Чужие причуды. Роман-роллан

Эдуард Дворкин
    Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».
               



ЦИКЛ РОМАНОВ: «ПРЕСТУПЛЕНИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ»




«Здесь торжествует не мужской принцип либидо-опоры, а женский импульс зеркальности- отождествления».

А.К. Горский. «Огромный очерк»


«Наблюдения и эксперименты доказали нам, что возможно общение лиц «живых», то есть, еще только ожидающих смерти, и «умерших», то есть, перешедших через смерть».

В.Я.Брюсов.  «О смерти, воскресении и воскрешении»


КНИГА ПЕРВАЯ: ОБЩАЯ МАТЬ


            Считаю небесполезным сказать моим читателям, буде таковые найдутся, несколько поясняющих слов, как-то: я очень бы сожалел, ежели бы сходство вымышленных имен с реальными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо – в особенности потому, что та литературная деятельность, которая состоит в описании действительно существующих или будущих существовать лиц, не может иметь ничего общего с тою, которой я занимался.
                автор




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
Глава первая. ВОЙТИ ВНУТРЬ

Очерки домов в тумане были странны.
«Моя ошибка в том, что я ожидал плодов от дерева, способного приносить только цветы и листья», – думал он.
Александр Дмитриевич Самарин и в самом деле верил в то, что видел, и чувствовал то, чем жил.
Человек независимый и неискательный, за год напряженной сутолоки он постарел на десять дет, и некрасивость его лица стала еще разительнее.
Он вышел на Моховую к дому Устинова: каменный трехэтажный дом благовидной наружности.
Дворника у ворот не случилось; Александр Дмитриевич взошел на подъезд.
Прикормленная горничная мягко взяла от него пальто, трость и шляпу.
Немного смешноватый в манерах, с волосами, чуть поседевшими от головной боли, он принес две хризантемы: одна напоминала о палевой золотистости слоновой кости, другая впадала в прозрачно-молочный тон севрского фарфора.
Узор портьер и гардин, расставленные повсюду безделицы, запах царской воды прихорашивали гостиную средней руки.
«Теперь я понимаю больше, а чувствую слабее!» – понял вдруг Самарин и почувствовал.
Веяло домовитостью.
Прямо против него колыхнулась портьера; выйдя, Елена Степановна погрузила лицо в цветы. Ловко одетая, в малиновом тарлатановом платье, она была чужда всякой вульгарности.
– У тетиных детей у всех есть стулики, – мелодически она рассмеялась.
– Дети, они переимчивы, что обезьяны, – басовито он вторил ей.
Желтая сахарница из себя изображала утку.
Елена Степановна разливала чай: это была отлично заваренная, ароматная жидкость.
В хрустальных розетках подпрыгивали крупные вишни.
«Свежи могут быть русские, а иностранки только притворяются свежими», – Самарин подумал.
Отец Елены Степановны был русский, мать – француженка.
Отец, Самарину было известно, говорил какой-то вздор, а мать Елены слушала его с непонятным участием – пестрая и вместе сдавленная формою жизнь посеяла отцу Елены Степановны в мозг множество разнообразных представлений. Вместо сифона в семье стоял пузырь с деревянной трубочкой домашней работы. «Причесана по старой моде: пробор посредине, волосы прикрывают уши, и на темени тяжелые косы в виде коронки: тетя! – отец наливал себе из трубочки шипучей жидкости. – Белая, розовая, полная; вкусно взять от нее съестное: от тети!» – пояснял он.
– Хотел велеть давать обедать, – тем временем об отце рассказывала Елена Степановна.
– А матушка что же? – Александр Дмитриевич оставался внимателен.
– Устраивала пикники по подписке, после которых поутру сама насилу могла очнуться, – Елена Степановна отвечала, – соображаясь с составленным реестром.
Бесшумно Самарин разбил чашку.
Ему жадно хотелось войти внутрь этой женщины, заглянуть во все ее тайны, где успело спрятаться прошлое.


Глава вторая. ГЛАВНЫЙ ВОПРОС

В мнениях и правилах жизни они совершенно различествовали один от другой; его желания и удобства представлялись ей сплошным неудобством и несносием: отец хотел велеть давать обедать – мать не могла очнуться после устроенного накануне пикника; пахло кухней, и прихожая была мала.
«Сейчас разогреют котлетку, а то холодная!» – отцу дали знать.
Он был здоров и отлично спал: неслужащий и незанятый петербуржец. С брошенными вдаль глазами, он был уволен со службы без прошения.
Майоликовая лампа, спускавшаяся над столом, довольно слабо освещала комнату; белые, крупными цветами обои во многих местах поотстали; в спертом воздухе стоял лекарственный запах.
Елена в будущем обещала повторить мать: она не делала экономий из своих карманных денег. Она больше выбегала, чем выходила из гостиной: малышка с бантом!
Отец и мать: он был персонажем Толстого, она – картонажем Федора Михайловича!
Он видел ее поутру – убитой, изнуренной бессонною ночью, с вывернутыми, почти старческими глазами, с невыносимой болью в спине; он ласкал умирающую.
Быстро, как блин со сковородки, отец схватывал стакан с подноса, пил шипучую воду – недоставало только методически пристукивать рукой по столу; стол был черного дерева с медной, выпавшей из пазов, инкрустацией; зеркала – мутные с отпавшей амальгамой.
– Кто видел мать поутру – убитой и изнуренной? – будто бы не вполне понимал Самарин, – батюшка ваш или Федор Михайлович?
– Думаю, видел Толстой, – немилосердно Елена Степановна запутывала своего гостя.
Он замолкал.
Разнообразие предметов заманивало все далее: отталкиваясь левою ногой, мать уносилась на правой.
Пахло как будто жженым копытом.
– Домик, где дамы снимают коньки, – нужно было Самарину знать, – в действительности, что это такое?
– В действительности, – Елена Степановна наводила на след, – это домик свиданий.
– Там внутри матушку ждал Толстой? – из Самарина вырвалось.
– Первый русский конспиратор! – рассказчица шла навстречу.
– А матушка была первая русская конькобежка? Первая французская? – не вполне Александр Дмитриевич владел мыслью.
– Она не была первой, – хозяйка квартиры поджимала и выпрямляла ноги. – Только второй.
Он был обязан теперь задать едва ли не главный вопрос:
– Кто был, в таком случае, первым? Была первой?
– Первой русской конькобежкой, – Елена не замедлила, – была тетя.


Глава третья. ВОКРУГ СЕБЯ

Логично было бы думать, что Елена Степановна сама окажется если не третьей, то, как минимум, войдет в десятку русских конькобежцев – но нет: ее не оказалось и в первой сотне лучших.
Маленькую, ее возили к Зоологическому саду, где на катке были и мастера кататься, и учившиеся за креслами; девочке купили стулик, и в гигиенических целях ее катали на полозьях. Тупо она держала тонкие ножки в высоких ботинках, лишь иногда более упругой из двух давая себе толчок.
На муфту падали иглы инея. Вспухивали морщинки на гладких лбах. Они говорили: кокетство!
– Я не навязываюсь в конфиденты! – к Елене Степановне стучался Самарин.
– Да. Разумеется, – едва ли слышала она его.
Катальщик, выученный по-манежному, возил ее по кругу.
«Всякая сила стремится удовлетворить самой себе!» – подкупленный, он нашептывал в розовое ушко.
Люди, мелькавшие перед ее мысленным взором, исчезали, закатывались, но оставляли ей свои имена и фамилии: Цветоватый Борис – но, бывало, исчезали фамилии с именами, человек же, напротив, цеплялся: с непомерно долгими руками, обложным языком и глазами, изъеденными колкими веками: развихляй!
Тяжело разгребая мутный лед, с пальцами, пошорхшими от холода, вперед с убийственной медлительностью или, так казалось Елене, продвигался старик, извинявшийся, что не может.
«Кокетство!» – они говорили: катальщик, Цветоватый Борис и развихляй.
Елене представлялось тогда, что они, жилистые и поджарые, предадут ледяной земле пошорхшее стариковское тело – девочка спросила у тети.
«Он пришел на пустое место и, похоронив мертвецов, уйдет!» – зачинно тетя вещала.
«Катальщик, пьяный, сквернослов, здоровенный – сейчас о похабстве!» – жаловалась Елена тете.
«Его похоронят первым!» – тетя обещалась.
Вскоре после происшествия на катке Лев Толстой был отлучен от церкви.
Вместо косматой гривы, придававшей лицу оригинальный вид, волосы его теперь были приглажены и даже напомажены, отчего некрасивая физиономия еще более потеряла.
Скоро и громко дыша, он шел ускоренным шагом, и положение головы показывало, что он скособочен.
Маскарад начинал оживляться: его принимали за фабриканта Прохорова.
Маскарад был для первых шести классов и купечества; в Таврическом дворце фабрикант Прохоров перепоясался.
Его видели в проеме открытой настежь двери.
Он смотрел вокруг себя.
Дамы бросали милостивые взгляды.
Усилием воли он придавал лицу выражение спокойствия.


Глава четвертая. НЕКРАСИВЫЙ ЧЕЛОВЕК

Говорили: некрасивый человек – и Самарин холодел: не о нем ли?!
Говорили: некрасивый – и Толстой вскидывался: опять про него?!
Говорили: некрасивый – теперь это принимал на свой счет и фабрикант Прохоров.
Похожий на бритого и стриженого Толстого, не хуже он мог написать какой-нибудь рассказ или роман, но для этого ему непременно нужно было встретить двух дам в черных, но кричащих платьях.
Дамы уходили однообразно – одни за другими, все разбитные, солнечные, с голубым небом, набитыми на платьях солнцем, горами и морем.
Прохоров махал им вослед, стучал трудовым пальцем по стеклу, но не видел в их посещениях особой пользы.
«Малоразвитый человек, – объяснял он им, – везде ясно видит пользу, но чем сознательнее мы идем в жизнь, тем труднее решить, что истинно полезно для других, для рода; сохраняя вас, я, может быть, стесняю или даже гублю (пригубляю) десять женщин; губя их, я, может статься, спасаю косвенно сто!»
Он знал за собою особую махровость души и многоцветность мысли. Мысль, впрочем, уходила в другую сторону, махровость осыпалась цветочным мусором.
Церковный староста, в этом случае, он направлялся в храм и там, в алтаре бил дураков: его бешенство падало.
Едва ли не противу своей воли попавший на маскарад в Таврический, Прохоров озирался вокруг себя: в уголке танцевальной залы танцы обращались в давку.
Он причесал голову глаже обыкновенного; толпа бесновалась вокруг него – здесь были героини многих романов, но за усиленной работой и недосугом он как-то отстал от чтения.
Женщина-Моцарт в крепоновом платье и розовых ботинках галопом промчалась мимо него в маске смерти, запахло жженым копытом: Прохоров отвернулся: он избегал совсем уж дешевок.
Другая женщина, в лиловом, с полными плечами и грудями, с округлыми руками и тонкою крошечною кистью, в маске привизенца, ходила за ним, как сиделка.
«Маска, я тебя знаю!» – она говорила Прохорову.
С кружевными оборками она имела на себе нечто вроде жилета, хитро выглядывавшего из-под лифа; высокая фреза – на Прохорова прихлынуло! – вращалась вокруг ее белой шеи.
«Я не танцую, когда можно не танцевать», – сказал он ей, покачнувшись.
«Но нынче нельзя», – ответила она, как по-писаному.
«Нельзя – так пойдемте!» – он положил руку ей на плечо.
Едва они сделали первый шаг, как музыка вдруг остановилась.
«Только что, – объявил церемониймейстер, – на катке у Зоологического сада случилось трагическое происшествие!»


Глава пятая. НАТРУЖЕННЫЙ ПАЛЕЦ

«Вы знали его, – дама в лиловом спросила, когда музыка заиграла снова, – знали катальщика?»
«Он был малоразвитый человек, – фабрикант ответил, – и слишком ясно повсюду видел свою пользу. Нет, я не знал его: катальщика я не знал. Я знал каталу».
«Того, погубившего ровным счетом сто женщин? – она кружила его, как по льду. – Я слышала, негодяя кто-то до полусмерти избил в алтаре, привел в церковь и избил!»
«Он был негодяй и дурак, легко подался!» – Прохоров комментировал вскользь.
«Если взлохматить вам волосы, привесить бороду и густо обсыпать соломенною трухой, – позже, у Прентарьера, она развивала свои экзальтации, – пожалуй что, Зоологический сад придется вам в самый раз! Я не шучу, когда можно не шутить!»
«Но нынче нельзя!» – он понимал и не сердился.
«У вас натруженный палец! – она взяла его руку. – Какие изделия производит ваша фабрика: предметы, которые отвлекают? Пустые шершавые раковины? Блюдечки-запонки? Стаканы-шабли? Золоченую молодежь?!»
«Вовсе нет! – раззадорившись сам, Прохоров кинул бутылку в зеркало. – Мы фабрикуем сахарницы в виде утки для здоровых и утки в виде сахарниц для больных диабетом!»
«Толстой стыдится огромного своего чувства юмора, но почему?!» – новая пассия держала палец Прохорова в ладошке.
Она была не в черном, как нужно было ему для стимуляции, а в лиловом, низко срезанном бархатном платье, и, ко всему прочему, без черной же подруги: палец, между тем, распухал.
Толстой стыдится – этот неожиданный оборот разговора свелся, к обоюдному удивлению, на то, что есть люди с шестью пальцами – и вы этого не замечаете, есть люди с четырьмя пальцами – вы тоже ничего не замечаете, есть, наконец, люди, которые чрезвычайно ловко скрывают свое чувство смешного.
«Чувство смешного – пятый палец, – говорил из Прохорова Толстой и показывал на высвобожденной ладони все по очереди. – Глядите: этот палец – мужик, этот – сосед, третий палец – слуга, четвертый – учитель, пятый же палец – паяц, шутейник, штукарь!»
«Но ведь у вас их тут шесть! – она прихватывал неназванный. – Кто он?!»
«А это скоро мы узнаем – бывает, что углы гнилы, а дальше и топор не возьмет!» – загнувши пальцы, чтобы трещать ими, вдруг фабрикант, как в лупу, увидал Федора Михайловича.
Тот ласково и мягко засасывал пространство.
Беззвучно подаваясь, пропадали предметы: бутоньерки и обшлага фраков, сыпались хлебные крошки – неслышно переломилась пальма в огромной кадке и бесшумно с нее сверзилось медвежье чучело.


Глава шестая. ГНИЛЫЕ УГЛЫ

Позже красочная, многоцветная мысль соединила внутри себя разрозненные по первому представлению предметы, фигуры и факты.
«Факты что дети, – Прохоров думал так, – обыкновенно они веселы, более чем сыты!»
Дама, которую он сводил к Прентарьеру, оказалась матерью множества разболтанных детей, голодных и паясничающих: им только палец покажи! Муж дамы без видимых причин однажды лег под колесо товарного поезда, родной же брат бросил жену и сочетался повторными узами с француженкой, бывшею в доме гувернанткой: этот человек забылся сном жизни!
Однажды Прохорову довелось повстречать двух дам в черных, но кричащих платьях; они общались, и фабрикант, не скоро высвободившись, засел писать роман о человеке, именно забывшемся сном жизни!
У этого человека, его героя, был широкий грудной ящик, и он любил музыку, которую пели графинчики-женщины.
В то время «Прохоровская мануфактура» изготавливала графинчики в форме женщин, которые предлагались в комплекте с изящными стаканами-шабли – товар однако пылился в широких грудных ящиках, и Прохоров, соединив фигуры и факты, пришел к решению до поры романа не печатать.
Прохоров спрашивал женщину в лиловом платье о сне ее брата, но Анна (так ее звали) могла ответить лишь, что, да, действительно, это был именно сон жизни – и ничего не могла прибавить.
Прохоров просил Анну познакомить его с братом и был с нею откровенен.
«Как называется ваш роман?» – для чего-то она спросила.
«С полным ртом», – писатель-фабрикант сказал правду, впрочем, держа подспудно мысль (изумрудно-зеленую), что всегда название можно переменить.
Анна подумала.
«Хорошо, – она согласилась организовать встречу, – я сделаю это, но в свою очередь попрошу вас воздействовать на мою племянницу!»
«У вас есть племянница?» – Прохоров неприятно удивился.
«Да, она дочь моего брата и его жены-француженки».
Прохоров спросил, что он должен сделать, и Анна объяснила ему это.
Они продолжали встречаться и вместе сходили на похороны катальщика.
«Но это же катала!» – не смог Прохоров удержать восклицания.
В толпе, пришедшей проводить тело, был Ленин с Крупской и Инессою Арманд.
Слово предоставлено было Федору Михайловичу.
Взобравшись на импровизированный эшафот, тот отстегнул что-то под широким пальто.
«Бывает, что углы гнилы, а дальше и топор не возьмет!» – Федор Михайлович сказал, и Прохоров вздрогнул.
Откуда-то из-под руки оратор вытянул блеснувший на солнце инструмент и, размахнувшись, прицельно ударил по гробу.


Глава седьмая. ЗАПАХ БУНТА

На эшафоте обезглавить должны были самого Федора Михайловича – в последний момент смертная казнь была заменена похоронами катальщика.
«Привизенец» или «привиденец»?» – просил Прохоров уточнить Анну, касательно того, что держала она на лице в момент их знакомства.
Она, умышленно или нет, отвечала ему с полным ртом.
Крупская и Инесса Арманд, в черных платьях, но разбитные и с навинченными каблуками, отвлекали мысль; малоразвитый Ленин показывал палец.
«Вы видели его убитым? Каталу?» – Прохоров спросил.
«Я видела его изнуренным. Катальщика!» – Анна ответила.
Внутри ее ждал Толстой, Прохорову показалось. Разнообразие предметов отдавало жженым копытом.
« Вы первая русская или первая французская?»
«Первая русско-французская».
Гроб с отбитым углом провезли по кругу и обложили льдом.
«Который тут Прохоров?!» – в толпе зашныряли люди.
Фабрикант затаился.
Нашли!
«Отлучены, – объявили, – от церкви!» 
Сорвали нательный крест.
Цветоватый Борис недорого предложил звезду Давида: его природа не терпела пустоты.
«Толстой все видит!» – вдруг сказал Ленин.
«Владимир Ильич приглашен к Обломским, – Прохорову объяснила Анна, – на тот же день, что и вы».
Это была фамилия ее брата и девичья фамилия Анны. Их крестным был Лев Толстой.
«Он никогда не приседал!» – сказала Крупская.
«Он за любовь замужних к девушкам!» – сказала Арманд.
«Прежде огненный – теперь зверь!» – прибавил  пошорхлый старик.
Запахло бунтом.
Вот-вот могло появиться письмо Буташевича Петрашевскому.
Мысль краснела и подначивала забыться сном революции: снявши кепку, Ленин плакал по волосам.
Прохоров понимал все меньше, но чувствовал сильнее: добром не кончится!
Мысль, впрочем, уводила в мусор: сто женщин: пятьдесят Моцартов и пятьдесят Сальери публично обещались повторить общую мать.
Крылась какая-то затея.
Свинцовой тяжестью в мозгу лежал вопрос.
Предчувствие недоброго мутило душу.
Мороз лютел.
Нелепая мысль пришла в голову Инессы Арманд: она подумала, что Ленин хочет на ней жениться.


Глава восьмая. ЦВЕТНОЙ ПРИХОД

Внутри каждого ждал Толстой.
Никто не застрахован был от Федора Михайловича.
Предметы чисто русские превалировали однообразно; предметы французские отдавали разнокалиберностью.
Нога, соскочив со льда, норовила проехать по мостовой – тогда раздавался вскрик и пахло жженым копытом.
Женщины пели с полными ртами: песни Моцарта и Сальери.
Общая мать стояла в дверном проеме: скоро должен был наступить четверг: по четвергам Обломские принимали.
Отец, Степан Аркадьевич Обломский, неслужащий и незанятый, опускал и поднимал над столом майоликовую лампу – мать, мадам Линон, француженка и гувернантка в прошлом, расставляла стаканы-шабли; маленькая Елена в панталончиках из-под платья, что-то прятала за обоями; оба, отец и мать, соображались с составленным реестром.
«Ленин кто такой?» – силился отец.
«Ульянов, – мать напоминала, – с Крупскою и Арманд».
«Присухин?» – смотрел отец дальше.
«Мохнатый зверек ревности, – мать хмурила брови. – Однако, мы не приглашали!» – она вычеркивала.
«Прохоров?»
«Знакомый Анны, – мать помедлила. – Синий красивейшина».
Елена вскрикнула в детской – отец поднялся, прикрыл дверь.
«Долу хвост?! – покачал он руками. – Очередной Алексей?! Еще один – под колесо и малой скоростью в Сербию?!»
Он не любил и боялся сестры за то, что бывшие с ней мужчины обыкновенно плохо кончали: все они звались Алексеями.
«Прохоров Прохор Прохорович – промышленник и красивейшина церкви Святой балерины на Малой Конюшенной улице, – мать дала справку. – Будучи отлучен от православия, посещает приход синих евангелистов и голубых хореографов».
«Рассадник цветных мыслей! – Степан Аркадьевич слышал. – Они отрицают черно-белую составляющую мира!»
«Они не танцуют, когда можно не танцевать! – Жермена Гейневагнеровна блеснула гранями стакана. – Они не заказывают музыку. Они выбирают из того, что есть. Они выбирают выражения! Проснись, у него миллионы!»
На всякий случай почистили клетку: вдруг да появится мохнатый Присухин?!
Ленина мог сопровождать жандарм – поставили лишний стул.
Проверить квартиру пригласили саперов.
Для пальцев приготовлены были полоскательницы с удобным отделением для ногтей.
Общую мать вывели из дверного проема и посадили на колесо.


Глава девятая. ВОКРУГ РТА И ГЛАЗ

Прежде огненный, впоследствии – зверь, Присухин заявлял о себе через посредство пошорхлого старика, тоже Присухина, пришедшего на пустое место для того, чтобы с него уйти, но не раньше, чем все обязательные мертвецы будут надлежащим образом похоронены: картонаж, сшито-склеенный тремя пальцами.
С катальщиком удалось разобраться, не прибегая к сильно действующим средствам: похабство похабством и вышибают – старик Присухин обустраивался помаленьку на своем пустом месте.
Присухин-младший, тоже картонаж, но только склеенный и ничем не сшитый – двумя, а не тремя пальцами – утратил свою некогда огненность, а впоследствии стал терять и в зверскости: более никого не ввергавший в ужас, мохнатый и юркий, теперь он обслуживал ревнивое чувство.
Старый Присухин бился вернуть престиж фамилии: что-то получалось, что-то нет: взрослые больше не верили, нужно было работать с детьми.
Старому было дело до того, что девочки прячут за обоями, а мальчики для стимуляции раскрашивают в лиловые цвета: мальчики из немецких и шведских семейств и девочки из смешанных: русско-французских.
В четверг в интересовавшем его доме кое-что должно было смешаться, и старик попросил девочку, с которой сошелся на катке, до поры спрятать его у себя: так в нужное время оказался он на нужном месте: картонаж, плоский, в доме Обломских, за обоями!
Выходило так, что девочки прятали за обоями его самого (подобное случалось ранее) и по его же просьбе – это убивало секрет, но не затрагивало тайны.
«Присухины – династия, – рассказывал старик Елене. – Я – Присухин Первый, король подтяжек!»
Он щелкал себя по спине, и девочка смеялась до морщинок вокруг рта и глаз.
Он нежно брал ее за лицо: «Не беда! Сейчас подтянем!»
И делал классическую подтяжку кожи.
Иногда, впрочем, не получалось – Елена выбегала из детской с морщинистым, состарившимся личиком, но родители, занятые составлением реестра, ничего такого не замечали.
«Что, если бы, – впрочем, как-то отец обратился к матери, – в детстве ты ушла в свою комнату какой была, а вышла бы маленькою старушкой? Что твои близкие?»
«Они определенно бы начали плакать и причитать на предмет, что это такое со мной произошло – они пожалели бы!»
«Мои, – отец раскатился, – отвесили бы подзатыльник: немедленно прекрати, паяц!»


Глава десятая. МИРУ МИР!

Теперь он видел лучше, чем слышал, но понимал меньше, чем чувствовал.
Одно было ясно, как дверь: мир Федора Михайловича вторгся в мир Толстого: все смешалось!
Самарин ворошил события, будил воспоминания.
Ленин прислал помощников: Ворошилова и Буденного.
Как получилось, что Александр Дмитриевич перешел на сторону большевиков?
Ответ лежал в прошлом.
Возвращаясь от Елены Степановны-взрослой к Елене Степановне-девочке, он, Александр Дмитриевич Самарин, шел по текстоническим изломам – продукты жизнедеятельности демиургов кучками разбросаны были здесь и там.
Мало-помалу разруха сходила на нет: как будто всё подбиралось, подтягивалось, очищалось: дома обрастали крышами, фонари зажигались, закричали разносчики, заструилась Нева – завтрак у Кюба тянул на два рублика, дамы махали платками; жизнь, мягко засасывая, ласково и выплевывала.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
Глава первая. ОБЩАЯ МАТЬ

Первая русская конькобежка Анна Аркадьевна Обломская обедала одетая и с детьми.
Анна воспитывала детей без всякой заданной наперед теории – все они получали возможное, а кто-то даже – мороженое.
Дети были чутки, на Анне были чулки; скелетоны спокойно сидели в своих шкафах, смешные и вовсе не мрачные.
К обеду, наряженные чертями, приглашены были хористы – они, потрясая факелами, спрашивали о здоровье «маленького» – Краузе, низкорослый, похожий на мальчика из магазина, имел тучное сложение и короткую шею.
Хористы были Моцартами и Сальери: женщины – Моцартами и мужчины – Сальери; маленький Краузе с ученым знаком на груди и в полковничьих эполетах, превозмогал слабость тела силою аппетита.
Все блестели глазами.
Длинные белокурые волосы, разделяясь на лбу, ниспадали локонами на обе стороны бледных щек.
Вакация открывалась для нового тона.
Тон пробивался сквозь мусор.
Мусор романа уносил мусор жизни.
– Мусорг! – сеялись хористы, хованясь.
После обеда пришел Присухин-старший – делать обычную свою работу.
Бесстыдно растянутая Анна лежала на столе – старик что-то делал с нею: толок, мял, чуть ли не ковал железо,  пока закинутая назад голова не возвернулась в нормальное свое положение и то ужасное, что было промелькнуло в глазах, не растворилось под густыми ресницами.
– Кто станет теперь навинчивать каблуки? – осведомился он у Анны. – На катке?
– Буташевич, – снова молодая, ищущая и дающая счастье, она ответила, – станет винтить замужним, а Петрашевский – девушкам.
Анна сделалась белая, розовая, гладкая – фрезой старик убрал лишнее.
– Верно ли, – теперь спросила Обломская, – что у Толстого и Федора Михайловича была общая мать?!
Присухин собрал на картонном лбу белокурые волосы, подкрасил бледные щеки, прочистил ноздри – повесил маску привизенца просохнуть на гвоздь.
– Разве что, – на колесе, в дверном проеме, – он уклонился от прямого ответа.
Общая мать – это было неприятно: решительно никому она не давала покоя, куда-то постоянно звала, буквально каждый был перед нею в долгу. От нее стремились поскорее отделаться: сажали на колесо, выкатывали в дверной проем.
Фамилия общей матери была Писклянченко; мохнатые мужские брови супились из-под оренбургского пухового платка.
Доподлинно Анне Аркадьевне было известно: днями она посетила обоих: сначала общая мать побывала у Толстого – чуть позже была у Федора Михайловича.


Глава вторая. ДОЧЬ ПУШКИНА

Когда Прохоров попросил Анну познакомить его с ее братом, густо на нее пахнуло Толстым: барашек должен отдавать дымом!
Просьба была кругло-маленькая, бледно-зеленая, бездорожно-уездная и быстро исчерпалась при некотором своем размахе: Анна Аркадьевна согласилась; они набили рты поспевшей бараниной.
«Его тихая задумчивость согласуется как нельзя лучше с печальными пустыми переулками, но более ему по нраву лежать на постели в ботинках, – рассказывала она о брате. – Когда с ним говоришь – часто все слова как в подушку! Ему видится впереди огромное, неожиданное и яркое счастье – дорога же к нему сокращается в разговорах. Его посещают либеральные идеи, он может притвориться нетерпеливым и даже разбросать мусор жизни».
«Это, когда все вокруг представляется ему жирным, тяжелым, варварским?» – просил Прохоров уточнить.
Герой его романа был в точности таким же.
По странному совпадению, выбирая для персонажа фамилию, Прохоров или как вам будет угодно, выбрал почти такую же, как у Анны и ее брата – эта фамилия отличалась всего одною буквой, она писалась: Обломской: Степан Аркадьевич Обломской.
Резонно было Анне спросить у автора, а нет ли, часом, у этого его Обломского сестры Анны, на что Прохоров ответил, что есть, но не Анна, а Ольга.
Именно тогда в ресторанный зал вошел Федор Михайлович.
Анна ощутила легкое дуновение.
Еще не разобравшись в себе, она стала хватать Прохорова за пальцы, и Федор Михайлович, как ей показалось, взглядом поощрял ее повернуть каждый по и против часовой стрелки…
«Вы – дочь Пушкина, – как-то Федор Михайлович взял Анну за подбородок, – а, следовательно, глубокая старуха! Пришлю к вам, пожалуй, волшебного старика – подтянет кожу, и снова станете, как были!»
Так к Анне, со всеми его манипуляциями, стал наведываться старший Присухин, которого, в свою очередь, она учила ездить по льду.
«Домик, где дамы снимают коньки, – однажды Присухин обронил вскользь, – правда ли, внутри там бывает Толстой?»
Старый Присухин с пошорхлыми от холода пальцами (холод в пальцах – первейшее условие качественного массажа) частенько извинялся, что не может: задавши Анне вопрос, он извинился, что не мог не задать его.
Катальщик, Анна видела, прислушивается к разговору.
Цветоватый Борис и развихляй приглядывались к катальщику.
Анна учила Присухина ездить быстро, но тот передвигался с убийственной медлительностью.
Катальщик с креслом на полозьях вынужден был его обогнать.
Маленькая Елена, племянница Анны, дочь ее брата и француженки-гувернантки, смотрела из кресла.


