О ненравоучительности и неактёрскости поэзии

Кастор Фибров
О «ненравоучительности» и «неактёрскости» поэзии


    «Истинно Ты Бог сокровенный, Бог Израилев, Спаситель»(1). Он – Бог сокровенный... Отчего так?
    ...Скорей подспудное искусство,
    Скрываемое неискусно,
    Чем прикровенные слова(3).
    Но в этих строках всё же указан идеал естественности и ненасилия, словно тенью ограждённый, ибо и Господь – Кроток.
    «Литературе дидактическая тенденция всегда вредит, т.е. вредит художественному замыслу произведения его дидактическая нарочитость»(3). «Поэзия никого не заставляет – она просто предстоит»(4). «...Даже если всё заканчивается трагически, общий смысл произведения – терпеть не могу слова “мораль”! – как правило, меня удовлетворяет»(5).
    Эта ненравоучительность – одна из форм молчания.
    «...Они пришли к авве и сказали ему: Авва! Брат пришёл к твоей святости, чтобы получить для себя пользу; почему же ты ничего не заставляешь его делать? Старец отвечал им: разве я начальник общежития, чтобы ему приказывать? Конечно, я ничего не говорю ему; но если хочет, пусть делает то, что при его глазах делаю я... Сам же он, если что делал, то делал молча, и таким образом научил меня делать молча»(6).
    И, оказывается, это вернейший способ произнести, когда человек отнюдь не пытается достичь чьего-либо слуха: «Неявленная гармония сильнее явленной»(7).
    Гёте писал о Фаусте: «Обнаружилась удивительная вещь: некоторые трагические сцены были написаны в прозе, и теперь в силу своей естественности и силе они кажутся совершенно непереносимыми по сравнению с другими. Поэтому я пытаюсь теперь переложить их на стихи, ибо тогда идея словно бы просвечивает сквозь некую дымку, а непосредственное воздействие могучего материала несколько приглушается»(8).
    Потребовалось поступить так, умерить силу, пощадить чувства, которые, при тонком их и неослеплённом звучании говорят вернее, и в этом – правдивость, естественность. «Изящество достигается, когда человек отбрасывает всякую нарочитость и открывает в себе простоту и сдержанность»(9).
    «Несчастье современного, да и не только современного, актёра в том, что он не играет, а тщетно пытается обмануть и себя, и других. Вместо того, чтобы в каком-то новом образе явить себя, он “вживается” в роль, “проникается” чувствами другого, то есть отказывается от своего лица и надевает личину. Он именно – лицедей»(10).
    Что это означает? Отчего, исходя из этого наблюдения, нравоучительность бывает фальшивой, актёрской? Когда предлагаемое в нравоучение самим учителем не прожито, а лишь принято... но это ещё не усвоение. Усвоение предполагает утрату, поиск, хранение... И усвоивший опытом, кровью – говорит иначе, потому что хранит, а значит открывает скупо, лишь столько, сколько нужно. В нравоучительности же всегда избыток.
    «Кто любит блеск, тот не может приобрести смиренных мыслей, потому что сердце внутренно отпечатлевается по подобию внешних образов»(11).
    «Учёные философы говорят о добродетели, а риторы о красноречии, не разбираясь в них. Укажите одним на человека поистине добродетельного, но без внешнего блеска, а другим на речь, исполненную естественных красот, но без украшений: они ничего в этом не поймут»(12).
    «Настоящий актёр-артист не терпит "переигрывания" и знает всю художественную силу роли, выдержанной в намекающих полутонах»(13).
    В том, когда вещи не называются прямо, а исподволь, иносказательно, чтобы не задеть чувствительное сердце, есть душевная деликатность. «Прекрасное не в том, чтобы говорить о прекрасном, – увещевает Басё, – его нужно домыслить, дочувствовать. Гибкость рождает жалость, – говорит Кёрай, – не называя вещи прямо».
    «Таков смысл подлинного искусства; в этом его сущность и призвание: оно призвано нести людям истинный аромат духа. Художник не призван “поучать” и “проповедовать”; он не смеет становиться тенденциозным и навязывать людям какую-нибудь доктрину. Он призван сам цвести среди цветов духа, естественно, непреднамеренно (desin volto), органически и с некой таинственной, лёгкой, побеждающей властностью...»(14)
    «Здесь всегда останется мерилом следующее правило: не стремись “учить”, навязывать готовые теории и доказывать, иллюстрировать их; не посягай на проповедь; стремись глубоко постигнуть и верно изобразить, а не подтвердить предвзятую доктрину; изображай, а не навязывай, а главное – не рассуждай вне образов; не принимай ни от кого, и даже от самого себя никаких посторонних заданий; блюди тайну, свободу и неприкосновенность твоего художественного созерцания; пиши непреднамеренно, не нарочито (desinvolto), ни для чего иного, как только для художества. И всегда вынашивай свой художественный предмет в последней глубине созерцающего сердца»(15).
