Печаль неизбывная

Сергей Анкудинов
ПЕЧАЛЬ НЕИЗБЫВНАЯ
(РОДОМ ИЗ ДЕТСТВА)



     Когда мимо нашей будилихинской начальной школы проезжал гусеничный трактор с нагруженными доверху домашним скарбом санями, одноклассники мои, несмотря на строгость нашей учительницы Валентины Ивановны, повскакивали со своих мест и прильнули к окнам.
— Так! Ну-ка быстро все сели на свои места, — грозно проговорила учительница. — И что это вы там такое увидели, что можно вскакивать посреди урока со своего места?
— Да Грибины переезжают, — взволнованно, будто ученик увидел не проезжающий мимо школы трактор, а проносимого людьми усопшего, провожаемого в последний путь.
     От услышанных слов я весь резко сжался, точно ежик перед бегущей на него лисой; весь покраснел и не мог шевельнуться. Я не мог ничего понять. Кто уезжает? Зачем уезжает? Может, это не мы? Может быть, это наши однофамильцы куда-то уезжают? Да-да, конечно же, они! Нам-то куда и зачем уезжать?! Да некуда… и незачем.
— Александр, вы куда-то переезжаете? — спросила меня Валентина Ивановна.
— Не знаю, — еле вымолвил я из себя эти слова.
— Да-да, Валентина Ивановна, они переезжают в Русениху, — бойко затараторила Надька Привалова, наша соседка.
     Я так и сидел, словно пригвожденный к школьной парте, с поникшей головой до конца урока. К счастью, это был последний урок. И, как только дали звонок, я стремглав бросился домой. Подбегая к дому, я увидел, как мужики выносят из дома узлы и грузят их на сани.
     Я взбежал на крыльцо в тот момент, когда на него вышла наша мама, и спросил ее:
— Мам, мы что, уезжаем в Русениху?
— Да, — коротко бросила она мне и возвратилась в избу.
Это была наша неродная мама. Отец сошелся с ней, когда мне было семь лет. Брату моему, Игорьку, пять лет, а нашей старшей сестренке Верке — девять лет. Помнится, по этому поводу была устроена пирушка, и наша бабушка, баба Саня, как мы ее называли,
напутствовала нас: «Смотрите, слушайтесь её (мачеху) и называйте мамой».
Она старалась говорить это с почитанием и уважением к нашей новой маме, а сама все украдкой горько и безутешно всплакивала. И как только кто-то входил в застенок, где мы сидели с братишкой, она быстро кончиком платка вытирала слезы и сидела, как ни в чем не бывало. Мы с Игорьком сидели за столом и наяривали за оба уха ватрушки, не обращая ни малейшего внимания на нашу бабушку.
— Ну… ладно, оставайтесь, я пойду, — проговаривала она эти слова и искоса взглядывала на нас, наблюдая, как мы отреагируем на ее уход. Ей так хотелось, чтоб мы прильнули к ней и просили, чтоб она не уходила, чтоб она всегда была с нами, но мы мало тогда что понимали и были совершенно безучастны к безутешному горю своей родной бабушки. Горе ее (и наше) заключалось в том, что 16 мая 1967 года ушла из жизни ее родная дочь и наша мама. Это горе мы пока не осознали в полной мере и не осознаём. А наша баба Саня мыкала его одиноко и скорбно. Дед Кузьма к тому времени уже умер, и она жила в своем доме одна….
     Наконец, она вставала, брала свою потрепанную дермантиновую сумку и уходила, плача, домой.
     Тот день, день папиной женитьбы, был жарким. И папа, взявшись за ручки, ходил с нашей новой мамой по деревне. Она небольшого росточка, толстенькая, курносая. С небольшими и не очень добрыми глазами. Он напротив: высокий, статный, симпатичный, с характерным русским обличьем. Широкоплечий, сильный, с длинными мускулистыми руками и очень широкими ладонями. Когда он сжимал их в кулак, то они получались у него очень внушительными. Пьяный любил приговаривать, сжав кулак, крутя им перед собой: «На-ко, понюхай мою кувалду…»
     Вечером того дня возле дома Смирновых , где любили собираться деревенские бабы, многие пришли  посмотреть невесту Паши Грибина — так нас прозывали в деревне.

***


     Не успел я войти в дом, как за мной вбежала Верка. Она тоже была взволнованной и растерянной. Пройдя в зал, положила на стол свой школьный портфель, беззвучно заплакала. Я, глядя на неё, тоже заревел, но никто нас не хотел утешать. В прихожей на скамейке сидел наш сосед, дядя Ваня Бочин. Как всегда, он был одет в длинные валенки с калошами, в старые, с заплатами, хлопчатобумажные брюки, зимнее двубортное пальто старого покроя, на голове нахлобучена потертая хромовая шапка. Положив свои толстые ладони на можжевеловую палочку, с которой он никогда не расставался, что-то весело рассказывал и задорно периодически похохатывал. Жидкая седенькая бородка его при этом потрясывалась, и слюни из беззубого рта побрызгивали на бороденку; он это чувствовал и оглаживал бородку левой рукой.

     Опустошавшаяся на наших глазах изба производила на нас самое гнетущее впечатление, от которого мы плакали, плакали и плакали. Как будто в наш дом забрались воры и на наших же глазах его грабят.
     Время от времени в дом заходила какая-нибудь баба и спрашивала сердобольно и грустно, осматривая пустеющий дом:
— Что-о? Уезжа-аете?
— Уезжаем, — нараспев отвечала наша матушка, будто бы с сожалением и тоской в голосе и будто бы ей в Русениху совсем не хотелось.
— Так, а надолго ли хоть?
— Я не знаю, — оправдывалась матушка, — право не знаю. Это все он затиял. Я так и здесь уж привыкла. Всех знаю. Все хорошие люди.
     Матушка явно лукавила. В Русениху уехать ей хотелось. И, скорей всего, это и была ее инициатива. Там были ее родители. Мама Настя, папа Слава и ее сын Сергей. Матушка так и не решилась забрать его к себе в наш дом, зная суровый нрав нашего батюшки. Так что он был все это и последующее время на попечении мамы Насти и папы Славы. Так потом и получилось. Батюшка наш возненавидел матушкиного сына, а она не больно-то любила нас. Правда, наш Игорек был у неё на особом счету, и она его не обижала. А для нас с Веркой, если находился серьезный повод для наказания, матушка его не упускала. Однажды… будь я не ладен… Я и сам на блюдечке принес нашей матушке этот «повод» для Веркиной взбучки. После школы в солнечный морозный день я надел лыжи и поехал к колхозной мельнице кататься. Накатавшись, я уже возвращался домой, как вдруг, проезжая мимо поленницы дров, заметил меж поленьев торчащий кончик школьной тетради. Я потянул за него и вытащил оттуда целую пачку тетрадей в двенадцать листов. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что это были тетради моей сестренки Верки. Но как и почему они здесь оказались? Может, она случайно их потеряла, а кто-то нашёл и приткнул меж пластин? Я начал листать смерзшиеся листы и увидел, что под каждым домашним заданием стояли двойки. Мне все стало понятно. Верка скрывает от родителей свою неуспеваемость, боясь наказания от матушки. «Но ведь она же всех обманывает, — тревожно завертелось в моей головенке, — и родителей, и учителей. Как же так? До чего же она так дойдет, постоянно обманывая взрослых?»
     Я засунул тетради за пазуху и поехал домой. Верки дома не было, и я матушке отдал ее школьные тетради и поведал ей, где я их нашел. Вскоре пришла и Верка. Матушка сразу же начала наступать на сетрёнку. Сначала словесно, но потом, как всегда, вход пошли и руки. Верка… бедная Верка — она не знала, куда от стыда и от боли деваться. Я запрыгнул на печь, чтоб не видеть всего этого, грыз ногти и клял себя, на чем свет стоит, что выдал Верку матушке.
     Игорёк наш учился хорошо, а мы с Веркой плохо. Хотя все хорошо соображали. Просто нам как бы было не до учебы. Батюшка пьянствовал и постоянно скандалил с матушкой. Нас он, правда, не обижал. А когда он обижал её, мы пускались в рев, хватали батюшку за руки, чтоб этим самым защитить матушку. А утром зарёванные, невыспанные уезжали в Воскресенское в школу.