Глава третья. МУСОР ЖИЗНИ

Анна почти не помнила отца – она спрашивала о нем брата, но отцом брата был совсем другой человек, и Степан Аркадьевич ничего не мог ответить сестре.
«Отец твой, – впрочем, он говорил, – умел вертеть людям пальцы!»
«А для чего?» – Анна спрашивала.
«На руках, – Степан разделял, – чтобы играть на фортепиано, а на ногах – для того, чтобы ловчее бегать на коньках. Посмотри на свои!»
Анна снимала башмак и чулок: ее пальцы жили своею особенной жизнью: они танцевали, пели, сходились, ссорились, расходились – и все начиналось сначала.
Степан Аркадьевич садился за инструмент – играл Мусоргского. Почему? Да потому, говорил брат, что эта музыка разбрасывает жирное, варварское, тяжелое и обнажает нам истинное из-под него!
Он, впрочем, быстро уставал – Анна массировала ему руку – брат играл дальше, но уже Моцарта или Сальери. А это с какой стати?
«Моцарт отличается от Сальери всего одной буклей, – брат вынимал из ящика парик с косицей, доставшийся ему по наследству, надевал на голову: длинные седые волосы, разделяясь на лбу, ниспадали ему на щеки.
«Один и тот же человек, – легко было Анне догадаться, – в зависимости от результата? Когда получалось, он был Моцарт, когда не выходило – Сальери?! Но почему ты играешь его музыку? – она повторяла вопрос.
«А потому, – волновался брат, – что иногда что-то у меня выходит, но чаще ничего не получается!»
Первую жену – так получилось – Степан Аркадьевич бросил прямо на балу: как следует раскрутил под музыку и разжал пальцы.
«Сальери, – брат проводил аналогии, – тоже бросил жену: у них не получалась совместная жизнь, но и Моцарт свою жену бросил: у него вместо супружества вышло форменное безобразие!»
Жена Степана Аркадьевича, как оказалось, написала записку кучеру, и тот, высаживая их на бал в Дворянском собрании, бумажку выронил; пальцами, как грушу, Степан Аркадьевич раздавил любовное послание.
Своею историей Степан Аркадьевич сделался интересен многим: Толстой, по слухам, писал с него своего Кознышева, а Федор Михайлович – не то Рассольникова, не то графа Мушкина.
Степан Аркадьевич меж тем женился на мадмуазель Линон, и та родила ему Елену.
Обстоятельно Толстой писал жизнь своему герою; до поры Федор Михайлович принужден был отступиться, довольствуясь житием француженки.
Цветной и черно-белый мусор жизни сыпался отовсюду, и не всегда удавалось выметать его со страниц.


Глава четвертая. ЦЫПКИ С МОРОЗА

Елена, подрастая, ловчилась проехаться на колесе, но девочку пугали общей матерью: придет и сурово насупится!
Вакация, открывшаяся для нового толка, предполагала необыкновенно раннее появление лицевых морщинок, совсем еще детских, вокруг рта и глаз – девочку научили склеить картонаж и прошить его нитками – получился старик Присухин, поселившийся в детской комнате за обоями: игрушечный, он умел подтягивать кожу и убирать морщинки.
Родная тетя Елены, сестра ее отца, Анна Аркадьевна Обломская по катку довольно близко была знакома с живым стариком Присухиным, весьма смахивавшим на картонаж и умевшим не хуже управляться с обвисанием кожи. Узнавший о существовании двойника, тетин Присухин, натурально, захотел свести знакомство с Присухиным племянницыным – последний же прятался за обоями и на сближение не шел: каким-то образом Присухина натурального уговорили, что это он сам плоский и для чего-то иногда прячется от людей; до поры вопрос повис в воздухе.
Нередко тетя Аня выходила замуж за какого-нибудь дядю Лешу и рожала детей, размерами превосходящих Елену – однажды у нее вышел в точности такой же по величине, как Елена, мальчик; при встрече девочка охотно играла с ним: маленький Краузе был общителен и носил эполеты.
Все мужья тети погибали на железной дороге – кучер довозил их до рельсовых путей, они выходили, шли вдоль полотна, не слушая уговоров и увещаний, дожидались товарного, молча падали под вагон, а после лежали на столе казармы с полуоткрытыми ртами и вьющимися волосами на висках.
Тетя очень горевала, порывалась уехать в Сербию, но не уезжала, а шла на каток, где до изнеможения каталась и ставила какой-нибудь рекорд. Маленький Краузе тоже выучился, Елене же катание не давалось: ее возили по льду в кресле, снабженном полозьями, обыкновенно под музыку Моцарта или Мусоргского – как-то заиграли Сальери, и с человеком, катавшим Елену, что-то произошло: он выпустил спинку кресла, и оно, на полозьях, дальше поехало без него.
Елена, возвратившись домой, первым делом отогнула обои: Присухина не было! Кожа Елены с мороза покрылась цыпками; она заперлась в детской и долго не показывалась, а потом вышла и всех напугала.
Появление цыпок, впрочем, списали на жизненный мусор – катальщика же пришлось хоронить: девочку поразил гроб: хрустальный, он висел на золотой цепи.
«Что ли, он был кот?!» – малышка вспомнила дедушку Александра Сергеевича.
Федор Михайлович, услыхав, тогда отбил от гроба хрустальный уголок и подарил ей, приятно улыбнувшись.
«И все-таки, гроб или горб?» – впоследствии спрашивал у Елены Степановны Самарин.
Гадливо молодая женщина передергивала плечами: катальщик, в самом деле, был горбат!



Глава пятая. ПЯТЫЙ ПАЛЕЦ

Обстоятельно Толстой писал жизнь Степану Аркадьевичу, пусть называя его Кознышевым или Припасовым – Обломский никак не обращал на это внимания и продолжал жить по-своему, ни под кого не подстраиваясь: так ему казалось.
Прохоров, фабрикант и писатель, вовсе не изображал Обломского: герой его романа имел случайные совпадения со Степаном Аркадьевичем, впрочем, весьма многочисленные.
Толстой писал Степану Аркадьевичу на перспективу – советовал, как поступить в той или иной ситуации, заблаговременно к ней подготавливая; Прохоров, напротив, оценивал уже произошедшее.
Жить в обстоятельствах и быть от обстоятельств свободным – невозможно: в этом Толстой и Прохоров смыкались: вопрос был в том, создавал ли Степан Аркадьевич обстоятельства вокруг себя или же они, обстоятельства, породили самого Степана Аркадьевича.
Федор Михайлович звал Обломского к топору – это был мусор, Степан Аркадьевич успешно его отметал; мусор смешивался с продуктами жизнедеятельности общества: появились большевики, ими предводительствовал Ленин.
Жизнь, засасывая завтрак у Кюба, выплевывала общую мать с седыми и мохнатыми бровями; мать формировала черно-белую составляющую жизни, но именно черно-белая основа уже не удовлетворяла передовым умам, и посему были запущены цветные мысли.
Тут проявили себя синие евангелисты; главная цветная мысль была, не танцевать, когда можно не танцевать; мысль обслуживали голубые хореографы.
Существенно увеличено было производство катальных домиков – спешно их монтировали на катках: под прикрытием дамы переодевались в катальные костюмы и выходили на лед то синие, то голубые, то красные и даже сине-красно-голубые, как Крупская или Арманд.
Прохоров не сказал Анне, что домики для катания собирают именно на его фабрике – Анна загнула ему пальцы и трещала ими – далее вошел Федор Михайлович, надутый, и принялся выпускать из себя воздух: он выставил пятый палец и показывал его всем, кому не лень.
Это была сцена, глава из прохоровского романа, бегло которую автор пересказывал своей слушательнице – в той реальности, в которой осознанно они ощущали себя, ничего похожего не происходило; Анна ждала, когда же Прохоров скажет про домик, но тот не говорил.
Прохоров, в свою очередь, ждал, когда же Анна затронет тему пустых переулков – ему хотелось озвучить их мелодику на своих страницах – Анна обмолвилась, что эти печальные переулки бывают зачастую по самые крыши завалены бытовым мусором – тогда в них появляется Федор Михайлович: расхаживает с палкой на уровне верхних этажей и чердаков, раскапывает, ищет в отбросах, отбирает то, что может ему пригодиться.



Глава шестая. ФИГУРЫ ИСЧЕЗАЮТ

«В нем, что ли, сидит татарин?» – Прохоров удивился.
Резонно было спросить, откуда такие сведения.
Анна сослалась на брата.
Брат, напрямую, расхаживая по переулкам, встречается с Федором Михайловичем?!
Брату рассказывает общая мать. Она любит завтракать у Кюба за общим столом; там же завтракает Федор Михайлович. Общая мать очень стара: бывшая крепостная, нянчила покойного отца Елены.
«Хрустальный гроб! – выстрелило у Прохорова. – Это она!»
«Арина Родионовна, – Анна кивнула. – Проходит через кухню – потом от нее трудно отделаться!»
Засасывая завтрак у Кюба, общая мать выплевывает мусор жизни!
Это была совершенно цветная мысль, под прикрытием которой можно было переодеть кого угодно во что угодно и что угодно в кого угодно! Материализовавшая себя цветная мысль явилась под видом катального домика!
Думать далее Прохоров просто-напросто себе запретил – это могло привести к последствиям, уже необратимым.
Он находился внутри своего романа, нуждавшегося в некоторой корректировке: сидел с Ольгой (у него на страницах Анна была Ольгой) у Прентарьера, трещал пальцами, и маленькая бледно-зеленая просьба кругло катилась от него к сидевшей по другую сторону скатерти даме. Для Ольги Обломской это был мячик кокетства: она перекинула его кавалеру.
«Мой брат, – Ольга улыбнулась глазами, – составляет фигуры из брошенного платья».
«Что, – недослышал он, – составляет?»
«Степан, – Ольга смеялась глазами, – Стива составляет фигуры, но они исчезают».
«Что? – не понял Прохоров. – Когда?»
«Степан Аркадьевич, – Ольга прямо-таки хохотала глазами, – составляет фигуры из брошенного платья, но фигуры исчезают, когда поймешь, как это платье лежит!»
Было шумно, Федор Михайлович надувал щеки, трещала пальма, и чучело медведя тяжко прыгало по ресторанному залу.
Так выходило, ее послушать, что, если за дело взялся Степан Обломской, то под иным платьем могло ничего и не оказаться! Ровным счетом! Но как, в таком случае, с головою?!
Маска! Привизенца! Привиденца! Кого угодно!
Едва ли отдавая себе отчет в действиях, Прохоров протянул пальцы к платью Ольги.
«У Ольги платье из фольги!» – лязгнул жестяным голосом Федор Михайлович.


Глава седьмая. ЧТО-ТО В КРЕСЛЕ

Прохоров, каким он вывел себя в романе, понял, как лежит платье, и Ольга исчезла.
Анна оставалась на месте, выступая из своего платья, превосходно на ней сидевшего.
Колесо Фортуны сделало свой оборот: дунул ветер, закружились обрывки, побежали лакеи: в  зал, об руку с седою старушкой, вошел татарин.
«С кем это он? – удивился Прохоров, узнавший в татарине кого было нужно. – Какая, право, морщинистая! Общая мать? Арина Родионовна Писклянченко?!»
Ранее этой старушки видеть ему не доводилось.
«Думайте обо мне все, что хотите, – Анна вдвинулась обратно в свой туалет, – но это – малолетняя племянница моя Елена, родная дочь Степана Аркадьевича!»
«С которой я должен буду говорить, – Прохоров вспомнил, – в обмен на то, что вы представите меня вашему брату?»
«Не только говорить, – снявшая со своего затылка выбивавшееся своевольное курчавое колечко, Анна запустила его на прохоровском пальце, – вы проникните за обои и принесете мне буклю!»
«Ту, которою Моцарт отличается от Сальери! – Прохор Прохорович понял. – А если откажусь? Вполне я могу обойтись без вашего брата с его инсинуациями на пальцах! – он отдернул руку.
«Если откажетесь, я не брошу камня, – Анна ответила, – но вы ждать станете: с замиранием сердца мазурки!»
На этом месте для себя Прохоров решил, что Анна болтает, как и многие другие у Прентарьера.
Татарин у буфетной стойки ел тарталетку – его спутница болтала с двумя сорокалетними детьми.
«Если консилиум профессоров возьмет, к примеру, все анализы у больного, – донеслось оттуда, – а потом ему объявят, что он – лягушка в сметане, то больной непременно начнет сбивать масло, как если бы он действительно был лягушкою!»
Обстоятельства складывались подводным домиком для ныряния, еще не был изобретен акваланг и не появились аквалангисты, но евангелисты, синие от переполнявших их мыслей, полностью готовы были к погружению: они улыбались, и их улыбка передавалась Прохорову – они задумывались, но Прохор Прохорович решительно не желал становиться серьезным.
«Ваши друзья, – заметила Анна, лорнируя зал, – уже принялись расставлять стулья!»
Прежде у Прентарьера никогда не играли мазурки, но Прохоров, по всему судя, находился в одном из своих счастливых дней: вбежали голубые хореографы, и грянуло: мазурка оказалась для маленьких: дети танцевали со стуликами, а морщинистая племянница Анны Аркадьевны шла в первой паре с катальным креслом.
В кресле, однако, что-то было.
Сердце Прохорова часто-часто забилось и вот-вот готово было замереть.
«Согласен! Я согласен говорить с вашей племянницей!» – поспешно он сказал Анне.


Глава восьмая. СВОИ КРУГИ

Другое назначение игрока в крокет – это игра словами, шар кокетства, никакие ворота, скрывание тайны, большая прелесть для всех женщин.
Праздник Роландаки – игрок должен был появиться именно на нем.
Примерно об этом у Прентарьера Прохоров говорил с Анной потому, что говорить было нужно.
«Васька – клеппер, темная лошадка!» – отвечала Анна уже о чем-то третьем.
«Не танцевать, когда можно не танцевать!» – вернулся Прохоров к сути своей религии. – А нынче нельзя: нельзя танцевать и нельзя не танцевать. И потому – дети! Танцуют, но со стуликами! Какой же танец!»
В чем-то он пытался убедить самого себя.
Анна взглянула в лорнет, нет ли в зале Толстого.
Успешно Прохоров усвоил то, что она успела передать ему – уже принимал аннино за свое и даже учил этому Анну.
«Только что, – вбежал метрдотель, – на катке у Зоологического сада произошел трагический случай!»
Дунул ветер, закружились обрывки, Прохоров протянул руки к Анне.
«Под платьем у меня ничего нет!» – она предупредила его.
Катальщик, выяснилось позже, завещал хоронить себя в женском исподнем: они были одной комплекции: катальщик и Анна.
Он лежал в хрустальном гробу, и на его окровавленном затылке видны были своевольные курчавые колечки.
«Если бы консилиум объявил катальщику, что он – Анна Каренина, – еще позже судебный следователь Энгельгардт снимал показания с кого ему было нужно, – этот катальщик бросился бы под паровозик, детский паровозик с вагончиками?!»
Тот, кто нужен был следователю, был первым русским аквалангистом и мог погружаться в ледяную воду. На катке, они знали оба, имелась замаскированная полынья, а гроб, в котором хоронили катальщика, в действительности был не хрустальный, а ледяной.
«Прежде, чем положить в гроб, ему вправили горб, – показал свидетель. – Вбили обухом прямиком в грудной ящик!»
Человек может ощущать себя счастливым, если прочувствует расстилающуюся перед ним перспективу: катальщик ушел, исполненный счастья: ему внушена была проникающая цветная мысль: он – Анна Каренина! Пусть не сейчас, но буквально завтра!
«Я не катаю, когда можно не катать!» – уже начал он дерзить клиентам.
«Но нынче нельзя!» – упрашивала его Елена Степановна-девочка.
Она покатилась от усилия; ей были выписаны внешние и внутренние круги.
«Не убейтесь, надо привычку!» – крикнул им распорядитель.
Заиграли мазурку.


Глава девятая. ДЕТИ КАТАЛЬЩИКА

Ударило в пот.
Пыхал самовар: паровоз!
Дамы махали платками.
Покрытые темными волосами и крупными пупырышками дети мчались с подавленным грохотом.
«Трагический случай, – распространилось между стуликами, – один убился!»
В полковничьих эполетах маленький Краузе размахивал саблей.
«Господин этот русский и спрашивал про вас, – сводные рассказали, – убившийся».
«Убившийся, прыгая, приводит в движение свои мускулы, чтобы заглушить боль, – Краузе знал, – господин русский ребенок!»
Необходимо было умственное движение.
«Мама, – Краузе подошел к Анне, – скажи, отчего ты вся измаралась в крови?»
Анна, полусидя- полулежа, покоилась на оттоманке.
«В доме пиявки, – ответила она сыну, – оттого и измаралась».
Немчик пересчитал кровников: с ним детей было ровно восемь: все оказались живыми и на месте!
На крышу, все они знали, нельзя сажать пассажиров, нельзя забираться с ними в кусты, нельзя тайком брать из угольной комнаты, где хранилось топливо, персики – но можно было не платить портному, лгать женщинам и держать в доме пиявки.
Анна же думала о том, что восемь лет ее сынку превратились в восемь погодков: сынков и дочек – и, если рассуждать по совести, то только двое из них были ее, а остальные шестеро были детьми катальщика.
Дамы, которым в катальном домике он навинчивал каблуки, считали его женщиной: горб катальщика выступал не сзади, а спереди и потому мог сойти за роскошный бюст.
Когда шесть дам внезапно родили, событие приписано было их тайным свиданиям с Толстым, имевшим обыкновение в катальном домике прятаться и оттуда подсматривать за жизнью.
Однажды, в маске, в домике запрятался Федор Михайлович, и один из родившихся шести детей был от него, но который?!
Решительно Анна не знала, а знать было бы нужно.
Ужасный консилиум мог взять анализы, а потом объявить, к примеру, что она – горбатый катальщик, вовсе который не свел счеты с жизнью, а зажил новой, с роскошным, вместо горба, бюстом.
И не был ли Прохоров этим консилиумом подослан, чтобы провести тайный медицинский осмотр?!
И еще эта Анна Каренина!
Толстой спал и видел сделать Анну Каренину из нее, Анны Обломской, – свою Анну Каренину Федор Михайлович лепил из горбатого катальщика.


Глава десятая. КОЛЕЧКИ НА ШЕЕ

«Другой Анны Карениной для вас у меня нет!» – Толстой разводил руками.
Федор Михайлович запустил Ленина.
«Есть такая Анна!» – Ленин руку выкидывал.
«Эта, что ли?!» – Толстой указывал на Крупскую.
Люди смеялись.
Владимир Ильич, не полностью посвященный в суть дела, чтобы не проиграть в споре, выталкивал перед собою Инессу Арманд.
«Вот эта!»
Кто-то нарядил Инессу в темное, низко срезанное, бархатное платье, открывавшее полные плечи и грудь; колечки курчавых волос завивались на ее белой шее.
Люди чесали затылки.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
Глава первая. ТАТАРИН НА КАБЛУКАХ

Первый русский аквалангист бросил камень.
Колечки пошли по воде.
Время было такое: бросать камни.
Первый русский аквалангист был синий евангелист: когда ему хотелось танцевать, он сдерживал себя.
В домике для купания сидел купальщик, смахивавший на Алексея Александровича, известного в Петербурге развихляя.
«Кто напустил пиявок, – аквалангист спросил. – В воду?»
«Какой-то татарин, – купальщик загнул ласты, чтобы трещать ими, – на каблуках. Где-то я его видел раньше».
Купальщик снял денную рубашку и надел морскую.
В свежей крапиве лежали чудные харюзы.
Мысль купальщика, неуловимая смесь белого и бледно-синего, могла быть прочитана так: «У кого острые локти, тому лучше носить длинные рукава».
Если локти были наточены, что твоя острога, рукава до поры связывались морским узлом; денная рубашка аквалангиста была с длинными, а купальная – с короткими рукавами.
В купальном кресле по водной поверхности провезли общую мать, за нею на водных стульях плыли общие дети; самые маленькие привязаны были к легким пробковым стуликам.
Аквалангист знал, что рано или поздно общая мать совершит Обмен Веществ, и тогда, не мешкая, ему предстояло вобрать в пробирку продукты ее жизнедеятельности, чтобы затем передать их консилиуму для анализа.
На некоторой глубине, никем не замеченный, он следовал за процессией.
«Завтрак съешь сам, обед закажи у Прентарьера, пальто с калошами отдай швейцару!» – наверху мать учила детей.
Аквалангист знал: ее положение было шатким: Ленин планировал Арину Родионовну низложить и общей матерью объявить Крупскую.
«Все знают, кто такая Надежда Крупская, – выдвинул он тезис, – но кто такая эта госпожа Писклянченко: может статься, она – немецкая шпионка и доставлена к нам в кресле на воздушной подушке?»
Заколебался даже консилиум: по документам Арина Родионовна никак не была Писклянченко – что же до госпожи Писклянченко, то она не была Ариной Родионовной!
Анализ предстояло взять, чтобы определить, кто в действительности она такая.
Пришла скарлатина, всех детей стало шесть – потом скарлатина ушла, и детей снова стало восемь.
Они звали общую мать няней.
«Когда стары станем и дурны, сделаемся такими же!» – говорили они.
Маленький Краузе размахивал саблей и угодил аквалангисту по макушке.
Пятно крови привлекло пиявок – дети ловили их жестяными ведерками.


Глава вторая. СЕРЬЕЗНОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

Восторгались астролябией.
Купальщик Алексей Александрович, смахивавший на известного столичного развихляя, в свежей рубашечке цвета морской волны, старался передать другим свой смех.
Сам он охотиться не любил, но подводную охоту держал для гостей.
На круглом столе была накрыта скатерть, и астролябия стояла на ней.
«Сазана можно, – Алексей Александрович смеялся, – бобра камчатского, касатку, если повезет!»
Гостями были Буташевич и Петрашевский, второй и третий русские аквалангисты.
«Я положу письмо в астролябию, – Буташевич сказал, – а Петрашевский после вынимет!»
Алексей Александрович достал гарпун и острогу.
Гости переоделись.
«Два мальчика в тени ракиты ловили рыбу, – быстро произнес Буташевич. – Один был маленький Краузе. Кто был вторым?»
«Вторым был облокотив, – еще быстрее ответил купальщик.
«Чуть не забыл, – в дверях Петрашевский остановился. – Отныне вам присвоена фамилия, поздравляю, носите с честью!»
Фамилия плохо подходила купальщику, зато отлично сочеталась с его именем отчеством.
Пуская по воде колечки, гости устремились в голубые дали: пруды соединялись с озерами, озера перетекали в море, море соединялось с океаном.
Алексей Александрович знал: гостей интересовало, о чем он думал: он, мальчик-облокотив?!
Что было спрятано в его спутанной белокурой голове – казалось бы, кому до этого было дело?! А дело было!
Задумчивые голубые глаза смотрели из-под воды: астролябия продается?!
Алексею Александровичу, взволнованному посетителями, вопрос был теперь весьма неприятен.
«Нет, не продается!»
Когда все, наконец, уплыли, Алексей Александрович в уме своем повторил то, что было сказано и, хотя не сказано вслух, но подразумеваемо его посетителями: отныне он переведен в разряд обманутых мужей и достойно должен нести свой крест; мальчик-облокатив  стал его сыном; цена астролябии многократно возросла и сравнялась с ценою человеческой жизни!
«Однако этому Краузе куда больше сабли подошел бы маузер!» – утомившийся думать об общем, Алексей Александрович развлекся на частности.
Мальчик ловил рыбу, привязав леску к сабле, а мог бы стрелять ее из пистолета: за все заплачено!
Купальщик должен был теперь быть осторожным даже в мыслях – в мыслях особенно! – произошедшее на катке с катальщиком  было ему серьезным предупреждением!


ГЛАВА ТРЕТЬЯ. УБРАТЬ НАКЛОНЕНИЕ

«Женщина – это карикатура на человека!» – в мыслях забег;л Алексей Александрович вперед, уже зная то, чего знать был не должен.
Его петербургский дом оказался большим и старинным, хотя это было глупо и расточительно, как расточительна и глупа оказалась бы возможная любовь его к женщине, которую он мог бы назвать женою и которая жестоко бы обманула его надежды и ожидания.
Страшная буря рвалась и свистела между буфетом и платяным шкафом: в угольной комнате из буфета Алексей Александрович вынул персик и надкусил его: персик, огромный, в форме груши, напомнил ему убрать сослагательное наклонение: теперь у него есть дом, сын и жена, которой предстоит растоптать честь фамилии.
Жизнь нужно было переделать так, чтобы ее нельзя было узнать: Алексей Александрович поставил астролябию в прочный шкаф, перекрестил ее и набросал сверху тряпок; он запер дверцу на два оборота ключа и взглянул в зеркало: еще в купальном домике его обстригли, и уши далеко выдавались, в прошлом глубоко припрятанные.
Алексей Александрович не был ревнив и ходил взад-вперед по паркету столовой, ковру гостиной, еще по чему-то и где-то; свет отражался на его еще непросохшем портрете, висевшем над диваном: сановник с Анненской лентой, со звездами, в золотом шитом мундире.
В кабинете (ему понравился!) Алексей Александрович раскрыл довольно пухлую папку: бумаги содержали лишь общие положения: жена обозначена была Анной Аркадьевной, но этой Анной Аркадьевной могла оказаться не только Анна Аркадьевна Каренина, но и Анна Аркадьевна Обломская и даже Инесса Федоровна Арманд или какая-нибудь из тех дам, что родили после тайных свиданий в катальном (!) домике у Зоологического сада. Хуже всего было бы, окажись она горбатым катальщиком, получившим от Федора Михайловича новую увлекательную жизнь!
Алексей Александрович понимал, что в жестоком противостоянии Толстого с Федором Михайловичем ему отведена роль личинки: отложенный Федором Михайловичем в биологический матерьял Толстого, он должен прорасти там, питаясь уже наработанным, и уничтожить всё изнутри: кто был всем, тот станет ничем: Ленин в помощь!
Акция построена была на грубых подтасовках, но Алексею Александровичу понравились дорогая обстановка, обеспечение и комфорт, что были ему предоставлены.
«Поздно, поздно, уж поздно», – прошептал он с улыбкой.
Его глаза и даже самое лицо блестели.
Ему казалось, что на нем надеты чулки, и эти чулки до звона натянуты.
По лестнице всходили тяжелые шаги: жена!..
Это была не женщина, а карикатура!


Глава четвертая. НОВАЯ ТРОИЦА

С топором не наплаваешься.
Буташевич и Петрашевский имели право, с ними были гарпун и острога.
Второй и третий аквалангист плыли по следу первого.
Дрожащие твари уносились течением; юркая жилица, шевеля жабрами, оглядывала их из подводного своего убежища.
На оборотной дощечке изображен был глобус, цепочка была стальная: дощечку бросили, цепочку прихватили с собою.
Жилица плавала брюшком вверх.
Они плыли только попробовать!
Общую мать можно было добыть гарпуном, можно было и острогой.
Где-то впереди совершился Обмен Веществ, вода стала мутной; они вынырнули.
Буташевич и Петрашевский были аквалангисты-антагонисты: один считал, что вопросы нужно решать легко, болтовнею; другой стоял за разрешения болезненные и тяжелые.
Два мальчика в тени ракиты ловили рыбу, первый был маленький Краузе; второй мальчик только делал вид – его удочка была антенной, он принимал сигналы и расшифровывал их в голове.
«Срубить голову, и дело с концом!» – жестом предложил Петрашевский.
«Решим полюбовно», – отмел Буташевич (он был главным).
Они вышли из воды, и мальчики взглянули: астролябия с ними?!
Астролябия осталась у Каренина – мальчики напустили на себя вид беззаботных детей – второй мальчик своею антенной даже выдернул из воды крупного Головлева!
Головлев был пятый русский аквалангист – вчетвером они быстро справились с ним.
Второй мальчик, облокотив, быстро освежевал Головлева и синие задумчивые глаза пустил плыть по воде: пускай теперь высматривают!
Определенно, дети пособничали Ленину, но сам Ленин пособлял Федору Михайловичу: до поры им было по дороге!
Федор Михайлович и Толстой – о существовании третьей силы никто не думал!
Плыть за общей матерью далее не было никакого резона – вот-вот кортеж должен был возвратиться.
«Лисица, мышь и шесть пород ящериц, – что-то такое вещал мальчик-облокотив, – есть составные части марксизма-дарвинизма».
«Хорошенько прочувствовать перспективу; играть в то, что тебе предстоит; прорасти, питаясь уже наработанным, – маленький Краузе согнул и выпрямил палец, – вот наша триединая догма: Новая Троица!»
Пятясь, взрослые отступали.
Вдалеке тарахтело.
Возвращалась общая мать.


Глава пятая. ПОГИБШИЕ ДЕТИ

Алексей Александрович (тогда еще курсант N) в Высшей партийной школе учился хорошо благодаря своим хорошим способностям – а были бы способности отличными, он и учился бы отлично! – но он был пытлив, излишне самостоятелен и потому вышел из последних. Первые получили выгодные назначения метрдотелей, всяческих распорядителей, хореографов, массажистов – Алексей же Александрович довольствовался должностию едва ли не пушкинского ранжира: смотритель купального домика.
Должность предполагала классическое костюмное стариковство, обидные выходки проплывающих господ и красавицу-дочь для убережения (тщетного!) от них, но обернулось иначе.
«Смотритель купального домика – есть карикатура на Алексея Александровича Каренина!» – выстрелил выпускник темой диплома. На выходе ему присвоено было имя отчество Алексей Александрович (он ждал Кирилловича!) и велено сидеть в своем домике вплоть до особого распоряжения.
Распоряжение привезли Буташевич и Петрашевский: отныне Алексею Александровичу была присвоена фамилия, он был влиятельным вельможею и жил в каменном доме с удобствами и челядью.
Когда еще Толстой не рассорился с Федором Михайловичем, он приходил в Партийную школу с Валентином Серовым, читал лекцию о конкретном: конкретным был персик (Серов рисовал): он помогал бороться с сослагательностью и всяческими условностями, тогда принятыми в обществе.
«Персик – это карикатура на грушу?» – не понимал или делал вид курсант N.
«В угольной комнате черти водятся!» – Серов набрасывал углем.
Черти натягивали глаза и блестели чулками.
Однажды Толстой пришел с горбом в форме женского бюста, в другой раз Серов принес портрет Иды Рубинштейн с персиками: колечки темных курчавых волос завивались на ее теле; на заднем плане маячил граф Вронский.
Курсанты чесали затылки.
«Порою очень трудно отличить прототип от протопопа!» – говорили Толстой и Серов.
Курс фальсификации вел Ленин, однажды, для примера, беззастенчиво смешавший Алексея Александровича с известным городским развихляем – тогдашнему курсанту пришлось взять на себя некоторые чужие проделки; марксизм-дарвинизм читал Мечников-Плеханов, имевший свежий взгляд на Обмен Веществ в условиях развитого социализма; научный атеизм преподавал апостроф Павел, высокий, с чеховской бороздкой мужчина в пенснэ, рассказывавший про Бога смешные истории, о том, например, как Тот, спустившийся в Ялту, повстречал там даму со шприцем, и что из этого вышло…
– Анна, – тихим голосом говорил Алексей Александрович вошедшей в комнаты карикатуре, – прошу тебя, ради Бога! Подумай о детях! Ведь, если они увидят тебя в маске!..
– Ты помнишь детей, чтобы играть с ними, – заверещала она пронзительным голосом, – а я помню и знаю, что они погибли теперь!