    Да! Вот откуда рождается подлинность: из созерцания, из увиденного. А нарочитость бывает возможна лишь при неусвоенном ещё даре, при детском состоянии человека, когда Господь, одаривая его много, сделал ему многое ясным, но оно ещё не усвоено, не оплачено потом и кровью удерживания, не открыто страданьем лишения и оставленности... «Авторитарное слово лишено для сознания внутренней убедительности, слово же внутренне убедительное – лишено авторитарности»(16), поскольку кротко, и оно таково, поскольку хранит то, что несколько неохотно приоткрывает.
    «Подсознание не подчиняется прямому велению. Закон обращается к разумной воле и действует в средней рассудочной сфере, в сфере, освещённой сознанием. Подсознание остаётся для него закрытым...»(17) Это та область, которую И.А. Ильин именовал «инстинктом», это глубинная почва, на которой произрастают разные растения... «Воображение, напротив, обладает особым даром проникновения в подсознание, особым органическим сродством с Эросом»(18).
    У Флобера была теория «самозабвенного погружения в предметы действительности, погружения, которое претворяет эти предметы “посредством чудесной химии” и позволяет им облечься в зрелые языковые покровы... Предметы тогда всецело заполняют душу писателя; он забывает себя, его сердце лишь чувствует сердце других, а когда благодаря фанатическому терпению это состояние достигнуто, нужные слова, точно схватывающие предмет, объективно его изображающие, приходят сами собою... На том же мистическом проникновении в действительность основана и концепция смешения стилей: нет высоких и низких предметов... не нужны ни общие теории стилистических уровней, разграничивающие предметы действительности согласно их достоинству, ни какие-либо попытки писательского анализа, данные в виде комментариев для лучшего понимания и правильной оценки изображения предмета; всё должно вытекать из самого изображения предмета»(19).
    Естественное слышание рождает и естественное слово, которое всегда кратко, даже если оно продолжительно... Звучит самая жизнь. «Содержание дано в художественном объекте сплошь оформленным, сплошь воплощённым, в противном случае оно является дурным прозаизмом, не растворённым в художественном целом моментом. Не может быть выделен какой-либо реальный момент художественного произведения, который был бы чистым содержанием, как, впрочем, realiter нет и чистой формы»(20).
    Самая наша жизнь и опыт учат нас постиженью, хранению нашего важнейшего, нашего смысла, вдохновения – Одушевляющего всякое существо и дыхание, отпечаток Его в нас звучит, повествуя иным, и нас, как странное и будто не наше сокровище, ведёт: «...Удивительное свойство всякого истинного таланта, если только он под влиянием ложной теории не насилует себя, что талант учит обладателя его, ведёт его вперёд, по пути нравственного развития, заставляет его любить то, что достойно любви, и ненавидеть то, что достойно ненависти...»(21)
    «Богослужение требует красоты и естественности. И великие святители вселенские очень красиво служили. Они не признавали театральности, они бичевали театральность, а служили изящно и естественно. Потому что богослужение должно выражаться в лучших формах, возможных человеку: в его познании, в его достижении, в его желании, в его образовании, в его конце концов самообразовании, его природных качествах. А так служить, лишь бы только внутренне углубляться глубоко, а на наружные формы наплевать – это не принимается Церковью, не принимается народом, никем»(22).
    Однако же это выражение естественно, поскольку рождается из внутреннего предстояния. И ещё: это прекрасное внешнее выражение возможно тогда, когда не имеет всецелого значения, а как бы ограждается и опаляется юмором и иронией, лёгким юродством, каким и был митрополит Иосиф, чьи слова приведены. Торжественность же звучит сама собою, поскольку зримое сердцем предстоянье молчанию, миру, – как невынужденно распространяющееся тепло.
    В творчестве Эудженио Монтале ощущается постоянное стремление избегать «красивой поэзии». Музыка его стиха ближе к современному разговорному итальянскому языку, чем к литературному(23).
