Сто дней одиночества. 2 часть

Бесконечное Падение
День одиннадцатый.

Практически две недели он приносит себе увечья; приходит к границам своего сознания, в нерешительности мнётся, уходит вновь.
Он — лунный блик, появляющийся на воде только по ночам.
Поток времени течёт незаметно быстро и одновременно стоит на месте. Кажется, что всё, что с ним произошло за это время, кончилось лишь вчера. Может, вчера, может — полгода назад... В его глазах весь мир выглядит иначе. И я не знаю, какие слова или строки подобрать, какие эпитеты приплести, чтобы передать хоть частичку тягучего потока его мыслей.
На его лице прорезались скулы; глаза сузились и выглядели неестественно большими по сравнению с острым носом и опущенными уголками губ, сухими и искусанными, с запёкшейся тёмной кровью. Он словно состоял из одних углов, палочек, веточек и бусинок, соединённых между собой невидимой красной нитью и переплетением эфемерных костей. Он — сложный ловец снов, сделанный по простой схеме.
Его снова посадили на поводок, расплющили надежду, раздавили мечты и сожгли здравомыслие. Он давно забыл, что иногда нужно жать тормоза, но, кажется, их давно уже нет: отказали...
Все эти мысли, чувства, сгустки эмоций — не его крик, он давно не может говорить, он давно замолчал на века, чтобы не обрекать себя на что-то ещё более страшное, чем одинокая смерть Страшна ли она по сути? Он всё больше сомневался в этом утверждении.
Единственной аксиомой за всё это время для него стала потребность в саморазрушении, являющаяся его единственным спасением.
Он бежал от самого себя, от своей тени, которая давно уже слилась с телом и прилипла к нему намертво; он не заметил, как стал своим водяным отражением, но его это и не очень волновало.
Колючие плети кустов впивались в худое хрупкое тело, рвали короткую светлую шерсть, оголяя кожу; но он уже не мог остановить себя, не мог прекратить насаживаться грудью на шипы, ему это нравилось. Закусывая губы до крови, он бился о мокрую от снега ежевику, оставлял на боках глубокие длинные порезы, царапал тонкие лапы. В глазах соблазнительно темнело, можно было легко предугадать конец, но он продолжал, продолжал, продолжал...
Взгляд с трудом фокусировался на дрожащих ладонях, испачканных собственной кровью. В голове билось довольное «молодец», багровая жидкость покидала его тело, уступая место удовлетворению и слепому удовольствию. Снег вокруг него быстро окрашивался, становясь приманкой для быка, коим он сейчас являлся. Но плывущий перед глазами мир говорил обратное, посему он шёл дальше, оставляя позади себя персональную камеру пыток.
Он слышал шум ветра, скрип ветвей и мерцание звёзд, отчётливо выделявшееся на фоне прочих звуков.
Звёзды пели ему реквием, а он только начинал подниматься из пепла.
Пока тяжело говорить о чуде, но скоро у нас всё будет

День двенадцатый.