Глава шестая. ЧЕРНЫЙ ПЕРСИК

Замужем за ним любая Анна Аркадьевна становилась Анной Карениной и потому, когда наконец, сняв маску, она подпускала ему из волос шпильки, Алексей Александрович, особенно не удивляясь, просто вбирал и запоминал ее лицо, прежде которого не видал.
Анна, всего вероятнее, была башкиркою: об этом говорили ее глаза и скулы – она произносила слова с характерным акцентом и сразу потребовала у слуги кувшин кумыса.
– Беседка из стерлядей, – не знал он поначалу, какой взять тон. – Уютно в комнате, где есть альбом. День был несколько сыр, зато вечер, согласись, изрядно колбасен!
Она прошла мимо него в уборную, где наделала много шума.
Алексей Александрович придвинул ближе альбом с фотографией беседки: беседка была женская, но в ней сидели мужчины, а женщины проезжали мимо них верхом на лошадях.
– Твою лошадь, ведь, тоже зовут Анна? – спросил Алексей Александрович у жены с оттенком уже легкой фамильярности.
Она спустила чулки, из них с шипением выходил перегретый воздух.
– Сережа, как? Здоров?!
– Бодрится, старается крепче стоять на ногах, но еще слаб и вынужден облокачиваться!
То ли спросила она, и он ответил – то ли спросил он, и она не ответила вовсе об их общем сыне.
Оба знали: давеча без спроса из угольной комнаты он взял черный персик.
Взял или только сделал вид, что взял?!
Оба не знали.
На фотографии в альбоме Сережа имел тучное сложение и короткую шею.
– Это Краузе! – Анна отобрала изображение и подсунула другое.
Алексей Александрович увидел светскую женщину, почти кокетку – осклабясь во все лицо, оттопырив губу и щуря глаза, она зажигала пожар страсти и отчаянно звала к наслаждению. Сережа стоял рядом и не делал никакого впечатления.
Сверху упал мягкий шелест платьев, шарканье ног, кашель, сморканье и тихий говор голосов; кудрявилась башня мертвых волос – кто-то подкатил стул.
Анна говорила о холодных людях.
– Кто она? – плотной фотографией Алексей Александрович перебил жену.
– Мадам Писклянченко, – удивилась та. – Не узнал? Это она после скарлатины.
– Немного я знаком с Ариною Родионовной, – не стал Алексей Александрович касаться купального домика. – Отлично она плавает и может прыгнуть с вышки, но, право же, здесь ничего общего, – опрометчиво он вернул снимок.
– Мадам Писклянченко сама по себе, и Арина Родионовна по себе сама, – другим голосом Анна отозвалась. – Самарин, понимаешь, обмолвился, и молва смешала…


Глава седьмая. ШИНЕЛЬ И МЕТЕЛЬ

Кто запустил Алексею Александровичу Бориса под видом Анны Аркадьевны Карениной, и как не узнал он Цветоватого в своей «супруге» – загадка по сей день, хотя и Полишинеля, вполне гоголевского пошива.
Сокурсник Алексея Александровича Цветоватый Борис вышел одним из средних, получив чин партинструктора, но выполнял особые, деликатные поручения высшего идеологического руководства.
Самым нашумевшим было убийство Кирова и даже не одиночное, а серийное: Мироныча впервые убрали под видом безымянного катальщика; второй раз – как аквалангиста Головлева – еще однажды, когда он был законно избранный президент Обезвозжин; Каренин слышал о подготавливаемых убийствах четвертом, шестом и одиннадцатом, подстроенном внутри искусственного спутника Земли, где Кирова должны были закусать две запущенные с ним собаки…
Нисколько Алексей Александрович не рассердился на товарища – они посмеялись, Борис отстегнул роскошный бюст и ответил на вопрос в том смысле, что сама Анна Аркадьевна срочно отбыла в Москву мирить Толстого с Федором Михайловичем.
Все помаленьку становилось на свои места: страшная буря прорвалась и свистела между колесами ее вагона – чертями были машинист и его помощник, а мягкий шелест платьев и шарканье ног принадлежали еще не начавшемуся балу; что же касаемо до белых, в розовых ботинках, волков, что давеча пронеслись перед глазами Алексея Александровича, то ими были Корсунский с женою, дочерью и внучками.
– Но где же Сережа? – голосом Веры Пановой вдруг спросил Цветоватый.
Вера Панова была тою девицею без возраста, что возила кресло с общей матерью и внушала мужчинам чувства сугубо патриотические.
– Сережа, – рассеянно Алексей Александрович отвечал, – представь, уехал на пионерский слет. В Холмогоры.
Вопрос до поры был закрыт.
«Пушкин ушел в метель, а Гоголь – в шинель!» – подумали оба они, но каждый о своем: Гоголь был холодный человек, Александр же Сергеевич часто удалялся в башню из мертвых волос; когда еще они не рассорились окончательно, Пушкин подарил Николаю Васильевичу дощечку, на лицевой стороне которой гравирована была астролябия – взамен от друга он получил колечко туго скрученных черных волос.
– Кто проводит этот слет в Холмогорах? – снова Борис приоткрыл щелку.
– Один академик, – вовсе не придал Алексей Александрович значения. – Прости: запамятовал фамилию.
– А старший пионервожатый кто у них?
Здесь Каренин насторожился: вторую фамилию он прекрасно помнил.
Старшим вожатым пионерского слета в Холмогорах был будущий президент Обезвозжин.


Глава восьмая. ПРУЖИНА ИЗ ЗОНТИКА

Никто не принимал всерьез третью силу, а уж о четвертой вовсе не могли помыслить!
«Горбун с гарпуном!» – отшучивались и именно так изображали третью силу в карикатурах.
Тем временем консилиум провел анализ скрыто взятого Обмена Веществ ряда претендентов на ведущие роли: так, академик Холмогоров оказался неким Коростелевым, а общая мать Арина Родионовна – дурно сложенной, с дурною репутацией, немкой.
Приехавшая к академику в Холмогоры выступать на митинге перед пионерами, она стояла перед ними на коротких ногах, а потом каталась на колесе в дверном проеме, жонглировала туго накаченными чулками и заставляла белых волков прыгать сквозь подожженные волосяные кольца – академик смеялся визгливее всех, кричал «Хайль!» и выкидывал руку – старший пионервожатый Обезвозжин и пионер Сережа Каренин, чувствуя между собою нерушимое единство, плотнее жались друг к другу.
– У меня есть черный персик, – старшему говорил Сережа.
Вера Панова – Варенька, стоявшая неподалеку, незаметно вытаскивала пружину из зонтика.
– Станемте запускать спутник! – с высокой сцены объявил Холмогоров. – Попрошу старшего пионервожатого занять место в капсуле!
Обнявшись на прощание с Сережей, Обезвозжин пролез в серебряный шар с усиками, откуда тотчас раздался собачий вой и лай; все рассмеялись.
– Он сделает только один виток и вернется, – объявила общая мать. – Я – Земля!
Никто не собирался тогда причинять вред будущему всенародно избранному президенту Обезвозжину, они хотели только попробовать, но прежде, чем старший пионервожатый прошел перед Варенькой, Сережа невзначай облокотился на нее, и девушка беззвучно осела под ноги пионерам.
Однако, это была только игра в то общее, что им предстояло.
– Какой персик сочнее и больше, – успел перед своим историческим пролетом спросить старший пионервожатый, – который в представлении или который в осуществлении?
Сережа легко мог представить себе персик в представлении, но как было возможно представить персик в осуществлении?!
– Конкретный персик, дух изгнанья, летал над грешною Землей! – в уши декларировал металлический голос.
Сухорукий шестипалый Стулин, конкурирующая с Алексеем Карениным личинка, в это самое время была внедрена в тело Владимира Ленина, чтобы прорасти в нем и пожрать вместе с потрохами, но что мог знать об этом юный пионер Сережа?!
Время было разбрасывать камни, но мама говорила, что она камня не бросит, и Сережа тоже решил оставить камни в покое.
Мама, однако же, не сдержала слова.


Глава девятая. ТРИ АЛЕКСЕЯ

Анна послала мужу телеграмму о своем выезде из Москвы, и Алексей Александрович поехал на вокзал встречать ее.
– Хорошо ли вы провели ночь? – с условленною фразой обращался он к женщинам, пока, наконец, вышедшая из вагона Анна не дала ему нужный отзыв.
Тут же чернявый субъект вклинился между мужем и женою, самоуверенный и холодный.
– Граф Троцкий, – представила Анна.
– А! Мы виделись, кажется, – равнодушно Алексей Александрович протянул руку. – На Циммервальдской конференции, – прибавил он шуточным тоном.
Первое лицо, встретившее Анну дома, был Цветоватый.
– Я знал! – намекнул он на что-то, известное им обоим.
За обедом Анна рассказывала: ее поездка удалась, Толстой простил Федора Михайловича; они пили чай со сливками и хлебом, и Федор Михайлович, положив свою руку под руку Толстого, проводил его до дверей кабинета и, кажется, поцеловал его; Толстому после поцелуя стало хуже, а, может статься, хуже ему стало после чаю: из глаз у него что-то брызгало, а возле рта пенилось – движения Льва Николаевича сделались конвульсивными, он извивался по полу всем телом в то время как Федор Михайлович смотрел на это с удовольствием, написанном на лице, и давал полушутливые советы.
– Фамилия графа Вронского – Бронштейн, – сказал Цветоватый Анне, когда Алексей Александрович удалился под мышкой с книгою. – Он гроссмейстер ордена красных масонов.
– Я что-то слышала про него: он – дух обмана? Подсказывает первые слова, а потом лишает последнего?  Ему нужны только ложь и неприличие? Прекрасный пловец в море кисеи, тюля, лент, волос и зонтиков? Дурных женщин с легкостью он переводит в разряд погибших?!
– Бла, бла, бла! – Цветоватый смеялся.
Он до отказа закрутил себе пальцы, и они раскручивались со сверлящим звуком: пожалуй, он мог бы сейчас наделать дырок в стене или мебели.
«Граф Вронский в представлении – это граф Троцкий в осуществлении!» – навертывалось Анне.
С которым же из них провела она сумасшедшую ночь в поезде?! Страшная буря рвалась и свистела из его продразверстых ноздрей!
– Оба они Алексеи! – вкручивал Цветоватый, – Алексей Кириллович Вронский и Алексей Давидович Троцкий: их так легко перепутать!.. Оба – львы!
Ей снился сон, будто теперь у нее два любовника: оба графа расточали ей свои ласки: сверху и снизу, сзади и спереди, в хвост и в гриву (она была скаковой лошадью Анной) – Алексей же Александрович, муж, плакал, целовал ее руки и говорил: как хорошо теперь!
Она удивлялась тому, что прежде ей казалось невозможным, и объясняла им, смеясь, что так гораздо проще и что все трое мужчин и сама она – довольны и счастливы.


Глава десятая. БЕЗЗВУЧНЫЙ ОСЕЛ

В арабском квартале Иерусалима Сережа с мамой бросали камни в израильских оккупантов – командовавший захватчиками бригадный генерал Троцкий из своего «Тузика» хотел уложить маму, но сынок бросился на него с дыроколом, и злой дядька беззвучно осел.
Или сделал вид, что осел?..
Ослы, навьюченные марганцем, имели безмятежный вид.
Из Холмогор караван шел в Германию.
Где Иерусалим, где Германия и где Сережа?!
Сережа возвращался в Санкт-Петербург.
Над головами высоко летел президент-вожатый.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
Глава первая. ПРИЗРАК МОЛОДОСТИ

Он был весь будущее, но он отошел в прошлое.
Кто? Судебный следователь Энгельгардт не знал.
Портреты художнической работы в полный рост изображали первенствующих членов царской фамилии; в кулуарах шли разговоры, главною темой которых была война: до последнего патрона, между Толстым и Федором Михайловичем.
Были первые раненые и даже погибшие: Делом занялись Синод и Судебная палата.
Судебный и церковный следователи были знакомы: Александр Платонович Энгельгардт и Александр Дмитриевич Самарин иногда поверяли друг другу свои впечатления.
– Частью в Петербурге, частью за границей, – делился Александр Платонович с Александром Дмитриевичем.
– С виду исполненный юношеской силы, – от Энгельгардта не скрывал Самарин.
«Никогда нельзя знать, что будет впереди!» – считали они оба.
Судебные приставы ставили красные печати на мебели; приставы церковные на мебели ставили печати синие.
Кто-то ударял тростью в стекло.
Улица куталась в полутьму.
Шестерня цугом под крики кучера и гиканье форейтора быстро несла седока по ухабам мостовой.
Александр Платонович рассчитывал прибыть первым, но позади вдруг послышался глухой ропот – высокий смерч или вихрь легко обогнал его и, уже пронесясь вперед, принял очертания худого черного монаха.
Когда Энгельгардт прибыл на место, Самарин был уже там.
– Я – призрак молодости! – пошутил он Энгельгардту. – Хотите вы быть моим?!
На высоком берегу Черной речки в прихотливой позе раскинулось человеческое тело, и понятно было, что следователь-конкурент поработал с ним и веселится, уже взяв анализы: труп был в крови, а голова как будто отделена: Богомолов?!
Красные пятна выступили у Александра Платоновича на лице, он часто дышал и точно состарился на десять лет.
– Как он хорош! – неизвестно о ком говорил Самарин прибывшему с ним и похожему на Господа доктору.
Нагнувшись над убиенным, Энгельгардт вдруг понял, что тела нет – фигура исчезла: она составлена была (весьма правдоподобно) из брошенного платья!
В наступившей тишине где-то хлопнул стаканчик вина.
Оба следователя принужденно смеялись.
Обратно ехали медленно.
Улица путалась в кутерьму.


Глава вторая. НОЧЬ КОРОТКА

Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт мог перевести дух: окажись брошенная куча тряпья в самом деле телом или еще хуже – головою! – Богомолова, и расследование окончательно зашло бы в тупик, в старые, онегинские, времена, и, пожалуй, не выбраться было бы из них вовсе, запутавшись в той отгремевшей войне, что развернулась между Пушкиным и присвоившим его поэму Николаем Васильевичем Гоголем.
Богомолов, старинный приятель их, родился на брегах Невы – имел, как полагается, дядю, а, проходя мимо дома Бенкендорфа, взял за моду тростью стучать по оконным стеклам; Бенкендорф, впрочем, и был дядею Богомолова: вдаваться в это, хвала Господу, никакой необходимости не возникало.
«Но почему, в таком случае, – Энгельгардт размышлял, – приехавший с Самариным доктор так на Него похож: высокий, с чеховской бороздкой и в пенснэ?»
Таинство имеет силу только при принятии его с верой, иначе никакое оно не таинство и остается бесплодным – а тут как раз ему как будто кто-то подслуживается: церквушка на пути, похожая, может статься, на купальный домик! Входит Александр Платонович и видит икону: Бог-отец! Но только почему у Бога такие зубы? Чеховская бороздка? Пенснэ? И почему рядом – дама со шприцем?!
– Дама со шприцем – это Святая балерина, – смиренно объясняет вошедшему синий красивейшина. – Она не заказывает музыку, не танцует, когда можно не танцевать. Она выбирает из того, что есть. Она выбрала себе Бога из уже назначенных. Грех ей гадок.
– Она девственница? – интересуется следователь.
– Разумеется, – староста подтверждает, – хотя после Ялтинской конференции у нее вырос Большой Арбуз.
– Беспорочное зачатие? – таинство попало внутрь следователю.
– Оно самое. Она родила прямо на сцене: божественного младенца.
В церкви пахло духами.
– Почему, – Энгельгардт спросил, – она держит шприц?
– Наркоз, – староста-красивейшина объяснил. – Бог-отец – исцелитель, он врачует страждущих, она же дает им обезболивающее.
Некоторая полуистина, Александр Платонович чувствовал, стремилась слить несоединимое и разделить нераздельное.
– У вас есть Священные книги?
– Священных нет – есть Символические.
– Свидетельства от Толстого, – почтительно Энгельгардт посмотрел переплеты. – «Девушка без запаха» и «Смерть Федора Михайловича»!
«Большая партия ослов, навьюченных марганцем, медленно передвигалась по старым улицам Иерусалима, – нараспев староста прочитал по одной, – а впереди идет покойник и напевает на ходу!»
– О,when the Saints! – только и мог Энгельгардт выдохнуть.
Ночь подходила к концу; божественные приставы ставили на лица печать утомления.


Глава третья. МЕДИЦИНСКОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Александр Дмитриевич Самарин продолжал верить в то, что видел, и чувствовать то, чем жил, но более не ожидал плодов от дерева, способного приносить только цветы и листья (прошумев).
Смешноватый в манерах, полуседой, но умевший в маневрах подобрать нужный тон хризантеме или прикормить горничную, теперь он знал, что не каждая Анна Каренина – та, истинная, что нужна ему для решения жизненно важной задачи.
Казалось бы, чего проще! Да вот же она – Анна Аркадьевна – тетушка Елены Степановны, взрослой и ребенка, дочери Степана Аркадьевича, женатого на француженке; эта Анна была первою русской конькобежкой и вдовою, чьи мужья погибали последовательно на железной дороге; она была дочерью Пушкина, в то время, как ее сводный брат, по слухам, был сыном Гоголя.
Но!
Убитый на катке катальщик (Мироныч) тоже был Анной Карениной, правда, от Федора Михайловича.
Анной Карениной от Ленина выдвинута была Инесса Арманд.
Карениной также была неизвестная башкирка.
Еще одною Анной была та, что давеча возвратилась к своему мужу Каренину из Москвы, имела двух графов-любовников и восьмилетнего сына Сережу…
Кто научил Самарина составлять фигуры из брошенного платья так, чтобы казалось, что это реальное человеческое тело? Умел Степан Аркадьевич – вполне возможно, он научил сестру, первая Анна Аркадьевна научила племянницу, а уж та передала навык Александру Дмитриевичу!
Пригодилось!
Расследователь от Синода, он сделал все возможное, чтобы прибыть на место раньше следователя судебного: в картинной позе Богомолов лежал на берегу Черной речки (его голова была отделена); Самарин с доктором освободили тело от одежды, а голову от шляпы – и платье расположили самым обманным образом! Примчавшийся Энгельгардт, не понимая, пальцами протыкал пустоту!
Теперь Александр Дмитриевич имел явное преимущество перед конкурентом.
Доктор на следующий день представил медицинское заключение: голова откушена от тела: самка Богомолова снова откусила мужу голову!
Это было некое таинство: его полагалось принять на веру, не осмысливая, как и полагалось следователю церковному, сотрудничающему с самим Господом, впрочем, весьма смахивавшим на Антона Павловича, с его Черным монахом, Анной Сергеевной, Большим Арбузом и ялтинской конференцией в верхах.
Расследование церковное (Синод всецело передоверился попам) опережало расследование светское, и патриарх, встречаясь с государем, так или иначе давал об этом понять – что же касаемо до патриарших гвардейцев,  то они начали задирать царских мушкетеров.
Спешно обе стороны разыскивали француженку с выжженной лилией на интимном месте.


Глава четвертая. МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА

На празднике Роландаки все с замиранием сердца ждали мазурки.
Александр Дмитриевич Самарин наблюдал за Анной Аркадьевной, дочерью Пушкина, вдовою и первою русской конькобежкой. Анна была в черном платье с пышными кружевами, простая и естественная. Она пришла с Прохоровым, братом Степаном Аркадьевичем и его женою-француженкой.
Александр Платонович Энгельгардт тоже наблюдал за Анной Аркадьевной, но другой: недавно возвратившейся из Москвы женою Алексея Александровича Каренина, любовницей двух графов и матерью восьмилетнего Сережи. Она прибыла на праздник с мужем и Цветоватым Борисом, была в платье лиловом с пышными рукавами, изящная и вместе оживленная и веселая.
Все полагали, что в мазурке многое должно было решиться. Играли кадриль: муж и жена Корсунские танцевали в белых одеждах и розовых ботинках; Варенька в кресле кружила общую мать; женщины- Моцарты и Сальери плыли в объятиях самых разных Кознышевых, Припасовых, Рассольниковых и Мушкиных.
Академик Холмогоров стоял с Антоном Павловичем.
– Все или один? – недопонимал академик.
– Двое, – Антон Павлович повел головою. – Эти!
Залу пересекали Вронский и Троцкий – оба графа немного сгибали шеи, блестели глазами и изгибали румяные губы.
Оба направлялись к Анне, супруге Алексея Александровича – отчаянная схватка могла произойти прямо сейчас!
Вронский подошел первым, музыканты бросили играть, но Троцкий вдруг, резко отвернув, пригласил другую – Анну-конькобежку, сестру Степана Обломского.
Мазурка грянула.
Троцкий и Анна в черном завели самый ничтожный разговор: они говорили о поставках в Германию марганца, Циммервальдской конференции, предстоявшей конференции Ялтинской, о том, каким смешным стал Ленин, и что будет, если взять генетический матерьял человека и поместить его в персик.
– Даже не представляю, – признавалась Анна.
– Химера! – поддакивал Троцкий.
Танцевавшая с Вронским (тот мучился, упустив нить разговора, и не мог ее поднять) Анна в лиловом ужасалась, глядя на них: черная Анна смеялась, и ее смех передавался ему – она сморкалась, и ему передавался ее насморк. На лице Троцкого проступало выражение какого-нибудь оппортуниста-меньшевика, если не пораженца и ревизиониста.
Анна в лиловом чувствовала себя раздавленною; она зашла в глубь маленькой гостиной: быть может, она ошибается?!
– Анна, что же это такое? – спросил муж Алексей Александрович, неслышно по ковру подойдя к ней. – Я не понимаю этого.
Все ждали скандала на празднике Роландаки, и он случился!
В то время, как внимание всех приковано было к Анне и Троцкому, из неприметной дверцы в толпу выскочили мужчина и женщина.
Одетый Валентин Серов и голая Ида Рубинштейн.


Глава пятая. ПОСЛЕ ДОЖДИЧКА

Любая Анна Аркадьевна, не выйдя в свое время за Алексея Александровича или оставив его после развода, утрачивала в той или иной степени право именоваться Карениной, и Анна Аркадьевна-конькобежка формально громкой фамилии не носила, сохраняя свою девичью (Обломская), однако после праздника Роландаки, где «черная» Анна покорила могущественного Троцкого, молва присвоила ей титул Анны Карениной Первой – хотя, может статься, и оттого, что когда-то все же она была первою женой Алексея Александровича, и об этом обстоятельстве просто забыли, но потом вспомнили.
«Лиловая» Анна, Каренина по документам, мать Сережи, осталась Анною Второй, окрутившей графа Вронского.
В меньшей степени обсуждали «красную» Анну Каренину, в звание выдвинутую Лениным француженку, сумевшую переманить вождя-номинатора на свою сторону.
«Зеленую» Анну рисовал Валентин Серов с балерины Иды Рубинштейн.
Упоминали «коричневую» Анну с раскосыми глазами; божился кто-то, что видел Анну «желтую».
Свежевыбритый и обстриженный Прохоров не встретил на празднике Роландаки двух дам в одинаковых черных платьях – была только одна, сестра Степана Аркадьевича, та Анна, с которой прежде он познакомился на балу-маскараде в Таврическом, и которая там была в платье лиловом.
Трудовым пальцем Прохор Прохорович стучал по буквам пишущей машинки: его роман набирал ход подобно хорошо разогретому паровозу.
Для продолжения и развития действия, ему, фабриканту и писателю, необходимо было сфабриковать и описать среду, в которой забывшийся сном жизни находился брат Анны; что же до Троцкого, то Прохоров не препятствовал развиваться новому увлечению своей подруги, во многом даже находя его полезным.
Анна просила Прохорова не трещать пальцами, и эту привычку он приписал другому.
Отлученный от православия, синий красивейшина церкви Святой балерины, Прохоров скрыто томился цветной мыслью: отчего это образ Анны так удачно накладывается на образ, вывешенный в его церкви?!
Анна просила его переговорить с ее племянницей, дочерью Степана Аркадьевича и его жены-француженки.
По четвергам Обломские принимали.
К брату Анна пришла с Прохоровым; говорили о предстоявшем празднике Роландаки: мысли подавались цветные: брат советовал Анне надеть лиловое платье, его жена-француженка уговаривала ее прийти в коричневом, их дочь Елена видела Анну только в желтом, гости стеною стояли за оранжевое.
В клетке сидел мохнатый Присухин, Ленин пришел с жандармом, которого звал Жанной; Крупская и Арманд заметно ревновали.


Глава шестая. В ЧЕТВЕРГ

Шелест обоев прекратился только с приходом гостей.
В прихожей брякнул звонок, не электрический, а проволочный.
– Да, я смешной, – заговорил Ленин. – Даже, если хотите, больше, чем смешной.
Застрявшее слово – крылатый фаллос торчал у него изо рта, Арманд и Крупская стучали Владимира Ильича по спине.
Старуха, как бы эрекция спины, показалась за ним: общая мать; ее растрепанная одежда была изящна и богата.
Прохорова представили Степану Обломскому: тот не умел крепко жать руку и подавал какой-то холодный и мягкий кусок мяса: Прохоров морщился, но ел. Ему-писателю предстояло погрузить этого человека в свой сине-голубой мир, но этот человек мог, в свою очередь, увести его, Прохорова, в свой сомнительный сон.
– Долу хвост? – спрашивал брат Анны. – Очередной Алексей?
– Я – Прохор Прохорович, – Прохоров не срывался. – Минимум колес. Никакой Сербии. Никакой черно-белой составляющей.
– Но ваши пальцы! – Обломский спал и видел.
– Пальцы – да, – не стал Прохоров загибать ладони.
Анна беседовала с невесткой, Варенька – с Кознышевым, Мечников-Плеханов – с Антоном Павловичем.
– Что вам снится сейчас? – не утерпел Прохоров.
– Представьте: диван, – Степан Аркадьевич рассмеялся сам, – продранный до того, что один товарищ принял паклю, которая из него вылезла, за собаку и отскочил от нее!
– Что за товарищ? – Прохору Прохоровичу было существенно.
– Товарищ Киров, – Обломский сфокусировал внутрь зрачок. – Сергей Мироныч!
О паклевой собаке Прохорову уже приходилось слышать: она жила внутри большого турецкого дивана и иногда выбиралась наружу, чтобы никто посторонний на этот диван не садился.
– Кто-то умеет сделать человека из тряпок, – сказал Мечников-Плеханов, – а кто-то собаку из пакли!
– Зовут ее как? – развлекся Кознышев.
– Паклевую собаку, – Обломский ответил, – зовут Павлова.
Все знали Павлову-балерину и потому рассмеялись.
– Пакля какого же цвета? – Прохорова стукнуло.
Обломский всмотрелся.
– Синяя. Голубая.
– Я знал одну собаку, которая неплохо танцевала: кадриль, мазурку, – вспомнилось Антону Павловичу, – достаточно было сделать ей соответствующую инъекцию: хозяйка всегда ходила наготове со шприцем.
– Если этим шприцем уколоть человека из тряпок, – раскатился здесь полевой, походный голос, – он может стать настоящим!
Дверь в прихожую распахнули: на локтях и коленях в гостиную вполз Борис.


Глава седьмая. СОН ЖИЗНИ

Все знали: во сне он летает: что случилось?
– Сбили! – Цветоватый Борис объяснил.
Понятно стало, человек упал с кровати.
Тем временем Прохор Прохорович спал сном жизни: Обломский таки перетянул его туда из прохоровского сине-голубого мира: судебный следователь Энгельгардт сидел напротив, и Прохоров, как под наркозом, выкладывал ему, что знал и чего не знал о Святой балерине.
– Ее зовут Анна Аркадьевна или Анна Сергеевна?
На столе был большой арбуз, и следователь отрезал себе ломоть за ломтем.
Одинокая свеча, горевшая на столе, вспыхнула более ярким, чем когда-либо светом; что-то толкнуло Прохорова в голову и потянуло за язык.
– Ее зовут Девушка Без Запаха, – горячечно он исторг. – Она – полуистина, сливающая несоединимое и разделяющая нераздельное! Быть может, она – облако, облачение, фаллическая концепция, связанная с оральной и анальной эротикой!
Прохор Прохорович имел в виду выдыхание уст и выделение газов кишечника.
«Кто же старше: тридцатисемилетний Пушкин или столетний Толстой?» – тем временем, сидя напротив Прохорова, для себя решал Энгельгардт.
Анна Аркадьевна-конькобежка и сестра Степана Аркадьевича расположила свое платье самым обманным образом: казалось, что внутри его никого нет и платье лишь искусно брошено на стул – на самом деле она находилась внутри него и слушала то, что говорил Кознышев.
– Анна, – Кознышев говорил, – прелестна грациозными легкими движениями маленьких ног и рук, но есть что-то ужасное и жестокое в ее прелести!
– Какую же Анну имеете вы в виду? – не понимала Варенька и Вера Панова.
– Анну Павлову, балерину и владелицу собаки, – Кознышев уточнил особым голосом, делая странные складки на лишенных мяса костях его ног.
Он так искусно выложил себе панталоны, что, казалось, на ногах нет костей, да и самих ног нет.
Все поняли, что он намекает на общую мать, которая сидела на колесиках, изображая безногую, хотя была лишь коротконожка.
«Если Пушкин старше Толстого – это Арина Родионовна, – Вареньке было небезразлично. – Если же старше Толстой – это мадам Шталь!»
«Шталь – это «сталь», – понимала Анна Аркадьевна, – а сталь весьма пригодна для военной промышленности: если еще к ней прибавить марганец, вовсе станет она непробиваемою для снарядов противника!»
Арина Родионовна, понятно, была русскою патриоткой, мадам же Шталь – немецкою шпионкой, и, кто есть кто, известно было племяннице Анны Аркадьевны, дочери ее брата и его жены-француженки.
С девочкой должен был говорить фабрикант Прохоров: говорить и выведать секрет, но тот, забыв обо всем, спал сейчас сном жизни.