    Украшенья стиха любые,
    если не выплеснуты рекой, –
    побрякушки бижутерии(24).

    Сердце, с простотою ищущее Спасителя, – вот, что касается другого сердца. И это обязательное условие поэтической речи. Да что там речи! Это обязательное условие всего, что совершает человек в жизни, и мысли, и чувства: «Если вам начну подавать советы, то буду сам себя осуждать. И если других начну обличать, то буду сам себя обвинять»(25).
    То есть, когда поэт касается язв, то они всегда – его, а все прочие видит в них свои, поскольку закон духовный един. И в силу этого единства и общности, коль скоро осязал некто следы Спасителя, невольно тем делает и окружающих преследователями...
    Об этом говорил игумен монастыря близ Иордана, в который пришёл авва Зосима, прося принять его, дабы от них научиться добродетели: «Человек человеку помочь не может, если каждый не будет внимать себе постоянно и трезвенным умом делать должное, имея Бога сотрудником дел своих»(26).
    Речь, жизнь, чуждающаяся нарочитости и показности, и вместе с тем «износящая новое и ветхое из сокровищниц»(27) означает как бы идти в сумерках, речь символическая, иносказание, которое употребляли старцы, смирение: «...Один старец, исполненный Духа, ...имел великую славу. Ему было открыто: вот один из святых скоро разрешится от тела; пойди простись с ним, прежде чем он почиет. Старец размышлял сам в себе: если я пойду днём, то соберётся народ, много будет молвы обо мне и после я не найду покоя. Итак я пойду вечером – в сумерках, и никто не увидит меня. Он вышел из кельи вечером, думая укрыться. И вот два ангела с светильниками посланы от Бога светить ему. И потом весь город сбежался смотреть славу его. И чем более он хотел убегать от славы, тем более прославился. Здесь исполняется слово Писания: “всякий унижающий себя, возвысится”(28)»(29).
    Эта прекрасная невзыскательность, простота, словно косоглазие, всегда устремлена к подлинному Источнику и Цели речи и жизни: «На Пути то, что выходит из уст, становится пресным – в нём отсутствует вкус»(30).
    Да, в нём нет человеческой эмоциональности, горячительности. И в речи Евангелия характер такой. Как можно было бы расписать Страдания! Но этого нет. «При чтении Евангелия не ищи наслаждения, не ищи восторгов, не ищи блестящих мыслей: ищи увидеть непогрешительно святую Истину»(31).
    «В Новом Завете нет ни рационального, привносимого извне распорядка, нет и художественной преднамеренности. Чувственно наглядное здесь – не следствие сознательного подражания действительности и потому редко достигает выражения; оно проявляется только потому, что тесно увязано с событиями, о которых рассказывается, тогда оно раскрывается в жестах и словах внутренне затронутых людей, – но авторы нисколько не озабочены тем, чтобы придать чувственно-конкретному определённую форму... Реалистические изображения в Греко-римской литературе не отличаются такой серьёзностью и проблемностью, они значительно ограниченнее в постижении исторической динамики, – но ничто не угрожает устойчивости их чувственных образов; они не знают борьбы между чувственным явлением и значением, тогда как... христианский взгляд на действительность до предела наполнен борьбой чувственно-конкретного явления и аллегорического истолкования реальности»(32).
    Поскольку всякая конкретность человеческая, как некая сгущённость или уплотнённость стихии и канвы жизни, никогда не бывает безличной, являясь моментом встречи, возможности ответа (поскольку самое наше существование является заданным нам вопросом), возможности любви, поскольку лишь она объединяет, сгущает реальность, убогую нашу наличность.
    «Если только постиг глубинную сущность Пути, то потом можешь говорить плоские и мелкие речи. А если произносишь глубокомысленные слова, то значит, что познание твоей сущности Пути неглубоко»(33).
    «Не стремись к блеску драгоценного камня, будь заурядным, как простой булыжник»(34), позволь дать зазвучать тому, что ты сам всегда и повсюду ищешь, а найдя, пытаешься и не можешь сохранить... «Любовь – это покой. Если нет покоя, нет и Любви»(35).
