Язык Искусства

Ксения Шафиева
1
Когда я была маленькой, мой мир состоял из наследного дома матери: розовая спальня, гостиная, кухня, длинные коридоры с портретами знатных особ. Я знала каждый уголок дома от котельной до чердака. Но единственной комнатой, в которую мне строго-настрого был запрещен вход – кабинет отца.
Я не была особо любопытным ребенком. Сказали нельзя – значит нельзя. Тем более, я не хотела лишний раз нервировать маму. Она и так слишком часто плакала, сложив ладони лодочкой. Я не понимала, отчего и почему.
(Ровно до того момента, пока сама не стала матерью, но это уже другое).
Я редко видела отца. До трёх лет вообще почти его не знала. Он лишь иногда выходил из своей мастерской, измученно мне улыбался и называл «принцессой». Я хмурилась, потому что у настоящей принцессы должен быть замок, принц и дракон, а у меня ничего этого нет.
Мир маленькой пятилетней девочки вытянут вверх: шкафы, стулья и мамино фортепиано выглядят огромными, а не в меру высокий отец – великаном. У него было очень бледное лицо и слишком печальные глаза. Особенно, когда он наблюдал за мамой, подперев голову рукой. Это казалось мне слишком странным.
У моих подруг папы были не такие. Они носили их на руках, покупали сладости, водили на выходных в цирк и всячески проявляли свою любовь.
Мой же отец страдал вечной мигренью, называл меня «принцессой» и запрещал мешать ему, когда он работает в мастерской.
И мне казалось, что все так и должно быть, пока мне не рассказали, что можно иначе.
2
Мой отец был художником.
Я поняла это, когда мне было шесть лет.
Он случайно оставил дверь открытой, и я зашла. Мастерская была совсем маленькой, и полностью заставленной мольбертами, коробками с кистями, банками и прочими штуками, которые обычно художники орудуют. Пахло краской, углём, бумагой и тканью. Везде были хаотично разложены неаккуратные наброски. На некоторых я узнавала маму, на других – моих школьных учителей; отец рисовал природу, нашего кота, а ещё…
- Зачем ты зашла сюда? – отец никогда не повышал на меня голос. Ради него я придумала специальное понятие – яростный шепот, - я же говорил тебе, что этого нельзя делать, если я не разрешу, принцесса.
Я обернулась, выронив листы с набросками на пол. Отец смотрел на меня, правда, в глазах у него была не злость, не ярость, а огромная, всепожирающая печаль. Или жалость? Или сожаление? Я, увы, пока еще слишком мала, чтобы уметь распознавать эмоции по взгляду.
Он не сказал мне больше ничего. Только смотрел.
Я смущенно пробормотала слова прощения и вышла из комнаты.
Больше никогда её порога я даже не пыталась пересечь.
3
Я очень рано научилась читать.
Это получилось случайно. Мне, маленькой девочке в таком огромном доме, было просто нечем заняться: мать музицировала в комнате, отец заперся в мастерской и не вылезал оттуда. Мне не с кем было пообщаться. Я часами сидела в библиотеке, отчаянно пытаясь сложить непослушные буквы в слова и предложения.
И немножко получалось.
- …На-чи-на-лась буря! Корабль скрипел и трещал, толстые доски раз-ле-та-лись в щепки, волны пе-ре-ка-ты-ва-лись через палубу. Русалочка отыскала глазами принца и, когда корабль, разбился на части, увидела, что он пог-ру-зил-ся в воду. Сначала русалочка очень обр…обра…
- Обрадовалась, - сказал мне отец. В этот редкий момент он сидел в гостиной и делал наброски именно там, чтобы затем опять пропасть из нашей жизни на месяц. Мне было немного грустно, когда он уходил.
- Обра-до-ва-лась тому, что принц попадёт теперь к ним на дно, но потом вспом-ни-ла, что люди не могут жить в воде. Нет, нет, он не должен умереть! Русалочке приходилось то нырять в самую глубину, то взлетать кверху вместе с волнами; но вот она наконец подплыла к принцу…
- Ты очень хорошо читаешь, принцесса, - ласково произнес он мне, не отрываясь от работы, - я и раньше слышал, как ты упражняешься в библиотеке. Тебе нравятся сказки, верно? Всем детям нравятся сказки… - отец промолчал, глядя на свой рисунок, - можешь еще мне почитать?