Глава восьмая. ЖГУЧАЯ ТАЙНА

Француженка, жена брата мадам Линон и Инесса Арманд, беседуя, старались, каждая, заглянуть под платье друг дружке.
Вовсе не свежесть белья своей визави интересовала обеих: заглядывали сверху, под бретели.
– Что это у вас выжжено? – интересовалась Жермена.
– Серп и молот! – показывала Инесса. – А у вас?
– Реклама, – выдвинула плечо Жермена: «Пикники по подписке»!
Судебный следователь Энгельгардт, видя на стуле брошенное платье, проткнул его пальцем, и Анна Аркадьевна, внутри, громко вскрикнула.
– Вылезайте, – Александр Платонович пошутил ей, – я сделал вам инъекцию!
Она подчинилась – разогнула шею, выпростала руки и ноги.
– Можете научить меня, – Энгельгардт то ли проваливался в голубой мир, то ли забывался сном жизни, – превращаться в груду тряпья?
– Вы провалились в голубой сон! – она удивилась.
– Я не могу быть поэтичнее папы, католичнее Пушкина, – забарахтался он языком.
Из оставшихся сил он боролся с миром жизни.
– Вы будете на празднике Роландаки? – гулко спросила Анна, чтобы переменить декорации.
Она достала пахитоску и, вложив ее в серебряную ручку, закурила. Сделалось очень дымно. Анна Аркадьевна расплылась, а потом собралась снова: уже она была Анной Сергеевной и вместо пахитоски держала шприц. Они находились в маленьком кабинете. Звучно Александр Платонович рассмеялся своей ошибке, то есть тому, что с самого начала он принимал Анну Сергеевну за другую.
Она что-то делала с его пуговицами.
«Содержание или форма?» – замелькал вопрос.
«Разумеется, форма!» – разложилось на стуле.
Более Александр Платонович был не в силах сопротивляться: теряя свое «я», он превратился в свой  же форменный сюртук.
«Гоголь, – последней мыслью мелькнуло уже в жилетном кармане, – а вовсе не Пушкин или Толстой!»
В замусоренном донельзя переулке татарин, покупавший старую одежду, встретился с морщинистой маленькой девочкой.
Только что позавтракавший у Кюба, «халат» был в прекрасном расположении духа и отвалил ей целый рубль.
В Противопожном саду что-то интересное кричали галки.
– Нет ли у этой девочки чего-нибудь такого, чему слегка позавидует мальчик?! – можно было разобрать.
Определенно, что-то такое было.
Была тайна!
Другая, перед которою тайна мадам Шталь отступала на третий план.
Тайна Анны Аркадьевны.


Глава девятая. ЦЕЛИ БЫТИЯ

Грудами покупавший одежду халатник, случалось, брал какую-нибудь шинель с оставшимся в ней телом, нередко живым и требовавшим свою шинель обратно – в таких случаях появлялась татарка со шприцем – делала инъекцию, и буйный снова становился спокойным.
Одежду слегка перешивали, подновляли и продавали.
На лето татарка уезжала в Крым, прогуливалась со шприцем по набережной, высматривала бездомных псов и подхватывала их за шкирку.
Никто не знал, кто она, но почему-то все принимали ее за башкирку.
«Какая странная Анна Аркадьевна, – случившийся в Ялте средних лет доктор, похожий на Бога-отца, увидел вдруг удивительную схожесть во внешнем различии – Каренинская ужасная и жестокая прелесть – не перепутаешь ни с какою другой!»
Он видел ее в коричневом, низко срезанном бархатном платье: это было платье Карениной, пусть перекрашенное и ушитое.
Она, разумеется, не захотела выдать себя отчеством, представившись Анной Сергеевной, но он-то знал цену этой Сергеевне!
– Ваш муж башкир? – он спросил.
– Нет, у него, кажется, дед был башкир, но сам он татарин.
Подошел какой-то человек – должно быть, Толстой, – посмотрел на них и что-то записал, вероятно, о высших целях бытия или о человеческом достоинстве.
Явившийся ей в пенснэ, с чеховской бороздкой, назвавшийся Антоном Павловичем, доктор решил сразу осмотреть ее, но Анна ни за что не хотела раздеться, а, напротив, шутя или играя роль, раздела его в номере, после чего скрылась с захваченною одеждой.
Киров и Троцкий привезли в Крым Ленина: Владимир Ильич разбух, был малоподвижен – обернутый какой-то паутиной, он походил на кокон. Антона Павловича пригласили осмотреть вождя, и доктор с удивлением обнаружил внутри больного биение какой-то пробивавшейся новой жизни.
Киров оказался совсем юным и более походил на мальчугана, нежели на партийного функционера – все звали его просто по имени; Сережа интересовался балеринами и скоро близко сошелся с приехавшей к морю Павловой и ее собакой.
Море катило волны: несоединимое сливалось, нераздельное делилось.
С Троцким приехала Анна, и доктор опять любовался ее ужасной и жестокой прелестью: коричневое платье снова перекрашено было в черное.
«Она едина в трех лицах», – смотрел Антон Павлович, не думая до поры о лицах четвертом, пятом, шестом…
Шестом, разбежавшись, он отталкивался от земли, переворачивался ногами вверх, цеплял подошвами облако. Потом надевал пенснэ, садился в гамак и специальным пальцем проводил по чеховской бороздке.


Глава десятая. НЕБЕСНОЕ СОЗДАНИЕ

Смирись, гордое облако!
 Потрудись, гордое!
Задетое сильными ногами, облако стало облачением.
Не кучею белых одежд, охапкой брошенной на небо, но облегающим покровом.
Внутри находилось небесное тело.
Столетний Пушкин, дух изгнанья, летал над грешною землей!
Он был концепцией – фаллической, если присмотреться, и связанной с оральной и анальной эротикой.
Внизу забывшийся сном жизни тридцатисемилетний Толстой стрелял из пушки.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ.
 Глава первая. ГАЛУН И РЮШИК

Весна – пикантная дурнушка, умеющая недостаток красоты заменить искусством нравиться!
Солнечные дни, простор, широкое озеро, опоясанное сосновым лесом, свист и щелканье птиц, мягкая ласковая теплынь и многое иное, что дает торопливая северная горничная, щедрая, многозвучная и жизнелюбивая, закружили его, и Александр Дмитриевич Самарин, налитый горячей бурливой кровью, жадно пил радость бытия.
На всех дверях были резные фрукты.
Нелепые мысли рождались.
Свежесть росла с каждым мигом.
Он вынул из комода цветистый новый тук, тряхнул его и повесил на стул, спинкой кверху, достал нанковые панталоны и толковый жилет, по которому были разбросаны матовые, шоколадного цвета ветки и листья.
Прошумев, добрый самаритянин!
Давнишняя история имела здешние корни.
Когда-то в этих местах живмя жил молодой Богомолов – наскучив бездействием, однажды он причесал голову глаже обыкновенного.
Вдоль стен стояли шатающиеся лавки из необтесанных досок, в углу была обязательная квашня под образами и стол, обделанный топором. Ткацкий станок скрадывал еще одну стену, за ним непременно скрывалась низкая кровать с ободранной постелью. На веревке болталась качалка. У дверей Самарин встречал лоханки, ведра и бочки; скарб, состоявший по большей части из горшков, намозолил ему глаза.
Самые старики еще помнили.
– Не было у него содержания, – они говорили, – одна форма. У Богомолова.
Весна звала за собою: Ню-ша!
Длинную шею она задрапировала в высокий воротничок, отделанный ажурным галуном и нежным бледно-розовым рюшиком.
До встречи с ней он был гораздо спокойнее с другими женщинами.
Весна играла зонтиком – черной гуттаперчевою тросточкой Самарин стучал по окнам: выходи!
Выстроивши стариков по ранжиру, Александр Дмитриевич привел их в номер.
Сумерки сгущались.
В цветистом туке, нанковых панталонах и толковом жилете фигура, сидевшая у стола, походила на цветущее дерево или, может быть, на большой стул, запутавшийся у дерева в ветвях.
Инвалиды определялись.
Струя запахов пролилась по комнате: Пушкин, потом Гоголь.
Палки скорняков барабанили, выбивая колечки волос из меха.
– Он, – наконец старейшина вынес вердикт. – Богомолов!


Глава вторая. ТЕЛЕГА ПОДЪЕДЕТ

В форме Богомолова воплотилась народная тяга к свободе слова и торжеству идеалов – государь был недоволен, призвал Бенкендорфа под светлые очи, топал ногами, плевался, грозил превратить в ящерицу и съесть с яичницей.
«Племянничек твой!» – изволил засунуть сатрапу в уши второй и четвертый палец. – Ишь!»
«Голову ему оторву!» – Бенкендорф поклялся.
Не было еще ни Толстого, ни Федора Михайловича – думать пришлось самому.
В цилиндре Богомолов гулял по проспекту, смотрел в монокль и постукивал тросточкой: кон-сти-ту-ция! Жандармы набросились, схватили, затолкали крамольника в черный воронок, но на выходе извлекли лишь цилиндр, тросточку, перчатки, яркий жилет и козловые сапожки: бесследно Богомолов исчез!
Туда, казалось бы, ему и дорога – только вот стали с тех пор происходить в столичном городе странные вещи: стучал кто-то неуловимый по ночам в окна первейших сановников, в небе восходила каторжная, наколотая луна, горбатые являлись и холодные, шестипалые бросали камни, нарушился Обмен Веществ, колечки кудрявых волос навивались на пальцы; черный монах молился лисице, мыши и шести породам ящериц.
Это еще полбеды, но стали беременеть девки под самым строгим присмотром!
Всё свалили на Пушкина.
Была подстроена дуэль.
Дрались на топорах.
У Пушкина оказалась отрублена голова, его противник потерял нос.
Наследие Александра Сергеевича немедленно растащили: «Евгения Онегина» присвоил Гоголь, а после него шедевр буквально разорвали на части; вошедшие в силу Федор Михайлович и Толстой свои куски изуродовали до полной неузнаваемости: так получились «Преступление» и «Анна Каренина».
Оба романа написаны были в форме дерева.
Дерево Федора Михайловича было разлапистое, сучковатое, дуплистое, с замшелою корою, с подгнившими листьями и неприятным резким запахом: в нем жили галки, кричавшие с голодухи пугающими, резкими голосами.
Дерево же Толстого, двуствольное, заряжено было оптимистическими тугими бутонами и плодами, в нем вили гнезда соловьи, певшие любовные песни.
Лазавший в детстве по ветвям Самарин скоро сорвался с дерева Федора Михайловича, долго прикладывался ко льду и даже ездил на каток к Зоологическому саду, где его принимали за девочку и пускали в домик, где дамы снимали коньки.
Там Саша Самарин видел Толстого.
Прятавшийся в грудах висевшего вдоль стен женского платья Толстой делал мальчику жест молчать.
– Чего же бабенкам делать? – иногда, впрочем, Толстой говорил. – Вынесут кучки на обочину, а телега подъедет.
Самарин молчал.


Глава третья. ХОЛОДНЫЕ ЛЮДИ

Вместе с другими бабенками Анна раскладывала кучки вдоль дороги.
Смирись, гордая женщина! Потрудись, гордая!
Для вида она смирилась.
Вначале кучками они раскладывали мужскую одежду, а после – женскую: со стороны казалось, это не платье лежит вдоль дороги, а будто бы в прихотливых, изломанных позах раскинулись на обочине неживые, холодные люди.
Приезжала телега – вместе с товарками Анна грузила кучки; вожжой ее поманил татарин – она ушла с ним в густую рожь.
– Алексей, – татарин шутил, – я!
Он подарил ей несколько платьев – все на один фасон: низко срезанные, они были разных цветов: черное, желтое, лиловое.
Искусно Анна подвела глаза и смотрела башкиркой.
Она сделала укол татарину, и тот блаженно растянулся во ржи.
Лежавшая чуть в стороне опрятная кучка вдруг шевельнулась: Троцкий!
Понимавший ее положение, что-то он затевал.
– Одна дама у меня к обеду остается без мужчины, – покашлял он Анне. – Я напишу Вронскому, чтобы он приехал обедать, а вы, пожалуйста, запечатайте и отошлите.
Анне давно хотелось поставить с Вронским танец на льду, чтобы потом о них говорили; раскладывая кучки, она слышала, как в какой-то из них бьется чье-то горячее сердце: вполне это мог быть он!
Из пальцев составив козырек, бабенки смотрели вдаль: не пылит ли дорога?!
Пылит! Шел караван ослов, груженых марганцем.
– Сословие! – увидали все.
Над разведенным костром повешен был большой чугунный китель, в карманах и за подкладкой которого варилась баранина, скоро поспевшая.
По правилам башкирской вежливости Анна повернулась к Вронскому спиною.
Он подарил ей картуз с сахарной пудрой; Анна наполнила глаза теплым блеском: она наклонила голову в сторону, точно искала цветка в придорожной густой траве.
Кто-то играл с душой и пониманием момента.
– Лет уж сто – Лев Толстой! – бабенки пели.
Голос у Анны был небольшой, но хороший.
Граф заметил ей это и рассмеялся.
Долгое время граф избегал разговора о прошлом.
Длинные усы и рост давали графу мужественный вид.
Граф был в форменном люстриновом пальто, держался с молодцеватостью старой военной косточки и посасывал невозможную сигару.
На столбах гудели телеграфные проволоки.


Глава четвертая. ЗЕЛЕНЫЙ ШУМ

Анна знала, что ей соответствует дерево и сама прилагала усилия этому дереву соответствовать: она могла прошуметь мимо мужчины, как ветка, полная плодов и листьев.
«Зелёный шум, – мужчины слышали, не понимая. – Идёт, гудёт!»
Она могла прошуметь единственною веткой – могла и всеми – каждая ветка была Анна Каренина.
Троцкий вполне понимал это, Вронский – нет.
Алексей Александрович Каренин понял все лучше Троцкого: он приходил в Противоположный сад, чтобы найти Анну-дерево: зеленую Анну.
«Зеленая Анна – это Ида Рубинштейн», – уже сам он не понимал.
В Интимном месте Противоположного сада Алексей Александрович совершил Обмен Веществ – деревья казались ему слишком большими, потому что он сидел перед ними на корточках.
Покончив с неопрятной необходимостью, он с треском расправил пальцы.
Одни деревья стояли с желчевыми пятнами на лбу и щеках – другие были заворожены и пели славу небесной благодати.
Мужик, сосед, слуга, учитель, паяц – эрекция его ладони – ходили головами по неверному кругу, оставаясь на месте, как вкопанные; Каренину было ясно: идет борьба за внутрителесность пространства, за что, чтобы сознательно высветлился фон: несмелый разум зрачков боролся со старым разумом пальцев.
Каренин, как и Прохоров, представлял пальцевой разум: именно пальцами он отличал кажущееся от существенного.
Небо незаметно сделалось перламутровым.
– Что это?! – Каренин вскрикнул.
Дерево ничуть не похоже было на остальные.
Он протянул руку и забегал пальцами.
Это был стул: соломенный и лишь выкрашенный под ореховое дерево.
На стуле, наброшенная на спинку, лежала охапка одежды.
Одежды женской.
Она расправлялась.
Просунулись ноги, уперлись в землю.
Взмахнули руки.
Укрывшись за стволом, Алексей Александрович с замиранием ждал головы.
«Кудрявые колечки, всякое такое», – настраиваясь, он успокаивал себя.
Голова, судя по всему, немаленькая, не пролезала в ворот платья, и руки расстегнули несколько крючков на лифе.
Полезла!
Алексей Александрович не пошевелился и не изменил прямого направления взгляда, но все лицо его приняло торжественную неподвижность мертвого.
Это была голова Богомолова.


Глава пятая. ЗЕРКАЛЬНЫЙ ИМПУЛЬС

Доктор Антон Павлович, опрометчиво в Ялте сошедшийся с Анной в одном из ее воплощений и смахивавший чем-то на Бога-отца, был ко всему прочему еще и апострофом Павлом и потому курировал полет искусственного спутника Земли с будущим президентом Обезвозжиным на борту.
Сверху было видно абсолютно все: космонавт передал апострофу маршрут прохождения каравана и местонахождение пропавшего следователя: караван шел именно туда, где содержался Энгельгардт.
«Праздник Роландаки!» – Павел и Антон Павлович ударил по карте.
Начавшийся когда-то с незатейливого бала, праздник Роландаки со временем превратился в нечто гораздо большее.
Здесь торжествовал отныне не мужской принцип либидо-опоры, а женский импульс зеркальности-отождествления; именно на этом празднике апостроф с божьей помощью возвратил к жизни  штукаря Богомолова, выкидывающего теперь всевозможные фокусы и коленца.
В этот раз привезли шарообразного Ленина – за небольшую плату его показывали в кумачовом шатре; вырученные деньги намечалось пустить на нужды партии.
Играл дамский оркестр. Стреляли из пушки. Ида Рубинштейн на дереве изображала русалку. Анна на льду танцевала с Вронским. В специальном домике дамы полусвета снимали коньки.
– Лет уж двести – с Федор Михалчем вместе! – пел хор бабенок.
Разведены были костры – башкиры варили баранину; татары разложили одежду.
Апостроф теребил чеховскую бороздку.
Привыкший везде и повсюду опираться на собственное либидо, едва ли не Бог-отец, он до смешного не мог подавить торжествовавшего здесь зеркального импульса отождествления: навстречу, уже приветствуя его, шли, как ни в чем не бывало, двое: изображавший Холмогорова Коростелев и сам именитый академик Холмогоров – Коростелев подошел к Антону Павловичу, Холмогоров же взял за пуговицу апострофа Павла.
– Нашли Энгельгардта? – удивительную осведомленность проявил Коростелев.
– Пришел караван? – что-то знал Богомолов.
Антон Павлович и апостроф Павел, не доверяя более разуму зрачков, включил разум пальцев: Коростелев и Холмогоров смеялись щекотке: тело у него было одно единственное, но вот рук четыре, а ног – шесть. Лица у подошедшего было два: обычное верхнее и нижнее генитальное.
По локтю апострофа все время била какая-то железка.
Четыре гипсовые женщины, согнувшись, пронесли средних размеров балкон.
– Собравшемуся на полюс полезно надеть шубу, но для того, кто отправляется на экватор, это бесполезно и даже вредно!
Холмогоров присмотрел выложенный татарином мех, и Коростелев за рукав тащил его на себя.


Глава шестая. МЕЖДУ СТАРИКОМ И ДЕВУШКОЙ

Мелькнули две голых мужских ноги и две руки, которые обхватывали эти ноги, чтобы удержать их в неестественном компакте.
Все думали увидеть Энгельгардта, но это был не он.
На коротких волосистых ногах выкатилась мадам Шталь.
Быстро Коростелев приладил женщину к фонарю, и та засветилась: капилляры!
Свет плохого керосинового фонаря изменил черты: колеблющиеся, перебегавшие тени делали лицо то знакомым, то незнакомым: мадам Шталь, госпожа Писклянченко, Арина Родионовна Яковлева! Общая мать!
В оркестре над пюпитрами тлели зеленые абажуры: с катетометром от Саллерона тут же Холмогоров засел за изучение капиллярных модификаций. Его сноровка удвоилась, силы учетверились, а сам он ушестерился.
– Кто она? – трое остальных не знали, что и думать.
Холмогоров сорвал гуттаперчевые перчатки, швырнул в толпу.
– Это – старуха, – объяснил он, – некий синтез между стариком и девушкой, но синтез, где все преимущества на стороне старика. В старости, – он продолжил, – женский организм перестраивается на мужской лад: появляются вторичные мужские половые признаки: колечки кудрявых волос под носом и на подбородке. Безумная энергия еще молодых, блестящих, светящихся глаз, вставленных в старческое, сморщенное, угасшее лицо, дает ужасающий образ ведьмы!
Мадам Шталь дали одеться, усадили в колясочку и увезли: желчевые пятна кружились в воздухе и оседали на лоб и щеки. Будущий президент Обезвозжин пел наверху славу небесной благодати.
Взявши вареной баранины, пальцами мужчины порвали лаваш.
– Был у меня случай, – сознательно академик затемнил фон.
Теперь стало виднее: верхнее лицо – от Холмогорова, нижнее – коростелевское! Случай был с ними обоими.
Маленькая девочка за обоями спрятала плоского человека, и тот в одних словах научил ее видеть другие: с тех пор смявшиеся чулки представлялись ей смеявшимися, а «Гугенотов» она стала прочитывать как «Тургенев»!
– В таком случае, как воспринимала она лед? – спросил Антон Павлович.
– Лед, – за Холмогорова ответил Коростелев, – глядя через него, она воспринимала как увеселительные стекла.
Случай свелся к тому, что приехавшего из Холмогор Коростелева девочка окрестила Холмогоровым, а плоский человек из обоев поздравил его академиком.
Вспомнили Келдыша – от чего он умер?
Он взял с собой в постель Анну Каренину и после этого сам попал в переплет. Келдыш не умер. Келдыш – Кознышев. Он сделал из Анны бомбу, а из Юханссона – тумбу.
Никто не спрашивал, кто такой Юханссон – все поняли: к слову!
Для того, чтобы бомба и тумба свободно могли станцевать самбу.


Глава седьмая. МЕЖДУ ЮНОШЕЙ И СТАРУХОЙ

Если бы весеннее солнце одержало победу над зимою – маги исчезли бы; мороз однако крепчал.
Должное не было сущим, и это следовало принять как поворотный пункт этических настроений.
Коммунистический экзистенциал колебался, и члены партии плохо различали, где кончается действительность и где начинаются грезы.
Нельзя насытиться воображаемой бараниной.
– Караван! – крикнул кто-то.
Лаяли собаки.
Башкиры распрягали ослов.
Вьюки с марганцем замаскированы были под тюки со старой одеждой; Троцкий играл наганом.
Вронский бросил танцевать. Маленький Сережа Киров на ниточке держал шар, похожий на надутого Ленина. Варенька и Вера Панова высматривала Кознышева – вместо него прибыл Келдыш.
– В дороге, – он рассказал, – произошло сцепление бессмыслиц с ослицами: на всем пути были сплошные убийства, насилие, разврат и непроходимая глупость. В дороге люди порочны, злы, неразумны. На привале же они искренны, добродетельны и чуть не святы. Человек воистину человечен вне дороги. Все дороги ведут в ад!
Дамы немного трухнули.
Келдыш, увиделось, был  некий синтез между старухой и юношей, но такой синтез, где преимущества находились на стороне старухи: она была эрекцией его спины, зеркальной опорой, его либидо-отождествлением; она была, с небольшой натяжкой, гугенотом, тем самым превращая юношу в Тургенева.
Тургенев мог бы существовать, если бы даже не существовало Толстого и Федора Михайловича: Тургенев до всякого познания, Тургенев субстанциональный и Тургенев бессмертный, нравственный и даже персональный Тургенев!
Он был собран на фабрике Прохорова, но вышел неудобен в общении: почти в человеческий рост и даже выше, ламповый, с тусклым экраном – теперь Прохоров работал над новым поколением: громоздкий персональный Тургенев должен был уступить место множественным, портативным, удобным в эксплуатации тургеневым.
Пальцами набравши «ПРАЗДНИК РОЛАНДАКИ», Прохор Прохорович увидел на экране опытного тургенева колеблющийся экзистенциал и сквозь него – судебного следователя Энгельгардта. Александр Платонович смотрел на циферблат часов: время текло, точно грязная вода.
– Пора? – теребила его Анна Аркадьевна. – Или еще не пора?
Медленно, переходя по краям ее платья из лилового тона в черный, вечер превращался в ночь.


Глава восьмая. ЗОЛ И ПОРОЧЕН

Когда у Келдыша надломились колени, все увидали, что это не Келдыш, а лишь памятник ему, торопливо кем-то воздвигнутый на пустом месте.
Резонно было спросить, где он сам?!
– Здесь, – из темноты на свет вышел Кознышев. – Келдыш – это я плюс электрификация всей страны!
Он в самом деле был Келдышем, но таким, где синтез между старухой и юношей был с преимуществом уже не старухи, а юноши, пусть даже с непрочными коленями.
Расхаживая между людьми, Кознышев задевал каждого какой-то железкой, похожей на щитовидную, но тверже.
– Я говорю: Кознышев и подразумеваю Келдыша, – Варенька опустила глаза.
– Я говорю: Келдыш и подразумеваю Кознышева, – Вера Панова круглила.
– «Кознышев на привале»! – Валентин Серов рисовал Келдыша в дороге.
– Келдыш – зол и порочен! – предупредил Холмогоров.
– Кознышев – человечен и добр! – успокоил Юханссон.
Кознышеву нужна была старая одежда, чтобы раздать ее голодным.
Келдышу необходим был марганец, чтобы создать бомбу.
Легко было подменить Келдыша Кознышевым, но как подменить вьюки с марганцем тюками со старою одеждой?
Троцкий знал: нужно выполнить приказ! Вместо Германии марганец должен был попасть в Палестину, а Германия получит старую одежду!
Где-то в этой одежде между платьями Анны Аркадьевны помещался Александр Платонович Энгельгардт, а в одном из своих платьев находилась самая Каренина: оба должны были принести немалую пользу молодой Советской республике.
Праздник Роландаки был поворотным пунктом, Кознышев и Келдыш – магами, конвоиры были сущими, а этические настроения – вареной бараниной.
Когда сущие на поворотном пункте наелись этическими настроениями, караван двинулся дальше…
Вполне Степан Аркадьевич Обломский был удовлетворен: очень даже сон жизни!
Поощряюще Бог-отец смотрел со стены – не все же сыну! У Бога-отца, впрочем, было два лица.
Пришли гости: фабрикант Прохоров проник в тайну Анны: Каренина свои платья берет у татарина...
– Праздник Роландаки, – спрашивал писатель у графа, – что ли, всегда?
– Увы, – Прохорову отвечал Троцкий, – это праздник, который не всегда-с. А надо бы, чтобы стал перманентным! Но погодите: окончатся морозы, завтрашние именинники придут к вечерне, зарежем Ленина – и все образуется!
– Это вы, положим, шутите! – не поверил писатель Прохоров.
– Нимало, – граф Троцкий принял чашку душистого чаю.


Глава девятая. ЖЕЛЕЗНЫЙ КОНЬ

Конвоиры были сущие дьяволы.
Кознышев обернулся Келдышем.
– Я вам покажу! – грозил он завтрашним именинникам.
Его нижнее, генитальное лицо было ужасно.
– На полюс идем или на экватор?! – завтрашние не понимали.
Они шли, оставляя за собою кучки; все были на один фасон, но разных цветов: кучки и именинники. Тяга к свободе слова и торжеству идеалов обернулась этапом: шаг влево – экватор, шаг вправо – полюс!
Палки скорняков барабанили по спинам; лаяли голубые собаки.
– Время разбрасывать Анну и время собирать,  – негромко напоминали пророки. – А крышу можно и завтра осоломить.
Суламифь!
Есть ценные женщины, которые в натуральном виде столь сухи и терпки, столь резко ароматны, что с трудом выносимы, но в смеси с обсценными, бесхарактерными товарками дают чудесные сорта!
Анна-Суламифь, впечатляющая, как закат солнца в песчаной пустыне, как северное сияние среди извечных льдов! Ты вызываешь во мне, сам не знаю почему, представление о красном и белом, впечатление прекрасного, но тяжелого запаха.
Как же смеялся Вронский, когда Анна упала с коня!
– Вы не скачите? – Бенкендорф пошутил Тургеневу.
– Я скачиваю, – почтительно Тургенев ответил.
Конь был железный, а время – такое.
Анну собирали по частям.
Толстой не верил своим главам: Каренина в белом платье и спустившихся красных чулках брала с жизни на свой бенефис прехорошенькую срывку!
Она старалась отгадать, кто из мужчин пожимает ей ногу под столом: Троцкий, Вронский или Прохоров?!
Осунувшийся и как-то сразу потерявший объем Энгельгардт целиком ушел в собственные панталоны.
Никто не позаботился подклеить темные обои, которым золотые блестки, рассыпанные по их когда-то фиолетовому тону, вовсе не сообщали ни красы, ни приветливости.
– Завтра кто именинник? – Цветоватый Борис напомнил.
– Богомолов, – все за столом отвели глаза. – Его соломить.
Напрочь Богомолову снесло крышу: жестокий ветер с воем и стоном бушевал за окном.
Восхитительно вылепленная голова, покрытая слегка золотистыми волосами, покоилась на массивном фарфоровом блюде.
По легкому, едва заметному движению щеки можно было догадаться, что она улыбается.
Это была голова Богомолова.


Глава десятая. КТО-ТО ДРУГОЙ

Давным-давно, когда еще граф интенданствовал, принято было иметь даму на попечении. Любви, о которой писали поэты, тогда уже не было, но была та, правильнее которую понимали композиторы, порой в этом доходившие до замечательной виртуозности. На музыке в Противоположном саду у юношей подламывались колени: старухи глядели моложаво в лиловых и черных платьях.
Принцип на импульс, кирпич на кирпич! Строились новые отношения. Пушкин приходил с Ариною Яковлевой.
– Маленькая трагедия, когда кто-то другой! – он говорил.
Тема смерти: Сальери и Моцарт.
Смеялась Арина; Гоголь трогал.
Откуда-то приезжал Богомолов, постукивал тросточкой по деревьям.
Темные аллеи дышали томно: Богомолов противился до поры.
Но вот – пора!
Вошед под сень, тотчас ощутил он на лбу поцелуй – две же руки обхватили его голову.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ.
Глава первая. КАРЕНИН И ТАТАРИН

Постучав ручкой пера по столу, он притушил огонь лампы.
Когда Алексей Александрович по отъезде жены сидел в кабинете и разбирался в себе, очень скоро с особенным милым облегчением он уяснил, что ему было нужно.
Он понял, что только тогда опять свободно вздохнет, когда все провалится: жена, Вронский, Цветоватый Борис, богатый дом, лионские гардины и рояль, которого клавиши обделаны перламутром. Нужно было снова появиться на свет и не подыгрывать Толстому и либеральной интеллигенции, а бить на дороге камни, носить толстые шерстяные чулки, сидеть в тюрьме, хлебать щи из вонючей капусты, приучить к себе паука и разговаривать с ним.
И это, думал он дальше, совсем не трудно сделать: он поедет в театр, увидит Кирова, вынет револьвер и всадит кусочек свинца ему в сердце – тогда начнется новая жизнь, исчезнут молоточки в висках, палки по спине и голос в ушах.
Звонок брякнул слабо, как будто сделан был из жести, а не из меди.
Татарин принес фрак с пришитыми по-венски карманами и повесил его на спинку стула; от фрака шел приятный, но тяжелый запах. Фрак был Самарина, а запах – Анны: все смешалось.
– Надо только беречься и не торопиться в Сербию! – татарин сказал.
Понятно, он был за турок.
Каренин щелкнул пальцами по обшлагу, чтобы сбросить приставшее к фраку колечко кудрявых черных волос.
Он отдал татарину шубу, барежевое светлое платье с широкими рукавами и легкий фуляровый пеньюар. Шуба могла понадобиться на полюсе, пеньюар был уместен на экваторе.
Татарин нашел Каренина откровенно уставшим; окна в доме забелены были мелом – с полов убрали ковры, с окон – драпировки: собирались на дачу.
В карманах шубы татарин обнаружил белую булку, которую оказалось трудно вытащить: это была любимая шутка Федора Михайловича.
В карманах фрака Каренин обнаружил револьвер, фотографию Кирова, контрамарку в театр и пакетик марганца.
Рассеянно Алексей Александрович постукивал ручкой пера по столу – огонь лампы становился все тусклее и наконец пропал вовсе.
В свете луны теперь напротив хозяина кабинета во фраке сидел Самарин.
– Знаете, кто пожимал Анне ногу? Под столом? – он спросил.
– Но он пожимал ногу Анне-балерине, – Каренин был в одном из своих этических настроений. – У Анны были бенефис и срывка – поэтому подстелили соломы.
– Да бросьте вы: балерина, сестра милосердия, горничная на Севере, секретарь Ленина, сестра Обломского, мать Сережи, катальщик у Зоологического сада! Скажите еще: я тоже Анна! – непрошенный гость зашелся в приступе эпилептического смеха. – Анна – одна! Едина в десяти, пятнадцати, сорока лицах! Двадцать верхних, двадцать нижних!
Синтез между стариком и юношей, он закрутился, соскользнул на пол, дернулся, покатался, выпустил пену и затих.