    Покой же предполагает свободу. В этом и качество философии издревле: «Сократ хочет быть лишь повивальною бабкой, у него нет претензии быть учителем. Он не претендует на душу своего ученика, и в равной степени у его ученика нет претензии на душу учителя. Монтень также восхвалял отказ Сократа от претензии на магистерский, то есть учительский авторитет...»(36)
    А потому и не требуется пленять слушателей прекрасными оборотами речи или особенными какими-то жестами: «Верные речи некрасивы. Красивые речи неверны»(37). Потому что некрасивые оставляют пространство для тайны: «...Когда “Я” принижено (по крайней мере, если энергия не пытается возвысить его в желании), мы знаем, что мы – не это. Очень красивая женщина, рассматривающая своё изображение в зеркале, вполне может полагать, что она есть это. Некрасивая женщина знает, что она не есть это»(38).
    О чём же знают все они, прекрасные или какие-то иные? Есть нечто искомое, и в насыщении, и в жажде, не постигаемое ни малой силой, ни большой, а потому «тот, кто достигает вершины мудрости, знает, что мудрость никогда не охватит собой весь мир. Поэтому он предпочитает простодушие. Тот, кто достиг вершины красноречия, знает, что красноречие никогда не раскроет сути всех вещей. Поэтому он говорит без прикрас. Тот, кто достиг вершины храбрости, знает, что храбростью никогда не одолеешь всех людей. Поэтому он скромен»(39).
    И, таким образом, если не присваивать себе того, чем прочно обладать никогда по определению не сможешь, то этим можно освободить его, живое и действующее, дать ему зазвучать: «...Если бы красноречие Тулия было менее красочным, оно было бы более действенным»(40).
    У него есть свой голос, характер и качества: «Душевный подъём не выражается в театральной позе и приподнятости»(41). Мы можем ему мешать: «Путь затемняется человеческими пристрастиями, речь становится невнятной из-за цветистости»(42).
    Реальность или, как сказал бы Иван Александрович Ильин, предмет, всегда лучше, чем то, что говорится, даже самого совершенного слова. Конечно, это не может быть оправданием несовершенства, но несколько объясняет, почему даже несовершенное может странным образом оказаться ключом, и объясняется это так: милосердие Божие...
    И мы можем чувствовать, слышать, когда желает оно быть сказанным нашим словом, а не только молчанием или жестом, и это просто: «Авва Евпрепий, ещё в начале своего подвижничества, пришёл к одному старцу и говорит ему: “Авва! Дай наставление, как мне спастись”. Старец отвечал ему: “если ты хочешь спастись, то когда придёшь к кому, не начинай говорить, пока не спросят тебя”. Авва Евпрепий, поражённый этим словом поклонился старцу и сказал: “много читал я книг, но такого наставления я ещё не знал”. И пошёл, получив большую пользу(43).
    «Всякая форма духовности начинается с "ослабления хватки", отказа от ограниченного и ограничительного "Я"»(44). Это слова о Дао.
«В Великом Пути можно пребывать, но о нём ничего нельзя сказать. Речи же Настоящего Человека ничему не учат, ни на что не указывают, не сходят с уст, не проявляются на лице. Кто в целом свете поймёт их?.. Никто из людей не может исчерпать суть Пути словами. Однако же слово, вовремя сказанное, откликается истине... Благородный муж откликается вещам, лишь соприкасаясь с ними, и речи его всегда произносятся вовремя»(45).
    И есть, что объединяет собою в любви весь мир, человека, творение и все вещи, – благодать Святого Духа Божия(46). «Что было бы необходимо для философии как вдохновляющее жало истины – скажем по-сократовски – это дискурсивное обновление с этической точки зрения, благодать, которая заставит философию отречься от себя как самоцели, или, по меньшей мере, как средства выставлять напоказ философское красноречие, но, тем самым, превзойти самоё себя, согласившись принять в поисках универсального разума и иные пути»(47).
    «Существо искусства – бесконечная сдержанность, раскалённое ядро и непритязательная оболочка, настоящее искусство не трогает, оно опаляет»(48).
    «Предвечно святость не была задумана Богом лишь для некоторых, и никого из людей с рождения Бог не воздвиг на высокий пьедестал. Отец Софроний ценил, возможно, превыше многих вещей, естественность. И он был настолько естественным человеком!.. И я видел эту естественность и у отца Порфирия... И у отца Паисия, и у других, Ефрема из Катунак. Все эти люди, будучи почти что “ангелами”, были такими простыми людьми!.. Отец Софроний призывал к этому, к естественности. Он не любил притворства, наигранности и манерности. Совсем не любил. Он говорил: “Смирение воистину естественно, оно красиво, свято”. И “красиво, свято и естественно” были три слова, которые часто сочетались у него вместе в одной фразе»(49).

