткометражки».


ЕСЛИ на глазах у бабки Фени оставить бухточку плетёного зеленью шнура, она, хозяйственная, непременно приспособит его для сушки белья. А когда зазевается старая, надо спичку горящую поднести к бантику и отбежать подальше, чтобы со стороны весело смеяться с пацанами, глядючи на переполох бабы Фени.
Не знает она, что шнур – бикфордов. Бельё чернеет и падает вместе с «верёвочкой», старуха матерно ругается, грозит сыскать управу разом на всех бедокуров деревни Урванка и заново замачивает в корыте свои постирушки.
Ещё веселее - задвинуть в костёр противопехотную мину и ждать в укрытии, когда она рванёт. Из всего мешка, припасённого для забав, лучше выбирать мину немецкую: уж она так рвётся – могила почти готовая получается. Туда потом можно снести сразу несколько фашистов.
Исхудалых, каких в бараках у 28-й шахты около тысячи, вошло бы больше. Но умирают пленные фрицы редко, чаще – гибнут под землёй, откуда их горняки уже и не всегда доставать стали.
Кладбище немецких военнопленных и теперь ещё легко угадывается на склоне у озерца, что в Урванке единственным водоёмом являлось. А чуть выше стройных рядов-холмиков некогда стояли группой наспех сколоченные бараки для плененной рабсилы. Гансы-фрицы вели себя тихо, исправно трудились и по причине этой самые прилежные из них сразу после войны были переведены на бесконвойный режим.
ИЗ МОИХ трёх дядьёв Машниных только Анатолий Васильевич был прямо к немцам приставлен. Водил дядя Толя пленных и за пределами «заколючённого» лагеря: то в баню, то на распиловку леса, то на прополку овощей, тут же на склоне выращиваемых. Дядька с фронтовой поры мало-мальски «шпрехал» по-ихнему, но чаще сами немцы переходили на русский из уважения к моему незлобливому родственнику. Поднадзорные пленники в ответ на послабления в режиме за дядей Толей даже ухаживали: помню, как чистили его старшинские яловые сапоги и в пути на марше сами несли табельное оружие – ППШ. Лагерное начальство знало о беспечном отношении старшины Машнина к своему оружию, но не судили героя войны, без того изувеченного и уже нестроевого.
Дядя Женя был старше годами брата Анатолия и гордости имел больше. Танкистом-орденоносцем он вернулся с фронта без кости
в левой руке. Культя беспомощно болталась, но не досаждала болью. И уж вовсе не мешала пить горькую, разливаемую остатней рукой. Тётка Аграфёна, помню, безропотно пополняла домашней водкой гранёный графин дяди Жени и только тихо умоляла  «не заводиться снова», когда муж усаживал за стол пленного фрица.
    Угощал Машнин-старший всякий раз нового немца и потому очень «старая песня» для гостя звучала как новенькая. «Вот ты, - хрипел дядя Женя после невесть какой по счёту чарки, - смог бы в меня пальнуть, кабы мы на фронте встретились?!».
«Найн!» - тоже пьяно отрицал своё коварство побеждённый враг.
«А вот я, - гордо заявлял мой дядька, - я тебя, вражина, шлёпнул бы! Это ты ко мне, паразит, с оружием шёл!». «Шлёпал» бывший танкист только об стол культёю и этим всякий раз обозначивалась его победа над поверженным врагом.
Заканчивалось обычно тем, что я в сопровождении трезвого дяди Толи и насытившегося фрица выходил в поле, чтобы унести с грядок лагерного подхоза мешок овощей. Рвали морковь, срезали капусту из разных мест, чтобы с дороги не видно было следов хищения...
КРОМЕ того поля, где немцы для лагеря пленных готовили припасы, кормила семью пережившая войну коровёнка. По утрам после дойки я с бидоном нырял в лаз под колючую проволоку и в кабинете лагерного начальника менял молоко на тогдашнюю советскую пятёрку.
Брешь в проволочном колючем ограждении была всем известна, но на дворе уже стояло холодное лето 53-го. Пленные знали, что грядёт большая амнистия, которая, авось, коснётся и узников страны, проигравшей войну. Мне шёл уже
14-й год, из которых три проходили в тесном контакте с «постояльцами» самого мрачного заведения Сталиногорска и единственного – в деревне Урванка. Только один случай побега из лагеря известен мне. Уже решался вопрос отправки пленных на родину, когда на моих глазах (с какого перепугу – не знаю!) выскочил из зоны через «мою» дырку в изгороди моложавый ещё немец. Успел он добежать до вагона, войной опрокинутого в озеро. Пуля лагерного охранника настигла беглеца в полёте. В воду немец вошёл «ласточкой». Доставали его баграми в форме драного тюфяка...
Через несколько дней была смотана, вывезена колючая изгородь. Куда-то бесследно исчезли барачные ряды. И только чуть ниже по косогору, почти  у озерца, рождённого донскою водой, остались ровные ряды крестов над могилами людей с чужой войны.
 Среди тех крестов один – грубо сколоченный из берёзового кругляша – был совсем новый. И теперь могу указать на холмик, под которым схоронен сгинувший в озёрную тину беглец из лагеря узников чужой войны.