Глава вторая. ВОЛШЕБНЫЙ АЛЬПЕНШТОК

– Ну что, Капитоныч? – утром девятилетний Сережа спросил Цветоватого. – Приходил Самарин? Принял папа?
– Принял! – с высоты своего роста весело Борис подмигнул. – Теперь заварится!
Самарин приходил уже в седьмой раз и интересовал их обоих.
Появляясь, он звонил в жестяной звонок, и на обоях начинали ходить желчевые пятна.
Первый раз он пришел с веткой, шумевшей листьями и плодами.
Во второй – принес музыкальный стул, обделанный перламутром.
Он подарил Сереже смеющиеся чулки в третий раз.
В четвертый, пятый и шестой свои приходы дядя Саша надевал женское белье, лиловое или черное платье и превращался в маму: Сережа дрыгал ногами и хохотал до колик.
Прислуживавшего в доме Цветоватого Самарин интересовал постольку, поскольку собственно Самариным Александром Дмитриевичем в действительности не был, а являлся тем, кто так высоко изображал его.
«Как это может быть, – думал Сережа, – что одни люди переходят в других: Самарин – в маму, моя мама – в мою тетю, Варенька – в Веру Панову, Цветоватый Борис – в Капитоныча, Коростелев – в Холмогорова, старший пионервожатый – в президента страны, а целая группа людей: катальщик на катке, другие, да и он сам, мальчик Сережа, – в надежду партии товарища Кирова?!»
– Сережа, вы ведь хорошо танцуете, – куда-то Капитоныч гнул, – я, если хотите, могу вечером взять вас в театр.
Дочь Капитоныча была балетная танцовщица.
– Дают что же нынче? – чему-то Сергей усомнился.
– «Волшебный альпеншток или женитьба Троцкого».
Сережа любил зажигательные латиноамериканские ритмы.
– Троцкий зарезал Ленина? – Сережа слышал. – Ленин умер?
Он был октябренок, и в Холмогорах ему прикрепили звездочку с портретом вождя.
– Ленин не умер, – Борис притворился Капитонычем книжным. – Ленин живьем взят на небо.
Было подразумеваемо, что на небе, поджав ноги, Ленин сидит в одном и том же положении, зная, что должен так сидеть вечно, и потому у него делаются судороги и ноги дергаются и тискаются сами в то место, куда бы он хотел вытянуть их – балет в Кировском, где так красиво и свободно артисты выбрасывают ноги, давался в знак солидарности с пролетарским патриархом.
– Хотел сесть на престол, а и стула не оказалось! – говорил про Ленина дядя Саша Самарин.


Глава третья. ЖЕНИТЬБА ТРОЦКОГО

На сцене танцевали самбу – спектакль был в самом разгаре.
В ленинской ложе сидели Киров и Анна – он терся лицом о ее шею и плечи.
– Сережа! Мальчик мой милый! – она обнимала руками его пухлое тело.
Вронский постукивал каблуком в рампу: Алексей Александрович Каренин наблюдал в бинокль.
Троцкий на сцене резал Ленина: окуклившийся Владимир Ильич должен был дать жизнь проросшей в нем личинке; завтрашние именинники заняли места в пятом бенуаре.
Вера Панова была особенно красна, неестественно смеялась и беспрестанно оглядывалась; на лице академика Холмогорова было то выражение, которое бывало на нем, когда он чувствовал, что ему надо что-то сделать, но он не знал, что.
– Анна, – сказал он.
Троцкий на сцене перестал резать Ленина и смотрел в зал.
Бинокль в руках Каренина больше напоминал револьвер, Киров смотрел девятилетним мальчиком, Анна держала альпеншток на коленях.
– Тебя поженят со смертью! – кто-то нечисто сказал из ленинского нутра.
Из рук Троцкий выронил пилу (скорее, он пилил, чем резал), а из Ленина вылез небольших размеров бельгиец с шестью пальцами на ноге: Сталинс!
Мадам Писклянченко, видели, не могла сдержать улыбку радости.
– Что же ты не идешь отождествлять свое либидо? – спросила она Келдыша.
– Маман, я вас просил не говорить мне про это, – отвечал сын, хмурясь (Келдыш был сын мадам Писклянченко).
Синтез между старухой и юношей оказался термоядерным, и он ожидал взрыва.
Степан Обломский спал в пятом ряду партера и видел положение: Толстой закончил свой роман иначе: нет, Анна не устраивала глупой инсценировки на железной дороге – она примкнула к большевистской фракции и с блеском выполнила деликатное поручение партии: уже не героиня романа, а Героиня Советского Союза!
Простое полезное она предпочла изящному бесполезному.
– Вы не смотрите братец, – конфузливо она убирала за спину окровавленные ладони, – я с задания, чучелом… ведь нынче чекистские будни!..
И вовсе не Бенкендорф был шефом Пушкина, а Риббентроп.
– Прежде всего, надо возобновить связь времен, – учил он поэта, – надобно скрещивать одну эпоху с другою и сводить их персонажей!
«Моцарт и Салье!» – наматывал Александр Сергеевич на ус…
«Выстрелю, – Каренин знал, – и все пойдет по-новому!»
Тряпочный человек на сцене плясал с паклевою собакой.
В такт зрители тискались ногами, но с возвышения Алексей Александрович видел головы.
Одна выкрашена была зеленым с поперечными полосами и из себя представляла арбуз.
Это была голова Богомолова.   


Глава четвертая. НАСЛЕДНИК ПАРТИИ

Трещало и разваливалось по швам: Прохоров ужасался.
Спасла машина: с помощью пара она делала две тысячи швов в минуту, с помощью ноги – пятьсот, в то время как раньше ручная работа давала возможность наложить всего тридцать швов, пусть тоньше и неприметнее.
Все знали: Прохоров сделал удачное применение на заводской машине!
Карманы отныне пришивались по-венски.
На солнечном угреве висела фелонь для священника; мебели было довольно. Рука психического склада, с прямыми пальцами, красивыми и крепкими ногтями указывала выразительными жестами на драпированный бархатом портрет над глазированным уборным столом: лицо, полное выражения: Ида Рубинштейн, голая, проделки Серова, лежала, протянувшись на кушетке.
Все соединилось, чтобы Третье Парголово произвело на Алексея Александровича самое отрадное впечатление и даже оказало врачующее действие: другие птицы – другие песни!
На стуле, умело выложенный, лежал длиннополый редингот из темно-синей рогожки с белевшим из бокового кармана кончиком батиста.
– Скрябин подписал симфонию Риббентропу! – из редингота сообщил Цветоватый Борис.
Работала связь времен: успешно Келдыш синтезировал!
Алексей Александрович нащупал одежду, выкинул из нее Цветоватого, перезастегнул на себя, расправил платочек.
За общим столом Лев Николаевич выглядел много моложе своих лет: борода, прическа и брови были темно-седые, а не желто-зеленые, каким рисовал его Репин; он был, в общем-то, и не старик вовсе и даже не Лев Николаевич, а, скорее, Прохоров, напустивший толстовское на себя. Удерживаясь ударить его по правой щеке, Каренин выбрал место между Крупскою и Арманд: обе вдовы не возражали.
Федор Михайлович проявлялся то в одном, то в другом дачнике. Он находил все жирным, тяжелым, варварским. Толстой ел и нахваливал.
Тургенев прислал к столу прядку серебряных волос, придав ей вид натурально ниспадавшего локона.
– Кокон! – вспомнили Ленина.
– Ленин, – вспомнила Крупская, – мечтал преобразовать спальню и обновить постельное белье.
– Точно какое жало мозжило его! – присовокупила Инесса Арманд.
Худощавая грудь отнимала у нее величавость.
Каренин наложил себе на тарелку рыбы, облив ее соей: в театре накануне он стрелял в Анну, но попал в Кознышева; в наступившей неразберихе жандармами был схвачен Самарин, и в это время на сцене кто-то ударил альпенштоком в лоб Троцкому.
Алексей Александрович не понял тогда, что произошло между Троцким и Анной, но он понял, что произошло что-то унизительное для Келдыша; по лицу же Ленина видно было, что тот собрал последние силы, чтобы выдержать взятую на себя роль и дать потомство.
Негодовали женщины: у партии появился наследник.


Глава пятая. ЖДИ ВОСХОДА!

С утра никак нельзя было поручиться, что к полудню не будет дождя; по гумнам здесь и там раздавались удары увесистых цепов.
Алексей Александрович с сыном Сережей проводили лето на даче в Третьем Парголове – в доме было так много народа, что все комнаты оказались по нескольку раз заняты: из каждой двери (дверного проема) в любой момент могли выйти завтрашние именинники, книжные дети, какие-нибудь скорняки с палками наготове, паклевщики или просто холодные люди; могла высунуться психического склада рука или выглянуть голова Богомолова.
– Очень люблю ходить за грибами! – Каренин произносил вслух нужные слова, никто, однако, не давал установленного отзыва.
По венским, пришитым особо, карманам он разбирал платок и сигарочницу; осторожно ему примеряли шляпу – сперва хотели ехать на лошадях за грибами, позже решили за ягодами идти пешком.
Дорога звенела под ногами и лоснилась на солнце.
Дорога поворачивала в лес, куда все и вошли.
Свежее дерево отливало приятным изжелта-розоватым цветом своих стволов, лежавших горкой на сизо-зеленой листве нескольких осин и темневшей, почти черной, хвое елей.
– Подвигая ей стул выбегавших детей, – солидно Мечников-Плеханов улыбался глазами.
– Именно глазами и улыбками! – соглашался Антон Павлович.
Они говорили о чем-то таком, чего не стали бы обсуждать Келдыш и Кознышев.
« Не просто же так, – физически Алексей Александрович мучился. – Что-то должно за всем этим скрываться! Что, например, стоит за глумливым разговором, палками скорняков, книжными детьми, за тем, что Вера Панова утром надела на меня шляпу? Как увидеть, прочувствовать, не раствориться в мелких фактах биографии – перестать быть лишь фоном для грандиозных явлений природы, как-то: восхода солнца, морского прилива, дождя, радуги, ветра, мерцанья звезд?! Или же за глумливым разговором именно стоит восход, за палками скорняков – прилив, за книжными детьми – дождь, а за тем, что Вера Панова утром на меня надела шляпу – радуга, ветер и мерцанье звезд?!
Она шла рядом с ним, Вера Панова, и глаза ее мерцали, как звезды.
– Скорее всего, будет дождь, – прислушалась она к книжным детям.
– Прихлынет море, – прислушался Каренин к скорнякам.
– Восхода жди! – прислушалась Вера к Мечникову-Плеханову и Антону Павловичу.
– Радуга встанет! – всмотрелся Алексей Александрович в самоё Верочку.
Она говорила сильно, сочными нотами, и грудь ее слегка вздрагивала от избытка волнения. Каренину нравилась в ней круглота форм, свежие краски, слияние света и тени.
В лесу водились василиски.
– Прекрасные! – показывала Вера пальцем.
Они сделали круг и возвратились на поле.
Дождя еще не было, удары увесистых цепов раздавались.
Они полюбопытствовали взглянуть и ахнули.
На гумне сидел игумен.


Глава шестая. ЛИНИИ БЕНКЕНДОРФА

Дети, между тем, выбегать продолжали: они были книжные дети, и за ними был дождь, а перед ними – стул, который с легкостью они роняли вместе с положенной ему одеждой; из одежды просовывалась рука и пыталась кого-нибудь изловить: дети визжали.
Дождь хлестал.
– Дождь хлещет глазами, – в проповедь вставил апостроф Павел.
– А также улыбками, – добавлял Антон Павлович, – хлещет дождь!
Первым выбегал с саблей маленький Краузе, за ним – Елена, дочь Степана Обломского, третьим появлялся Сережа Каренин.
В Холмогорах он выучился по-немецки и мог без толмача беседовать с Риббентропом, когда тот приезжал в Петербург.
Брови у Риббентропа были тетеревиные, уши – слоновьи, а нос – бараний; Риббентроп был полипом и охотно поедал червяков. Насытившись, он забирался в разложенную на стуле одежду и оттуда похрапывал – дети набрасывали на клочке бумаги какой-нибудь договор между ними и им: Риббентроп просовывал руку и подписывал.
Маленький Сережа знал, что никакого Риббентропа нет и его придумала тетя Вера Панова, чтобы заключать соглашения: дети обязывались хорошо кушать, за это он обещал поиграть с ними в войну и мир.
В полковничьих эполетах маленький Краузе, уже в детстве обещавший со временем потучнеть, пожалуй что, недолюбливал созидающих – в них, дескать, много нечистого!
Риббентроп и Серов – созидающим в связке был второй!
Имея самый глупый рост, Краузе без труда спрятался в мастерской: Серов рисовал Риббентропа, но получился Бенкендорф; шеф Пушкина и жандармов состоял из четырех нечистых линий: жесткой, топорщащейся, угловатой и «квадратной»: он был рама портрета и обнял чуть позже со всех сторон голую Иду Рубинштейн. Несложно за всем этим было усмотреть руку Гоголя с ее, немногими постигаемым, разумом пальцев.
После дождя встала радуга, похожая на перевернутую улыбку – таким манером, концами губ книзу, улыбался Ленин, не изменивший, судя по всему, своей особенности и после вознесения; у Алексея Александровича же после похода в лес слиплись на руке два пальца, и он подставил их под цветовой спектр, в том месте, где сидел фазан: синий красивейшина уронил долу хвост.
Понятно стало: знамение, благодать сошла! Расклеились пальцы – на этом месте долженствовало поставить часовню, а то и заложить монастырь; вспомнился игумен.
Субретки пронеслись вон с участка на табуретках: верхом на стуликах, с саблями наголо, их гнали дети.
Портрет Иды Рубинштейн висел в общей комнате, обрамленный нечистыми линиями.
Если линии протирали со спиртом, рама могла распасться, и балерина получала свободу.
Сами же линии (линии Бенкендорфа), не связанные более одна с другую, провисали, но могли затеять иную игру и сплестись где угодно.


Глава седьмая. ЗЕРКАЛЬНОЕ ОТРАЖЕНИЕ

Николай Васильевич Гоголь представлен был в доме Анатолием Васильевичем Луна-Чарским.
– Повезло, как Тургеневу в Гугенотах! – отбрасывал он кавычки в разговоре с апострофом.
Остро он чувствовал свою неуместность в доме.
– Тургенев, известно, поет с чужого голоса, – апостроф Павел намекал на известную примадонну.
Оба знали: миллионщица, она может позволить себе персонально.
Персональный Тургенев Анатолию Васильевичу не требовался: в его обязанности входило по мере загрязнения линий, раз или два в месяц протирать портрет Иды Рубинштейн – все остальное время он был предоставлен самому себе.
В доме он появился из брошенной кем-то на стул чиновной старой шинели: сначала из-под потрепанного воротника появился нос – за ним все остальное.
Болтали длинные языки, что на портрете, за которым он ухаживает, не Ида Рубинштейн вовсе, а сам Гоголь: доподлинно, впрочем, установить не удалось: прическа та же да и нос!
Выстреливший в театре Каренин полагал, что все после этого пойдет по-новому – по-новому и пошл;, но только не в сторону, ему необходимую, а куда-то вбок: он, Алексей Александрович своею пулей проделал рваную дыру в канве и череде событий, но паровая машина подобрала края и наложила швы: снова все смешалось воедино: изящное с бесполезным!
Изящной и бесполезной была Ида Рубинштейн, отнюдь не святая, балерина: зимой у всех прочих людей снег хрустел под ногами – у Иды же, свежевыпавший, непримятый, девственно-белый, он прищелкивал; удивлялися даже доктора!
– Почему я не старею? – тискалась Ида ногами.
– Потому как д;ржите себя в рамках, – доктора отвечали. – Убрать их, и вас не узнать будет!
Не то чтобы Ида хотела состариться – более не было мочи сидеть с поджатыми ногами: нанят был Луна-Чарский: она стала выходить из рамки и даже разминаться у станка: ноги наливались свежею силой – лицо, однако, быстро покрывалось морщинами, кожа провисала, Ида становилась похожа на Гоголя перед кончиною; приходилось возвращаться в клетку: морщины разглаживались, и ноги затекали.
Какое, скажите, до этого балета было дело Каренину Алексею Александровичу?!
Он не был любопытен и не спросил названия.
А, впрочем, и спросил бы – ничего бы не переменилось, машина бы наложила шов, а то и во рту могли вырасти грибы!
Балет же, в самом деле, готовился: Прохоров писал либретто.
Либидо-либретто, зеркальное отражение романа.


Глава восьмая. ДВЕ ЭПОХИ

– Вы ведь неплохо танцуете, – говорил Капитоныч Сереже.
Дочь Капитоныча была балетная танцовщица; она держала себя без глупых церемоний, и в фаворе у нее обретались несколько благородных господ.
Она садилась, но так, как садятся на пути: приседала.
Анну должны были танцевать три исполнительницы: Анна Павлова, Ида Рубинштейн и дочь Капитоныча Маша.
Каркали вороны, предвестники смерти: Анне предстояло умереть, жившей в полном удовольствии, опиравшейся на пальцевый разум: разум ног.
– Прошу не тратить время на непонимание моих движений! – говорила она в зал со сцены.
Жестко Анна Павлова проводила линию апострофа Павла: в человеке все должно быть прекрасно!
Ида Рубинштейн гнула линию Гоголя: поднимите мне веки!
Маше досталась топорщащаяся линия Федора Михайловича: тварь дрожащая и право имею!
Недоставало только толстовской: все смешалось, все образуется.
Прохоров писал сценарий – он сидел за персональным Тургеневым, и тот выбрасывал ему на экране имя Виардо.
– Разве же она танцует?! – в упор Прохоров не понимал.
– А то! – персональный Тургенев смеялся.
Предстояло скрестить две эпохи: эпоху Толстого и эпоху Анны Карениной.
Толстой как зеркало Анны Карениной: свет мой, зеркальце, скажи!
– Ты прекрасней всех, – неизменно Толстой говорил, но только до тех пор, пока в лесу не объявились василиски: прекрасные, они превосходили Анну.
В балете появлялись большие василиски и маленькие: у каждых был свой выход – Сережа Каренин участвовал в танце маленьких, как и другие дети.
Анна знала: если взгляд василиска отразить зеркалом – он умрет, увидев себя самого: Толстой мог отражать чьи угодно взгляды.
Иллюзия пенится; нервно он тряс спинку стула: она  ловила его на нелепых посылках и неудачных выражениях.
Толстой сам усмехался неловкости своего романа, но чувствовал в то же время, что в сплетении многих его нелепостей и заключается главная мысль, и эта мысль существовала всегда – его впечатление было сильно, радостно и мучительно, но в чем оно заключалось, он не мог выразить словами, а только телодвижениями – через балет.
Телодвижения – это желания.
Они вырастали, как ветки, полные плодов и листьев, и сводились к единому: увидеть себя в более привлекательном и совершенном образе, сплаве старого и нового.
Вронский был некий синтез между Толстым и Анной: он шевелился на стуле; его фигура ежеминутно изменялась – он делался то выше, то толще, то почти совсем съеживался и только под конец увертюры принимал хорошо знакомый всем вид.


Глава девятая. ОБЛАКО В ШТАНАХ

Толстой ненавидел собственные ноги, всю жизнь находил их кривыми – большие же пальцы на обеих считал уродливыми, особенно грубый, плоский, загнувшийся ногтем вниз палец на правой ноге.
Этот палец стал органом воспроизведения Вронского.
Предстояло найти переход между ним и органами восприятия Анны.
«Переходный мост, – смотрел Прохоров в небо. – Какой он?!»
В небе стояло облако.
«Почему бы и нет?! – пришло в голову. – Облако – переход через пропасть, разделяющую мужское и женское!»
Облако, оболочка, облачение.
Одеяло, покрывало, покров.
Плащ, плащаница, пелена.
Одежда, висевшая на стуле, отождествляла мужской образ с женской конструкцией: шинель Вронского, наброшенная на платье Анны, давали контуры Толстого!
– Психодинамика Штаденмауэра, теория нервной энергии Бекнева, ионная теория возбуждения Лазарева, биологические лучи Гурвича, операции с живою потоплазмой Кравкова, – дальше указывал либреттисту академик Холмогоров, – в женских ласках усматривают побуждения посторонние!»
Иллюзия пенится; Вронский состоял с Анной в волшебных отношениях.
В зеркале Толстого Анна распадалась на множество отражений: там ее органы воспроизведения были глубоко запрятаны внутрь, а наружу выведены лишь их излучения. Вронский не мог противиться восприятию: Анна втягивала его в себя, он видел ее во сне, ежечасно держал в мыслях; он вертелся на носках,  она – на чулках. Василиски кричали и метались толпами из стороны в сторону.
Глаза горели в глубоких впадинах – немного погодя горничная с милого севера принесла стеариновую и приняла сальную свечку: привет от Снечкуса!
От Анны Вронский мог уйти только в революцию.
Замечались огни над отечеством, тут же и отгоравшие.
На авансцене выставлены были пахнувшие дегтем говяжьи сапоги Толстого.
Алексею Александровичу Каренину не было до балета ровно никакого дела: на условные его слова, о том, что он якобы очень любит ходить за грибами, вдруг верно отозвался игумен. Каренин знал, что, сидевший на гумне, тот взялся не сам по себе, а тоже возник из либретто, но персонаж ответил на пароль, и это решало.
– Привет от Снечкуса! – игумен ответил Каренину.
Он передал задание Центра: Алексей Александрович должен был выстрелить в театре.
За линией Бенкендорфа просматривалась линия Мажино.
За линией Риббентропа – линия Маннергейма.
Одним выстрелом он должен был прорвать все четыре.
– Свободу Иде Рубинштейн! – под окнами загородного дома ночами проходили демонстрации.
Василиски большие несли транспаранты и знамена.
Маленькие василиски надували пищалки и бросались раскидаями.


Глава десятая. НАКАНУНЕ

– Тит, а Тит, пошли молотить! – поддевал Каренин игумена.
Они шли на гумно и там отрабатывали танцевальные приемы.
– Пойдешь ко мне монахом? – всякий раз игумен спрашивал.
– Экий ты монастырный! – Каренин отшучивался.
С палками наготове скорняки ждали команды; вот-вот на море должен был начаться прилив.
«Дважды стрелявший – кто тебя проверит?!» – думал Алексей Александрович накануне премьеры.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ.
Глава первая. ОБМАНУТЫЙ СЛУХОМ

Комфортабельная квартира тесно заставлена была превосходною мебелью.
Было презанимательно и до строгости прилично.
Отменно из всех элегантный, в парижском фраке Тургенев стоял у окна.
– Больно видеть, как идею, которой служу я, волокут по улице! – он показал рукою.
– Ты разве служишь? – Виардо взглянула. – Ты встревожен по службе?
Тон и самая постановка вопроса были оскорбительны. Внизу проходил караван.
Полина отколола свою бутоньерку и поставила ее в этрусскую вазу; пышная красота бюста певицы портилась короткой талией, как это наблюдается почти у всех испанок.
Практические женщины редко кого уважают – Иван Сергеевич извинился рассеянностью; резониться – значит спорить, понимали оба.
Она потишела. Предметным образом он стал спокойнее.
Протяжно на парижской улице ревели ослы; вся жизнь Ивана Сергеевича была исполнена чрезвычайных случаев; он неслучайно сделался персональным Тургеневым певицы Виардо.
Опера или балет?! – он затруднялся с ответом на этот вопрос.
Самый акт, называемый жизнью, есть, по идее, непрерывная цепь караванов – в идее, однако же, скрывалась затея.
Пришли гугеноты: с кем ты, мастер культуры?!
Однажды он заснул от-у Толстого – в другой раз проснулся по-над Федором Михайловичем: что с того?!
Он мог существовать без них: субстанциональный, бессмертный и нравственный – но не существовал по факту! К нему пришли персональному: сверить маршрут, сделать необходимые обновления.
С караваном пришла Анна.
Более она не доверяла Толстому.
Однажды она посвятила его в обстоятельства, и тот раскрыл всему миру: у Каренина ослиные уши!
Вполне среди пришедших мог оказаться и Алексей Александрович.
Внизу распрягали.
Иван Сергеевич снял со стула платье Полины и упрятал его куда подальше.
В комнате стояла долгая, ничем не нарушаемая тишина.
Не раз, чуя шорох за дверью, он выглядывал в коридор и уверялся, что обманут слухом.
Из зеркала на Ивана Сергеевича смотрел Лев Толстой – в свои волосы он вплел серебристый тургеневский локон.
«Примерно, они одной комплекции, – внушал он Тургеневу необычную мысль, – и, если Анна наденет платье Полины, то, думаю, балет легко будет подать как оперу».
С легкостью Виардо могла спеть Каренину – Каренина же могла станцевать Виардо хоть на льду!


Глава вторая. ПЯТНАДЦАТЬ ТУАЛЕТОВ

 Картины на стенах показывали, что хозяин знает в них толк.
Священник Верже во внушительной раме убивал Марка Сибура.
Тургенев вышел навстречу: гигант семи футов под килем.
– Проголодались, чай?
– Пожалуйста, с сахаром и лимоном.
На ней лежала печать какого-то утомления. Пестрая в клетку широкая тальма с длинной пелериной не скрывала грации фигуры; из-под модной шляпы-кибитки с высокою тульей и широкими лентами, завязанными под подбородком в пышный бант, на Ивана Сергеевича смотрели темные миндалевидные глаза.
Умно Тургенев взвешивал порошок на пугливых весах.
Он задавал ей наянливые, хотя и слащавые вопросы.
– Как перебрались вы через линию Мажино? Что стоит за палками скорняков? Сын ваш Сергей – мальчик книжный или газетный? Прекрасные василиски в каких отношениях с Серыми волками? Вообще, Турция какие имеет интересы в Сербии?  И, если Вронский за сербов, то знайте: я против! – Тургенев выделывал невозможное пальцами.
Уже в платье из набивного атласа наподобие тигровой шкуры Анна смеялась.
– Граф Вронский – витязь! – она отвечала в тон.
Иван Сергеевич слегка улыбался, но был серьезнее, чем она. В его позе не было ничего преднамеренного. Ей нравилось его прошлое: когда еще граф интенданствовал!
– В Сербии Алексей Кириллович, – она напомнила послужной список своего любовника, – не принимал участия в сражениях: он интенданствовал.
С Тургеневым ей было просто, с руки.
Спокойным движением она приняла тарелку с деньгами.
– Пятнадцать шелковых туалетов от Войткевич, – она перечислила, – весьма мало поношенных, спенсеры, казакины, пиджаки от Тедески – нужно только перешить карманы: топырятся!
– Во Франции ослов не принято тянуть за уши, – Иван Сергеевич предупредил.
– За что Верже убил Марка Сибура? – Каренина помахала в окно.
– Существуют две версии, – Тургенев взял указку, – оперная и балетная. По первой Сибур был убит потому, что плохо пел, а по второй – оттого, что скверно танцевал. Видите, – он показал ей, на заднем плане – вы и я?
– В самом деле, – Анна Аркадьевна присмотрелась. – Но почему, скажите, нас волокут по улице? И куда?!
 – По первой версии, – Тургенев подмигнул бровями, – нас волокут на казнь, а по второй – с казни.
У Анны оказался с собою небольшой тимпан, состоявший из деревянной рамки с натянутой ослиной кожей; ритмично она ударяла.
Вращая большими глазами и отдаваясь конвульсиям, Иван Сергеевич танцевал.


Глава третья. ТАЮЩИЙ САХАР

Иван Сергеевич, разумеется, знал, что это – не Анна Каренина, а Полина Виардо, которая талантливо ее показывает; голова же Анны, с коровьими ушами, продолговатыми, вздернутыми кверху глазами, приплюснутым носом и широко расплывшейся улыбкой, с прической в виде толстого рубчатого венчика, стояла на подставке, имевшей целью усиливать ее звук.
– Куда и почему нас волокут? – голова спрашивала.
Подставка резонировала, и Виардо танцевала.
Голова Анны отрезана была колесами, во Францию с караваном ее доставил Вронский – и там, где либретто соприкасалось с романом, вспыхивали молнии, и люди шатались, словно оглушенные ромом.
Изо всех сил Иван Сергеевич боролся с собственным прошлым: заснувший у Толстого, он был разбужен Федором Михайловичем! Они – Федор Михайлович и Толстой – примерно были одной комплекции, и, если один надевал платье другого, самый акт жизни превращался в идею, которую волокут по улице.
Именно он, Тургенев, и оказался идеей, которую волокли, поменявшись одеждою, оба его соперника: идея была в том, чтобы загримированного до неузнаваемости, доставить его на лобное место.
Он был в загрязнившемся черном или лиловом платье с оторванным шлейфом, в корсете и спустившихся чулках – бал только что начался, и палач в открытом жилете хотел оправить Ивану Сергеевичу завернувшуюся ленту пояса.
Военный интендант граф Вронский стоял, заложив руку за борт мало поношенного генеральского сюртука: они были в Сербии!
Вокруг лобного места – ряды стульев; на каждом – одежда, из нее наружу просовываются руки и ноги: братушки пришли на кровавую оперу, и только турецкий балет сейчас может спасти невиновного от расправы.
Анна Каренина – это Лев Толстой?! Ничуть не бывало! Анна Каренина – он, Тургенев!
– Кто отдаст ночь любви за жизнь с нею? – архиепископ Марк Сибур предлагает.
Молчит Вронский, молчит Каренин (он здесь).
Стоит с отрешенным видом священник Верже.
Сезоны русские в Париже: торчат ослиные уши: Сезанн и бизоны – отличные декорации!
Чу! Вскрикнул стамбульский экспресс, щи на вратах Цареграда!
Русский и турок – братья навек!
Ветер единства знамена крепит.
Лед неокрепший на речке соленой словно как тающий сахар с лимоном.
Около Анны, как в мягкой постели, выспаться можно: покой и простор.
Завис персональный Тургенев: все мы – Анны Каренины; каждый из нас – Каренина Анна.
Верже, однако, – Бовари.
И Марк Сибур – Бовари.
Но Бовари – тоже Анна Каренина.


