На бульварах

Леонтий Варфоломеев
Октябрь; тлеюще-терпко-киноварный, вызывающий физически-сладкое слюноотделение колор листвы деревьев, как бы состоящий из неисчислимых, посверкивающих от избытка багряной цветовой мощи, точек-вспышек, сочащийся шарлаховой червленью; кольцо Бульваров, он сидит на скамье, только что отложив в сторону купленную за час до того в переулке-перемычке между Новым и Старым Арбатом давно им разыскивавшуюся книгу по истории хризопеи (настоящее везение), хирургически-белую, истинный парагон белого, словно холодная толстая скорлупа весомых страусиных яиц, или залитый сиянием утреннего месяца снег одинокого гигантского глетчера, или свежая морская соль мельчайшего помола; он рассеянно переводит саккадно блуждающий курсор взгляда с геометрического серо-розоватого рисунка плитки тротуара вверх на дистиллированно-остывшее лазуритное небо полусолнечного дня с нежной рябью перистых облачков, и вновь книзу, на изысканно-запутанный орнамент отделки разномастных, разнокалиберных и разноордерных особняков, протянувшихся шеренгой через срединный ярус поля его перцепции. Мимо проплывает автомобиль, облитый черно-сияющим корпусом, на этот бриллиантово-черный корпус наложена печать корпорации, сотворившей его, похожая на астрологический символ несуществующего созвездия. Конец девяностых годов, Москва, погруженная в очередной радостно-разрешающий кризис метрополия Великой Тартарии, куда он выбирался в редкий выходной своей лейтенантской службы в подмосковной гвардейской дивизии (иронически он мысленно именовал себя «преторианцем», осознавая с грустью, что его психофизическая конституция, его длинная сутулая худоба, рыжеватые волосы и синеватые глаза, его альбиносная кожа, позволяли сравнить его лишь с позднеупадочными роскошными, иззолоченными и изнеженными палатинскими auxilia времен Апостата или Гонория, набираемыми среди аримаспов и киммерийцев). На вокзале, по прибытии в город, старая черно-седая крючконосая цыганка выманила у него пятисотрублевую купюру, которая совершенно необходима была для правильного гадания, напоследок ткнула пальцем прямо в солнечное сплетение, явно нанеся поражение в самое средоточие. Можно было, конечно, обвинять цыганский гипноз, однако, по здравом размышлении, винить следовало собственный непролазный идиотизм. Но, зато, он не сомневался, что именно этот прискорбный случай каким-то образом обусловил творившееся с ним: переплетение ярчайших, как на экране высокой четкости, опиоидно-мескалинных картин и обфускаторных вкраплений «мысли»: времена года — черная гнилостно-вулканическая весна, она будет, но на самом деле уже давно была; белая зима, лунная ясность вдруг застывшего влажного подвижного равновесия; красная осень, карминный итог попятного движения к рубедо; четыре звезды, миродержащие арканы углов космического ромба: нежно-пунцовый Альдебаран, зелено-золотой Регул, голубовато-сапфирный Фомальгаут, винно-пурпурный Антарес, но где же прозрачно-пламенная Поларис? Невероятно профундное и прекрасное, как привкус кардамона или черно-фиолетового вина, как иерихонский голос Джеймса Хетфилда из «Металлики», как осязание отменной, чуть растянуто-морщинистой вишневой кожи ремешка от часов. Поле черных закрытых век изнутри, наяву, во сне или на грани сна-яви — чернопламенеющее пространство — это субстанция, мысли — проявленные огни, разнообразные рожденные существа, но дух всегда оставляет мысль позади, будучи сам неуловим для мысли (actus purus), он не может быть предметом мысли, но лишь внемысленным Субъектом. Все мировое проявленное есть высвечивание узора, и Луна есть символ Проявления,  чьи циклы схожи с ее фазами, обратная же сторона Луны подобна непознаваемому архэ. Неспешная теплая контемпляция вышеуказанных образов и мыслей постепенно перерастает… он на миг проваливается в сон и, выплыв из него, ощущает приобретение законченного и осмысленного, почти люцидного сновидения: он в подвальчике-магазине, где-то недалеко (вот красная бакалейная лавка, вот белый кабинет нотариуса), стены, обитые темно-индиговой замшей, там был продавец-антиквар, какие-то диковинные курильницы и лампы, но он-то понимает, что на самом деле этот антиквар — зеркальщик, в то время как он, пришедший сюда, — звездочет, он хочет свести Луну с неба и закрепить ее в прозрачной твердой жидкости зеркала... Зеркальщик, крепкий свежий старик с клиновидной бородкой, в бархатной тюбетейке, в иссиня-черной жилетке, надетой на белую, как мука, рубашку, в ответ на незаданный