     Верку нашу решено было оставить у тяти Вани с мамой Полей (это наши родные бабушка с дедушкой по линии отца), чтоб она закончила четвертую учебную четверть и тогда бы уже пошла в новую школу по месту жительства. Я учился в третьем классе.
Так что Игорек и я уехали в Русениху, а наша сестренка осталась в Будилихе.

***

     Дом осиротел. Он так же, как и мы, смотрел своими пустыми глазами в мартовский пасмурный день. Половики были убраны. Фотографии, висящие в рамках, сняты со стен и положены стопкой на незаправленную пустую кровать. В воздухе летали галки. На дороге сквозь снег проступала кое-где вода. Снег потемнел и обмяк. Весна постепенно приходила в Поветлужье.
     Нам казалось, что мы уезжаем на край света. Неизвестность пугала нас неимоверно.
Как мы там будем учиться? С кем дружить? Все это будоражило наши детские умы, терзало наши маленькие души. И мы сквозь плач просили папу, когда он заскакивал за чем-нибудь в дом, остаться в Будилихе. Мы хватали его за рукава и умоляли:
«Пап, давай не поедем никуда. Ведь там все чужие. Как мы там будем?»
     Но его каменное сердце и черствую душу невозможно было чем-либо поколебать. Он отмахивался от наших просьб и от нас самих, как медведь от напавших на него пчел, молчаливо и хладнокровно. А Русениха от Будилихи всего-то в четырех километрах находится! И стоит она на самом берегу Ветлуги.
     Перед самым отъездом мы заплакали еще сильнее. И тут уж дядя Ваня Бочин, не выдержав, стал унимать нас: «Да будит тибе риветь-та. Чай, ты мужик, аль кто? Да, чай, ты ни в Амирику уизжаишь». Всё это он говорил со свойственным только ему невесть где приобретенным акцентом. Но после сказанного ни с того ни с сего вдруг посерьёзнел, упёрся подбородком в свою палочку, опустил глаза долу и произнёс с глубоким придыханием: «Ох, горе ты горе; печаль ты печаль; печаль неизбывная…»
     Дядя Ваня слыл в деревне скупердяем, затворником и якобы злым стариком. И очень богатым по тем временам человеком. Он дезертировал от войны. Как дезертир много работал на лесосплаве, где и, по разговорам, скопил свое богатство. Но всё его богатство было только на слуху и ни в коей мере не в его доме и не на нём самом и его хозяйке. Они жили более чем скромно. Даже хуже, чем кто бы то ни был. Дядя Ваня даже не удосужился покрыть свой дом шифером, который в семидесятых годах стал появляться, и люди на дранку настилали новомодный рифленый шифер. А он так и латал из года в год свою избу рубероидом.
     Дядю Ваню завсегда можно было видеть сидящим на своей лавочке возле палисадника.
Он не упустит случая подшутить над идущим из школы учеником.
— Ну-ка, иди-ка сюда. Ай-я-яй! Ученик?! Гляди-ка, двойка-та из сумки ноги свисила…
— Да где хоть? Где? — крутясь, оглядывался первоклашка.
— Да вон! Вон! Ра не видишь?
— Да где хоть? Чего болтаёшь?
     Дядя Ваня добродушно смеётся над учеником и подзывает мальчишку к себе.
— Да иди, иди сюда.
— Да чего…
     Ученик робко подходит к дяде Ване. Дядя Ваня достает из кармана конфетку и вручает ее ученику.






В РУСЕНИХЕ

     Деревня Русениха растянулась двумя порядками домов вдоль берега Ветлуги.
В самом центре деревни находится извоз, по которому техника, люди и гужевой транспорт спускаются к реке. Извоз, заканчиваясь, переходит в наезженну луговую дорожку, ведущую к самой реке. Эта дорожка делит пойму реки пополам. Концы поймы постепенно сужаются и упираются один в еловый лес и поросший ивняком берег реки, а другой — в крутую лысую гору и камешник, как его называют местные жители.
     Наш новый дом стоит в центре деревни; рядом с ним — небольшой магазин, представляющий собой тоже рубленый домишко с вывеской «Сельмаг». За магазином живет наша родня — папа Слава с бабой Настей. У них большой добротный пятистенный дом с двором. За ним — длинный большой сад с множеством яблонь и ягодных кустарников. В Русенихе, в отличие от Будилихи, у всех пышные огромные сады. А у нас так и сада-то никакого не было, только небольшой огород. Дом, в котором мы поселились, — это дом нашей мамы — она в нем родилась и выросла. Это тоже пятистенный добротный дом. Он жилой площадью больше нашего будилихинского дома. В каждой половине дома — по русской печи. Общий вход в правой половине дома. Как заходишь — небольшая прихожая, напротив которой встроена небольшая уютная спаленка с белыми двустворчатыми дверями. Справа — узкий проход в застенок (кухню), а слева от входа — тоже двустворчатые двери, ведущие во вторую половину дома. Даже этими двустворчатыми дверями мне наш дом казался необычным, богатым и помещичьим. Ведь в нашем будиловском доме, кроме дощатых переборок и двух входных дверей, ни одной в доме больше не было. У печки, как и в любом деревенском доме, где есть русская печь, стоит приступ. Возле печи, почти у самого потолка, встроены полати. На них лежали кое-какие тряпки и… ветвистый, красивый олений рог. Кто и откуда его привез — бог весть. Но он меня впечатлил. Я его брал в руки и оглядывал. Вскоре он с полатей исчез, как исчезло и многое другое из этого дома. Я только знал, куда все это исчезало. А исчезало все «интересное» в стоящий в огороде старинный амбар из красного кирпича, выложенный ажурной старинной кладкой; с железными коваными дверями и большим старинным навесным замком. Этот амбар матушка называла клитью. Ключ от этой клити находился у папы Славы. Только он мог ее открыть и никто более, да матушка, и то только с разрешения папы Славы.