    Приведу несколько цитат о слащавости.
    «Если мы не спохватимся, наших детей, внуков и знакомых тоже будет мутить от сахарина. Упорные фарисеи считают, что тот, кому “это” неприятно, просто бежит от света, ибо дела его темны. Однако больше всех от такого суррогата веры мучился Христос»(50).
    «В школах, где я учился, все священники как только начнут проповедовать, у них голоса становятся масленые, противные. Ох, ненавижу! Не понимаю, какого ляда они не могут разговаривать нормальными голосами. До того кривляются, слушать невозможно»(51).
    «Тема, которая могла бы прозвучать пронзительно, оказывается трещащим пустым лозунгом. За пафосом прячется в лучшем случае пустота, в худшем – неискренность. Чтобы касаться подобных тем, нужен такт, такт, и ещё раз такт. Особенно – если речь идёт о вере, Церкви... В изобразительном искусстве, – как в поэзии. Вроде пишет человек стихи – о природе, человеческих отношениях – и неплохо получается. Как коснулся веры – выходит фальшивка»(52).
    «Есть правда в слове, когда в нём тень»(53), что означает недоговорённость, многоплановость, фактическая неоднозначность при единстве дыхания, и много ещё всего.
    «...Оттого, что слегка поблёкли,
    стали краски ещё прекрасней»(54).
    Поскольку они кротки, в них нет насилия, ослепляющей и убивающей подлинную открытость помпезности. «Будем помнить: человеческая душа болезненно “морщится”, тотчас выставляя мысленную защиту, едва лишь почувствует малейшее давление на свою богоподобную сущность»(55).
    Нет, не в ярком наряде
    Вся прелесть её,
    Чистота, непорочность
    Сильней красоты(56).

    Однако также справедливо сказано, что «выдуманное зло романтично, разнообразно, реальное зло мрачно, монотонно, пустынно, скучно. Выдуманное добро скучно; реальное добро – всегда новое, чудесное, упоительное. Следовательно, “выдуманная литература” или скучна, или безнравственна (или же смесь того и другого). Избегнуть этой альтернативы она может, только коснувшись силой искусства какой-то стороны реальности, – а это доступно лишь гению»(57).
    Но что делает человека гением? Или что можно разуметь здесь под именем гениальности? Ответ есть, но нужно ли говорить?
    И ещё одно наблюдение: «Возможно, что современный вкус – “ироничность”, “раскованность” и прочая, и прочая – доведёт своё торжество до того, что во всём свете не сыщется больше мальчика, мальчика по годам или вечного мальчика, чьё сердце расширялось бы от больших слов Вергилия и Пеги. Об этом страшно подумать. Если это случится, нечто будет утеряно навсегда»(58).
    «Музыка... не была праздником в том смысле, что ставила себе задачей изображение праздников. Она была праздником именно потому, что, ничего не пытаясь изображать собою, самым наивным образом (именно только своим прекрасным образом) осуществляла согласование душ»(59).
    «В чём соблазн и яд театральности?.. – привычка жить, и притом напряжённо и остро, иллюзорной жизнью, часто много острее своей настоящей будничной жизни...»(60)  Но в этом всё же нет искомой человеком свободы.
    «Православие – это стихия абсолютной свободы. Боязнь... поставить слово, мысль, декорацию раньше или без факта, отвращение к пропаганде, насилию, ...боязнь убеждать, вера только в самую наличность религиозной жизни...»(61)
    И эта наличность требует преданности, возделывания данного дара, переданного Домовладельцем таланта. «Находятся, однако, люди, желающие быть всем сразу. Не довольствуясь тем, что они художники, они хотят вдобавок быть политиками, вождями, правителями или воображают себя пророками, глашатаями божественной мудрости, властителями человеческих дум!.. Искусство мстит всякому, кто желает быть больше чем художником, не давая своим творениям стать хотя бы произведениями искусства»(62).
    Ведь на самом деле, если говорить лишь о том, к чему призван (коль скоро научился кто слышать голос призвания), может человек сказать о гораздо большем, но иначе, правдивей... «Японский поэт не развёртывает перед читателем всей панорамы возможных представлений и ассоциаций, возникающих в связи с данным предметом или явлением. Он только будит мысль читателя, даёт ей определённое направление»(63).
    «Мудрость жизни, в том числе христианской, не быть требовательным к людям»(64), при присваивать их себе. «Гармония же в составлении букетов воистину достигается как бы отсутствием единства и порядка, ненарочитостью и легкостью композиций, подобных стихам Ли Бо, свободных от уставов и правил»(65).
