Mimesis и poiesis. О неименуемости поэзии

Кастор Фибров
Мимесис и пиисис (Mimesis и poiesis).
О неименуемости поэзии


    «Имена суть подражания “именуемому”, но и голос наш – подражательнейшая из наших способностей»(1). Однако если имя есть «плод любви» человека и творения, вещи, то чему тогда подражает имя, что отображает, пытается привести к присутствию?
    «В некотором смысле миметическое и созерцательное могут являть себя как разнополюсные начала. Многие художники, набрасывавшие этюды с натуры, затем создавали произведение, исключительно мобилизуя возможности воображения. Так, Роден, добиваясь сложных качеств обобщения и “внутреннего света” своих скульптур, на сеансах фиксировал огромное количество (до восьмидесяти) ракурсов и профилей у модели, чтобы затем по памяти осуществить работу из глубины своего воспоминания»(2).
    Poiesis – созерцание...
    «Кажимость и сущность – глубже всего характеризует поэтов то, как у них эти две вещи соотносятся»(3). Когда говорим «поэтов», мыслим всякого человека: то есть, это соотношение характеризует людей.
    Для прояснения употреблённых понятий позвольте привести здесь довольно большую цитату.
    «...Подражание уже само по себе образует полную противоположность любой свободной форме духовной деятельности. В нём Я остается прикованным к внешнему впечатлению и его характеристикам; чем точнее Я повторяет это впечатление, исключая всякое собственное спонтанное действие, тем точнее достигает подражание своей цели»(4).
    Примером может служить жест, как краткий, стоящий на полпути к слову знак. Приведённые же в самом начале главы слова Аристотеля цитируемый автор поясняет так: «Но этот мимический характер слова не противоречит его чисто символическому характеру; а символический характер, пожалуй, подтверждается не менее энергично, когда подчёркивается, что неартикулированное звуковое выражение чувства, присутствующее уже в мире животных, становится звуком языка лишь благодаря тому, что используется как символ(5). Оба определения объединяются благодаря тому, что “подражание” используется при этом в том расширенном и углублённом смысле, в соответствии с которым подражание является для Аристотеля не только источником языка, но и источником художественной деятельности. Понимаемый таким образом, mimesis сам оказывается относящимся к области poiesis, творящей и творческой деятельности. Речь при этом уже не идёт о простом повторении некоторой внешней данности, а о свободном проекте духа: мнимое “повторение” чужого образа предполагает создание прежде того внутреннего “прообраза”.
    И в самом деле, более внимательный взгляд обнаруживает, что этот момент, в чистом и самостоятельном виде проявляющийся в форме художественного творчества, простирается вплоть до элементарных начал любого кажущегося чисто пассивным подражания. Ведь и такое подражание никогда не заключается в том, чтобы всего лишь скопировать чёрточку за чёрточкой определённый содержательный фрагмент действительности, поскольку оно должно уловить в нём какой-либо выразительный момент и придать своему персонажу характерный “контур”. Однако в результате подражание само уже оказывается на пути к изображению, где объекты более не принимаются просто в их готовом виде, а строятся сознанием в соответствии с их конститутивными чертами. Воссоздание какого-либо предмета в этом смысле значит не просто сложение его из отдельных чувственных признаков, оно заключается в постижении предмета в соответствии с его структурными отношениями, подлинное понимание которых возможно только через их конструктивное порождение сознанием. Зачатки этой более высокой формы воссоздания содержатся уже в языке жестов, там, где он в своих развитых формах обнаруживает переход от чистого подражания к изобразительному жесту, характеризующемся, по Вундту, тем, что в нём “образ предмета создаётся более свободно, подобно тому как это происходит в изобразительном искусстве в сравнении с техникой чистого копирования”»(6).
    В конечном итоге «в общем виде можно выделить три ступени, через которые проходит это созревание языка на пути к присущей ему форме, происходит это его внутреннее самоосвобождение. Если обозначить эти ступени как ступени мимического, аналогического и собственно символического выражения, то поначалу это трёхчастное деление оказывается не более чем абстрактной схемой, однако эта схема будет наполняться конкретным содержанием по мере того как будет становиться ясно, ...что в ней раскрываются функциональные закономерности строения языка, закономерности, находящие в других областях, таких как искусство или познание, совершенно определённое и характерное подобие»(7).