***

     Первая ночь в новом доме прошла для меня беспокойно. Я часто вставал. Мне почему-то сильно хотелось пить. Я вставал и, думая, что я в своем родном доме, брел к кадке с водой, но вдруг на что-то натыкался, сильно гремел сбитыми в темноте табуреткой или стулом; вспоминал, что я в новом доме, продолжал на ощупь тихохонько идти к кадке с водой. Брел к ней и ловил себя на мысли, что никак не могу по-настоящему проснуться и что все это я делаю во сне, а не наяву. Я нащупывал в темноте кадку и ковш, почерпывал воды, но воды в ней было почему-то мало, и я все никак не мог зачерпнуть целый ковш. Наконец я зачерпывал сколько-то воды и пил; вода была совершенно невкусная и, как мне казалось, не пригодная для питья. Но я ее пил, так как очень хотел пить. «Что ж такое? — сквозь тягучую бессознательную дрему думалось мне. — Почему в кадке так мало воды и почему она такая невкусная?» Мне снились непонятные страшные сны. От этих кошмарных сновидений я просыпался и снова шел к кадке с водой, чтоб напиться. А утром, когда уже рассвело и когда я снова подошел к той кадке, то увидел в ней замоченные для стирки половики. А другая кадка с питьевой водой стояла в противоположном углу. «Вот черт! Я пил всю ночь грязную воду из поганой кадки…»
     Наша жизнь постепенно упорядочивалась и всё само собой  встало на свои места. Нас с Игорьком определили в русенихинскую начальную школу. Я заканчивал третий класс, а Игорек первый. Мать с отцом пошли работать в колхоз. И нам даже показалась, что жизнь стала намного интересней и лучше. Матушка как будто бы стала намного добрее и спокойней. Отец, конечно, оставался все таким же: он и работал, и пил одновременно. Все наши соседи оказались добрыми и приветливыми.
     Апрель месяц. Почти сошли снега. В нашем большом саду, в небольшом отдалении от дома, у правой изгороди стоит высокая толстая и уродливая береза. Ее низ сильно выгнут. На этом сгибе мы с моим другом и соседом Вовкой Молевым сделали надрубы, и из этих надрубов потек обильно чуть мутноватый березовый сок. Он шел так напористо, что мы с Вовкой только успевали подставлять бутылки. С Вовкой мы были еще и одноклассниками. С Вовкой мы стали не разлей вода. С ним бегали в ближайший лес и на Ветлугу; вместе шли утром в школу; вместе играли в разные игры после уроков.
Весна в тот год выдалась солнечной, мало дождливой, благоухающей. Но река еще не вскрылась. Все с нетерпением ждали, что она вот-вот пойдет или, как говорили русенские жители, тронется. Мне непременно хотелось посмотреть, как трогается Ветлуга. И вот я на угоре. Здесь очень уютное и живописное место. На склоне вкопана скамья. На ней сидят три мужика, попыхивая сигаретками, взирают на красавицу Ветлугу. На склоне лежит снег, талый почерневший снег. Чуть ниже грядой стоят высокие стройные ели. Их макушки вровень с высотой этого угора, поэтому поверх их видно саму Ветлугу, всю пойму и лес, простирающийся по ту строну реки. И даже очертания села Троицкое просматривалось в туманной дымке этого очаровательного утра. Я с величайшей радостью рассматривал окрест и саму реку. В жизни своей еще не видел большой реки. Ведь наша Будилиха стоит вовсе не на реке, хоть река и не так далеко. В этот момент один из сидящих мужиков вскочил с лавки и радостно проговорил:
— Всё! — тронулась!
— Пошла, пошла родимая, — вторил ему другой, радуясь этому природному явлению.
     Мне было хорошо видно, как бело-серый лед медленно сплошной широкой лавиной поплыл, а точнее едва заметно двинулся по реке. Льдины наползали друг на друга, взъерошивались, упирались в берега и лопались, издавая гулкий, протяжный, какой-то изумительный звук.
— О, как трешшит! — воскликнул старый небритый дед, держа дымящуюся папироску в согнутой в локте руке.
— Это что? — возразил ему Маркыч, — ты бы ночью послушал, что тут делалось — как из пушки палили.
     Холодный апрельский ветерок набегал время от времени со стороны Ветлуги, опахнув своей весенней благоухающей прохладцей стоящих на угоре мужиков; набегал и снова стихал. А ласковое яркое солнце нет-нет да и взыграет на их светящихся, радостных лицах; осветится округа, засияет в лучах играющего в небе солнца.

МАЁВКА

     Приближалось Первое мая. День международной солидарности трудящихся. Я заранее отпросился у матушки сходить в Будилиху проведать своих друзей и вместе с ними провести маёвку в селе. «В село» — означало в районный центр Воскресенское, что в семи километрах от Будилихи. И вот на мне новые шальвары, которые мы по-простецки называли шаровары и, естественно, не сомневались в том, что они не только так называются, но и пишутся. Больше не помню, что на мне было, запомнились только эти новые шаровары, которые я по дороге часто осматривал, и отмечал, насколько они становились грязней от проходимого мною пути по раскисшей полевой дороге. Солнечный, погожий день. Схлынули снега, над такими же раскисшими от таяния снегов полями летают жаворонки, возвещая этот чудный день, эту внезапно ворвавшуюся весну, этот Первомай, это вселенское, всеобъемлющее пробуждение природы, это безбрежное синее небо, лазурное солнце и тихую человеческую радость; радость трудового подвига и мира.