    «Кто полон милосердия, тот говорит с трудом»(66).
    Ещё немного о сносках: «...Их (строки стихотворения) не поймут, это верно, но ведь в примечании нуждаются порой не только древние, но и современные писатели...»(67)
    Неактёрскость предполагает преодоление субъективности, когда из изображённого исчезает слишком явственный запах автора («вонь квартиры» Зощенко?). «...Мы постепенно избавляемся от манерности и подходим к лучшему в его обобщённой форме»(68).
    «...Стало быть, когда пишешь рассказ, не надо думать о том, что считают другие, надо оставаться наедине со своим рассказом и чувствовать себя по-настоящему одинокой. Теперь я поняла, что значит любить того, кто от тебя далеко...»(69)
    Освобождение близких и дальних, кротость – в них звучит голос приближающейся любви ко всякому существу.
    «...Честно совершенствуй себя, бдительно храни подлинное в себе; вернись к себе и предоставь других самим себе. Тогда ты избавишься от бремени. Что же ты ищешь в других, пока сам не совершенствуешь себя? Не одно ли только внешнее?.. Подлинное – это самое утончённое и самое искреннее. То, что не содержит в себе ничего утончённого и искреннего, не может тронуть других. Вот почему деланные слёзы никого не растрогают, деланный гнев, даже самый грозный, никого не напугает, деланная любовь, как бы много ни улыбались, не будет взаимной. Подлинная грусть безгласна, а вызовет в других печаль без единого звука; подлинный гнев не проявляется вовне, а наводит страх; подлинная любовь и без улыбки породит отклик. Когда внутри есть подлинное, внешний облик одухотворен. Вот почему мы ценим подлинное»(70).
    «Моя песнь сбросила с себя украшения. На ней нет нарядов и убранства. Они омрачили бы наш союз. Они мешали бы нам, они заглушили бы твой шёпот»(71).
    И этим неактёрскость поэзии соединяется с молитвой. Мы чтим её таковой, мы почитаем её так, в ладонях молитвы.
    Но бывает и иное. Когда дублируется молчание, «пастырски» для не понимающих открывая то, что подразумевается и произносится в тайне. Например, произносится прекрасная притча и после этого произнёсший заключает: «Зри, душа моя...» Типа: «Мораль сей басни такова...» Ну разве так бывает? Разве вступаем мы в подобные беседы с самими собою? Точнее, разве мы озвучиваем их так? И тогда, если это не чистая фальшь и натянутость, это простота, но такая, которая «хуже воровства». И у кого совершает она воровство? Не больше, не меньше, как у Бога, говорящего нашему сердцу в тайне(72). Вместо Него, приземляя и ограничивая Его слово, пытается навязаться это «прямословие», а на самом деле просто актёрство.
    «Самое удивительное в греках древних времён – их способность видеть всё подлежащее сказыванию уже в его самозакутывании изнутри идущей впереди упреждающей сдержанности... При воцарившейся ныне оборотливости речей и писаний самое трудное – это безыскусное, всё несущее на себе сказывание, и труднее всего – слышать его, когда оно ещё где-то совершается»(73).
    «В поэзии... каждый, кто ещё охвачен маниакальным желанием что-либо “сказать” и на что-то “повлиять” не заслуживает быть допущенным даже к преддверию искусства»(74). «...Мы в прямодушье покорителя не верим...»(75)
    «Одним из путей проникновения в человека ощущения присутствия Божиего является красота. Мы выходим на берег моря, видим прекрасные краски заката, по спине у нас бегут мурашки, и мы восклицаем: “Это божественно!” То же с литературой. Вы можете сколько угодно читать Лескова или Бернаноса и не почувствовать божественности. Но прочитаете в стихотворении у Пушкина: “Буря мглою небо кроет...”, не имеющем никакого чисто внешнего отношения к Богу, и у Вас может появиться ощущение причастности к божеству... Ни Бога, ни воскресшего и вознесшегося Иисуса Христа, ни тем более Духа Святого описать невозможно, потому что Бог неопределим, неизобразим. Нам дано знать только энергию Бога, его действие в нас и в этом мире, его присутствие, силу Христову. Это присутствие везде и всегда: в любви, красоте, радости, нравственной святости. Надо только уловить и прочувствовать... Но вот где та современная литература, которая показала бы мне радость Царствия Божия здесь и сейчас?»(76)
    ...За то, что в гимнах, год за годом,
    Они хранили дивный лад,
    Их ждёт блаженный сон под сводом
    Нетленных, дарственных палат(77).