    Итак: подражание, аналог, символ. Так растёт человек в именовании, от примитивного и плоского – к объёмному, обладающему определённой глубиной. Потому подражание вещь не плохая, только если употребляется своевременно. Ведь мы учимся, подражая...
    «...Язык словно освобождается от чувственных оболочек, до сих пор его сковывавших: мимическое и аналогическое выражения уступают место чисто символическому, которое именно в своей инаковости и благодаря ей становится носителем нового и более глубокого духовного содержания»(8). Это происходит тогда, когда человек, приобретя навык к распознанию добра и зла(9), научился видеть Того, Кто стоит за вещами...
    «Языки примитивных народов повсеместно отличаются точностью отображения всех пространственных характеристик и отличий процессов и видов деятельности, делая это словно непосредственно живописуя, мимически»(10).
    Когда поэт называет имена, словно пароли или заклинания, произносит названия каких-то местностей или известных вещей – есть что-то в этом не только от тайны, но и от беспомощности. От тайны, потому что имя предполагает не только раскрытие, но и тайну, и именование всегда – причастность тайне... Приглашение, сопричастность, любовь и общность человеческих дыханий... От беспомощности, оттого что именуемое должно наименоваться само, сердцем слушающего и читающего, и это тоже род тайны и её откровения, и так, а не в «программных» выкладках происходит пришествие изображаемого, осязаемого в том события, так слышатся шаги, прикосновение Промысла... Бог неименуем. И вместе позволил именовать Себя... И действие Его – подобно.
    Что же избрать тогда? Голое именование, подобное оклику и узнаванию в тумане, или медленное, отсутствующее, постороннее, то есть кроткое, обхождение (не описание), как обходили Иерихон древние, прежде чем откроется он – будет открыт Тем, Кто в действительности это может – взорам ищущих?
    Но на самом деле избираем не мы. Или, лучше, пусть было бы так, чтобы избирали не мы...
    «...Насколько осторожным богословом был Григорий, с каким благоговением подбирал он каждое слово, когда речь шла о догматических истинах, о “таинствах” христианской веры, выходящих за пределы разума и слова. Пространным рассуждениям и теологуменам Григорий Богослов предпочитал прославление чудес Божиих языком хвалебного гимна, предельно лаконичным и предельно ярким, максимально сдержанным и в то же время вдохновенным и восторженным. Не случайно его проза нередко звучит как высокая поэзия, и многие его выражения целиком вошли в богослужебную гимнографию Православной Церкви»(11).
    И есть в мире простые вещи. «Ручной труд. Время, входящее в плоть и в кровь. В труде человек становится материей, как Христос в Евхаристии. Труд – это что-то вроде смерти»(12). Трудясь, мы повторяем и бываем повторямы. И вместе происходит и ещё нечто новое.
    «Слава Божия есть человек живущий, а жизнь человека есть видение Бога»(13).
    ...И которые чистым сердцем видели великого Бога, –
    Ибо это единственный способ воспринимать невидимое Божество...(14)
    Вот это, эта жизнь остаётся за гранью именования, но не за гранью восприятия... И это речь у святителя ещё о земном состоянии нашем, «до разрешения»(15). «“Видимое” в настоящей жизни есть лишь “некий эскиз и предначертание невидимого”... Полное Богопознание – удел будущего века»(16). «Моисей едва видел Бога сзади из-за скалы... ибо то, что убежало от его взора, было больше, чем то, что явилось ему»(17). «Но поскольку Бог истощается ради нас, поскольку нисходит – истощанием же называю как бы ослабление и умаление славы – Он становится (для нас) вместимым»(18). Бог созерцается в Своём Воплощении и в энергиях(19).
    Итак, то, что неименуемо, зрится в именовании.
    «Для человека возможно ощущение присутствия Божия, возможно созерцание Бога в неких таинственных символах и образах, возможно, наконец, мистическое восхищение и пребывание с Богом на “третьем небе”; при всём том Бог продолжает оставаться невидимым и сущность Его – непостижимой. Всякое явление Бога, как подчёркивает Григорий, есть некое присутствие Того, Кто по Своей природе безмерно величественнее любого Своего видимого проявления, но и это присутствие бывает невместимым для человека, и об этом частичном и неполном опыте человек не в силах рассказать словами...»(20)
    Итак, это ощущение, постижение – плод любви Божией к человеку и жажды человеком Бога. А что можно сказать о постижении и именовании тварей Божиих и творений человеческих? И здесь это – плод встречи. Но то, что одушевляло их, остаётся неименуемым, это – Божие...