     Шел я быстро и вскоре был в Будилихе. Там меня уже ждали мои друзья: Шурка Воробьев, Андрей Колин и Паша Овчинников. Нашего четвертого друга Сашки Смирнова в тот день почему-то не оказалось. Веселой пестрой гурьбой зашагали пешком в село. Чтоб доехать на грузовой машине или автобусе — нечего было и думать. Автобусы из Семенова и Горького шли битком. А грузовые колхозные машины давно уехали в район. Но мы не очень-то и расстроились. Быстро ходить и бегать мы умели отменно.
     Когда мы вошли в село, то немного даже оробели. По центральной улице проходила демонстрация. Колонны нарядного народа с красными развевающимися флагами и транспарантами шли по Воскресенскому. Народ толпился везде и всюду. Он стоял на автостанции, на площади Ленина. Народ шел по тротуарам. Всюду и везде народ, народ и народ. Поселок кипел, и нам казалось, что мы стали даже намного взрослей и мужественней, коль без родителей пошли гулять в такую даль и в такой «большой город». И чтобы уж отпали все сомнения, что мы уже взрослые, то, кажется, Шурка Воробьев предложил взять бутылочку красного. Ну и взяли! Шурка всех нас остальных был на два года старше. Он-то и попросил подвыпившего мужичка купить нам вина. Тот с охотой согласился. Шурка бутылку «Вермута» засунул за пояс брюк и застегну пиджак. Где выпить?
— Давай пошли на берег Ветлуги, там в кустах и выпьем.
— Из чего? — задался вопросом Андрей.
— Чего-нибудь найдем, — ответствовал шустрый Шурик.
     И точно! По дороге нам попалась свежая пустая банка из-под килек. Тут же рядом была и колонка. Я отмыл банку на колонке. Спрятавшись в кусты на крутом берегу Ветлуги, начали пить «Вермут». Пашка Овчинников пить напрочь отказался, как мы его ни уговаривали. Осушили его втроем. После распития нам страшно захотелось есть. Решено было пойти в Воскресенскую столовую. Там было много наших будиловских. Мои соседи Колька Березовский и Пашка Лобин (они учились в пятом классе) сидели за столом и уплетали гуляш с макаронами. Колька был чрезвычайно пьян; он сидел с вылупленными и немного закатившимися глазами. Пашка: так сяк. Он зорко следил за своим другом и похохатывал над Колькой. Нам и самим было ошалело весело и хорошо. Мы вдруг как-то разом все потерялись. Кто куда девался — бог весть. Ничего толком не помню. Помню, что меня нашла случайно в толпе Верка, дала мне хорошую взбучку и от себя больше никуда не отпускала. Шурку Воробьева местная шпана взяла на гоп-стоп. Его окружили и хотели вытрясти из него всю мелочь, но он не растерялся, врезал одному хулигану в живот, выскочил из круга и был таков. Напротив автостанции, на противоположной стороне дороги, стояли колхозные машины, в них уже садился будиловский праздный народ и ждал отправки. Воскресенск гремел. Всюду слышалась музыка и пелись песни. С песнями до самой Будилихи ехали и мы, размахивая маленькими первомайскими флажками.

МОЯ БЕРЁЗКА

     До того как распуститься деревьям, мы с Вовкой Молевым сходили в лес и выкопали по березке. Я свою березку посадил напротив нашего дома, на одной линии с большим ветвистым тополем, стоящим на углу нашей избы. С нахлынувшим настоящим теплом березка моя стала распускаться. На ней появились нежно зеленые клейкие листочки.
Березка для меня была больше, чем березка. Это было некое детище, за которым я ухаживал и призирал. Особенно оберегал ее, когда по деревне прогоняли скотину.
Самыми опасными врагами моего деревца были овцы и козы. Их, как магнитом, тянуло к моей березке — то ущипнуть, то боднуть, а то и вовсе попытаться сломать ее рогами. Овцы обнаглели до того, что совсем перестали меня бояться. Однажды я одну из них поймал руками и стал удерживать. Тут-то мне и пришла в голову гениальнейшая идея. Покатать Игорька на домашнем животном.
— Хочешь прокатиться? — спросил я стоящего рядом с домом Игорька.
— Хочу, — неуверенно произнес Игорек.
— Садись, пока держу, — выкрикнул я, удерживая вырывающуюся из моих рук овцу.
     Игорек сел, а я отпустил рогатую. Братишка, немного проскакав, бухнулся с овцы.
Это ему очень понравилось. Я поймал другую — он и на другой прокатился. Так мы начали каждый вечер отлавливать овец и коз и кататься на них, пока на нас страшно не заругались хозяева этих животных.
     Прошумела моя березка всё лето. Но потом кем-то была все же сломана. Была она небольшая, с толстым для ее высоты стволиком. А верх — разросшийся, кудрявый и пышный. Издалека смотреть: стоит, будто одуванчик, только большой и зеленый. И сколько я этих березок потом не сажал, все как-то неудачно.

ЭКСКУРСИЯ

     В конце мая, когда в школе заканчивались занятия и вот-вот должны были начаться летние каникулы, Татьяна Ивановна Макарова повезла нас на экскурсию.
     Совсем не по времени стояли холодные дождливые дни. Крупный ледяной дождь хлестал, не переставая, день и ночь. Зябкий порывистый ветер трепал целлофановые накидки прохожих, шедших к колхозной конторе, откуда экскурсантов должны были отправить на колхозной машине до Воскресенского. Возле колхозной конторы толпился народ.
Это родители пришли проводить своих чад в путь-дорогу. Бабы шумели и, взглядывая на мрачное, в беспросветных тучах, небо, приговаривали: «И куды в эку-ту погоду надумали? Сидели бы на жопах-то дома. А то: эку экскурсию выдумали? Вот ишшо захварают все…»
     Бортовой ГАЗ-51, совершенно открытый, без всякого тента, стоял тут же, возле конторы, ожидая принять на себя пассажиров. Дядя Сева, балагур и пересмешник, подсаживая нас каждого в кузов, приговаривал:
     — Поезжайте, поезжайте! Черемиса-та вас там и очеремисят. Приедитё, так батьки-то с матками вас черемисят и не узнают, да и домой-то не пустят…»
     Под этим то моросящим, то проливным дождем доехали по раскисшей, глинистой дороге до Воскресенского. Наше путешествие предполагалось в Марийскую АССР, в город Козьмодемьянск, и не по суше, а по самой реке Ветлуге на небольшом теплоходе. Но пока мы все промокшие, озябшие и голодные стоим в коридоре Воскресенской милиции, куда завела нас Татьяна Ивановна, попросив стражей порядка укрыться в их строгом заведении от дождя. Время 7 часов 30 минут, а наш теплоходик отчалит в десять ноль-ноль.
     Сама Татьяна Ивановна выглядела очень растерянной и грустной. Наверное, она уже пожалела о том, что затеяла это столь хлопотное и дальнее путешествие. Но вот наконец-то мы и на пароходике. Но он нам не кажется неказистым, маленьким и утлым; напротив — большим, современным и красивым.
     Воскресенское остается за кормой нашего речного суденышка. Оно ходко, весело и грациозно бежит по течению по вешней весенней воде к матушке Волге. Нам всё несказанно удивительно, отрадно и впечатлительно. Мы смотрим в иллюминаторы теплохода то на правый, то на левый берега. Вот красная крутая гора сменяется ровной полосой леса, подступающей к самому берегу. Слева — густой светло-зеленый тальник, словно подстриженный, бархатисто вплёлся в песчаный отлог. К полудню стало проясняться и теплеть. Дождь перестал, и в разорванные ветром прогалы туч все чаще и чаще стало прорываться долгожданное солнце. Плыть стало куда веселей. Но на ют и верхние палубы нам все же выходить было запрещено. Постепенно от тесноты в небольшом салоне, где пассажиров было набито, как сельди в бочке, наш неутомимый пыл и азарт к водному путешествию явно поиссяк и повыветрился. Многие из нас думали, как бы где присесть да поспать. Народ, как нам казалось, в основном престарелый, плыл вместе с нами кто куда.
И у каждого узлы, чемоданы, сумки и прочая ручная кладь. Все пустые места в салоне нашей «Ласточки» были завалены ими.
     После обеда совсем распогодилось. Небо очистилось от сплошных серых туч и засинело, маня своей голубой лазурью наши взгляды. В одном небольшом городке «Ласточка» причалила к берегу, и у нашей группы появилась возможность немного развеяться и купить в магазинчике, стоящем недалеко от пристани, пирожков и лимонада.
В это время наш пароходик плыл по территории Марийской АССР. И многие из нас не без любопытства вглядывались в лица местных жителей, пытаясь найти в них что-нибудь черемисское. Но как пытливо и внимательно   в них не всматривались, так ничего необыкновенного в местных обличьях не находили. Люди как люди.