    Этот «лад» – что это? Мир. Верность себе, своему лишь голосу, своему призванию(78). Подлинность. Кротость. «Задачи литературы покрыты тайной. Если это иначе, литература становится просто словесной игрой. А мы превращаемся... ну, скажем, в Грасиана(79). Это плохо. Но если чувствуешь, что задачи литературы таинственны, что они не зависят от тебя, что ты по временам записываешь за Святым Духом, ты можешь надеяться на многое такое, что не зависит от тебя...»(80)
    Причины нет у Красоты –
    Она живёт – и всё.
    Попробуешь догнать – уйдёт,
    Оставишь – будет жить...(81)
    Это значит, красота ничем не вынуждается, не имеет какого-то предустроения, человеческой заданности... Мы лишь «очищаем место»(82), учимся сами, учимся... «Искусство расцерковлено, а Церковь обескультурена»(83).
    О Кафке: «Он снова ощутил то непомерное требование, которое предъявляет слушатель к рассказчику: получить совет. Но он не знал, что посоветовать. Он знал разве что, как в наши дни совет может выглядеть. И ещё о том, что, чтобы дать совет, надо отвратиться от искусства, развития, психологии»(84).
    Откуда же тогда совет, если произносящий отвращается от искусства, развития, психологии? Вероятно, автор заметок не предполагал этого ответа, но иного не видится: из откровения сердца, являющегося поверх, сквозь, мимо, но и всё-таки ещё раз сквозь культуру. Отчего «всё-таки»? Она изъясняет (ведь и философия родилась в античном мире как толкование священного).
    «Прежде всего безличность, имперсональность означает отсутствие какого бы то ни было личного анекдота, исповедальной интимности, психологической заинтересованности. Малларме сторонится подобных форм опыта не столько потому, что считает их недостаточно важными, сколько потому, что природа поэтического языка далеко ушла за его горизонты... Имперсональность является результатом диалектической прогрессии, ведущей от частного к всеобщему, от личностного к историческому припоминанию... Не удивительно, что представление Малларме во времени лишено примет»(85).
    Когда автор превосходит себя, превосходит субъективное, временное...
    Как превзойти?
    «...Живой и органичный символический язык лучше других выражает истины духовного порядка, о чём свидетельствуют евангельские притчи. Поэтому современная биология вкупе с её новыми ветвями науки о живом... имеет шанс стать альтернативой с древних времён находящимся в противоборстве как чересчур сухой математике, так и слишком литературной философии, более приверженной словесному иллюзионизму, чем конкретным вещам»(86).
    Живой и символический язык, простые образы...

(1) Ис. 45, 15.
(2) Виктор Мамонов, из книги «Соприкосновенье».
(3) Еп. Иоанн (Шаховской), Письма о временном и вечном, «Сокровенный Крылов».
(4) Пауль Целан, цитата во вступительной статье Б. Дубина к подборке стихов Целана.
(5) Айзек Азимов, «Благое намерение».
(6) Алфавитный патерик, Исаак, пресвитер Келлий 2.
(7) Гераклит, цитата у Г.Х. Гадамера, Последнее стихотворение Целана.
(8) Переписка с Ф. Шиллером 460.
(9) П. Коэльо, Подобно реке.
(10) Л.П. Карсавин, Об актёре и театре.
(11) Прп. Исаак Сирин, т.1, Слово 56.
(12) Блез Паскаль, Мысли. Фрагменты, не включавшиеся в другие издания, XII.
(13) И.А. Ильин, Основы художества. О совершенном в искусстве, гл. 7.
(14) И.А. Ильин, Путь к очевидности, гл. 9 О художественном совершенстве.
(15) И.А. Ильин, О тьме и просветлении. Книга художественной критики... Введение гл. 4.
(16) М.М. Бахтин, Слово в романе IV.
(17) Б.П. Вышеславцев, Этика преображённого Эроса, IV, 3.
(18) Б.П. Вышеславцев, Этика преображённого Эроса, IV, 5.
(19) Э. Ауэрбах, Мимесис, XII.
(20) М.М. Бахтин, Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве, II.
(21) Л.Н. Толстой, Предисловие к русскому изданию сочинений Ги де Мопассана; цитата по: Митроп. Анастасий (Грибановский), Беседы с собственным сердцем.