Глава четвертая. ИНСТИНКТ КРАСОТЫ

Когда в мире всего два персональных Тургенева – связь между ними становится востребованной.
В России за одним сидит Прохоров, во Франции за другим – Полина Виардо.
«Мадам, – пишет ей Прохоров, – необходимо обновить программу: женский инстинкт красоты работает, если даже все чувства отключены».
«Мсье, – она отвечает ему, – обновление установлено, инстинкт работает!»
Полина Виардо вовсе не показывала Анну Каренину – напротив, Прохоров показывал Полине Анну на персональном Тургеневе.
– Почему, собственно, у нее коровьи уши? – певица интересовалась.
– Отец, – Прохоров отвечал, – имел бычье здоровье.
– А этот седой локон как будто мне знаком!
– Когда Алексей Александрович, муж, бросился под колеса вагона, от горя Каренина поседела.
– А там, за нею, что же такое происходит?! – силилась Полина рассмотреть на экране.
– Священник Верже убивает архиепископа Сибура…
– Пора, пора! – напоминает Полине Тургенев, вымытый и причесанный, с книгою под мышкой.
Особенно улыбаясь, он идет в спальню. Его возбуждает роман Толстого: сегодня его очередь изображать Анну.
Полина – Вронский, и ей не нужно спрашивать, почему сейчас она – он.
Она знает это так же верно, как если бы он сказал ей сам, что он это она.
Верже и Сибур ждут их под одеялом. Свои сутаны они сбросили на стул, и в полусумраке представляется, будто на стуле полулежит мадам Бовари.
Анна Каренина – соль земли русской, Эмма Бовари – сахар французов.
Сахарные уста у Эммы, у Анны – соленые уши.
Пермячка?!
– В Рязани ела пирог с глазами! – смеется Иван Сергеевич.
– Варфоломеевская дочь! – смеются гугеноты.
Все смешалось…
Сердито Прохоров стучал по корпусу опытного агрегата: не было четкости на экране – сомнительный дух витал, вызванный из какой-то бездны словом очень неосторожного аскета.
Ложное известие, явившееся неведомо откуда, из круглого ничего, росло как грозовая туча.
Прохору Прохоровичу сделалось вдруг жутко, точно его что придавило.
Жизнь не останавливалась, но ему необходимо было остановиться и несколько даже оттянуться назад, чтобы кое- что обновить в прошлом.
Итак, все известились о кончине государя; Анна допустила закрасться в сердце этому безумству; Луна-Чарского, как кровного барина, бесит манера доктора одеваться с изысканностью первого тенора.


Глава пятая. МАЛЬЧИК С ПЕРСИКОМ

Приходу Анны с караваном в Париж предшествовал визит Александра Дмитриевича Самарина к Елене Обломской, в дом Устинова на Моховой в Петербурге: очерки домов в тумане были странны.
Следователь от Синода Александр Дмитриевич взялся за давнишнее Дело с происшествием на катке близь Зоологического сада, чтобы проследить всю цепочку от убийства катальщика до посещения им, Самариным, Елены – племянницы Анны Аркадьевны.
Уже вполне взрослая, Елена Степановна, дочь брата Анны и его жены-француженки, молодая женщина в малиновом тарлатановом платье, разлила чай и приоткрыла следователю некоторые тайники, где успело спрятаться прошлое.
– Итак, – приступил он, – все известились о кончине государя, не так ли?
– Именно, – Елена Степановна залистала толстый альбом с фотографиями. – Именно все известились!
– Но ведь Семья, правительство скрывали от народа факт смерти. Как же узнали?
– Прочитали письмо. Буташевич извещал Петрашевского.
– Письмо похищено было у Каренина?
– Письмо похищено было вместе с Сережей, сыном Карениных и моим двоюродным братом: мальчика похитила Вера Панова.
– Трижды лауреат Сталинской премии! – Самарин знал. – Если не ошибаюсь, это она по заданию Сталинса в Америке убила Вронского!
– В Палестине Вера Федоровна ликвидировала Троцкого, – Елена уточнила. – Впрочем, это одно и то же лицо: Бронштейн, гроссмейстер ордена Святой балерины.
– Она освободила Сережу! – Самарин догадался. – Но как узнала она, что мальчик в Палестине?
– Теперешний наш президент Обезвозжин тогда простым пионервожатым летал на искусственном спутнике Земли и с высоты увидел мальчика с персиком. Координаты передали Сталинсу, и он дал Вере Федоровне ответственное задание…
– Анна в Палестине бросала камни?
– Камень на камень, – Елена кивнула, – когда умер Владимир Ильич.
Глубже, Александр Дмитриевич чувствовал, копать было себе дороже.
Он отправился на каток, но не дошел, свернул в Зоосад и долго стоял у клетки с самкой Богомолова. Ничем по виду не отличавшаяся от обычной женщины, самка, погрузив морду в арбуз, выедала его внутренность. Если под клеткой был вырыт лаз, она могла быстро добраться до катка, сделать там свое дело и незаметно возвратиться на место.
– Кто ухаживает за животным? – следователь спросил.
– Сергей, – отвечали, – Лазо.
В синодальной библиотеке Самарин потребовал подшивку старых газет: сообщалось, что всерьез заинтересовавшийся эволюцией Богомолов открыл новый тип ящерицы, которую назвали его именем.
Позже промелькнуло сообщение о первом браке, заключенном между человеком и животным: на церемонии присутствовали Бенкендорф и Пушкин.


Глава шестая. МНОГО СКВЕРНОГО

Неосторожный аскет взял слово назад: грозовая туча обернулась мохнатым облаком; негромко персональный Тургенев гудел и потрескивал.
Никакого упоминания о Потресове! Анна допустила закрасться в сердце этому безумству!
Частью в Петербурге, а частью и за границею неких условностей норовил встретиться ей судебный следователь, в миру – Александр Платонович Энгельгардт.
Она не знала, кем он был на войне. Готовый ежеминутно погибнуть, но исполненный с виду юношеской силы, он передал ей свой генетический матерьял, который она поместила в персик.
Она знала: если отвезти этот персик в Институт экспериментальной медицины – там выведут второго Энгельгардта, почище первого, как это вышло (она знала) с генетическим матерьялом Богомолова.
Себя Анна сознавала сплошным недоразумением – она допустила вкрасться в сердце этому безумию! – она была не первой, а второй Анной. Первая погибла под колесами, вторая же, успешнее первой, выведена была из генетического матерьяла Пушкина!
Как только Александра Сергеевича убили – немедленно по указанию Бенкендорфа была осуществлена попытка возобновить поэта из широко раскинутого им генетического матерьяла, но завершающая стадия процесса преподнесла сюрприз: не самого Пушкина извлекли из колбы, а его производное: курчавую толстогубую девочку с приплюснутым носом и коровьими ушами!
Призвали косметического хирурга: Присухин сделал все, что от него зависело, но уши торчали. Газеты завихряли общественное мнение: в ход были пущены девушки без запаха, паклевая собака, анальная эротика и желчевые пятна. Из Анны сделали бомбу!
О Бомбее не было речи, Анна принадлежала Петербургу – некий синтез между стариком и юношей, Пушкиным и Толстым: колечки волос на шее и на подбородке – Присухин меняет местами нижнее лицо с верхним, ноги возвращаются на свои места, руки крепятся к плечам: хватит разбрасываться Анной, пора собирать!
Она могла станцевать за себя в балете, но ушла с караваном в Париж учиться пению – такова была официальная версия: иллюзия пенилась, тарелки наполнялись деньгами, а вместо масла были пушки: проталкивалась идея войны: священник Верже был за сербов, архиепископ Сибур – за турок.
О бурах еще не было упоминания: англичане обнимались с голландцами, и Южная Африка представлялась сплошным мохнатым облаком.
Судебный следователь Энгельгардт насильно удерживался в это время на Петербургской стороне в Институте экспериментальной медицины, где врачи-вредители выдавливали из него персик: Сталинса на них не было!
В тигровой шкуре, однако, он уже проявлялся – еще не вошедший в силу, он мог только выслать Вронского в Сербию, но не расправиться с ним на месте…
– Я про вас слышала очень много скверного! – говорит в Париже Анна Тургеневу.
– Молчите, гадость вы этакая, – отвечает Тургенев Анне. – Как вы смели меня трогать!
По каплям надобно выдавливать из себя Анну!


Глава седьмая. КАНУН РЕВОЛЮЦИИ

Изобретатель, фабрикант, либреттист, Прохоров ниже склонился над персональным Тургеневым, их лица почти соприкасались.
– Луна-Чарского, кровного барина, бесит манера доктора одеваться с изысканностью первого тенора, – персональный Тургенев напомнил.
Очень неосторожный эстет (аскет) Анатолий Васильевич Луна-Чарский взялся из круглого ничего, составившись из психодинамики Штаденмауэра, теории нервной энергии Бекнева, ионной теории возбуждения Лазарева, биологических лучей Гурвича и операций с живою потоплазмой Кравкова.
Вполне гоголевский тип, он был нанят, чтобы в Третьем Парголове протирать портрет Иды Рубинштейн – отъявленный безбожник, он то и дело схватывался с апострофом Павлом, как бы представлявшем в доме интересы Зиждителя и являвшегося дачникам под видом доктора с чеховскою бороздкой, некоего Антона Павловича, в готовившейся постановке действительно танцевавшего первого тенора.
– Доктор вы или кто?! – приставал Анатолий Васильевич к Антону Павловичу.
– Прежде всего, я – поклонник форм, звуков, слов, то есть артист! – отвечал доктор.
Несколько женщин звали их с собой, но мужчины отмахивались от них, надоед.
– Одеваться! – приказывали они горничным.
И горничные одевались.
Сам Анатолий Васильевич, аскет (эстет), давно не возобновлял себе платья.
Ему в пику, в новой щегольской паре, доктор бросал на стул фуражку и перчатки, и на этом самом стуле, в этих же перчатках и фуражке, появившаяся актриса Ольга Леонардовна Книппер показывала пантомиму: казнь Потресова в Бомбее. Было очень похоже, дачники смеялись: с плечей казнимого скатывался большой полосатый арбуз.
– Семью Левенштейнов! – заказывали отдыхающие, и Книппер представляла.
Ребенок сидел на левой руке девушки. Девушка, Мария Левенштейн, только недавно пришла в себя и была очень застенчива – ребенок же, Леон Линевич, находил удовольствие смущать ее стыдливость.
«Вчерашние герои не являются героями сегодняшними!» – нехитрая извлекалась мораль.
– А покажите нам канун революции! – потребовала Крупская.
Вечер опустился. В разных концах Третьего Парголова красные замелькали огоньки. Городовые стояли с невинным видом. Красивый болтун октябрьского переворота, прекрасно учитывавший минуты свободы и минуты опасности, Владимир Линевич-Ленин звал на мятеж лиловые и черные миры. Душа, опустошенная пиром, – Мария Левенштейн – носилась в разреженном воздухе, и горько шибало миндалем.
«Случай не замедлит представиться!» – читалось явственно.
– Молочную корову, – попросил Луна-Чарский неосторожно.
Тут же все ахнули: Линевич встал в голову, Мария Левенштейн – в хвост, Ольга Леонардовна взмахнула выменем: корова прянула ушами.
Анна Каренина!


Глава восьмая. ТАНЦЕВАЛЬНЫЙ РОМАН

«Весь мир – балет, и все танцоры – люди!» – гуманистическое вытанцовывалось.
О лосях не было слышно, хотя лес был рядом.
«Сегодняшние герои не являются героями завтрашними!» – отчетливо Прохоров сознавал.
Красивый болтун Линевич приставлен был к горничным; Мария Левенштейн собирала генетический матерьял и отправляла белье в стирку.
Обиталище в Третьем Парголове приняло вид чистых, опрятных комнат, в которых умелая рука сметала пыль со столов, стульев, цветов и рояля.
Из-за кокетливости в одежде и развязным манерам Прохор Прохорович нашел Ольгу Леонардовну старой и некрасивой, хотя Книппер не была ни той, ни другой.
Она была в темном кретоновом платье, без шляпки, как дачница.
Ей Прохоров казался петушиным силачом по складу; сразу между ними легло что-то неискренное и натянутое.
«Время идет, – говорила она всем своим видом, – и события нашей жизни: мы любили и страдали – превращаются в анекдот!»
Ее слушали и потешались, а Прохорову казалось – над ним.
«Если бы на месте, скажем, Луна-Чарского был Бонч-Бруевич, на месте Анны – мадам Бовари, а на месте его, Прохорова, – ну пусть даже сам Лев Толстой, – думал Прохоров, – что-нибудь изменилось бы?! – Нет, – отвечал он сам себе. – Так же поднималось бы и опускалось солнце, шумел бы прибой, мужчины пили бы горькую, а женщины носили чулки».
Солнце опустилось и поднялось.
Лениво в декорациях Бонч-Бруевич пил горькую: казалось ему, что лев на улице: выйдет он, Бонч, ленивый, наружу – тут же лев и пожрет его!
– Ерунда! – играла Эмма ногами в тонких чулках, – полнейшая! Давай, сходи за картошкой!
Вышел Бонч-Бруевич, и лев пожрал его: Лев!
А Эмма Бовари стала жить с Толстым.
Недоставало только шума прибоя.
Прохоров вызвал скорняков: прибой имитировали палочными ударами.
«Дачник – датчик!» – для себя либреттист отметил.
И каждодневно снимал показания.
Либретто полнилось, перерастая в танцевальный роман.
Прохоров придумал полочки для раскладывания.
«Лучше глупый порядок, чем умный беспорядок!» – держался он положения, но никаких доводов в подтверждение привести не мог.
Рязанские окулисты снабжали дачников пирогами.
Как и все, Прохор Прохорович известился о кончине государя.
Ложное известие то превращалось в грозовую тучу, то проплывало мохнатым облачком.
Известие, самая кончина, зрячие пироги, датчики, производимый шум – были пылью на полочках.
Умелая рука сметала с полочек пыль.


Глава девятая. КАПЛИ КАРЕНИНОЙ

Пузырь на подоконнике, с деревянною трубочкой домашней работы, все принимали за голову Богомолова.
Дверь на террасу стояла полуотворенной.
Бледнели румяные стволы соснового строевика.
Лучистая полоса легла на стан девушки, присевшей на бревно.
Космический хирург Присухин удалил запахи, сменил их на ароматы и сделал из нее чистый персик: Мария Левенштейн предназначалась для сбора генетического материала.
Набрать, в первую очередь, удалось капель Карениной – они были раскинуты повсюду, однако же, вторичной перегонки, а посему восстановленные из них Анны получались не полностью идентичны классической, а выходили башкирками, катальщиками и каталами, завтрашними именинниками, василисками, человекоподобными ящерицами, ветками, полными плодов и листьев, и даже секретарями крупнейших обкомов партии.
Первая, Мария Левенштейн заметила, что и Тургенев тоже.
«Завис!» – сообщила она куда следует.
Срочно на самом верху решено было изменить маршрут каравана и вместо Берлина направить его в Париж.
Порошок востребован был везде: в Германии бурно развивалась порошковая металлургия; в Париже порошок подмешивали в шампанское.
Сразу, увидав Тургенева, Анна почувствовала: это – она!
Ее генетический матерьял, судя по всему, из себя выдавил Вронский – взятая через посредника биопроба не передала в выведенном экземпляре внешних черт Анны, но полностью сохранила ее внутреннюю идентичность (уникальность): Иван Сергеевич улыбался, и улыбка передавалась ей; он задумывался, и она становилась серьезной.
«Есть что-то родное, бесовское и прелестное в нем!» – сказала Анна себе.
Она хотела остаться ужинать, но хозяин стал просить ее. На его месте она поступила бы так же.
Отчасти ей было жаль его: в зеркальном отражении он должен был следовать ее генеральной линии. Полина же Виардо после случившегося с ним запишется добровольцем в Сербию и там, на поле боя, из-под огня вынесет раненого врагами Вронского.
«Продолжение следует!» – Анна знала.
Стремительное фуэте на этом месте переходило в огненный канкан.
Открытым оставался вопрос: что было бы, скажи Иван Сергеевич Анне: оставайся на ужин?!
Ужин с шампанским и порошком!
А если бы наутро Полина Виардо сняла бы соскоб с простыней и переправила бы в Институт экспериментальной медицины?!
Прохоров переслал вопрос Полине и ждал ответа.
Мария Левенштейн вошла брать пробу: никаких исключений!
Он выдавил из себя несколько тяжелых капель.
Было даже приятно.


Глава десятая. КРАСИВАЯ ЛЕГЕНДА

Палки скорняков сделали свое дело.
Море казалось убаюканным в тихой дреме.
Доктор теребил чеховскую бороздку: проба Прохорова показала незначительное содержание Анны, сохранившееся, по всей видимости, после личного их контакта.
Прохоров сидел, протянувшись на кушетке; доктор Антон Павлович чувствовал, что говорит вздор, и спешил окончить.
– Пропишу вам уржум, – начинал он дурачиться, – по бутылочке в день: отлично, скажу вам, прочищает! Как мальчик станете!
Была на слуху легенда, будто из пенистого минерального ручья выходит на рассвете девятилетний мальчик в скрипящих сапогах без подборов и туго натянутых чулках на жирных ножках.
Запрыгал на столе персональный Тургенев: письмо от Полины.
«В белой рубашке, верхом на стуле, хмурится глазами, улыбается ртом, – она загадала загадку. – Кто?!»


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ.
Глава первая. ТРЕТЬЯ МЫСЛЬ

В белой рубашке, верхом на стуле, хмурясь глазами и улыбаясь ртом, лихо он скакал по коридорам Смольного.
Ну чисто мальчик! Было в нем что-то прелестное и бесовское.
Более чем кто-либо другой он был Анной Карениной.
Не мир, но меч: не клон, а сын!
Сергей Алексеевич Каренин – он же Сергей Миронович Киров, первейший секретарь Обкома.
Рабкрин и Викжель, и весна: жить стало веселее, стало железнодорожнее!
Ушел в небытие Каменноостровский проспект – запела, заиграла, затанцевала на его месте улица Анны Карениной.
Улица, улица – улица танцуется!
Кто не танцует с нами – тот танцует против нас!
Играючи, следователь Энгельгардт вывел на чистую воду группу биологов-вредителей: утверждали Штаденмауэр, Бекнев, Лазарев, Гурвич и примкнувший к ним Кравков, дескать, Каренина не самка даже, а тип ядовитой ящерицы!
Выплыл из потаенных архивов якобы ответ Петрашевского Буташевичу.
«Революция противоположна эволюции, – получалось так, Петрашевский писал. – Эволюция из ящерицы сделала светскую даму, революция же возвратила Анну к ящерице».
С другой стороны глумился над образом некий Сергей Лазо.
«Чудовищно она раздута, – писал он в последнем своем фельетоне. – У Анны – паровозная попка!»
В противовес перегибу правому возник перегиб левый.
«Каренина сегодня – это Ленин вчера!» – завтрашние именинники выдвинули.
– В детстве, помню, – на Прохоровской мануфактуре перед рабочими выступал Киров, – мать солила на зиму огурцы, и я, совсем первого возраста, называл их гугенотами.
– Резали вы их или кусали? – понимающе рабочие щурились.
– Они нас кусали, – Мироныч смеялся, – а мы их резали!
В своем разговоре он разумел, конечно, не всех гугенотов, а тех только, кто был уже в банке.
Большевики полюбили слова за их возможное значение больше, чем за действительный смысл.
Киров стоял на жирных ножках в туго натянутых чулках.
Рабочие демонстрировали готовность слиться с неясной мыслью, разлитой в темных пространствах мира.
Сын был Отцом, когда открывал Себя во вне – первая была неясная мысль.
Отнятие несущественного влечет за собою и разделение существенного – была вторая.
До завтрака надо бы присмотреть за полотерами – третья стучалась мысль.


Глава вторая. НА ОСОБОМ КОНТРОЛЕ

«Сын был Отцом, когда открывал себя во мне!» – думал, чуть вбок, Сергей Миронович.
Над диваном висели портреты именитых особ, литографированные и раскрашенные, на черном фоне и с сусальным золотом вместо краски на эполетах и аксельбантах.
«Отец, – с теплотою думал Киров, глядя на портрет с ослиными ушами, – когда он ушел, вместо него остался стоять пустой стул».
В память о матери Сергей Миронович носил чулки, а, чтобы не забыть отца, он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором находились его чувства к отцу и сыну.
Сын Кирова, тоже Сережа, теперь был ему, Миронычу, отцом и открывал себя в нем.
– Твой дед, – говорил отец сыну, – был святым!
Дух деда витал в огромной партийной квартире на улице бабушки.
– Пап, – в больших скрипящих сапогах Сережа спрашивал, – а что такое кадухес?
– Кадухес цим тухес! – смеялся Сергей Миронович.
Его женою и матерью Сережи была Мария Левенштейн.
Когда-то маленькою девочкой с караваном она пришла из Палестины в Крым строить колхозы да и прижилась в бескрайних новых просторах; Мироныч углядел ее на партконференции – с тех пор и пошло.
Сергей и Мария любили друг друга – все остальное, полагал он, было несущественно и легко отнималось. Он не хотел видеть и не видел, что многие в ЦК косо смотрят на его жену. Генеральный был недоволен. Уже держали пари: пара перчаток!
Мария Левенштейн ходила с особенным блеском в глазах: Викжель отслеживал ситуацию.
Ситуация же повторялась: все в окружении будто были в восторге, как будто выдавали кого-то замуж.
– Кого в этот раз? – решительно Сергей Миронович не мог взять в толк. – Кого как будто выдаете замуж?!
– Не знаете? – удивлялись все. – Как будто мы выдаем замуж женщину, которая, глухая, смотрит на танцующих.
– А после, – начинал Киров догадываться, – она, эта глухая женщина, смотрит на провожающих, отъезжающих, сдающих и получающих багаж и на вагон с визжащею собакой?!
– Как будто, – все смеялись. – Вроде бы, как!
 Вагон с визжащею собакой был на особом контроле Викжеля, но постоянно ускользал от досмотра, не доходил до места назначения, терялся в дороге и всякий раз обнаруживал себя в новом, неожиданном месте.
«Свадебный вагон для глухих!» – себя успокаивал Киров.


Глава третья. ЛИШНИЕ БИЛЕТИКИ

Действительный смысл слова «кадухес» был тот именно, что, если уж ты вольный эстет, то, будь добр, соответствуй: исповедуй культ утонченного наслаждения, изысканный аморализм, блестящее сомнение; возможное же значение этого слова лежало или могло лежать в плоскости инстинктивной, подчеркивая отсутствие в вещи разумности – стремление, может статься, не удовлетворять чужим потребностям, а скорее изнасиловать мир вокруг себя.
Сергей Миронович в разговоре с сыном банально отшутился; он не был вольным эстетом, а скорее был невольным – вышедший в секретари ЦК из книжных мальчиков, он исповедовал, да, аморализм в отношениях с балеринами, но никогда не сомнение – и вдруг стал сомневаться: а стоит ли далее удовлетворять чужим потребностям?!
Дошло до Генерального, и тот по размышлению приказал ставить балет: извлекли либретто Прохорова, вставили глухую женщину, свадьбу с приданым, вагон с визжавшею собакой: пошли репетиции.
«Коловратности юдольного мира» – было второе название представления, первое же колебалось между «Кадухесом», «Домом Ребиндера» и «Здравствуйте, Анна Аркадьевна!».
Стояла толпа эстетов, смеялась: спрашивала, будут ли лишние билетики; пила отличное вино, ела фрукты и каламбурила.
«Кто и что хотел выразить знаменитым локоном Тургенева?! – Волосы, остриженные в новолуние, перестают расти: локон, какой длины был когда-то, такой же длины и остался!»
Солнце красиво горело на улице.
– Локон Тургенева стучит в мое сердце! – с чувством произносил пятый гугенот. – Как ветка, полная плодов и листьев!
Глухая женщина не слышала значимых слов, и смысл их он выражал ей в страстном танце.
За окнами била новая жизнь, кому-то выдавался багаж, кто-то вынужден был сдать, сусальное золото блестело на эполетах и отражалось в глазах; как будто кто-то поглядывал в сад и на слова обращенные отвечал полусловами.
Сережа между тем разлюбил игрушки и стал мечтать: он начал искать их в самом себе; воображение стало его новой игрушкой.
«Есть во мне что-то прелестное и бесовское!» – обнаженный, гляделся он в зеркало.
Неясная мысль разливалась в затемненных пространствах лучшей обкомовской квартиры.
Бонна туго натягивала чулки мальчику на жирные ножки: Вера Панова, четырежды лауреат Сталинской премии!
– Полотеры, передовой отряд рабочего класса! – она рассказывала.
«Полотеры – Холмогоры», – напрашивалась некая связь.
Старший полотер похож был на Ломоноса.


Глава четвертая. ХОРОШИЙ МОТИВ

– Кого везете? – по обычаю Сережа спрашивал.
– А Грибоеда, – Ломонос отвечал.
Каждую зиму, как только налаживался санный путь, из Холмогор в Ленинград с обозом доставляли свежего.
В обозе нетрудно было узнать когда-то нашумевший караван, обозники сильно смахивали на гугенотов.
Свежего Грибоеда сдавали в Наркомпрос, которым заведовала Мария Левенштейн.
– На свадьбу поспел! – полагалось сказать.
Работники Наркомпроса крестились, обнимались и лобызались с полотерами.
До блеска полотеры натирали зал с танцующими половицами. На каждого отовсюду смотрел Ленин. Он был изображен в парадных разноцветных мундирах с сияющим золотом эполет и аксельбантов.
Новая власть – новые праздники! На смену устаревшему празднику Роландаки пришел новый: Свадьба Крупской!
Приезжал Киров, грибоедился с женою, с совпартслужащими.
– Поздравляем! – поздравляли Крупскую.
– Не слышу! – не слышала та.
Под вуалью она представляла молодую грузинку.
– Чав, чав! – чавкала сбившейся челюстью.
– Чавчавадзе Нина! – понимали все. – Горе! Горько!..
Маленький Сережа засыпал на коленях бонны, а Вера Панова рассказывала и никак не могла остановиться – о том, как караван с бабушкою попал на Кавказ, и там все спрашивали: кого везете? – а Троцкий обрывал: Анну Каре!
– Выходит, оборвавшаяся нина – Нина? – во сне вскидывался умный мальчик.
В пятый и последний раз Вера Панова готовилась стать лауреатом Сталинской премии: для этого в пятый раз необходимо было издать «Сережу», улучшенного и обновленного. Дружба народов процветала, шумела веткой, полной плодов и листьев: одним глазом Вера Федоровна поглядывала в сад и видела полуслова: Карен, может статься, а не Каренин? Армянин? Карен Сержан?!
– Глухая смотрит на танцующих половиц, – плохо говорил Карен по-русски.
Бонна, писательница, четырежды лауреат заигралась – поиск для своего подопечного нового тела взамен того, к которому он был прикован, был смутной целью этой игры.
Сережа теперь испытывал влечение к тому, что он сам из себя представлял, к тому, что было частью его самого; Карен же не испытывал влечения к самому себе – Карен испытывал влечение к тому, чем или кем он хотел быть.
Свои чувства и волю каждый стремился свести на ощущения – а ощущения предельно выразить телодвижениями.
Всякое стремление хорошо само по себе.
Хорош, однако, не всякий мотив.


Глава пятая. АКУЛА В БАХИЛАХ

Карен и Нина – день чудесный!
Злую иронию Веры Федоровны наверху приняли за бездарный серьез.
Не получившая шестой премии, Панова запустила шелуху в разреженный воздух: всякое восприятие есть начало воспроизведения!
В ровном свете матовой лампы, неподвижная, с желтоватым лицом и чуть приоткрытыми зелеными глазками, она казалась скорее картофелиной какого-то меланхоличного мечтателя-огородника, чем живым человеком: борение началось под перевесом посторонней первобытной силы, всем управляющей, а заканчивалось перевесом силы внутренней, уничтожавшей всякую связь между частями, и потому разрушительной.
Заглядевшись в зеркало, он перезалюбовался собою. Дикие титаны подкрались, вымазав лица гипсом, чтобы остаться неузнанными. Началась игра. Титан жесткий, титан топорщащийся, титан угловатый (на вате) и титан «квадратный» составили раму. Когда Вера Федоровна вбежала, малютки не было в детской, но на стене покачивался его портрет!
Бонна поправила раму, она возвратилась к себе, соображая все возможности; на улице трюхал ночной троллейбус, она устремила взор на угасающее пламя в камине – и тут дверь распахнулась: появился мальчик!
Будь за плечами у него корыто, ушат, связка хвороста, плетеная кошелка с мякиной, пук сена – болтайся там лапти или новые смазные сапоги; восседай даже другой мальчик, ничего не было бы в этом удивительного, но девочка, бледная как смерть и вся пропитанная острым запахом креозота, воля ваша, такое обстоятельство просто не поддавалось объяснению!
«Карен и Нина!» – Панова восприняла.
«Каренина!» – она воспроизвела.
Быстрая, как трясогузка, Анна Аркадьевна между тем кружила по комнате, переходила от одной вещи к другой, от безделушки к безделице, от корзины к картонке («Искала маленькую собачонку!» – позже Вера Федоровна догадалась.) – все осматривала, все трогала и пробовала на зуб. Ничуть не смущавшаяся необычным своим видом, она живо тормошила бонну и расспрашивала о Сереже.
– Мне бы прикоснуться только, – совала она три рубля, – дотронуться рукою!
Варенька, так и не вышедшая замуж за Кознышева, она же официальный биограф Сережи, бонна и прославленная писательница, своим, пусть не развившимся, женским нутром понимала: нельзя отказать бабушке увидеть внука!
С другой стороны барыня строго настрого наказала, свекровь в дом не пускать.
– Пожалуйте, ваше превосходительство! – шаркнула Панова ногою.
– У акулы выросли ноги, – Каренина смотрела, не понимая Веры Федоровны. – Понимаете ли, взяли и выросли. Вот! Что же обуть? В чем, скажите, акула теперь ходит?!