     Самым спокойным и не по-мальчишески серьезным казался среди нас Вовка Сорокин. Как ни посмотришь, стоит Вовка в тамбуре правого или левого борта «Ласточки» и смотрит грустно и опечаленно в дальнюю даль скользящей реки Ветлуги. Он все время был довольно молчалив, рассудителен и даже держался по отношению к нам немного свысока, как бы желая подчеркнуть своё старшинство. Был с нами и его одноклассник Колька Макаров. Колька подхалим и надсмехало — особенно надо мной как школьным новичком и как слабым и забитым мальчишкой. От Кольки мне не было никакого спасу. Он мог болтать без умолку сколько угодно. Его детский фальцет оглоушивал и ронял наповал всех. «Коля, Коля, ну… потише. Ты же не один плывёшь. Нельзя же так громко кричать и разговаривать», — вразумляла Колю Макарова Татьяна Ивановна. Коля слушался её и на какое-то время переставал верещать, но потом забывался и визжал на весь кубрик по новой.
     Вовку, одиноко стоящего в тамбуре парохода, приметил капитан «Ласточки» и пригласил его в штурманскую рубку.
— Чего грустишь? — с задоринкой спросил его капитан речного судна. Приветливый и проницательный мужичок лет сорока. Среднего роста, крепкого телосложения и довольно симпатичный  дядя.
— Да нет, — вяло, густо покраснев, ответствовал Вовка капитану.
— В каком классе учишься?
— Четвертый заканчиваю.
— А учишься как — хорошо?
— Хорошо…
— Учись, учись. Вырастешь, может, вот, как и я, на капитана выучишься. Нравится тебе Ветлуга?
— Ещё как нравится. Мы с родителями на Ветлуге и живем.
— А где?
— В Щербачихе.
— Знаем такую деревеньку. Проплывали мимо неё не раз.
     Из штурманской рубки вид на всё был совсем иной, нежели глядя в иллюминатор. Здесь виднелся весь речной простор — и правый, и левый берег. Все встречные суда и лодки. Взгляд охватывал все водное пространство, и Вовка напряженно вглядывался вдаль.
     После того как Вовка вышел из штурманской рубки, весь красный, гордый и окрыленный, многие поспешили к Вовке с расспросами, как там, что, чего он узнал и увидел. Вовка прорёк единственное: «У-у-у, здорово!» Отвернулся к задраенной наглухо двери и устремил свой взгляд вновь в дальнюю даль.




     Вечерело. Вновь сгустились тучи, подул холодный ветер всеми своими давними и угадываемыми приметами, природа готова была вот-вот разразиться первой весенней грозой и проливным, но уже тёплым дождём. От мерного шума, работающих в моторном отделении дизелей нестерпимо хотелось спать. Но спать можно было только сидя и то не всем. Некоторым участникам нашего путешествия буквально негде было прикорнуть. Те, кому досталось место, утомленные долгим плаванием, безмятежно спали, свесив головы,  друг на дружку или на рядом сидящих незнакомых пассажиров. Кто не спал, тот беззаботно сидел на скамье, болтал ногой и о чем-то думал. И, скорей всего, каждый из нас думал о доме, о вкусном обеде, о том, как неплохо бы сходить в лес, попить березового соку, поиграть в лапту. А здесь и шагу шагнуть с трудом можно было, только что и было радости, что проход между сиденьями свободен был. А все остальное пространство между бортами и сиденьями завалено узлами.
     Беззубый, с морщинистым и обросшим щетиной лицом дед, видимо, привычный к таким утомительным плаваниям, с умильной улыбочкой наблюдал за нашей братией. Он сидел с краю широкой судовой лавки, вытянув левую ногу в проход, откинувшись на спинку
сиденья. По всему было видно, что так сидеть ему было очень удобно и хорошо. И в такой вальяжной позе он пребывает уже несколько часов. «Красиво жить не запретишь…» —  глядя на него, подумала Татьяна Ивановна, который час выстаивая на ногах, уступив своё место Танечке Резекиной, которая буквально валилась с ног и засыпала. И Танечка спит себе спокойным сном… спокойным сном.
     Деду не спалось, и он изредка вступал с кем-нибудь из наших ребят в разговор. То смеялся над сказанной шуткой или рассказом школьника. Но чаще всего ему задавали вопрос: «Скоро ли до Козьмодемьянска?». И он, тряхнув головой, перечислял села и деревни, мимо которых нам предстояло проплыть. Для нас, школьников, время словно остановилось. День сделался нескончаемым. Как будто мы никогда до этого Козьмодемьянска не доплывем. Но вот дед вдруг отвлекся от разговоров, вытянул шею
и, зорко всматриваясь в водное пространство, ободряюще проговорил: «Ну, вот скоро и по Волге пойдём». И действительно Ветлуга в этом месте сделалась неимоверно широкой. Речных суденышек и судов стало намного больше. Изредка проносились «Ракеты».
Мы смотрели им вслед с необычайным восхищением и завистью.
«Вот бы на «Ракете» сейчас пронестись…» — проговаривали пацаны, глядя стремительно уносящейся вдаль быстроходной речной «Ракете».
     — Вот она — Волга! — воскликнул дед, вскакивая со своего места, проводя рукой с вытянутым указательным пальцем по воздуху.
     Мы прильнули к стеклам иллюминаторов и молча, завороженные раскинувшимся водным пространством, смотрели вдаль и вперёд, насколько это было доступно. Большой белоснежный трехпалубный теплоход, дымя во вновь затянувшееся серыми тучами небо, продефилировал перед нами, порадовав нас своей величественной красотой. Все происходило, как в сказке. Все заметно оживились, встрепенулись и загалдели. Дед без умолку рассказывал про поселки, растянувшиеся вдоль берегов. Видимо, он был из этих мест, что так досконально знал про каждый из них. Глаза деда буквально светились от своих исторических повествований и от того, что мы его с необычайным интересом слушаем и внимаем его рассказам. И будто он сам из тех исторических древних времен, когда проходили здесь полчища Батыя и других предводителей татарских орд. Как вместе с храбрым воеводой ходил он отбивать врагов от стен Нижегородского кремля до самых этих приснопамятных и некогда диких непроходимых мест. И вот теперь здесь царят мир и покой, люди трудятся на благо нашей Родины и восхищаются красотой своих родных мест. Живут и учатся, совершая трудовые подвиги во славу нашей необъятной страны.