Внутри его грудной клетки разливалось какое-то противоречивое чувство, в названии которого он сомневался.
Оно было похоже на выпуск на волю домашних птиц; на ребёнка, впервые увидевшего море; на странника, не тяготившегося отсутствием спутников; на первый весенний дождь и на расцветающие в ночи синие фиалки.
Из его рта вырывались обрывки некогда сказанных фраз, и, словно мотыльки, устремлялись в ночное небо. Он был наркоманом, поймавшим самый красочный трип: на снежной поляне, окружавшей его, расцветали дивные фосфорицирующие лилии, оплетающие его лапы длинными тонкими стеблями. Вокруг пламенными искрами кружились в медленном танце светлячки и ночные бабочки, пел вечернюю серенаду сверчок, бликами чёрных крыльев летали птицы.
Странник широко раскрыл глаза, откидываясь спиной на снег. В сине-фиолетовой массе неба были видны мелкие жёлтые крошки, почему-то имеющие другое название... Ложь, всё ложь... Опять всё, что он говорит, неправильное. Расширенные зрачки воспринимали мир по-другому, совсем иначе. Он снова имел краски. Он снова был живым.
Его разум был похож на стаю чёрных птиц. Они шныряли вокруг и клевали червей, иногда взлетая, чтобы очертить на небе ровный круг и снова сесть.
Боль в переломах медленно угасала. Кое-как надломанный гипс был испачкан, но пострадавший был доволен в своём безумии, валяясь на ледяном снегу и пуская слюни.
И что было более странно, его не преследовали призраки прошлого.
Он не имел права называться котом. Он им не являлся. Он стал кем-то низшим, он утратил свой дар, утратил свою жизнь, веру, надежду, смысл... И ему было хорошо. Ему было прекрасно, легко, весело.
Мотыльки преподносили ему свой последний подарок. У них были тёмные лакированные крылья с еле заметным ворсом, на ощупь напоминающие лепестки роз; в них словно отражалось звёздное небо, не смотрящее на него с укоризной, презрением. Это было главной причиной, почему всё происходящее не могло быть сном.
Он хотел остаться в этой бесконечной иллюзии, но над его головой появился венец с громким словом «Свобода», эхом разносящимся по горам.
Странник закрывает глаза и удовлетворённо откидывает голову назад, зажимая в лапе последний пучок пожухлой кошачьей мяты.
Весна пришла.

День тринадцатый.