    Это и драгоценно, и искомо, ради этого отступает пишущий и творящий от канвы и рельефа, истории и пространства: «Элюаровской поэтике... чужд “классический” принцип подражания природе (пусть и в широком, аристотелевском его значении). Здесь Элюар отправляется от общих эстетических представлений, утвердившихся во французской лирике со времен Рембо и Малларме и особенно прочно возобладавших благодаря Аполлинеру. Ранний Элюар равно пренебрегает зарисовкой, рассказом, воспоминанием об однажды случившемся, внезапно подмеченном – короче, строит свою вселенную без опоры на происшествие»(21).
    Впрочем, не совсем так. Скорее, без детального описания происшествия... Пожалуй, вот это – важная черта того, что можно назвать «аутичной» поэзией...
    Краски рассвета тонки, младенчески нежны, быстры, неуловимы, краски заката – пышны, величественны, медлительны, великолепны...
    Что сопрягается с чем в этих парах мимесис – пиисис и рассвет – закат, и вообще, возможно ли и нужно ли сопряжение?..
    «...Опыт словесного искусства. Здесь произошёл тот же разрыв, который мы наблюдали в других областях: разрыв, я бы сказал, с образованным историзирующим мышлением, с его манией подражательности»(22).
    Когда мы именуем, наша власть – в любви, познающей жизнь и мир. В ней мы, забегая вперёд, должны несколько отступить: «Отменный образ – что человек, отдающий приказы, в известном смысле должен как бы размахнуться во времени, чтобы достигнуть цели своего приказа»(23).
    В именовании, и вообще «задача рефлексии – быть философской интуицией... Существуют многообразные модусы внутренней интуиции: восприятие – не единственный рефлексивный интуитивный акт. Акт рефлексии может иметь место и в воспоминании, воображении или вчувствовании... Только внутренняя интуиция представляет идеал адеквации. Только она имеет перед собой предмет весь и сразу... Под действием рефлексии феномены испытывают качественную модификацию: отрефлексированные радость и гнев суть нечто совершенно отличное от спонтанных радости и гнева»(24).
    И это есть преображение воспринимаемого в сокровищницах сердца, голосом внутренней интуиции изводимого на свет...
    Внутренней интуиции... Это тот особый способ восприятия, о котором говорится здесь: «Главная особенность хайку – это то, что они целиком рассчитаны на особый способ восприятия, который японцы называют “ёдзё” – “послечувствование”... Задача хайку – не показать или рассказать, а только намекнуть; не выразить как можно полней, а, наоборот, сказать как можно меньше; дать только деталь, стимулирующую полное развертывание темы – образа, мысли, сцены – в воображении читателя»(25).
    И это всё служит «своеобычному орудию писателя – точности называния; между тем лишь такая точность способна избавить метафору от ненатуральности, позволить засиять ей ослепительной вспышкой истины, вознесшейся над нескончаемыми языковыми трясинами. Даже оставаясь в пределах современной Поэзии... можно с уверенностью утверждать, что её красота, её истина рождаются из глубочайшего диалектического сопряжения между жизнью языка и его смертью, между оплотнённостью отдельного слова и однообразной размеренностью синтаксиса. Что же касается непоэзии, то она болтлива без умолку, подобно людям, не выносящим тишины; она с явной опаской относится к точности слова и черпает жизненные силы в нагромождении всякого рода театральных эффектов: она смешивает жизнь с нервозностью... У подобной поэзии есть, разумеется, и спутник жизни – Роман, на свой лад пользующийся столь же ясным, практичным, декоративным и расхожим языком, идущим по вполне умеренной цене, – “крепкий” роман, несущий на себе все парадные знаки романичности, роман добротный и в то же время недорогой...»(26)
    Вообще, если говорить о поэтическом, «изумлённом» именовании, то «вопрос о том, как изображать “видимые вещи”, – один из ключевых в поэтике хайку... Басе говорил: “Возвысь своё сердце и вернись к обыденному”... к тому, что он сам называл “действительность”, “то, что есть”. По представлениям Масаока Сики, изображение “вещи как она есть” правдиво и точно невозможно без обращения к вечному, неизменному, иными словами, без соотнесения ближнего, непосредственного плана стихотворения с дальним, вечным... Это не просто мгновенное изображение явлений и предметов природы, а сущностное понимание природы, соединение поэта с ней, постижение сути вещей. Цель поэта – создание “истинного пейзажа”...»(27)
    «Сила, которая осуществляет подобную родственную связь между человеком и миром, это описанное в Манъёсю понятие кэ, нечто плывущее в воздухе, подобно туману, явственно ощущаемое, но трудно определимое. Словарь дает различные значения кэ – “признак"; “след”; “ощущение”. Это японский вариант китайского понятия – разлитой во вселенной энергии ци, из которой состоит всё в мире и которой всё в мире связано... Подобное интуитивное познание природы не подразумевает многословия, оно необычайно предметно и лаконично... “В хайку не место лишним словам о предметах и явлениях: они привлекают человеческие сердца простыми звуками” (Масаока Сики)... “Если предмет и я существуем раздельно, истинной поэзии не достигнуть”, – говорил Басё...»(28) Да. Именование происходит в любви.