     Но вот и Козьмодемьянск. По лестнице, ведущей от набережной, мы поднимаемся в сам город. Смотрим на высокие здания и дома, каких нет в нашем Воскресенском, словно на небоскребы в Америке. Множество машин, светофоров, трамваев. Бог ты мой! Куда мы попали?! Все это нас несказанно впечатляет и завораживает.
     Наша экскурсия предполагалась с ночевкой. Но тут Татьяна Ивановна, уставшая, грустная и даже несколько растерянная, объявила, что в десять ноль-ноль отплываем домой.
— Ребята, сейчас погуляем немного по городу, сходим в магазины и вернемся сюда, на пристань.
     Никаких возражений и вопросов не последовало. Веселой шумной толпой мы следовали за Татьяной Ивановной по улицам Козьмодемьянска. На одной из улиц Татьяна Ивановна спросила:
— Ребята, кто хочет в туалет?
— Все! — отозвались школьники.
— Понятно. Первыми идут девочки. Они сходят — пойдут мальчики.
     Но я это объявление пропустил мимо ушей. Колька Макаров это подметил. И, когда девчонки гурьбой пошли во двор незнакомого нам одноэтажного длинного здания, обнесенного сплошным зеленым забором, Колька подтолкнул и меня и сам устремился якобы туда же. Мол, чего ты, разиня, стоишь. Он буквально впихнул меня во двор. Я, разинув рот, иду как ни в чем не бывало за девчонками, а Колька тихо вернулся назад и захлопнул за собой дверь. Тут и обернулась Танька Резекина.
— А ты куда, идиот, идёшь? Сказано же — сначала идут девочки.
     Я резко обернулся, но никого из ребят не увидел. Только тут я понял очередную Колькину насмешку. Я весь обомлел и стушевался. Бросился назад. Колька держал дверь и злорадно хохотал. Смеялись и другие; все, кроме Вовки Сорокина. Я от такого стыда готов был провалиться сквозь землю. Колька опозорил меня перед всеми. Мне с моим детским, въевшимся напрочь в меня комплексом неполноценности, было до слез обидно и горько.

***

     Самым запоминающимся и примечательным в нашей четырехчасовой экскурсии было посещение промтоварного магазина. Стали покупать кто что. Я купил себе небольшой мяч для игры в лапту и шашки. Пошлявшись еще по Козьмодемьянску, вернулись на речной вокзал. Задумчивый, умный и незлобивый Вовка так и сторонился нашей толпы, будто он был неимоверно взрослым, таким взрослым, что ему стыдно было находиться рядом с нами. И вот, когда мы все находились в зале ожидания, Вовка одиноко бродил вдоль берега, швыряя в воду камешки. Вдруг в зал ожидания ворвался мужик лет тридцати пяти, в фуражке речника, резиновых сапогах и хэбэшной спецовке.
— Чей там парнишка в клетчатом картузе и драповом пальтишке?
— Это же наш Вовка! — сразу сообразила Резекина. Татьяна Ивановна, это же наш Вова Сорокин.
— Что с ним? — испуганно, ринувшись к этому мужчине, выкрикнула Татьяна Ивановна.
— Да не «что с ним» — громко, на весь зал вещал работяга, потрясая растопыренными мощными руками, привлекая к себе внимание всего зала. — Он сейчас мужика из воды вытащил! — человека спас!
     Мы все бросились на берег. Вовка весь мокрёхонький растерянно оглядывал сам себя, не зная, что дальше делать. А чуть поодаль, на внушительном камне, сидел такой же мокрый и совсем потерянный мужчина. Он был в плаще, но без головного убора. В массивных кожаных башмаках на толстой подошве. Широколицый, лысый, с пронзительно голубыми глазами. После вынужденного купания хмель еще не совсем из него вылетел, и он как бы не мог понять, что же несколько минут назад с ним произошло. Он курил папироску и тупо смотрел в землю немигающим замороженным взглядом. Но вдруг встал и неуверенной поступью пошел в сторону ребят. Подошел и, стуча зубами, проговорил: «Спаси Господи, спаси Господи! Дай Бог, юный друг, тебе доброго здоровья на твоем славном пути».
     Мужчина повернулся и медленно, не оглядываясь, пошел в сторону светящегося на горе города. Стемнело и похолодало. Вовка тоже замерз; губы посинели, зубы и от волнения, и от холода стучали. Но он терпел и вида не подавал, что ему холодно и неуютно в промокшей напрочь одежде.
     Всем не терпелось узнать, что произошло и как Вовка спас взрослого мужчину.
— Вов, как ты его спас? Как все получилось? Расскажи, пожалуйста, кратко.
     Вовка замялся, захлопал глазами и, глядя на водную рябь, кивая в строну железного причала, отрывисто заговорил:
— Случайно увидел, как он через ограждение перекувылился. Наверное, хотел опереться на него, а сам в воду плюхнулся. А я тут рядом был. Он от берега-то не очень далеко упал.
Барахтается в воде. Я к нему; мне уж чуть не по шейку было, когда я его схватил. Схватил да и поволок его к берегу…
— Вов, ты молодчина! Ты наш герой! Знай наших! — говорила Татьяна Ивановна комплименты, а у самой слезинки так и текли по розовым пухлым щёчкам.
     Вовке в тот момент хотелось одного — чтоб от него побыстрее все отстали и побыстрее все про это забыли. А самое главное, чтоб не вздумали про это говорить в деревне и в школе. А то будут дразнить: «А-а, герой! — штаны с дырой…»