Небольшая прогулка ему не помешает, особенно, когда весь окружающим мир — его дом. Или нет, даже не дом: у него нет дома, нет имени, нет обязанностей и нет тягот, он свободен, он одинок.
Порывистое чувство гонит его вперёд; он бежит, рассекая воздух своим телом; из-под его лап взлетают испуганные шумом птицы. Мороз и солнце, день чудесный... Весна ощущается иначе. Снег сдался под напором солнечных лучей и начал растворяться, таять и течь, образовывая в лесу полосы ручьёв, в которых странник оставлял отпечатки лап.
Он прививает себе привычку скрываться за ветвями кустов, красться, принюхиваться. Его чувство свободы ещё маленькое и хрупкое, робкое, как ребёнок, и лёгкое, как взмах крыльев мотылька.
Предчувствие какого-то события затаилось в груди, но он ненавидел слушать своё сердце, посему отверг плохие мысли и направился дальше. Нагромождение валунов встретило его до боли знакомым запахом, и его тело затрепетало, перестало слушаться. Существо тут же зашилось в кусты, вглядываясь в просветы между ветвей.
<...>
Он вздрагивает, дрожит, но всё равно выходит из тени кустов на голос, будто на чей-то далёкий зов. Перед глазами расплываются фиолетовые пятна — на сей раз болеутоляющее не дало нужный эффект, поэтому существо пребывало в странном расплывчатом состоянии, но всё равно тянулось к свету.
Увидев Музыканта, он его, конечно же, не узнал в силу своего состояния. Брошенное в лесную тишину «клевер» горьким привкусом мяты отдавалось на языке, и он морщился, силясь понять, почему таинственный незнакомец вызывает какое-то положительное чувство; от него веет родным, и даже сквозь нотки страха пробивается свет, который он не привык видеть. Существу не нравилось это ощущение, он чувствовал себя открытым и уязвимым.
Изгибая позвоночник дугой, безымянный выражает крайнюю нерадость этой встрече; поднимает грязную короткую шерсть дыбом и скалится. В горле клокочет рык, но что-то внутри говорит, что всё это неправильно. Сильно ли он подставится, если поверит в этого чужеземца?
— Ч-чего тебе нужно, — тихо шипит отшельник, щетинясь и поднимая костлявую спину всё выше.
<...>
Музыкант мялся, сомневался в нём; проверял его психику на прочность и был готов покинуть его в любой момент, но почему-то всё ещё был здесь.
И это о многом говорило.
Странник, недоверчиво и пугливо вздымая шерсть, переступал с лапы на лапу, позволив себе приблизится к тёмному коту на пару шагов. Внутри него бились птицы, готовые вырваться из пасти и то ли улетать как можно дальше, то ли размозжить череп незнакомца острыми клювами. Он и сам ещё не решил, на что был готов больше, поэтому осторожничал и прятал разноцветные глаза. Зрачки сжались и сузились до еле заметных полосочек, словно на существо обрушилось так много света, что он тут же потерял зрение и пустым взглядом смотрел куда-то сквозь Музыканта, куда-то, где за мокрыми еловыми лапами скрывалась тьма.
— Первый раз виш-шу, — шипит отшельник, скалясь, словно дикий бешеный пёс, сбежавший от хозяина.
И, опять же, он не уверен в своих словах. Все эти дни он был занят только собой и своей трагедией, достиг крайней степени нарциссизма и чувства, обратного ему; и теперь не мог различать лица, предметы, слова. Он путал «здравствуй» и «умри», «люблю» и «ненавижу», «жизнь» и «смерть».
Внутри него дрожало и стучало только одно гордое слово, смысл которого он ощущал и готов был принять — свобода.
— Что тебе нужно? — эхом повторяет свой же вопрос, постепенно успокаиваясь, но всё ещё пребывая в готовности совершать какие-либо необдуманные действия.
Но всё сознание молчаливо кричало, что он не должен навредить ему. Иначе не простит себя.
<...>
Может, воспоминания и вернутся к нему, когда-нибудь, когда его шерсть будет лить слабый туманный свет и взор будет похож на пару огней; когда душа станет тёмной, и он найдёт место среди мрачных ночных теней.
Может. А может, он так и не вспомнит. Кто знает, сколько будет пред ними дорог, потом, когда они выживут. Когда они вырастут, поумнеют, оставят свою старую оболочку и устремятся вверх, в небо...
Безымянное существо смиряет его холодным пугливым взглядом, но не уходит. Гул слов путается в его голове, и он не может произнести ни одно из них, теряясь в мыслях и пропадая.
— Признание. Прощение. Спасение. Исцеление. Испепеление. Не знаю, — произносит он, и его голос дрожит; он даёт слабину и корчится на снегу, закрывая лицо лапами, прячась, пытаясь понять, спастись, забыть снова.
Один ответ на все вопросы.
Он забыл, кто он такой; он забыл, что когда-то кого-то любил; забыл своё имя и потерялся, словно маленький ребёнок в толпе неприветливых взрослых.
И теперь он просто не знал, что делать.
Не знал, кто он такой и что есть мир вокруг него.
Всё серое.
Всё было бы серым, если бы он имел сердце.
<...>
Тот, что называется Музыкантом, размеренно гарцует вперёд, исчезая в тёмном хвосте ночи.
Существо трепещет и ломается, выглядывая из выкопанной для себя ямы (могилы ли?..)
Знаток сплетения звуков, мелодий и симфоний почему-то так уверен, что отшельник послудует за ним... И он и сам придаётся этой слепой вере, тянется за ним, идёт за ним, поддаётся искушению, верит в спасение.
Рядом не было матери, чтобы его научили не уходить с незнакомцами, подсовывающими под нос шоколадно-вафельное изделие в яркой блестящей обёртке... Не было и отца, чтобы научить твёрдости воли и непреклонности разума. Был только он... Один он.
Странник следует за ним, на всякий случай нетерпеливо выпуская ключковатые когти, готовясь в любой момент сделать бросок или быть брошенным — не дыши, не чувствуй, не вспоминай; не доверяй и не привязывайся.
Перед ним возникает что-то с ветхим названием «дом», представляющее из себя нору под корнями елей, причём довольно чистую нору. Существо шмыгает носом и ведёт длинными ушами, облизывает пересохшие губы, безумно смотрит на Музыканта — искра, и он воспламенится, захлестнув смертельной волной бывшего друга.
Секунда — и он покинет это тело, вихрем пронесётся по полям, молнией обрушится с небес на лес и всё испепелит, сожжёт до последней травинки.
— Спа.. сибо, — невнятно шелестит безымянный, чего-то ожидая.
<...>
Ямка для травок была очень кстати.
Криво улыбнувшись, безымянное существо кивает в знак благодарности, переступая с лапы на лапу у входа.
Внутри него теплится какое-то странное чувство, противоречащее самой его сущности. Он пытается поймать его когтями и распознать, но всё тщетно, оно покидает его вместе с уходящим Музыкантом.
Отшельник досадливо совершает какие-то порывистые махинации, движения; даже подаётся за иссиня-чёрным котом прочь от норы, но вовремя себя останавливает. Под этим дном может оказаться бездна, а он достаточно падал.
— Прощай, — одними губами произносит странник вслед уходящей эйфории, закрывая уставшие глаза.
Внутри него лежит сокровище, но ключ поручен не ему. И право пьяное чудовище, но места нету здесь вину.
По его венам текло сожаление с горьким привкусом мяты.
Он лежал на куче старой травы, уставившись в пыльный земляной потолок, обмазанный глиной. Снаружи наступил рассвет нового дня, пятнадцатого по счёту, но он уже знал, как он его проведёт.
И, вытирая с губ запёкшуюся кровь, он закрывает глаза и проваливается в чёрную бездну.