И я еще ему читала. Ему это очень нравилось. Он слушал меня молча, лишь редко поправляя в произношении слов. Отец не так много со мной разговаривал на тот период времени. Возможно, считал меня маленькой и неразумной. Как предвзято и пренебрежительно…
Он покупал мне книги. Их в библиотеке и так много было, а он еще больше покупал, целыми стопками. Я едва успевала их читать.
Отец очень мало разговаривал. Даже с мамой они обходились какими-то жестами, понятными только им самим. Он любил сидеть на диване в гостиной и смотреть на нас с мамой. Она пыталась научить меня музыке, и, говоря честно, получалось из рук вон плохо. Наверное, отцу было очень худо от постоянного пиликанья по клавишам, но он стоически терпел. И смотрел на нас. Неотрывно. И я не могла и не могу понять, что таилось в его взгляде.
4
После моего десятилетия я стала чуть ли не главной отцовской натурщицей. И мне этого совсем не хотелось.
Он был мне чужим. Все время.
Мне было обидно, что у всех есть мама и папа, а у меня только мама и отец, который молчит почти все время и годами сидит в мастерской. Хотелось назло прийти и устроить там погром, чтобы он вышел, посидел с нами, как нормальный человек. Чтобы он обнимал меня чаще. Чтобы не рисовал с меня эти идиотские портреты.
- В Раю искусства не будет, принцесса, - говорил он мне, когда я, плача и сжимая кулаки, просила оставить холсты и покое и поиграть со мной, - после смерти нет ни чувств, ни мыслей, ни вообще ничего – там все стерильно, не за что зацепиться. Нужно творить, пока живой. Из последних сил. Не плачь, принцесса, пожалуйста, - он поцеловал меня в лоб, и от этого реветь еще больше захотелось, - понимаешь, Искусство вечно, а жизнь увядает и гаснет, но…
Я не дала ему договорить и ушла. Пусть сам рисует свои картины, по памяти, без моей помощи. Я поднялась на чердак, он у нас был большой, светлый и просторный. На подоконнике рос горшок с перелесками: маленькими, синими цветочками. Я взяла табуретку и придвинула к окну, села. К глазам подступали слезы. Я сначала хотела их сдержать, но не смогла, и они закапали на голубоватые лепестки цветов. Как глупо! Но хотелось плакать и плакать.
Наверное, хорошо быть цветком. Той же перелеской. Цветешь себе без забот, нет у тебя ни искусства, ни книг, ни отца, ни матери – растешь пару дней, а потом умираешь абсолютно счастливой.
Упадочная философия.
Перелески были маленькими, но очень красивыми. Они напоминали мне маму, и это заставило улыбнуться.
Я услышала сзади шум и обернулась. Отец пришел. И стал опять смотреть. С тоской и чем-то еще. Не подошел, не обнял, сказал, что любит. Просто смотрит.
- Прости меня, - слова слетали с его губ неуклюже, будто неродные, - спустись вниз, пожалуйста. Можешь мне почитать?
Я шмыгнула носом, спустилась и стала ему читать.
- …Самому Коннику это было явно не под силу. Но Алисе после долгой возни удалось вытряхнуть его из шлема.
- Ну, теперь полегче дышать, - сказал Конник, обеими руками приглаживая разлохматившиеся белые волосы и глядя на Алису большими кроткими глазами. «В жизни я не видела таких странных воинов», - подумала Алиса. Конник был облачен в луженые доспехи, очень плохо пригнанные, а сзади к панцирю во всю ширину спины был приделан вверх дном деревянный ящичек необыкновенной формы; ящичек был открыт, и крышка болталась под ним на петельках…
- Я читал, что Белый Конник – это аллюзия на Смерть, - прошептал отец, воспользовавшись моей заминкой. Он не прекращал что-то рисовать, - а само путешествие Алисы – это путь по Загробному Миру.
- У тебя депрессивное представление о мире, - сухо сказала я и, кашлянув, продолжила читать.
Он вздохнул и больше не проронил ни звука. Глаза у него были такие же, как у Белого Конника.
5
Я чувствовала тотальное одиночество. Мама старалась изо всех сил, а неуклюжие попытки отца проявлять ко мне любовь были наивны и тщетны.
Я была зла на него.
После того случая на чердаке у отца начались жуткие мигрени. Он просил маму играть ему на фортепиано, чтобы они хоть немного прошли, но, как мне кажется, это ему не помогало.
Ему было плохо, наверное. Он был бледнее обычного и пропадал в кабинете еще больше. Но сеансы моего чтения ни разу не пропускал. Иногда я нарочно уходила, и краем глаза видела, как он беспомощно закрывал лицо руками.