Глава шестая. МЫСЛЬ МЫСЛЬЮ ВЫШИБАЮТ

У Веры Федоровны в самом деле быстро росли ногти, и полотеры рекомендовали ей ходить в бахилах, чтобы не поцарапать паркет.
Из детской между тем доносились пронзительные крики и грохот.
– Что здесь происходит?! – барыня, Мария Левенштейн, сошла в ночном костюме.
– Кадухес, вы же знаете, – Варенька из Веры Федоровны ответила с мгновенной живостью. – Существенное разделилось по гендерному признаку.
В этих слова не было ничего дерзкого, но тон и игра лица Вареньки договаривали все остальное.
Из головы Богомолова, которую Мария Левенштейн прятала в спальне, произошла утечка мыслей; их утекло ровненько восемь, но никак не три: мысль-лисица, мысль-мышь, шесть мыслей пород ящериц – они сливались в единую, лиловую и космическую.
Глядя перед собою, женщины вошли в детскую – там возилась с приборкой Нюша: что-то осторожно раскладывала по стульям, что-то прятала в гардероб; лицо горничной вымазано было гипсом.
«Аспект существования сущего, в отличие от его сущности фиксируется самым «бытием» в кавычках», – распространялась в это время по дому мысль-лисица, по-разному трансформируясь в головах женщин.
«Бонна Вера Федоровна Панова (Варенька) – приспосабливала барыня Мария Левенштейн богомоловскую мысль к себе, – в действительности актриса! Она – Вера Федоровна Комиссаржевская и только играет писательницу!»
«Барыня Мария Левенштейн (дама), именно она сдавала в багаж маленькую собачонку!» – так раскрылась мысль Вере Пановой.
«Сейчас обе мымры набросятся на меня и растерзают!» – восприняла мысль-лисицу как предупреждение северная горничная Нюша.
Самые разные люди с резных стульев наблюдали развитие действия: кто-то притворялся щелкунчиком, кто-то – большим лебедем или просто брошенным платьем.
Женщина, хорошо понимавшая вещи, Мария Левенштейн определила сюртук ушедшего Алексея Александровича Каренина, отца Сергея Мироновича Кирова: поджав ноги, клубочком он свернулся на широком сиденье и молча смотрел на нее одним глазом.
Мария знала: свекор состоит в связи с их горничною и для осуществления этой связи, когда-то ушедший, время от времени возвращается, чтобы исполнить ритуал совокупления.
«Каренин, – понимала зато Вера Федоровна, – грустит по Анне Аркадьевне, которая с ним принимала вид статуи, – и так изливает свою грусть!»
«Кому и зачем понадобилось возвращать Алексея Александровича после его ухода?» – запрограммировано было так, что мысль-лисица пожрет этот вопрос, собственно, для того и запущенная.


Глава седьмая. ЛИСИЦА БОГОМОЛОВА

Взрослых, само собою, в составном понятии более интересовала «мысль» и содержание; детей, напротив, привлекала «лисица» и форма: слова, составившие понятие, не поддавались разделению, но, оказалось, можно было просто вывернуть самое понятие нужною стороной: вдоволь наигравшиеся «мыслью» взрослые, наконец, ею наскучили, и тогда дети, подхватив оставленное без присмотра, вывернули его «мыслью» внутрь и «лисицею» на себя.
С большой клеткой они направились в сторону Противоположного сада – прохожие останавливались, смотрели, а наиболее сведущие говорили:
– Смотрите, какой редкий зверь: лисица Богомолова!
Кто-то, разглядев самку, просил продать, а то и норовил отнять – дети уклонялись либо уворачивались, продолжая свой путь.
Лисица тявкала и оттого походила на собачонку.
Девочка-грузинка Нина (она шла сама), мальчик-армянин Карен (нес клетку) и Сережа, пританцовывая, шли по Большой Каренинской: они не знали, что партия объявила борьбу с неясными мыслями – но, если бы были в курсе, то непременно поддержали бы: светлыми должны стать пространства мира!
Противоположный сад закрыт был на прослушку: дети приставили уши: кто-то читал «Слово неосторожного аскета».
«Ветка не прибавляется к ветке, – ритмично доносилось из-за деревьев, – цветок не есть продолжение листка, ни пестик – тычинки, яйцо различно от органов, породивших его, сын или дочь не являются продолжением отца или матери, а становятся в действительности новыми, различными от родителей, существами».
Дети перелезли через решетку, пошли вглубь по мокрым дорожкам – кое- где между деревьями, зашитые досками и укутанные соломой, стояли, предположительно, мраморные фигуры; сквозь щели видны были желчевые пятна на лицах: выбрав одну, дети растащили доски: Каренин Алексей Александрович не шевельнулся и не изменил прямого направления взгляда; его лицо имело торжественную неподвижность мертвого – пальцы с отросшими ногтями однако были не скрючены, а растопырены.
Тереть, не теряя времени, принялись их дети!
Алексей Александрович затрещал, фон высветлился, пространство приобрело внутрителесность: мужик, сосед, слуга, учитель и паяц возникли – гугеноты! – ими предводительствовал Луна-Чарский.
– Сын и дочь являются, да, продолжением отца и матери! – неосторожный аскет и эстет взял слово назад.
Ничего не изменилось – разве что, уши Каренина налились краской и оттопырились.
Лисица в клетке то выдвигалась мыслью наверх, то втягивала мысль (мышь?) под себя: кто и зачем пытается возвратить Каренина после его ухода?! Кто подбил детей и науськал гугенотов с Луна-Чарским? Для чего?!
Когда все закончилось, дети открыли клетку и выпустили лисицу на волю.


Глава восьмая. УРОДЛИВЫЙ БУЛЬДОГ

Алексей Александрович Каренин уходил из дома и возвращался в него, чтобы гипсом вымазать лицо горничной, его сопровождали щелкунчик и большой черный лебедь – только с их помощью Алексей Александрович мог рассчитывать на успех предприятия.
Лебедь издавал крики, щелкунчик производил грохот, все трое, они раскидывали одежду в детской, после чего необходимой становилась именно приборка: Нюша-северная появлялась, начинала прибирать и прибирала до тех пор, пока из приборки не появлялся, наконец, Приборкин – прямое продолжение приборки и в то же время различное от нее существо.
Кто-то принимал его за мужика, кто-то за соседа.
Мария Левенштейн считала его слугою, дети – домашним учителем.
Что же до самого Алексея Александровича – ему Приборкин  представлялся чистым паяцем!
Он возникал с корытом, ушатом, связкою хвороста,  с плетеною кошелкой в руках или пуком сена – в лаптях или в новых смазных сапогах – немедленно из корыта выпрыгивала голубая акула, начинался мокрый танец: Приборкин прыгал выше акулы, а акула – выше Приборкина; щелкунчик и большой лебедь, обменявшись партиями, добавляли неразберихи: дети просыпались на пол: они тоже жаждали стать иными: василисками, скорняками, завтрашними именинниками, картофелинами из плетеной кошелки, гугенотами – они и были ими! Отними тогда у них несущественное – и существенное, индивидуальное разделилось бы.
Никто не отнимал.
Комиссаржевская Вера Федоровна понимала: большевики! Это они превратили Россию в огромный СУМАСШЕДШИЙ ДОМ ОБЛОНСКИХ и все смешали в нем, не давая образоваться!
Специально она поддевала под платье суровые длинные панталоны и толстые чулки до пояса, чтобы надежно держался схваченный ими и прижатый к разгоряченному телу английский уродливый револьвер-бульдог.
Теперь стрелять в театре должны двое.
Застрелят – все пойдет по-новому.
Музыка Шостаковича, дирижер Риббентроп.
«Агитпроп», – шепчутся в зале.
 Скрябин и Молотов – в яме оркестра.
Мотив хорош.
Розовые лица, револьвер желт.
Береженого Бог бережет.
Свеж Грибоед в буфете.
Повсюду счастливые дети.
Вера Федоровна и Алексей Александрович поклонились друг другу самым пристойным и самым выразительным манером.
Он вообще оделся чудаком.
Она, поверх платья, надела узкий, притертый не то спенсер, не то казакин.


Глава девятая. ПАРТИЯ ОСЛОВ

Голос объявил из рупора: утерян Бог!
По залу ходил человек с металлическим богоискателем.
Зрители предвкушали.
На сцене был накрыт холодный ужин, но Вера Федоровна приказала снимать со стола: она не хотела есть.
Она сделала умную и гладкую прическу с чуть неровным пробором; она была очень недурна в эту минуту.
«Кшесинская!» – в зале напутали.
«Недурна – Виардо!» – напрашивалось.
Караван двигался балетным шагом – ну чистые гугеноты! Тургенев пел.
Слова выражали смутные желания, скрытые сожаления, любовь к несущественному, робкие жалобы на суровость богов и жестокость рока.
Скорняки, в повязках на бедрах и обнаженные до пояса, ударяли сикоморовыми палочками по коже своих четвероногих инструментов: партия ослов, навьюченных марганцем, пришла в Палестину!
В высоком небе красиво рдели золотые полосы.
Деревья стояли в стыдливой истоме – пальмы чередовались с березами; необычность рождала прихотливое желание.
Биологические лучи Гурвича ходили по залу и сцене; живая потоплазма Кравкова колыхалась: каждая из балерин двигалась сама по себе, шла своим путем, пробивая гнилую стену и не заботясь о движении товарок – форма же танца явилась суммою движений всех одновременно участвовавших в нем танцовщиц.
Молотов похвалил: «Культура!»
Услышав, Риббентроп схватился за Агитпроп.
Отчаянная нота Тургенева оторвала Анну от разговора с Вронским.
Какой-то чудак тыкался носом в спенсер.
Свежий Грибоед прибежал взглянуть из буфета.
– Здравствуйте, Анна Аркадьевна! – закричал он, еще далеко не встретясь.
Троцкий ударил в ладоши по-восточному: скарабей, символ последовательных возрождений!
Замаскирован, загримирован до неузнаваемости, правильно Алексей Александрович установил зрачок – сильно уколотая Вера Федоровна с воплем боли припала к его возведенной руке.
Агитпроп пытался передать другим свой смех.
Крупская беззубо хохотала.
С Кировым сделался удар, тем более опасный, что он имел тучное сложение и короткую шею.
Влюбленный не сделал бы этого с большею осторожностью.
Вставал рассвет новой жизни.
Уже благовестили к обедне.
Кто-то нашел Бога.


Глава десятая. НОВОЕ НАЗНАЧЕНИЕ

Он сделал это, и началась новая жизнь.
Он вышел, чтобы убедиться.
Никто не уловил его шагов, и никто не заговорил с ним.
Люди не могли понять, стар он или молод.
Никто не мог на следующий день сказать, каков он на вид, но многие из тех, кто его видел, запомнили его до самого своего смертного часа. Он не смотрел ни на кого, но каждому казалось, что он видит всех. Люди вдруг встряхивались и долго смотрели ему вслед, ибо не могли не смотреть.
Одет он был так себе. Тем не менее, Гурвич вытянулся перед ним в струнку посреди улицы, а Кравков так низко поклонился, словно это был сам государь. Ученые не знали, почему они так поступили – Алексей же Александрович ничуть не смутился оказанной ему честью.
Был и такой случай, что маленький ребенок перебежал от матери к нему, взял за руку и шел с ним некоторое время.
Каренин Алексей Александрович получил новое высокое назначение.


КНИГА ВТОРАЯ: ОТЕЦ ГАГАРИНА


Считаю небесполезным сказать моим читателям, буде таковые нашлись, еще несколько поясняющих слов, как-то: вслед за Толстым, я не люблю истории. Она для меня тоже – сцепление бессмыслиц и ужасов. Там Бисмарк, проигрывающий сражение из-за насморка, там сплошные убийства, насилие, разврат и непроходимая глупость. В своей общественности люди порочны, злы и неразумны. Индивидуально же, вне истории, они искренни, добродетельны и чуть ли не святы. Человек воистину человечен вне общественности. И стоит только людям сговориться, как история кончится.


«Жизнь наша – ничто,если она не вполне наша в индивидуальном смысле этого слова. Не надо допускать, чтобы на наше поведение оказывала влияние привычка, рутина, развивая в нас струю чужой жизни».

Виктор Шарбонель. «ВОЛЯ К ЖИЗНИ»

«Куда идет корабль, для нас безразлично, лишь бы не потерпеть крушения в пути».
                Реми де Гурмон
               


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
Глава первая. БЕГ КОЛЕСА

Караван ослов оказался караваном со слов – доказательств не было никаких.
Дачники давали показания, с датчиков показания снимали.
«Вишни – барышни!» – Энгельгардт насвистывал.
Судебный следователь, он, в Третьем Парголове разбирался в хитросплетениях ушедших дней: давнишний случай на катке: а был ли вообще?!
Очень многое поменялось с тех пор: на смену старой жизни пришла новая: отчет о расследовании теперь требовалось представить уже не государю, не Генеральному даже (говорили, что и тот был хороший человек, и другой, но оба проворовались), а всенародно избранному президенту Обезвозжину.
Юдольный мир рухнул, но коловратности остались: посмертно Сталинская премия присуждена была Троцкому: по ту сторону жизни шел обмен любезностями – по эту сторону без ежегодной премии осталась Вера Панова.
– Сережа, – спросил следователь, – послушен был женскому инстинкту?
Он бросил на нее шутливый взгляд.
Ее густо напомаженные белокурые волосы были просто завернуты на гребенку и не покрыты чепцом. Бывают такие женщины, некрасивые смолоду, но особенно здоровые, которые чрезвычайно туго стареются: выражение ее лица было самое обыкновенное.
– Сережа, – Вера Федоровна ответила, – был Отцом, когда открывал себя во вне, и Матерью, когда – в овне. Он был бисексуал. Его орган воспроизведения был запрятан глубоко внутри, а  наружу выведены лишь четыре силовые линии: жесткая, топорщащаяся, угловатая и «квадратная». Девочкою он обещал слишком много.
– Он мог быть девочкой и мальчиком одновременно?
– Он был мальчиком и одновременно девочкой. Когда она возвращалась домой после очередной долгой отлучки, родители смотрели на свою дочь, как на вернувшегося из каторги сына.
Оба принужденно смеялись, но смех вышел ненатуральный.
– Еще не кончился бег колеса Фортуны! – смеялась Вера Федоровна.
– Не имеет в моих глазах такой важности! – смеялся Александр Платонович.
Истома обняла их, и смех заглох.
Спокойное море казалось убаюканным в тихой дреме, и наступившая тишина спугнула притаившиеся звуки истекшего дня.
В большом загородном доме по-новому расставили стулья.
Перетасовка комнат прошла совершенно благополучно.
Двое мальчишек юркнули у следователя из-под ног, как зайчата, и с криками побежали к лесу.
«Маленький Краузе, – Энгельгардт удивился. – Что же, он так и не вырос?!»
Аннушка догоняла их в шляпке.
«Похоже, – Энгельгардту пришло, – все начинается сызнова?!»


Глава вторая. ТЮЛЕВОЕ КАНЗУ

Бег колеса Фортуны далеко не кончился; обстоятельство имело в глазах Алексея Александровича особую важность.
Он поступил в театре согласно инструкции – ему выпала удача; стулья в большом городском доме расставили так, чтобы они оказались удобно расположенными для Анны Аркадьевны на тот случай, если, возвратившись, она захочет присесть.
Новая жизнь требовала перетасовки комнат, но таковую провели пока только в Третьем Парголове, куда Каренины обыкновенно наезжали в теплое время года.
Не было больше никакого Кирова, по Каменноостровскому проспекту, гудя, шли троллейбусы, на них к близким возвращались политкаторжане – Алексею же Александровичу явился игумен с последними указаниями Центра.
Отныне Алексею Александровичу не нужно было на долгое время никуда уходить, чтобы затем на короткий срок возвратиться; по своему усмотрению он мог продолжить связь с горничной или расторгнуть; расставшийся с мыслью-лисицей, он должен был примириться с судьбою-индейкой; голова Богомолова подлежала сдаче в Гохран; Сережа, что касаемо его, теперь сколько ему вздумается и как угодно громко, мог кричать у себя в детской.
Не полагалось думать, сын он или внук Каренину, но это было не главное.
– Главное, – передал игумен, – вы нынче Отец Гагарина.
– В каком же смысле? – Алексей Александрович затруднился.
Игумен не знал и сам, хотя не подал виду.
– У акулы выросли ноги, – сказал он вздор и посмотрел с хитрым прищуром. – Она ходит, вот и вы соответствуйте!
Алексей Александрович приказал доставить корыто, ушат, связку хвороста, кошелку с мякиной – лично разбросал сено, поставил в детской сапоги с лаптями и принялся ждать.
В комнате были полнейший сумрак и совершенная тишина. Каренин сделал гримасу и вздохнул. Все окружавшее производило в нем нервическое раздражение. Анна Аркадьевна не подавала голоса – как видно, еще не пришло время.
Тюлевое канзу заметно шевелилось на стуле.
Наскучив ожиданием, Алексей Александрович пробормотал какую-то дрянь.
– Самый акт, называемый новою жизнью, стоит рассматривать как непрерывный ряд электрических разрядов! – выразил он нечто похожее.
И только пустил гулять эти слова, как по всему дому прошел трепет.
– Здравствуйте, Анна Аркадьевна! – где-то далеко кричали.
В эту минуту явился лакей с приглашением к чаю.
Маленький Краузе сидел за столом в модном костюме из заячьего пуха с голубыми полосками.
«Краузе так Краузе!» – Отец Гагарина протянул пальцы для поцелуя.


Глава третья. ГОЛОС КРОВИ

Он до ноздрей теперь был налит талантливостью, не нашедшей формы и выражения.
– Господи! – хохотал Самарин. – Ну вылитый отец Гагарина!.. Талантище!.. А, может, вы и есть?! – даже он засомневался.
Алексей Александрович (Иванович) подошел к углу комнаты и туда плюнул.
– В Гжатске все рабочие приняли повышенные социалистические обязательства!
Самарин – не ошибся ли он адресом?! На продранном диване скомкана была непотребного вида постель с измятым фланелевым одеялом и засаленною подушкой. В комнате стоял запах папиросного табаку и сырости.
Каренин запихивал в рукава манжеты, то и дело наезжавшие на заскорузлые пальцы.
– Красть я не крал, убивал редко, скрывать мне нечего!
По-прежнему синодальный следователь, Александр Дмитриевич пришел в дом Каренина не то чтобы снять формальный допрос, но и не с тем, чтобы уйти несолоно нахлебавшись.
– Алексей Александрович, – примирительно он произнес, – тот маленький ребенок, что перебежал от матери и взял вас за руку, он признал вас отцом?
– Юрка-то? – старый мастеровой затрещал пальцами. – Признал, стервец, куда денешься, услышал голос крови!
– А почему, скажите, он – Гагарин? Что ли, он летал в космос?
– Еще нет, – мечтательно Отец закатил глаза, – но обязательно полетит! Войдет, паршивец, в историю и наведет в ней порядок. Давно пора! Новая жизнь требует новой истории! Без разврата, насилия и убийств!
– Алексей Иванович, – Самарин понизил голос, – это вы убили Кирова?
Мысль была в воздухе – следователь просто ее озвучил.
Ударник труда, заподозрив подвох, провел взглядом по стульям: одежда и ничего более!
Пронзительно в детской крикнул Сережа.
Алексей Иванович выдвинул из сеней корыто, добавил ушат воды, бросил в печь охапку соломы, осклабился:
– Купать станем!
Из-под груды постельного белья за мужчинами наблюдала голова с завернутыми на гребенку белокурыми, густо напомаженными волосами.
– Ваша дочь, – искренно Самарин удивился, – выходит, возвратилась с каторги?!
– Каторгой для нее была жизнь с матерью, – ласково Алексей Александрович погладил по голове. – Аннушка – дочь Анны Аркадьевны и Вронского.
– Какая милая!
Когда Самарин подошел ближе, девочка показалась ему хуже.
Она повела головою так странно, что он отступил.
Ее уши были правильно сформированы и расположены симметрично, но велики.
Верхняя губа была треугольником, нижняя выступала квадратом.


Глава четвертая. ПАЛЬТО И КАЛОШИ

Теперь от дома на Гагаринской набережной до дачи в Третьем Парголове бегал шустрый троллейбус – у Алексея Ивановича был льготный проезд, а детям так вообще бесплатно; они занимали лучшие места; вертелись колеса Фортуны, кондуктор разносил чай, пахло тушеною индейкой – за окнами шла перетасовка, над головами хлопали электрические разряды (недоставало только акульего цирка) – безоговорочным актом жизнь врывалась в салон и раздувала тюлевые канзу.
Одновременно дети были мальчиками и девочками, а Алексей Иванович – Алексеем Ивановичем и Алексеем Александровичем; Вера Панова была сразу Варенькой, Комиссаржевской и бонною; северная горничная Нюша, с которою Каренин был в связи, изображала большого лебедя и клювом-ртом ловко щелкала орехи.
Ветви били по стеклам, полные листьев и плодов – было во всем что-то прелестное и бесовское.
В дороге дети слипались в сплошную потоплазму, и в Третьем Парголове их приходилось разнимать: медицинские клоуны Ломонос и Грибоед бережно отделяли Сережу от Юры, маленького Краузе от Аннушки и до поры – Карена от Нины.
С дороги Алексей Иванович выпивал большую (железнодорожную) рюмку водки, потом выступал перед дачниками: он говорил, что жизнь – не курильная комната разжиревших буржуев, что всякое зло извивается, а эволюция предшествует революции. Для земледелия, говорил он, не нужна личность, но заводы ждут перемола хлеба. Никто сам по себе ничего – все дело в пособниках, он говорил. Рубашку и носки носи сам – пальто и калоши отдай швейцару! – так говорил он.
Это были те самые семь мыслей из головы Богомолова: мысль-мышь и шесть мыслей пород ящериц, которые утекли и которые ревниво Алексей Александрович сохранял в себе, но Алексей Иванович мог выпустить. Они, семь заветных, теперь должны были соединиться с восьмою, ранее отпущенной мыслью-лисицей и по прошествии времени, в головах, слиться в единую: лиловую и космическую.
Беда была в том, что сам Алексей Иванович восьмую (первую) мысль Богомолова, мысль-лисицу, так уж получилось, – подзабыл. Мысль была мудреною и требовала начитанности: сановник Алексей Александрович помнил, а вот рабочий Алексей Иванович не удержал.
Мысли, они утекают известно куда. И эта – туда же!
Тужился Отец Гагарина: не в космос же за нею лететь! Не самому же!..
Ночью гудели рельсы – свадебный состав подкатывал совсем близко, в вагон для глухих грузили Крупскую; дверь пломбировали, визжала собака, кто-то ругался
по-немецки.
Утром на месте топтались растерянные таможенники: подбирали обрывки белого платья, а, если день был удачным, то находили и заскорузлый чулок.


Глава пятая. ТОЛКНУЛ И ПОТАЩИЛ

Проклятая, навязанная ему талантливость выражалась преимущественно в способности к передразниванию.
С изумлением Алексей Иванович обнаружил, что он может говорить многими голосами, неотличимо визжать по-собачьи, изобразить лебедя, горничную, слипшихся в массу детей, показать, как сморкается Бисмарк, как стареется некрасивая баба, как Чехов лечит Книппер, скорняки колотят палками медведя, а лев пожирает Бонч-Бруевича.
В курильной комнате старого буржуазного дома разжиревшие Прохоров и Линевич потягивали толстые сигары.
– Как жизнь, Каренин? – они не признали в нем нового.
– В Сербии, – наглядно Алексей Александрович демонстрировал, – Полина Виардо из-под огня вынесла Вронского, Крупская соединилась с Левиным, из левой двери выглядывает повар, Ионыч проглотил кита, а вся наша жизнь (любили и страдали!) превратилась в анекдот: на сцену вышел человек-небо.
Он узнаваемо изобразил Алмазова, у которого решительно все было прекрасно.
Когда Алмазов вошел, Алексей Иванович смешно показывал, как разжиревшие Линевич и Прохоров курят вонючие буржуазные сигары.
Алмазов видел в Каренине другого, нового человека из триединой, поставленной коммунистами задачи (воспитать!), поскольку и сам являлся человеком новым, но он, Отец Гагарина, продолжал (иногда) обнаруживать в Алмазове прежнего человека: доктора, в недалеком прошлом, с чеховской бороздкой.
Бороздка, впрочем, сохранилась – она придавала Алмазову докторальный вид.
Алексей Александрович знал, что Алмазову не нравится его, Алексея Ивановича, бледность, его новое выражение, неслабая улыбка, голос, его одежда, кресло, возле которого он стоит, – и что-то в прошлом, когда он, Алексей Александрович, толкнул Анну в голову и потащил за спину, а потом стрелялся в театре.
Они были одни в курильной, и тот, кто хотел действовать, мог осуществить задуманное.
– Скажите, Святой Отец, – Алмазов подпустил иронии, – слаб; вам показать Кирова?!
Это был прямой вызов; Отец Гагарина мог уехать без ужина, но не хотел, чтобы без ужина его вынесли.
Между тем, он стоял уже в смазных сапогах, гимнастерке и галифе.
Приехавший из Уржума, он смотрел мясным гигантом.
– Товарищи! Партия… – выкрикнул он и почувствовал беспокойство.
Алмазов засмеялся: вылитый!
Откуда-то появился маленький Краузе.
– Ну-ка, изобрази теперь ты! – Алмазов приказал.
Уже не мальчик, а полковник с эполетами и в усах, маленький Краузе встал в позу, поднял вверх руку и сказал трагическим голосом:
– Умри, несчастный!
Хлопнул выстрел, и он упал.


Глава шестая. ВЫШЕ НА ТРЕТЬ

Бал, между тем, продолжался.
Пушкин танцевал с царицей.
«Краузе – Фрунзе!» – разнеслось. Все уже знали, что произошло. Богомолов схватился за голову. Бенкендорф снял допрос с Алмазова. «Он убивает редко!» – Алмазов блистал.
Государь был недоволен: «Недостает только балета с Анной Карениной!» – он уехал. – «Здравствуйте, Анна Аркадьевна!» – уже кричали.
«Поцелуйте меня в задницу!» – голова Богомолова просунулась между рук. Из курильной комнаты вынесли ослиные уши: они возбуждают Анну!
Она более не смущалась. Анна была совершенно свободна и спокойна. Она – Каренина, пусть даже у нее два лица: верхнее и нижнее – оральное и анальное. «Нина!» – всем говорило одно. «Карен!» – дополняло другое.
Она была, как голодный, которому поставили полный ужин, и она не знала, за что взяться. Девочка наверху ужинала бульоном, которым она облила всю свою грудку. Нижний мальчик супу предпочитал ботвинью. Говорили, он хорошо играет в шахматы.
Двухэтажная, эпатажная Анна, не предуведомив никого, посетила бал сюрпризом, и возбужденная ею мысль работала, силясь подыскать хоть какие-нибудь успокоительные разъяснения.
«Всякое зло извивается!» – к примеру.
Анна, несомненно, была зло и извивалась! Пригласившая Линевича на лиловый танец, она, как ящерица, ерзала по его рыхлому телу – совсем скоро о Линевиче заговорили, как о мертвеце, лишенном всякой воли.
С характером рабским, повадливый до буффонства, Линевич не знал чувства меры и был лишен всякой предусмотрительности: такие личности охотно поддаются (по сей день) чужому влиянию и могут сделаться чем угодно: соседом, слугою, штукарем и даже учителем.
Мертвец, нелепо он понимал размеры действительной жизни.
Он видел Анну на целую треть выше, чем она появилась перед ним – третья ее голова была головою давно не упоминаемого в обществе Федора Михайловича Бахромаха.
Он, Бахромах, звал Линевича спариться.
Немедленно им сделали коридор.
Линевич пошел, как человек, нашедший себе цель.
Там и сям был гам.
Курильная оказалась незанятою.
Стулья поставлены были в строгом порядке.
Психопаты, дураки, кривляки остались за закрытой дверью.
Морфиноман в огромных очках в виде банок, Линевич вдруг легко перепрыгнул через пропасть фаллических символов.
Его тело разветлилось тканями и волокнами.
Дым рассеялся.
Бесстыдно растянутое, тело покоилось на столе казармы железнодорожной станции.


Глава седьмая. ХОРОШИЕ АПЕЛЬСИНЫ

Бал в казарме железнодорожной станции показал со всей выпуклостью: на смену царству причинности пришла республика следственности.
Не спрашивали, почему погиб Фрунзе – интересовались, кто последует.
Последовал Линевич: обнявшись с Фрунзе, вытянулся он на столе казармы: бал кончился, свечи погасли: в темноте.
Прекрасно освещенный, на виду у всех, Отец Гагарина до ноздрей налит был талантливостью: что-то покажет?!
Не предвидели даже следователи.
– Эволюцию? – гадал судебный следователь Энгельгардт.
– Предшествие? – затруднялся от Синода следователь Самарин.
Ждали недолго: уставший на балу Отец Гагарина уронил голову (более он не смотрел в небо и не наблюдал человека) – тут же из носа Алексея Ивановича и капнуло.
– Капнист, – ахнули все. – Василий Васильевич!
Помнили: он писал фаллическими символами – что с того?
Капнист, что ли, толкнул Линевича в голову и потащил за спину?!
Драматургия усиливалась.
Он ездил в Присутствие, Алексей Иванович, а после возвращался из должности, и тут засомневались: воистину ли Отец Гагарина? А, может статься, Отец Гагарина набережной?!
Однажды он излазил всю осоку и не нашел убитого, а потом запутался в рукаве рубашки и не мог выпростать оттуда длинную висевшую руку: в другой раз так изощренно устроил помещение своей новой девушке, что она приписала ему дурные, подлые мысли.
Теперь Алексей Иванович безудержно пользовался своим успехом у женщин, в каком-то опьянении оставляя одну за другою, как будто мстя таким образом за те вынужденные путы, которыми связала его самая известная из них…
Алексей Александрович позвонил камердинера и приказал подавать одеваться.
Аккорды фисгармоники раздавались вместо зова к утреннему чаю и пение на два голоса. Каренин сделал над собою усилие, чтобы дать обратный поворот своим мыслям: вместо аккордов и пения раздался зов к утреннему чаю.
За ночь кто-то перебил мебель черным репсом. Фрунзе и Линевич сидели за черной скатертью. Шторы были задернуты, зеленый абажур клал на их лица землистые тени и выделял какие-то круги под глазами; сами глаза были удержаны, и они не узнали его.
Более не личности, склеившиеся отчасти в некую массу, возможно и символы, они принадлежали скорее к царству причинности, и он, Отец Гагарина, мог не опасаться последствий их неожиданного визита – вероятнее всего, это был некий подготовительный антураж.
Да, Алексей Иванович был захвачен врасплох, но быстро взял себя в руки.
Угрюмые, голодные гости не шевелились.
Признаться, Алексей Александрович засомневался.
Он, подойдя, приложил ухо.
– Апельсины хороши! – пронзительно выкрикнул Линевич.