(22) Митроп. Иосиф Алмаатинский, цитата в слове архим. Макария (Веретенникова) о митроп. Иосифе, где он неоднократно говорит о владыке Иосифе как о поэтичном в слове и жизни человеке.
(23) Из его биографии в Википедии.
(24) Антонио Мачадо, Листки из папки, 4.
(25) Прп. Ефрем Сирин, Слово о добродетелях и пороках.
(26) Свт. Софроний Иерусалимский, Житие преподобной Марии Египетской.
(27) Мф. 13, 52.
(28) Лк. 14, 11.
(29) Алфавитный Патерик, Иоанн Колов 36.
(30) Дао Дэ Цзин 35.
(31) Свт. Игнатий Ставропольский, О чтении Евангелия.
(32) Э. Ауэрбах, Мимесис, II.
(33) Люй Кунь, XVI век, Мнение мудрецов, Путь правителя, 38 глава.
(34) Дао Дэ Цзин 39.
(35) Монах Симеон Афонский, Девять слов, Слово о любви, 39.
(36) П. Адо, Философия как способ жить.
(37) Дао Дэ Цзин 81.
(38) С. Вейль, Тяжесть и благодать.
(39) Гуань Инь-Цзы, Избранные изречения.
(40) Эразм Роттердамский, Параклис.
(41) К.Г. Паустовский, Золотая роза, гл. Молния.
(42) Чжуан-цзы, Внутренний раздел, гл. II.
(43) Алфавитный патерик, Евпрепий 7.
(44) Анна Чен, История китайской мысли, цитата у П. Адо, Философия как способ жить.
(45) Гуань-цзы, Искусство сердца, 1.
(46) Прп. Серафим Саровский, О цели христианской жизни.
(47) П. Адо, Философия как способ жить.
(48) Готфрид Бенн, Двойная жизнь, гл. IV.
(49) Иеросхим. Рафаил (Нойка), Культура духа. Ответы на вопросы.
(50) Н.Л. Трауберг, Мир под оливами.
(51) Дж.Д. Сэлинджер, Над пропастью во ржи.
(52) О. Головко, Тишина без лозунгов.
(53) Пауль Целан, Говори и ты.
(54) Тайра-но Садафун, Кокинвакасю, Свиток V, 279.
(55) Прот. Артемий Владимиров, Искусство словесного служения, гл. X.
(56) Синь Цицзи, Славлю чайную розу.
(57) С. Вейль, Тяжесть и благодать.
(58) С.С. Аверинцев, О Вергилии.
(59) Н.К. Метнер, Муза и мода, Часть первая, VI.
(60) Свящ. Александр Ельчанинов, Записи.
(61) Свящ. Александр Ельчанинов, Записи.
(62) Х. Ортега-и-Гассет, Мысли о романе, Обособленный мир.
(63) В.Н. Маркова, Хокку.
(64) В.Н. Маркова, Хокку.
(65) Юань Чжунлан, Книга цветов.
(66) Конфуций, Изречения 12.3.
(67) И.В. Гёте, Письмо Шиллеру 67.
(68) И.В. Гёте, Письмо Ф. Шиллеру 135.
(69) Туве Янссон, Переписка.
(70) Чжуан-цзы, Разное, гл. XXXI.
(71) Р. Тагор, Гитанджали, 9.
(72) Ис. 45, 15: Истинно Ты Бог сокровенный, Бог Израилев, Спаситель.
(73) М. Хайдеггер, Знаки.
(74) Стефан Георге, Поэзия.
(75) Рене Шар, Да будет благословенна...
(76) Архим. Ианнуарий (Ивлиев), Беседа в журнале «Вода живая» №10, 2010.
(77) Стефан Георге, Скитальцы.
(78) Прп. Марк Подвижник: «Многие советы ближнего служат в пользу, но для каждого нет ничего приличнее своего совета», О законе духовном 68.
(79) Грасиан-и-Моралес, испанский писатель-моралист, иезуит.
(80) Х. Борхес, Беседы с А. Каррисо.
(81) Эмили Дикинсон, 516.
(82) Свт. Игнатий Брянчанинов, т.1 Видение Христа.
(83) Цитата у прот. Андрея Ткачёва, Отражённая действительность.
(84) В. Беньямин, Материалы к Одрадеку.
(85) Пол де Ман, Имперсональность в критике Мориса Бланшо.
(86) Люк Бенуас, Знаки, символы, мифы. Предисловие.