День пятнадцатый.

В нём не осталось ничего человеческого — так бы мы выразились, будь он одним из нас.
Внутри него разливалась всепоглощающая пустота, тёмная, с горьковатым привкусом во рту и чёрными стенами. Он видел её каждый раз, закрывая глаза, но она всё чаще стала посещать его и наяву.
И он не боялся впускать тьму в себя. Стало ли это главной ошибкой?

Дышать становилось сложнее. Холодный воздух окутывал его раны, пощипывал царапины, но он не звал на помощь, пытаясь заглушить боль. Самолечение и саморазрушение стало его главным повседневным занятием.
Он не упрекал себя, когда отворачивался от всего мира.
Не жалел себя, когда отказывался от помощи.
Его не грызла совесть, когда он в очередной раз видел свои крылья, комкая в лапах стебли мяты.
Он стал ничем.

Тот, кто жил и правил его головой раньше, пропал, бесследно ушёл, оставив после себя сломанные рёбра и трясущегося тощего наркомана, шарахающегося от прохожих, не вспоминающего случайных знакомых.
Путь в любой приличный дом давно закрыт и потерял свой смысл.

Он не хотел, чтобы его находили.
Не хотел прерывать падение.

День шестнадцатый.

Мир казался блёклым и фальшивым.
Возможно, он просто устал жить в своих иллюзиях.

Существо в коем-то веке решило покинуть облюбованную им нору и отправиться в небольшое путешествие. Оно не обещало быть захватывающим и опасным, нет, отшельник ещё не был готов для такой авантюры; ему просто нужен был какой-то толчок для реабилитации, для выхода из воображаемой психической комы. Прошло всего два дня, а он, кажись, уже стал зависимым от чужой помощи: в каждом случайном встречном странник искал знакомые черты, оттенки, звуки; каждый уголок леса хотя бы раз был окрещен вопросительным «дом?». Время шло, а он с каждой секундой сомневался в том, кто он есть.
Он даже не был уверен, что существует.

Время, тягучее и с привкусом песчаной пыли, тянулось очень медленно и мучительно. Зверь брёл по придорожному откосу, пустыми глазами уставившись в снег, из-под которого уже виднелась трава. Неумолимо приближалась весна, грозя раздавить его мартовским приливом сил, но он терялся в догадках, сможет ли испугаться этого. Сможет ли вообще что-либо почувствовать.

В поле было свежо. Птицы встречали новый день в ярко-голубом небе, порхая под лучами негреющего солнца; высокая трава, в народ окрещённая дедом-барадедом, длинными прутьями торчала из сходящих сугробов. От лап отшельника оставались неглубокие мокрые следы, и он подумал, что, быть может, сейчас не самое плохое время для охоты. Всё-таки та встреча вдохнула в него какую-то толику жизни. Надолго ли её хватит?