Так ему и надо, думала я тогда.
Мне было лет тринадцать-четырнадцать. Страшный возраст беспочвенной ярости. Я старалась всячески подколоть отца, задеть его, будто пытаясь сказать ему: «смотри, как мне плохо, потому что ты меня совсем не любишь». Именно тогда я начала впервые писать. Маленькие, нескладные стихи кривым почерком, где каждая строчка была пронизана фразой «ты меня совсем не любишь». Я специально подкидывала их ему. А он, кажется, совсем ничего не понимал.
- Пожалуйста, не вертись, принцесса, - говорил мне отец, рисуя красками на холсте, - ты же не хочешь, чтобы я нарисовал твой затылок, верно? – а потом он начал рассказывать мне странную сказку про принцессу, которая должна была сидеть все время неподвижно, даже когда над её ухом ревели медведи. Я была уже слишком взрослой для таких сказок, и специально, назло ему крутилась.
Пусть рисует мой затылок.
Отец очень сильно опечалился тем, что я не могу сидеть прямо, но ничего не сказал.
Просто ушел к себе в мастерскую.
А я ушла к себе в комнату, писать и плакать в подушку.

Он разговаривал со мной. О музыке, живописи, литературе, о том, что я люблю больше всего на свете. Он обнимал меня, целовал и говорил, что любит. Неуклюже говорил, так, что я ему совсем-совсем не верила. Где он был раньше? Я уворачивалась от его бесед, выскальзывала от его рук при объятиях.
Потому что он был мне не папой, а отцом.

Однажды ему было особенно плохо. Отец сидел в гостиной, закрыв глаза. Я взяла со стола книгу и принялась читать. Опять сказка. Ему нравятся сказки, хоть он уже и не ребенок.
- …И Маленький принц возвратился к Лису.
- Прощай... - сказал он.
- Прощай, - сказал Лис. - Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь.
- Самого главного глазами не увидишь, - повторил Маленький принц, чтобы лучше запомнить.
- Твоя роза так дорога тебе потому, что ты отдавал ей все свои дни.
- Потому что я отдавал ей все свои дни... - повторил Маленький принц, чтобы лучше запомнить.
- Люди забыли эту истину, - сказал Лис, - но ты не забывай: ты навсегда в ответе за всех, кого приручил. Ты в ответе за твою розу.
- Я в ответе за мою розу... - повторил Маленький принц, чтобы лучше запомнить…
И тут я замолчала. Отец удивленно взглянул на меня.
Он же в ответе за меня. Он меня породил. И бросил, просто так, ради какого-то искусства, которое «единственное, что есть святое». Бросил ради красок, ради импрессионизма, Моне и Сезанна, ради запаха холста и вечного одиночества в мастерской. Бросил ради бездушных кусков бумаги.
- Что такое? – удивленно прошептал он, глядя, как дрожит мой подбородок.
- Ты не любишь меня, - шипела я, - ты не любишь меня, ты не любишь маму, потому что единственное, что тебе дорого – твое искусство. А все остальное – радости обывателей. Тебе ничего не нужно.
- Но, принцесса…
- Не называй меня так! – я бросила книгу на пол, - ты ужасен, ты чудовище!
Я выбежала из комнаты. Он умолял меня вернуться, но я не приходила.
И тогда я в единственный раз услышала, как он плачет.

Мать долго беседовала со мной. Водила меня к отцу, чтобы я просила прощения. Не хотелось мне ничего. Пусть он сам попросит прощения у меня, раз уж так.
Отец хотел показать мне свои рисунки, но я отказывалась. Не нужны они мне. Глупые, бездушные куски бумаги. Он настойчиво просил, чтобы я пошла к нему в мастерскую, хотел мне что-то сказать, но мне было все равно, что он там делает.
 Мама плакала, говорила, что я поступаю неправильно, что он любит меня больше, чем её, больше чем жизнь. Она утверждала, что я должна простить его.
Простить эти глаза, полные печали и желания отыскать идеал во всем. Это склонно для художников.
Не хочу я его прощать!
6
Муж утверждает, что я не должна публиковать эти записки. Но я не могу. Я должна превратить все мои выплаканные слезы в слова. Я должна рассказать людям, что ничто не может быть прекрасным со всех точек зрения.