     Набережная Волги и причал опустели. Отсвет большой кроваво-красной Луны отражался в поблескивающей вешней воде. Звезды усеяли небо. Время от времени раздавались пароходные гудки, мигали красными огнями бакены. В одиннадцатом часу наша «Ласточка» отчалила от берега, и мы поплыли по Волге-матушке к себе домой.
     К ночи ветер усилился, и нашу «Ласточку» стало покачивать на взъерошившихся, коротких, пенистых волнах. В кубрике от людской сутолоки и тесноты сделалось смрадно и душно. Народу набилось больше прежнего и больше прежнего навалено было всяких узлов, мешков и сумок. Мне достался крохотный кусочек скамейки, на которой я кое-как угнездился и спал. Рядом со мной сидела полная, седая женщина, казавшаяся мне древней бабушкой. Когда я проснулся от того, что правая нога сильно затекла, то понял, что моя голова уткнулась в её плечо.
— Спи, спи, — скороговоркой проговорила она, — прикладывай, прикладывай поудобней голову-ту к плечу. Не стесняйся, наваливайся на меня да спи. И как таких родители отпускают… в эку-ту дорогу, ну и ну…
     Во рту у меня сильно пересохло, на лбу выступила испарина. Меня тошнило и мне хотелось блевать. Только я об этом подумал, как рядом Коля Мартешов уже начал это делать. Я кое-как удержал в себе это тошнотворное состояние и снова быстро уснул. Салон был наполнен разными неповторимыми звуками: смачным храпом, причмокиванием, шальным сонным говором, стоном и даже детским плачем. Мы еще не знаем, что подниматься нам до наших родных обетованных краев аж целые сутки. «Ласточка» уперто шла против течения, оставляя за кормой неведомый край лесов и болот. Край языческих богов, жертвенных истуканов; святые чертоги намоленных капищ. И вообще, что такое сутки во всеохватной, стремительно несущейся жизни человека? Просто миг!..

Ой, ты Волга-матушка…











МОЯ ХУЛИГАНКА


     Толька Крупкин маленький, но верткий, задиристый, говорливый, в отличие от меня и даже других. Моя задумчивость, молчаливость и малоразговорчивость много меня подводили. Где бы сказать да возразить, но я молчу; просто молчу, хотя нисколечко и не робею. Но всем моим сверстникам кажется, что я трушу. От этого они становятся по отношению ко мне еще неприветливее, насмешливее и вреднее. Еще сильнее хотят меня уколоть, чтоб я ни больше ни меньше заплакал и убежал домой. Вот и сейчас, когда мы играем в лапту, у нас с Толькой вышел спор: попал он в меня мячом или нет. Я уперто доказывал Тольке, что я успел отбить мяч лопаткой и что мяч меня не задел. Вовка поначалу просто стоял, ожидая окончания нашего спора. Ему думалось, что я быстро сдамся и буду водить. А Толька займет престижное место участника всей команды. Но я не уступал. Вовка и Толька — двоюродные братья. Вот тут-то и настал момент истины.
Несмотря на то, что мы с Вовкой закадычные друзья, он вдруг переметнулся на сторону Тольки. Мне одному этот спор было уже не выиграть. Я уже чуть не плакал, кое-как сдерживая себя. Бросил свою лопатку и стал водить. Я быстро «отводился», подхватил лопатку и ушел домой. Дом наш находился рядом. То есть мы играли в проулке нашего и Вовкиного дома. Обида и злость хлестали у меня через край. Я зашел в спальню и из-за занавески тайно стал наблюдать за игрой. Я хотел одного: отомстить Тольке
за неправоту и нанесенную ни за что ни про что обиду. Я уперто смотрел в окно и ждал, когда кончится игра и Толька пойдет домой. А пойдет он непременно возле нашего крыльца. Ага, кажется всё! — закончили! Вот он, момент истины. Так и есть: Вовка, Толя, Коля Мартяшов, Макаров, подхватив свои лопатки (так мы их называли), стали расходиться. Я рассчитал всё верно. Как только Крупкин поравнялся с крыльцом нашего дома, я выскочил из сеней. Мой удар был настолько не по-детски мощным, ошарашивающим и резким, что Толька не сразу понял, что произошло. Он стоял несколько секунд, закрыв лицо руками. И я стою, жду Толькиной сдачи. Но вместо этого Толька вдруг разразился страшным истерическим рёвом. Я неимоверно испугался и опрометью бросился в дом.
Забежал и юркнул в спальне под кровать. Мне и оттуда слышно было заполошенный неутешный рёв Тольки. От Толькиного несусветного рёва мне сделалось не по себе. В дом зашла матушка. У матушки на всё было неимоверное чутьё. Она даже не стала меня окликать, а сразу прошла в спальню и вытащила меня из-под кровати.
— Ты зачем Тольку-ту обидел, а?
— Так а чего они все против меня прут? Чего они меня постоянно «заводить» хотят да посмеяться… повредничать надо мной.
     Странно, но матушка не стала меня лупить, хотя я внутренне настроился на это. Интересно другое: Толька после этого инцидента стал относиться ко мне приветливей и дружелюбней.


НА ВЕТЛУГЕ

     Вот и начало июня. Ветлуга после половодья вошла в свои берега. В это время она была особенно величественной, широкой, полноводной. По ней нескончаемо плывут баржи, буксиры, туристические плоты, байдарки и даже двухпалубные пассажирские теплоходы. А русенские лодочники то и дело снуют с одного берега на другой, перевозя пассажиров из Троицкого или в него. На реке невообразимое движение.
Вечереет. Солнце повисает над Асташихой. Еще немного и оно установится соосно с руслом Ветлуги. Все несказанно преображается и тонет в вечерней ласковой мгле.
Вот солнце повисает над руслом реки и будто оно сейчас не уйдет дальше за горизонт, а так и погрузится в эту вешнюю лучезарную купель водной речной стихии. Это исключительно мистический момент. Если и гулял на просторах реки ветерок, нагоняя чешуйчатую рябь, то вдруг ни малейшего дуновения не стало ощущаться, а сама река замерла, а зеркальная гладь реки отражает собой голубое безбрежное небо и лес, стоящий по берегам. Всё умиротворилось, замерло, притихло. Будто сама природа отдавала дань уходящему за горизонт светилу; дань и почесть своим смирением и тишиной, нависшей над поймой тихой реки.
     В отсвете алого полотнища вечерней зари стоим мы: папа и я. У папы в руках удочка и у меня удочка. И я не могу поверить своим глазам, что мой папа сегодня трезвый. И как он оказался на реке, мне неведомо знать. Скорей всего, он принес корзины с бельем для полоскания его на лаве. Матушка полощет, а он между делом решил пройтись по берегу.
Я не могу налюбоваться своим трезвым отцом, да еще и взявшим в руки удочку.
«Вот бы таким он был всегда!» — думалось мне в этот счастливый миг. И я все больше смотрел не на свой, а на его поплавок, и думал: «Ну, пусть хоть он поймает одну рыбку и, может, это его увлечет, он заразится рыбалкой, больше будет ходить на реку и меньше пить. Но папа так тогда и не поймал ни единой рыбки. Он ушел, а я остался рыбачить и наловил на хорошую уху. Особенно хорошо клевали и попадались сопочки; попалась и одна чехонь, несколько окушков и ерши.