Существо поохотилось. Поохотилось зверски, дико, надрывно. Каждое движение оказывалось резкой ломаной, и он, вырисовывая причудливые тропы в снегу, гонялся за полудохлой мышью, играя. Зачем? Кто знает. Его внутренне эго требовало доказательства, что он всё ещё стоит выше других в пищевой цепочке. Хоть над кем-то. Позавтракав, путник держал курс в деревню.

Здесь было шумно. И довольно уютно. Деревенские коты не были похожи ни на домашних, ни на лесных, ни даже на одиночек: они будто содержали в себе частичку каждого из вышеперечисленных, являлись слиянием трёх фракций. И всё-таки странник с ними не заговаривал.
Он прогуливался по широким шумным улочкам, глядя, как люди гоняют гусей; как долговязую седую лошадь запрягают в сани; как доят корову в хлеву и как от маленького ребёнка резво уносится в поле козлёнок. Существо всё равно считало всех идиотами.

Ему предоставилась удача заночевать на чердаке сеновала. Здесь было довольно тепло, и ночью только слышно было, как изредка звенит бубенчик на шее какой-нибудь коровы и как сопит лошадь. Мыши, живущие в сене, удивлённо затаились.
В окно неумолимо светила полная луна.

День семнадцатый.

В этот негожий мартовский день лил дождь. Он проснулся примерно к полудню, точнее, очнулся, потому что перед этим нормально выспаться ему не представлялось возможным.
Лапа и что-то в боку начали тоскливо ныть, вороша в памяти то, что вспоминать не стоило. Непогода плохо на него влияла. Прищурив разноцветные глаза, кот ещё раз внимательно осмотрел сломанную лапу со слипшейся из-за наложенного людьми гипса шерстью. Кость потихоньку срасталась, но каждый шаг всё равно отдавал тусклой болью, и ноги подворачивались.
Он ловит себя на мысли, что не хочет выходить отсюда. Но выходит. Приходится.
Бывший травник делает шипу из сухой соломы, туго перевязывая место перелома. Ненадолго: всего на пару часов, пока солома не размокнет из-за сильного ливня, но пока что это поможет.
Он выходит из деревни примерно к двум часам дня. Грязный, мокрый, но необычно живой, он направляется на все четыре стороны, точно не зная, куда держит путь - теперь перед ним открыты все двери, нужно лишь постучать.
Остальное время странник проводит в ленивых раздумьях, бродя по лесу одиночек. Что-то предвещает ему интересную встречу... Не сейчас, может, позже. Когда он будет готов.

День восемнадцатый.

Мысли ни капли не щадили его. Они вились в голове тонкой шёлковой нитью, связывали какие-то фразы, лица, куски истории. С каждым днём связей становилось всё меньше; нить обрывалась.
Он стал ближе к природе, ближе к миру. Казалось, по утрам можно было ощутить тихое дыхание леса: влажное, теплеющее к полудню; похрустывание веток многовековых деревьев, словно хруст костей; крики птиц и разговоры других животных, будто лес имел дар речи. Вся планета стала одним большим живым организмом, на которой он паразитировал; загрязнял его, заползал в самые лёгкие, чтобы убить его изнутри, как никотиновый дым убивает курильщика.
Лес, почему-то, любил таких.
Пытаясь направить непослушный поток мыслей в нужное русло, отшельник силился определить, где именно он сейчас находится по отношению к этому организму. Поле, раскинувшееся на многие километры, встретило его вчерашней подмёрзшей грязью и тёплыми лучами солнца. Где-то высоко над головой запела чудная птица, и ему вдруг подумалось, что это, должно быть, гортань.
Так вонзи в неё нож.
И он, подкасывая длинный подол приходящей ночи, опускал руки в холодную воду затянувшегося ряской озера, смывая с костлявых пальцев лесную кровь. Его взгляд становился более колким, более диким. Связь с природой всё больше будоражила его животные инстинкты и взвинчивала и без того расстроенные нервы, но он не смог остановить этот процесс деградации даже при большом желании.
Жизнь затворника своего разума не предвещала глубокомысленных философских бесед или тёплых встреч. Всё, что у него было - всё, что у него осталось - его пустая гниющая оболочка и ворох обрезанных нитей, некогда образовывающих одно целое.
Но он продолжал свой призрачный путь, даже не имея цели.