вопрос мягко прошелестел ему: «Зеркало, юноша, есть символ примо-материи, тыльная, обратная его сторона — тамас; переливающаяся светом грань фацета обрамляет полотно зеркала, подобно тому, как Зодиак объемлет Theatrum Mundi. Знаете ли вы о перевороте, случившемся еще в незапамятные времена? Кшатрии, рыцари, ниспровергли власть иерофантов, то бишь жрецов. Нисходящий цикл, батенька, да-с... Я-то скромный зеркальщик-вайшья, благородный ремесленник, посмотрите вот в это зеркало, вы увидите голову Осла, это древний Оноил, Сет, Эон, Бафомет... У вас же — Босэан, белый ужас врагов и черная основа мощи». И он шелестел, шелестел и пел, долго и удивительно созвучно и складно, инкантировал этот дурацкий припев: «Сет, Сет, Бафомет», и что-то еще, что-то энохианское, вызывающее ощущение глоссолалически осмысленной и стройной жути… И еще: в этом сне, как бы сбоку, латерально, присутствовал постоянный мотив его сновидений — магнифицентный город-лабиринт, запредельный прообраз вот этой Москвы (строение которой было, однако, не радиально-кольцевое, но и не ортогональное, скорее, напоминающее спираль), и «город в городе», нанизанный на могучий бесконечный проспект отдельный дистрикт, прилегающий к центральной части с зюйд-веста (или зюйд-оста), в свою очередь, имеющий сложную структуру с несколькими пространственными центрами… Он разрывает паутину минутного забытья, потом довольно длительное время сидит и приходит в себя, но скоро как бы восклицает (мысленно), даже в горле перехватывает дыхание: «Это моя лучшая дочь! Это будет относиться к алхимическому деланию над всем Проявлением — что является его телосом, у него есть телос. Азбука, principia: сульфур — сила раскалывающая, расширение, но сама есть неподвижная, бескрылая; ртуть — сила затворяющая, сжатие, но сама есть подвижная, крылатая; соль — равновесие, фиксация и сама есть колесо, rota. Как это соотносится с циклами проявления (но возможен и сухой путь — очищение огнем, это стрела). Мы должны понять, что циклы манифестации, все эти кальпы, манвантары, юги — несравненно более сложные процессы, нежели просто коагуляция и диссольвация, нет, это невероятно разветвленные и закольцованные, расходящиеся и сходящиеся, сложноисчисленные формулы, непостижимые в своих промежуточных и финальных целях. Мы — лишь пена, струящаяся на поверхности бездонного магнум опуса, пузырьки, мы многократно, быть может, образуемся и растворяемся, мы закаливаемся и превращаемся в блистающий металл, или осаждаемся как ненужный пепел, «капут мортуум», голова мертвеца; впрочем, ничего пустого нет, и этот осадок все же не погибнет окончательно». Он хватает книгу («Малый  парижский дикционарий алхимических, хризопеических и спагирических терминов и орудий» авторства Пернелли, перевод Башкина) и судорожно пролистывает: алембик, алудель, зибаг, крослет, пеликан (нет, не то), дистилляция, элаборация, элевация, экзальтация, фильтрация, градация, рарефакция, ректификация, субтиляция — наконец, фиксация в соли. Вот оно. Он уже знает, что эта мысль об Алхимике станет его лучшей, вершинной, акмеической мыслью. «Неистовый Алхимик, мудрый и безжалостный, он желает, чтобы мы все стали сверкающим златом»... Он встает, минуту колеблется, задумчиво, рассеянно глядя куда-то внутрь себя, затем медленно движется по бульвару, зажав книгу под мышкой. Навстречу идет мужчина в черной кожаной простой куртке, с зачесанными назад и сплетенными в косу волосами, в очках с небольшими круглыми линзами морско-ярко-зеленого цвета. «Почему он взглянул на меня? А ведь он явно посмотрел на меня, хотя за стеклами очков этого не видно». Спустя время он обнаруживает себя стоящим посреди темно-поблескивающего огненно-порфирного (с золотыми прожилками) пространства  арочной пещеры метро «Площадь Революции», окруженным гигантски-объемными бронзовыми статуями большевистских хтонических антропомонстров.  Пора возвращаться в часть. «Нет, конечно же, мерзкий старикашка был не прав. Какой я тамплиер… Я не годен даже в шудры, хотя к ним я, пожалуй, ближе всего, ибо шудра — это тот, кто всегда «вне», никогда не в средоточии. Я был неважным инженером, сейчас я, пусть не по своей воле, пусть по призыву, никудышный офицер. Есть ли хоть что-то, что я могу сделать хорошо? Ха-ха… Разве что умереть? Нет. Мне стыдно жить, но и страшно умереть»…
…годы и годы спустя, последнее, что сплелось в его восприятии перед погружением в растворение, было: осень, бульвары, красная листва, человек в круглых изумрудных очках…