Хочу ли я мести? Нет, это слишком пафосно. Мне просто больно. Больно за все одиночество, за все дни рождения то ли с ним, то ли без него, за все его холодные объятия и робкие попытки разговора.
За то, чем он для меня не смог стать за всю жизнь.
За то, как пытался, но не получилось, потому что Искусство важнее.
7
Я поддерживаю с ним отношения. Поздравляю с днем рождения, но не более.
(А я так хотела делиться с ним самым сокровенным…)
Но вчера он пригласил меня на свою выставку. Написал: «я очень хочу, чтобы ты её увидела, принцесса». Раньше я никогда не видела его картины. Не хотела смотреть на то, что так упорно заменяло ему меня. Но раз он просит, а еще так настойчиво…
Хорошо. Я сделаю ему уступку, в первый и последний раз.
Меня встречает выставочный зал: большой, светлый, современный, в каком-нибудь стиле вроде «хай-тек». Вокруг холстов стоит много людей. Я сжимаю руки в кулаки. Волнуюсь, хоть и пытаюсь делать вид, что все хорошо.
Мне интересно, что же все время рисовал отец. Какой-нибудь сюрреализм, вроде Дали? Или Моне? Наверняка нечто концептуальное, абстрактное, подобающее сложной, абстрагированной от мира личности вроде него.
Я шагаю вперед, к работам. И вижу…
Я не вижу стандартных, статичных картин классиков и современников. Я вижу сказки. Те самые, которые я читала отцу. Вот Русалочка пытается вытащить принца из воды(я до сих пор помню, как отец четко сказал слово «обрадовалась»), вот Белый конник показывает Алисе свой ларчик, вот Маленький Принц прощается с Лисом… Это не просто сказки, написанные в книгах и известные всем – это мои истории, рассказанные детским, неокрепшим голоском; он нарисовал их так, как читала я, только я.
Среди пейзажей и этюдов я вижу себя. Здесь я пытаюсь научиться играть, и мама одновременно и улыбается и хмурился, глядя на мои попытки; вот мой прекрасный затылок, отец обещал – отец зарисовал; вот я задуваю свечку на торте, вот я играю с котом, здесь тоже я…
У меня отнимается дар речи.
Все это время, все это время…
Я поражаюсь ему, как художнику – все детали прописаны так любовно и точно, что захватывает дух. Я на картинах совсем живая, словно сейчас выпрыгну из холста и побегу за котом.
Все это время, все это время…
На отдельном стенде, в большой, массивной рамке, висит главная картина выставки. Я боюсь подходить к ней, у меня уже на глазах слезы, да и нервы ни к черту. Я делаю неуверенные шаги, и, подойдя к работе вплотную, зажмуриваю на пять секунд глаза, а потом резко открываю.
На картине я, подоконник и горшок с перелесками. У меня на губах улыбка, но щеки еще не просохли от слез. Я не сразу замечаю там, на заднем плане, не в меру высокий силуэт, как будто в зыбком тумане.
Но только сейчас я могу точно сказать, что отражалось в его глазах, когда он смотрел на меня.
Нежность. Безудержная нежность, которую он не мог, не умел показать.
Я боюсь упасть в обморок прямо здесь. Вокруг меня – не краски на холсте, не красивые произведения искусства, а любовь. Я вижу тысячу признаний в ней, в складках на моем платьице, в ямочках на щеках. Я вижу тысячу «прости, принцесса, за то, что я был так ужасен» в этих нежных мазках и тенях.
- Ты все-таки пришла, любовь моя, - говорит мне отец. Он постарел, но у него такой же робкий вид, как у того самого Белого Конника, и те же самые глаза. Он стоит рядом, мнется, хочет что-то сказать, но не находит слов.
И не нужно.
Я бросаюсь его обнимать. Он растерянно поглаживает меня по спине; не говорит, что любит, не рассыпается в тысячах извинений. И не нужно.
Какой же непонятливой, наивной, эгоистичной дурой я была, когда отталкивала его от себя. Он ведь хотел показать мне все это раньше.
- Прости меня, папочка, пожалуйста, прости, - шепчу я, утыкаюсь ему в шею.
Все эти годы он пытался выразить невыразимое. Любовь не измеришь в сантиметрах, на словах не объяснишь, почему именно так.
Он ведь, в каком-то смысле, немой. Не может говорить. Умеет находить слова, но они для него – чужое, непонятное, иррациональное.
Он мог показать все чувства ко мне единственным языком, который был ему доступен.
Языком Искусства, которое велико и непоколебимо.