День девятнадцатый.

Быстрые потоки текущей по территории одиночек реки обмывали худые лапы странника, смывая запёкшуюся кровь с расцарапанных пальцев. Он с каким-то неподдельным пренебрежением глянул на них, презрительно отводя взгляд, будто был разочарован в собственном теле. Что толку в крови, если боя нет?
О, бой начался ровно девятнадцать суток назад и продолжается по сей день. Четыреста пятьдесят пять часов в нём ведётся яростная драка его демонов с прахом его бывшей личности, того, кем он был до всего этого.
Подумать только: как легко рассуждать о прекрасной жизни и как быстро можно сломаться. Его жизнь была перевёрнута с ног на голову; надломлена именно там, у неистовых порогов Горной реки, где он когда-то решился. И подумалось вдруг: что, если эта речушка впадает в ту, что протекает по крутым склонам Небесного племени? Хорошо, если так; сейчас он непременно посмотрится в своё искажённое волнами отражение, наберёт полную грудь воздуха и плюнет в воду, растворяя комок своей надрывной обиды в прошлом. Но он так не сделает. Глупо было гоняться за своим хвостом. Все же знают, что ему его не поймать: слишком короткий.
Существо размеренно двигалось вдоль берега, наблюдая за шагом своего отражения краем глаза. В голове появились мысли, что его хвост — короткая кисточка, похожа на пупышку от вербы, «котика». Может, ему стоило взять какое-нибудь весьма праведное имя — та же Верба, например — и пойти отбывать свой исправительный срок в какое-нибудь чужое племя?
Глупость, глупость, глупость.
Думая о разных вещах, длинноухий неспешно прогуливался по лесам и опушкам.

День двадцатый.

А ведь всё ещё может измениться. Можно повернуть ход истории. У него, тощего и хромого, разбитого, всё ещё остаются пути к отступлению.
Пути к свету. Дороги к солнцу. Тропы из облаков на молочно-розовом небе.
Но он, увы, потерял свои крылья, и ныне сможет к ним взлететь.

Так будет лучше. Легче. Всегда легче, если находят виноватого. Только кому лучше? Им или Звёздам?
Отшельник не хотел, чтобы Звёзды думали, что он всё ещё в их власти. Показывал, какой он самодостаточный и независимый (психопат и социофоб), как ему всё равно на их подачки (с каждым днём ему всё больше хотелось вернуться и ползать на коленях у них в ногах), как он сам прекрасно справляется (мята в золотой жиле леса была переедена им же, и пришлось долго трястись и ползать по снегу, чтобы найти шалфей). У него всё хо-ро-шо.

Второй десяток дней пошёл. Он не считал их: считаю только я, его внутренний голос, его демоны, с каждой секундой всё больше проникающая в его сознание тьма. Большинство хотело погубить его; умертвить тело, вырваться из пустой грудной клетки, оторваться от земли и улететь туда, где облака и звёзды.

Нескончаемые дожди заливали лес, готовя его обитателей к полноводным рекам и грязи под лапами. Странник и так был весь в грязи. Грязной казалось не только тощее тело, но и душа, всё, исключая лишь тихо бьющееся сердце. Оно оставалось независимым. Свободным.

Отшельнику нравилось пробовать это слово на вкус. Оно отдавало полынью и свежестью ветра, холодом гор, дыханием над ухом и бесконечностью полей. Он был заключён в одном промежутке времени: лес, поле, река, деревня, город, лес, поле, река, опушка...

Назад всё ещё можно было повернуть. Возвращаться к началу стало его привычкой, и, быть может, все пограничные кусты пропитались его запахом, но его никто не гнал прочь, и он чувствовал себя чуточку ближе к солнцу. Обманчивое ощущение света.
Воспоминание о тьме, становившееся явью.