    «Кроме простоты Басё ценил цельность... Хайку понимается Басе как единая фраза, произнесённая поэтом в момент наивысшего напряжения, вместе с тем... момент постижения истины краток, он требует простоты, цельности, лёгкости, “незаменимых” слов»(29). И это совершая,
    В прошлом с природой спорила кисть.
                Слово творила, а не слова(30).


(1) Аристотель. Риторика, 1404а 20.
(2) О. Кривцун, Артистизм как соблазн соперничества искусства и жизни.
(3) В. Беньямин, Заметки о Кафке 5.
(4) Э. Кассирер, Философия символических форм, т.1. Гл. 2, 1.
(5) См. Аристотель. Об истолковании. 2, 16а 27: «от природы нет никакого имени. А <возникает имя>, когда становится знаком, ибо членораздельные звуки хотя и выражают что-то, как, например, у животных, но ни один из этих звуков не есть имя». Определённое различение «подражания» и «символа» (;;;;;;; и ;;;;;;;;) можно найти также, например, у Аммония в комментарии к «Об истолковании» Аристотеля 15b.
(6) Э. Кассирер, Философия символических форм, т.1. Гл. 2, 1.
(7) Э. Кассирер, Философия символических форм, т.1. Гл. 2, 2.
(8) Э. Кассирер, Философия символических форм, т.1. Гл. 2, 2.
(9) Быт. 2, 9; Евр. 5, 14.
(10) Э. Кассирер, Философия символических форм, т.1. Гл. 3, 1.
(11) Иг. Иларион (Алфеев), Жизнь и учение св. Григория Богослова, гл. III, 5.
(12) С. Вейль, Тяжесть и благодать.
(13) Сщмч. Ириней Лионский, Против ересей, 4, 6, 6.
(14) Свт. Григорий Богослов, стихотворение 37, пер. иг. Илариона (Алфеева).
(15) Фил. 1, 23: ...имею желание разрешиться и быть со Христом, потому что это несравненно лучше...
(16) Иг. Иларион (Алфеев), Жизнь и учение св. Григория Богослова, глава IV, 2; цитата из Слова 45.
(17) Свт. Григорий Богослов, Слово 32.
(18) Свт. Григорий Богослов, Слово 37.
(19) Иг. Иларион (Алфеев), Жизнь и учение св. Григория Богослова, глава IV, 2.
(20) Иг. Иларион (Алфеев), Жизнь и учение св. Григория Богослова, глава IV, 2.
(21) С.И. Великовский. Поль Элюар. Вехи жизни и творчества.
(22) Г.Х. Гадамер, Последнее стихотворение Целана.
(23) В. Беньямин, О Кафке, Заметки 5.
(24) Мысль Э. Гуссерля у Э. Левинас, Философская интуиция.
(25) Предисловие к дневнику Басё «По тропинкам севера».
(26) Ролан Барт, Мифологии. Литература и Мину Друэ.
(27) Е.М. Дьяконова, Вещь в поэзии трёхстиший (хайку).
(28) Е.М. Дьяконова, Вещь в поэзии трёхстиший (хайку).
(29) Е.М. Дьяконова, Вещь в поэзии трёхстиший (хайку).
(30) Ду Фу, Восемь стансов от осени, 8.