***

     Летом мне много пришлось пасти. Батька порядился пасти колхозное стадо телят с дядей Ваней Крупкиным, родным дядей моего однокашника Тольки Крупкина.
Особенно много приходилось помогать папе на первых порах. Удручающ и памятен самый первый выпас. Стадо отогнали недалеко от фермы. В этом месте было брошено много устаревшей техники и прицепных агрегатов. Всё шло хорошо. Но тут неподалеку
села стая галок. Мне вздумалось к ним подкрасся. Насколько близко я смогу по траве к ним подползти. Я пополз, но в это время какой-то непослушный телок меня уже обошел.
И когда я вынырнул из травы, чтоб увидеть вспугнутую, переполошенную стаю галок, то и телок, испугавшись меня, бросился так, что сразу попал в железо и полностью повредился. Батька на чем свет стоит материл меня и готов был дать мне ремня.
А дядя Ваня сумрачный и, как всегда, бледный, понурив голову, молча пошел на конный двор за лошадью. Вскоре он приехал, телка погрузили на телегу и увезли на стан. Но потом всё наладилось. Пасти скотину я любил и умел.
     Так за играми, за купаниями на Ветлуге, за рыбалками пролетело красивое и, можно сказать, счастливое лето, которое у меня запечатлелось на всю жизнь.

ПЕЧАЛЬ НЕИЗБЫВНАЯ

     Подошло время идти в четвертый класс. В четвертый класс надо было ходить в Асташиху. И мы веселой школьной гурьбой, нарядные, в красных кумачовых галстуках, шагали по всей деревне. За деревней проходили небольшое поле, спускались в овраг, а минуя его, оказывались на асташинских колхозных угодьях. А уж за ними, на окраине самой Асташихи, находилась восьмилетняя асташихинская школа. Стояли погожие сентябрьские деньки. И мы как бы с удовольствием одолевали расстояние до школы и от школы до дома. Но домой любили возвращаться берегом самой Ветлуги, где имелась хорошо натоптанная тропа. Она шла изначально по отлогому берегу реки и где-то в середине пути упиралась в высокую красную гору. Взобравшись на нее, тропа шла немного лесом и далее выходила на деревенское поле. Но можно было и не взбираться на гору, а сквозь тальники пробраться к русенской пойме и к извозу. В тот день мы решили с друзьями пройти именно этим путем и, выйдя на луг, разложиться и сделать на берегу реки уроки. Сделать и, придя домой, бросив сумки, с чистой совестью рвануть гулять.
     Мы легли на траву, разложили перед собой тетради и начали писать. Но сентябрьский прохладный ветер, налетавший порывами с реки, так и не дал нам выполнить на природе домашнее задание. То лист завернет, то травинку в тетрадь закинет, то листы в учебнике залистнёт. То сами начнем смеяться и подшучивать друг над другом. Мы подхватили свои портфели и пошли по домам.

     А я в тот день так ничего не сделал и дома. Батька был страшно пьян и буянил. На другой день мне по всем предметам влепили двойки. И, когда мы шли из школы и поднимались в красную гору, Нинка Макарова вдруг спросила:
— Саш, а ты почему плохо учишься? Потому что у тебя отец пьёт и мать неродная?
— Чего?! — взвопил Толька Крупкин, услышав слова про неродную мать. — Ты что? дура, что ли? С чего ты взяла, что тетя Зина ему неродная мать?
— А вот и с того! Я знаю.
     Нинка обернулась и с серьезным и нарочитым видом стала доказывать Тольке, что моя мать мне не родная. Я весь оробел и покраснел; но начал отнекиваться, врать и возражать Нинке, доказывая, что это наша родная мама.
— А ты еще и врать научился, — широко раскрыв свои большие глаза, трепетно и назидательно, глядя мне в глаза, отчитывала, как взрослая, моя честная и принципиальная одноклассница. — А еще пионерский галстук носишь. Ведь ты же клятву давал — быть прилежным и честным. Какой же ты пионер? Я завтра же расскажу все нашей классной руководительнице.
     Я молчал. Мне нечего было сказать. А Толька, услышав, что она будет жаловаться классной руководительнице, совсем рассвирепел. Подхватил лежащую на тропе большую еловую шишку и закатил Нинке прямо в лоб. На её нежном красивом лобике образовалась красновина. Из красивых широких и томных глаз Нинки потекли слёзы.
— Всё! Всё расскажу и маме, и классной руководительнице, сквозь плач и горькое рыдание и всхлипы вырывалось из Нинки.
     Могучий береговой лес наполнился детским плачем и шумом. Я поотстал, сел на лежащую близ тропы валёжину и задумался. Ко мне вдруг впервые пришло осознание того, что нашей мамы нет, и уже никогда не будет. Последний раз я увидел ее живой в больничной палате в районном центре, куда мы пришли с папой. Почему-то тогда мы были с ним вдвоем. Я не знаю, где были Игорёк и Верка. И вот мы стоим возле нашей мамы; возле нашей умирающей мамы. И я протягиваю ей печенье и прошу её, чтоб она покушала. Мама лишь сказала, чтоб я сам его съел. И все смотрела своими горящими глазами, как казалось мне, только на меня и ни разу за всё время, что нам было разрешено возле неё находиться, не взглянула на отца. И мне и сейчас всё думается, что она не обмолвилась в тот момент с ним даже и словом. Нас вскоре попросили уйти. 16 мая 1967 года мамы не стало.
     Моя головенка как-то поникла сама собой, и слёзы градом потекли из моих глаз. Они капали на колышущиеся ветерком концы пионерского галстука, на рубашку и брюки. Я вставал, запрокидывал голову и пальцами правой руки смахивал безудержные слезы — снова садился и снова безутешно и горько ревел, думая о нашей маме. На толстую, с золотистой кроной сосну подлетела и села ронжа. Она сидела и, как мне казалось, грустно и суетно крутила своей красивой головкой, словно смотрела именно на меня; и будто именно мне безголосо и грустно говорила дяди Ваниными словами, прочно врезавшимися в меня при отъезде в Русениху: «Эх, горе ты горе; печаль ты печаль; печаль неизбывная…» Ронжа вдруг вскричала, но не тревожно, а как мне показалось с веселой ободряющей ноткой в голосе; будто приговаривала задористо и чутко: «Ай-яй! Такой большой, а плачешь». Я как-то отвлекся на эту цветасто-яркую птицу, перестал плакать, снял галстук; будто он мне мешал свободно дышать, вытер им слезы и поспешил домой. И шум леса, и отдаленные голоса моих друзей, и редкие вскрики перелётывающей с дерева на дерево ронжи, будто слились воедино. Они то замолкали, то вновь проявлялись и, будто падали с береговой кручи в Ветлугу и утопали и глохли в речной свинцовой воде, уносясь вместе с нею в дальнюю даль…

Ой, ты Волга-ма-ату-ушка…

СЕРГЕЙ АНКУДИНОВ