Глава восьмая. СТРАШНАЯ БУРЯ

Леон Линевич в мальчишках был разносчиком с набережной.
Отцом набережной и ее покровителем в те годы был Капнист.
Ему платили все, а тех, кто отказывался, потом находили в осоке с длинно висевшими руками и зажатым в одной из них апельсином.
Капнист до самых ушей был налит талантливостью; один раз он толкнул Линевича в спину и потащил за голову.
Именно с Капниста Толстой списал своего Каренина.
– Умри, несчастный! – Толстой приказывал.
Капнист передавал приказ Каренину, Каренин – Линевичу, и Линевич умирал.
Когда уходили гости, Линевич поднимался и выходил на набережную продавать апельсины.
Когда Капнист с набережной переключился на железную дорогу, он взял Линевича с собою; убитых теперь находили на рельсах, и по ночам Линевич должен был перетаскивать тела в казарму железнодорожной станции; по вагонам днем он разносил апельсины.
Краузе-Фрунзе был поначалу один человек, но двужильный.
– Трехжильным – слаб;?! – Толстого подначивал Федор Михайлович.
– Будет тебе трехжильный! – Толстой принял.
Краузе-Фрунзе-Лазо получился единым, в трех лицах: расхаживал, оскорблял чувства верующих.
– Смотря, какою стороной повернется, – Толстой разъяснял. – Лишь бы не задом!
Что было там – никто не знал.
Играли по правилам юдольного мира, с присущими ему коловратностями: Толстой придерживал до поры Анну, а Федор Михайлович – Бахромаха.
– Умри, несчастный! – однажды, как обычно, Толстой распорядился.
Капнист передал Каренину, Каренин – Линевичу, но Линевич не умер сам, как полагалось, а передал дальше – маленькому Краузе.
Краузе передал Фрунзе.
Фрунзе – Лазо.
И тот, человек новый, не разобравшийся во всей тонкости отношений, возьми да и прыгни в паровозную топку!
Страшная буря вырвалась из-под колес.
Все смешалось.
Анна, возвращавшаяся из Москвы в Петербург, была выброшена из вагона на рельсы – пионервожатый же Обезвозжин, направлявшийся на Всероссийский слет в Холмогоры, напротив, вброшен был прямиком в космос.
– Гагарин! – немало Федор Михайлович смеялся.
Так получалось, что отцом Гагарина выходил он сам либо Толстой.
Обоим оно было не нужно.
Народ, однако, желал знать.
– Назначить Каренина! – Толстой распорядился.
То обстоятельство, что Толстой и Федор Михайлович могли быть одним лицом, пришло тогда только в голову Богомолова.


Глава девятая. КОНЬКИ ОСЕНЬЮ

Близкое возвращение матери придавало Сереже вид херувима и школьника на каникулах.
Мальчик перебил мебель черным репсом, выучился на фисгармонике, задернул шторы и повесил зеленый абажур: создал антураж для встречи.
Он был еще маленький и собирался рассказать маме о том, что, когда вырастет, непременно он станет Гагариным, как президент Обезвозжин и тот малыш, что подошел к отцу на улице и взял его за руку. Отец был теперь Отцом Гагарина, и он, Сережа, должен стать Гагариным.
– Скажи, Капитоныч, – спрашивал он швейцара, – принял вчера папа Линевича с Фрунзе?
– Приняли-с, точно так, – кивал швейцар раздвоенным подбородком. – Изволили распорядиться насчет корыта и лично искупали.
– Папа купал взрослых дядей? – Сережа делал большие глаза и уши.
– Самолично терли мочалкой. – Капитоныч показывал. – Так, что пальцы
трещали-с!
– Что ли, посетители покрыты были гипсом? – потихонечку ребенку вырисовывалось. – Отошел слой? Кем оказались они под ним?
– Гугеноты оказались, – не мог швейцар удержаться. – Скоро, значит так, и матушке вашей вернуться!
Пронзительно Сережа вскрикивал – в детскую на отросших ногтях вбегала бонна, Капитоныч превращался в сброшенную одежду, Сережа притворялся спящим, а горничная Нюша, с которою мальчик был в связи, пряталась за ширмой…
Что же касается хороши, то хороши были, конечно же, не апельсины, как это старались внушить Каренину, а именно розы. Как хороши, как свежи! Тянуло Тургеневым, а, значит, все должно было начаться сначала.
Готовь коньки осенью.
Правое явится левым, а левое – правым, переднее – задним, заднее – передним; верхнее представится выпуклым, и вогнутое – нижним; криво-прямое увидится угловато-закругленным, а единственно-наружно- внутреннее станет множественно-угловато-закругленным.
Он, Алексей Александрович ничего не знал о тайне. Он изучал действительность в ее мгновенных мелочах. Не зная выхода из стен, меж которыми он был заключен, Каренин надеялся: узоры на этих стенах иллюзорны: они не двухмерны, а эфемерны – они убегают в пространство неизвестности. Стены могут оказаться стеклянными, и то, что большинство видит на их поверхности, окажется за ее пределом.
«Влюбиться – это глупое слово, выдуманное писарями, кадетами и гимназистами, – он подумал, – неказистыми!»
Трещали мужик с соседом, слуга с учителем; паяц трещал в ночной бессонной тишине.
Убийцы, Каренин знал, больше играли с ним, чем имели серьезные намерения.
Оба старики, он видел, оба совершенно бриты, оба одинаково одеты и весьма оригинально: в рыжевато-полосатые бархатные брюки и такие же куртки с множеством карманов и заклепок.


Глава десятая. ДЕВОЧКА И ЧЕМОДАН

Еще издали она делала приветственные знаки зонтиком, но, приблизившись, с удивлением смотрела на него, не показывая и вида прежнего знакомства.
– Отец Гагарина?! – она не поверила.
Алексей Иванович рассмеялся злобно-хамски, как смеется конюх, когда его барыня падает с лошади.
Такие минуты навсегда памятны, мятные.
Она была одета в зимнее пальто с опушкой, в виде лесной; бархатная шапочка с околышем слегка прикрывала голову.
– Почему ты не послала из вагона мальчика? – Каренин спросил.
– У меня – девочка, – Анна ответила.
Она чертила кончиком зонтика по его носу. Она возобновила его у себя в памяти. Ее нога была в гипсе. Она была неоспоримо хороша собою.
Они поздоровались и избегали разговора о старом.
– А вот и мой чемодан! – обрадовалась Анна, заметив носильщика.
Мимоходившие начали останавливаться и, глядя на них, коварно усмехались.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ВАЛЕНОК И ПЕРЧАТКА

Из его головы вылетали некоторые сохраняемые в ней соображения.
Вопреки требованию, в Гохран голову Богомолова Алексей Александрович так и не сдал.
Одним из соображений было то, что от некоего фигурального, может статься, растения (дерева?) произошел отрыв его органической части (ветвей и листьев).
Каренин стучал палкою в пол позвать мальчика перенести его на кушетку и поправить постель; приходила девочка.
Она была одета в шелковое платье, сидевшее на ней, как перчатка. Алексей Александрович лежал, как валенок. Он ворчал на темный цвет обоев и драпировки, на то, что ему душно, а потом, то потирая руки, то поджимая ноги, ел что-то из шапки.
Девочка смеялась, как взрослая.
Смех производил врачующее действие – Алексей Александрович молодо вскакивал, мчался на вокзал встретить Анну, но всякий раз встречал Вронского, изможденного, убеленного сединою, с ногой в гипсе.
– Хорошо доехали? – Вронский спрашивал так, словно это не он, Алексей Кириллович, проделал долгий конец, а именно он, Алексей Александрович, наглейшим образом, из-под носа, увел у него жену.
– Не петербургский, а женский, – в том же ключе Алексей Александрович отвечал Алексею Кирилловичу.
При этом он, Алексей Александрович, так похоже изображал Анну, что Алексей Кириллович обхватывал его левой рукой за шею, быстро притягивал к себе и крепко целовал.
Каренина стояла неподвижно, держась чрезвычайно прямо – только пальцы трещали.
– У Анны Аркадьевны, – объяснял начальник станции, – есть сынок-космонавт и скоро ему лететь в космос.
– Она, что ли, Мать Гагарина? – не понимали ни приехавшие, ни встречающие.
– Вовсе нет, – начальник станции на ходу улыбался в своей, похожей на сковороду, фуражке. – Алексей Александрович, да, – Отец Гагарина, а вот Анна Аркадьевна – Мать Юрия.
Так выходило, Алексей Александрович встречал сам себя.
– Вообще я вижу, что поездка твоя удалась, – говорил он.
– Да, очень, – он отвечал.
Он ездил на вокзал так часто, что однажды Анна действительно приехала.
– Вот и мой чемодан! – обрадовалась она, увидев мужа.
Одна нога, в гипсе, была у нее от Вронского.
– Как ты назвала ее? – Алексей Александрович содрогнулся.
– Я назвала ее Анной, – жена ответила.



Глава вторая. В КРУГЛОЙ ШАПКЕ

Новая жизнь – это хорошо забытая старая, но Алексей Александрович не был до конца уверен, что старую жизнь он забыл достаточно хорошо.
Что-то он вспоминал, и Анна, смеясь, била его по глазам.
– Кажется, ты уходила на Ближний Восток? С караваном?
– Ездила в Москву мирить брата с женою! – Анна размахивалась. – Подарила им Караваджо!
«Четыре женщины, гипсовые, – уворачиваясь, в самом деле, вспоминал он жанровую картину, – несут, согнувшись, средних размеров батон».
– Мария Левенштейн, – тем временем осведомлялась Анна, – она супруга Сережи?
– Нет никакой Марии Левенштейн, – теперь горячился Каренин, угрожая пальцем. – Мария Левенштейн – миф! Первая гипсовая на картине! Вторая у Караваджо – Ида Рубинштейн. Третья – Нина Чавчавадзе! Четвертая – Вера Комиссаржевская! Сам Караваджо – Серов!
Стуча гипсом, Анна уходила к себе.
«У акулы выросли ноги, – выползала из головы Богомолова мысль. – Эволюция предшествует революции!»
Пальцем Алексей Иванович попал Анне в бровь, и теперь, против него, в круглой хасидской шапке сидел Броверман.
– Силам самообороны, – он заокал, – необходима была бомба: как же создать без порошкового марганца, атомную?! А теперь есть!
– Выходит, провернули! – понимал Каренин истинное назначение Бровермана. – Провернули дельце! Марганец – в Палестину, а в Германию – старую одежду! Привет, получается, Риббентропу!
– Забудьте об этом, – призывал Броверман. – Продайте лучше голову Богомолова – это еврейская голова! Идише коп!
Алексей Александрович стучал палкою в пол позвать девочку выпроводить гостя и подать пальто; приходил мальчик.
– Космонавт? – всякий раз хасид удивлялся. – Юный Гагарин?
«Юный» он произносил, как «Юрий».
– Ты Бровермана выдумал! – из своей комнаты выходила Анна. – Никакого Бровермана в природе не существует!
– Петербургского не существует или женского?! – прямо-таки Отец Гагарина заходился.
Кое-что Вронский передал ему с поцелуем – целуя жену, Вронский обыкновенно целовал и мужа.
Анна ничего не знала о петербургском Бровермане.
Она знала о женском и не Бровермане, а взгляде.
Она не согласна, говорил в ней голос дамы.
Петербургский Иван Петрович, да, и никакой не Броверман, просил у самой двери отделения поцеловать ее ручку.
Услышал Вронский и сделал свои выводы.


Глава третья. ЧТО-ТО ЗАМКНУЛОСЬ

Голос дамы и ее женский взгляд говорили Анне, что можно верить или не верить в Бровермана, открыть или оставить так привезенный с Востока чемодан, ходить бесшумно или стучать в пол тяжелою ногой – петербургский Иван Петрович-гугенот непременно отомстит папе.
– Для земледелия не нужна личность! – Иван Петрович говорил со значением, и Анна понимала, что под земледелием гугенот подразумевает покушение, а под не-нужна-личностью – то, что для такого поступка именно личность и требуется.
В одном вагоне они возвращались в Петербург, в Поповке вышли освежиться – встречный состав оказался свадебным – пломбы после брачной ночи были сорваны – Крупская ходила по платформе: женщины обнялись; визжала собака.
– Баран намекнул! – смеялась Надежда Константиновна.
– О чем же? – Анна насторожилась.
Кричали девчата (вагон с ними причеплен был к поезду Крупской).
– Спросите лучше, какой? – смеялась Крупская (они говорили о баране).
– Какой, – Анна спросила, – баран? Петербургский?
– Не петербургский, а женский!
Надежда  Константиновна Крупская смеялась, как девочка. Похоже она изобразила барана: бесстыдно растянутый, тот лежал на разделочном столе Мясокомбината имени Кирова.
Что-то замкнулось, и Анна вскрикнула.
– Давайте на прощание обменяемся чулками! – с усилием Надежда Константиновна оторвала от ног свои.
Анна порывалась поцеловать ее в шею, но Крупская уклонилась и рекомендовала знающего дантиста.
Взамен свежих Анна получила чулки, чем-то пропитанные, твердые и даже имевшие форму – левый стучал при ходьбе, на правом сохранился автограф Ленина; в вагоне дуло, и Анна с трудом пропихнула в них ноги.
Была ли Крупская из старой, ушедшей жизни, которую и вспоминать-то возбранялось или же она теперь – новая Крупская? Если – новая, то как соотносится она с Крупской-прежней?!
Погружаясь в воспоминания, покачиваясь на них, Анна видела себя лежавшей на каком-то столе среди таких же, как она, малоподвижных людей, впрочем, обменивавшихся какими-то малозначившими репликами: кто-то просил ее подвинуться или убрать руку, кто-то, напротив, сам норовил запустить ей пальцы в абсолютно неподходящее для того место… у нее нет сил окоротить нахала – но вот ярко вспыхивает свет, в сопровождении служителя, полубезумный, врывается Вронский – он разбрасывает тела, находит ее, рвет подвязки, срывает чулки…
– Зачем вы едете? – спрашивает Анна Ивана Петровича.
– Я еду, чтобы уговорить вас, – отвечает Иван Петрович.
– Уговорить на что?
– Уговорить на поступок!


Глава четвертая. ОКАЗАЛИСЬ НА ВОКЗАЛЕ-С

Петербург, по своему обыкновению, смешил Европу.
Когда поезд въехал под своды Николаевского вокзала, Анна оказалась среди множества малоподвижных людей, обменивавшихся малозначившими репликами.
– В Противоположном саду, – говорили, – офицеры наделали скандала. Ионыч проглотил кита. Заводы ждут перемола хлеба.
– А душу можно и завтра осолонить! – заканчивая какой-то разговор, следом за Анной сошел Иван Петрович.
Анна, он видел, пыталась поцеловать мужа, но тот уклонился: это был поцелуй Вронского.
«Нет, он не любит и не может любить ее!» – решил приехавший сам с собою.
В старой жизни Иван Петрович был знаком с Карениным, но не знал, распространяется ли это прежнее знакомство на новую жизнь: встречавший жену Алексей Александрович, однако, сам взял его под руку и, воспользовавшись тем, что Анна прощалась с какими-то вагонными дамами, чуть отвел в сторону.
– Я вас узнал! – не разжимая губ, Каренин держал, как учили.
– Узнал, так и молчи! – Иван Петрович огрызнулся, выкручиваясь.
Меланхолично, малоподвижные люди наблюдали.
Возможное значение слов вдруг сделалось невозможным. Алексей Александрович забылся ртом. Иван Петрович высвободил руку и разминал пальцы: Штаденмауэр, Бекнев, Лазарев, Гурвич, Кравков. Из багажного вагона вынесли замороженное тело Потресова – его арбузная голова была отделена от туловища и длинно прокатывалась по погребальным носилкам.
– Пришьют, – рад был Иван Петрович переменить тему. – Уже не арбуз, конечно, но пришьют точно. В Институте экспериментальной медицины!
– Что же тогда? – забывшийся Алексей Александрович напустил слюней. – Что пришьют? Что, если не арбуз?!
– А персик! – Иван Петрович смеялся и пальцем-Гурвичем направлял в уши Каренина биологические лучи.
Подошла Анна – она взглянула на мужа, чтобы узнать, знает ли он ее попутчика; Алексей Александрович смотрел на Ивана Петровича с неудовольствием, как-то сразу забыв, кто он такой, и пытаясь вспомнить.
– Господин Павлов. – Анна представила. – Действительный статский советник, академик и все такое.
– Будем рады видеть вас у себя, – чмокал Каренин ртом и истекал потоплазмой. – По понедельникам мы принимаем.
Дома Анна первым делом простирнула чулки.
– Сережа, – она спросила, – остался в прежней жизни?
– Отчего же, – восстановившийся вполне, Каренин ответил. – Скорее, он весь устремлен в будущее.
– Я привезла ему игрушку, – из ридикюля Анна вынула что-то, напоминавшее о полубелом батоне.
Взяла за концы обеими руками.
 Левый повернула по часовой стрелке, правый – против.
– Крышу можно и завтра осоломить! – вырвался женский голос.
– А душу солони сегодня! – его покрыл густой, мужской.


Глава пятая. ОТКРЫТЬ ЧЕМОДАН

Что-то между ними легло принужденное и натянутое.
Анна произносила слова – Алексей Александрович отвечал в тон вчерашнему вечеру.
Старинная резьба шкафов отсвечивала, как сильно стертое серебро.
Молчание Анны было так же опасно, как и разговор с нею.
– Мои якобы безобразия, – она не выдержала, – это только попытки понять, почему нельзя?!
Благородство не позволяло Алексею Александровичу пережить скандал.
– Что, Вронский хороший был интендант?
– А то! – она хохотнула. – У него ни один солдат не ознобился. Оторопели, разве: всем полушубки выдал!
Он видел ее через позорную трубу: тупое и злое выражение, какая-то бороздка между бровями, стальной отлив глаз.
«Ее фетировали!» – Каренин понял.
– Иллюстрация поллюции! – самопроизвольно вдруг выкрикнул батон.
Анна взяла игрушку в руки, обтерла, туже завернула концы.
– Что за скандал устроили в Противоположном саду?
– Офицеры, – Алексей Александрович чуть оживился. – Обваляли гипсом четырех дам, оторвали балкон и в нем носили по саду.
– Балкон, – о чем-то начала Анна догадываться, – был Кшесинской?
– Кажется. Впрочем, какая разница?
– На этом балконе перед рабочими выступал Ленин.
– Что же он делал? – не мог Каренин представить. – Изображал в истинном свете акулу капитализма?
– Владимир Ильич танцевал, – Анна разделила слова. – Изображал акулу, да. Но ногами!
– Потом, – вдруг Каренин повелся, – тело, его Владимира Ильича! Бесстыдно растянутое, оно в мавзолее. Туда, как сумасшедший, вбегает Вронский!
– Не Вронский, – поправила Анна. – Вбегает просто сумасшедший!
– Как Вронский, он полон физической энергии, – Каренин видел. – Он сбрасывает с плеч баранью тушу, а тело Ленина взваливает и на глазах оторопевшей охраны уволакивает прочь! Сейчас в мавзолее лежит баран, имеющий лишь некоторое сходство с вождем!
– Баран в мавзолее, – не в силах была Анна остановиться, – а, значит, Владимир Ильич на мясокомбинате! Вот почему убили Кирова!
Опомнившийся Алексей Александрович страшно зевал.
– Какое, скажи, нам до этого дело?! – уже был он не рад, что ввязался.
– Какое?! – возмутилась Анна. – Но ведь это ты стрелял в театре!
Он видел ее клыки и брови, она – его пальцы и уши.
Вдруг он подумал, что про Ленина на мясокомбинате Анна, пожалуй, загнула.
Недоставало только чемодана: открыть!
– Кажется, это – чемодан Крупской. – Анна удивилась сама.
Скорее, это был кофр: немецкий, цельнометаллический.


Глава шестая. ПУСТИТЬ ПОД ОТКОС

Принужденное и натянутое между ними оказалось чулками.
Пристегнув один или оба, Анна делалась малоподвижной и малозначительной. Она ложилась на стол в гостиной, закидывала назад голову со своими тяжелыми косами, бесстыдно растягивала тело, не желала ни в чем принимать участия: была вся, словно гипсовая.
По понедельникам, с утра, приходили писаря, кадеты, гимназисты – влюбленные, они стаскивали картузы, на цыпочках обходили по кругу стол и удалялись в противоположную дверь; Анна загибала пальцы ног, чтобы трещать ими.
Кто-то подослал убийц – они играли на фисгармонике и пели на два голоса: бархатные старики на заклепках.
Мгновенные мелочи убегали в пространство, и, отражаясь от стеклянных стен, обнимавших его, возвращались существенно протянувшимися. Уже Алексей Александрович знал о тайне, но она, тайна, находилась за его, Алексея Александровича, пределами.
«Кто мог заказать поезд? – не мог он постичь. – И кто ехал в этом поезде?»
Ближе к вечеру Анна освобождалась от чулок – шумела в ванной комнате, как ветка, полная плодов и листьев.
Под окнами проезжали эмблематические фургоны.
В одном из них, освещенный прожекторами, стоял президент Обезвозжин и последний российский государь, при этом первый показывал второму отечественный космический корабль. В другом фургоне Толстой показывал Федору Михайловичу план ГОЭЛРО, и в третьем фургоне уже Федор Михайлович показывал Толстому большой гипсовый батон. Лицо колбасницы смеялось среди свиных туш.
Вечером в понедельник явился Павлов и с ним – человек с необыкновенно маленькой головой, фальшивыми глазами и зубами.
– Потресов, – Каренины ахнули. – С новой крышей!
– В Индии, – рассказал он, – вишни наливаются быстро, и малина с трудом поспевает за ними.
– Вишну! – понимающе все кивали.
Иван Петрович ловко стащил с Потресова сорочку и демонстрировал почтеннейшей публике какие-то вживленные в кожу кнопки и рычажки.
– На ночь, – объяснил академик, – его можно превратить в тумбочку или бочонок.
Павлов что-то нажал, потянул, потянул еще раз – Потресов сложился, принял форму вначале колеса, а потом балкона.
– Дорабатываем, – Иван Петрович не смутился. – Доводим до заданных кондиций.
Он надавил другую кнопку, перевел другой рычажок, и Потресов как ни в чем не бывало принялся убирать со стола тарелки, а потом принес и надел хозяину большие разношенные сапоги.
– Может он, к примеру, заказать поезд?! – вдруг из Алексея Александровича выскочило.
– Заказать – нет, – невозмутимо академик ответил. – Он может запросто пустить его под откос.


Глава седьмая. ЧУЛКИ В ТОПКЕ

Лицо колбасницы смеялось среди свиных туш.
Каренин писал докладную записку – его отвлекало. Была не в восторге и Анна.
Пробовали убрать: с тушами получилось – лицо, однако, не поддалось.
Тянули за уши, крутили нос, дергали за волосы.
– Она смеется над нами, – Каренин не выдержал. – Зачем она здесь?!
Руками не могли сдвинуть.
– В чемодане нет ли такого, чтобы поддеть? – спросил Алексей Александрович Анну.
Тяжелый кофр продолжал стоять неразобранным, а из приоткрывшейся двери укоризненно смотрела голова Богомолова.
– Вот оно что! – сообразовались супруги с открывшимся обстоятельством.
«Налаживаются новые связи, – размышлял Алексей Александрович, – между живыми и умершими, людьми и фрагментами, фрагментами и фрагментами, обстоятельствами петербургскими и женскими, действительностью и мгновенными мелочами, между стенами и узорами, между мужиком и соседом, учителем и слугою, гимназистом между и «влюбиться»!
«Не сами собою, – в ответ испускала мысль голова Богомолова, и смеялось лицо колбасницы, – не сами собою налаживаются, а кто-то налаживает. Ужо погоди, доберется до наших убийц: наладит связь между убийством и ними!»
– Анна, – Каренин не выдержал, – что находится в чемодане? И почему Крупская передала его тебе?!
– В чемодане, – жена чуть помедлила, – заключена модель мироздания.
– Гипсовые чулки в паровозной топке? – тонко Алексей Александрович улыбнулся. – Бесстыдно растянутое пространство? Семеро Ионычей на семи китах?!
– Вовсе нет, – Анна приняла форму воспоминания. – Пока это секрет, но когда-нибудь ты узнаешь сам.
– Но почему, – он завелся, – эта модель у тебя? Что собираешься ты делать с нею?!
Анна прошла в ванную, сняла клыки, почистила зубы и тщательно прополоскала рот.
– С Иваном Петровичем, – возвратилась она освеженная, – мы уезжаем в Ватикан, к папе. Модель нужно передать ему.
– Вы привлечете убийц, бархатных стариков на заклепках? – у Каренина завертелось. – Это гугенотская модель?!
– И гугенотская тоже, – Анна просачивалась в свою комнату. – Она едина для всех исповеданий. Она – общечеловеческая!
– Что ли, в чемодане ледоруб?! – вспомнил Каренин Троцкого.
Алексей Александрович загнул ногу, чтобы изо всех сил ударить по чемодану и увидел финал: нога пробивает обшивку, проваливается внутрь, а следом за нею в чудовищный кофр втягивается он сам, целиком, весь. Дыра затягивается, он внутри.
Он – модель мироздания.


Глава восьмая. ВЧЕРАШНИЙ ВЕЧЕР

«В поезде ехал чемодан!» – излучалась мысль, связать которую не удавалось ни с какою другой, но эта мысль из головы Богомолова, в отличие от предыдущих, адресовалась не Алексею Александровичу, а лицу колбасницы.
«Что ли, вы его побаиваетесь? – встречную направлял мысль Каренин в сторону головы Богомолова и лица колбасницы. – Трусите чемоданишки?»
Богомолов отводил глаза, колбасница чмокала губами.
Облачком проплывало воспоминание об Анне, чуть погодя она появлялась собственною персоной, обыкновенно из ванной комнаты, где что-то хрипело и клокотало.
– Странная до чего квартира! – лапками Анна сбрасывала капли со щек. – Всегда-то у нас вчерашний вечер! Почему, скажи, нельзя сорвать гардины?!
– Сегодня придет сумасшедший, – во вторник Каренин смог, наконец, ответить. – Это – его работа.
– Я должна подготовиться, – Анна ушла в ванную.
«В анную!» – Алексей Александрович вспомнил, как дожидался Бровермана.
Сумасшедшего ждали к обеду.
Пришел Вронский, тихо уселся в уголку.
– Хорошо ли доехали? – Каренин осведомился.
– На петербургском, да, хорошо,– гость осклабился, – а вот на женском, признаться, не очень, чтобы.
В Москву из столицы, натурально, отходил петербургский экспресс, а вот из Москвы в Петербург приходил женский.
– У Анны от вас – нога, – Каренин знал, как говорить с сумасшедшими, – тоже Анна!
– Знаю, – Вронский выдохнул. – В черных волосиках. В чулочках она очень мила.
– В особых чулочках! – Алексей Александрович подчеркнул.
Обед произвел врачующее действие – Алексей Кириллович (Вронский) молодо вскакивал, порывался бежать в ванную встретить Анну, рассказывал, как в Сербии турецким ядром буквально его разорвало на части, и как потом, из этих самых частей, его собирали заново в Институте экспериментальной медицины.
– Там не могли ли перепутать, – Каренин возвратился к теме, – приделать вам, к примеру, чужой фрагмент, а кому-то – поставить ваш?! У них, знаете ли, в холодильнике до лучших, теперешних времен, сохранялись и части Анны!
– В самом деле, – ударил себя по колену Вронский. – Нога у меня, как не своя!
Он задрал штанину, и Каренин взглянул.
– Так и есть! Это нога Анны, а у нее – ваша! Вот почему оба вы пристукиваете! Вам, думаю, следует обменяться.
– Не хочу, – изо всех сил Алексей Кириллович хохотал. – Она так приятно трется!
Свое дело, впрочем, он сделал: сорвал тяжелые драпировки, и дом-квартира Карениных наполнилась солнечным теплом и светом.


Глава девятая. ПРОЙТИСЬ ПЕРОМ

К ним приходил Вронский-женский, Анна же ждала петербургского.
Как могло случиться, что из фрагментов одного человека умельцы Института экспериментальной медицины ухитрились собрать двух?!
Петербургский Вронский пришел, когда Анна и Иван Петрович с чемоданом уже прибыли в Рим, а вместо них на разделочном столе лежали две замороженные свиные туши.
– Кажется, лицо колбасницы? – удивился Вронский на кухне, куда зашел по какой-то своей надобности.
– Нет-нет, это свиная голова! – не захотел Алексей Александрович раскрыть домашний секрет. – Эскалоп будете?
Откуда-то явился зеленый горошек – все складывалось одно к одному; бывший за кухарку Потресов то и дело убегал в пространство, возвращаясь то с вишневым пирогом, то с малиновым пудингом.
«Наливные малины!» – Вронский шутил.
Он был в хорошем настроении и испытывал облегчение от того, что не застал Анны и может теперь пожить без волнений – разгрузить, как в молодости, вагон с девчатами или в спокойной обстановке пройтись пером по собственной романтизированной биографии.
Он думал, что может пожить без волнений, пока не забрел, случайно или осознанно, на кухню и там, на разделочном столе, не увидал свиные туши. Готовилась очередная инсценировка?!
Это был излюбленный ход Толстого:  подготовить тушу, одеть ее соответствующим образом, подтащить под покровом ночи к железнодорожным рельсам и, изловчившись, забросить между вагонами: колеса до неузнаваемости изуродуют тело, но детали костюма, какой-нибудь красный мешочек, а то и оказавшийся на месте документ укажут исследователю, «кто» именно свел счеты с жизнью!
Алексей Александрович, изучавший гримасы на лице гостя, понял, что тот догадался, и теперь он, Каренин, должен был действовать по инструкции.
Никто не станет разыскивать петербургского Вронского, пока благополучно здравствует Вронский- женский!
Их различить, по каким-то одной ей известным признакам, могла только Анна, и даже Алексей Александрович в этот критический момент не был вполне уверен, который сидит напротив.
Сидит догадавшийся!
– Заводы ждут перемола хлеба! – тем временем Вронский тщетно пытался заболтать угрозу.
Каренин, извинившись, вышел и возвратился с Потресовым.
– Ионыч! – Вронский сделался бледен.
Каренин повернул рычажок, нажал кнопку – Потресов раздулся до кита.
– Умри, несчастный! – выкрикнул кто-то, а, может статься, ему послышалось.


Глава десятая. ХЛЕБ И СЫР

Оба смотрели на жизнь почти одинаково.
Когда окончательно стемнело, они выволокли из дома что-то большое и погрузили в эмблематический фургон.
Потресов сел на козлы, Каренин растянулся на соломе.
– Успеем к парижскому? – Каренин беспокоился.
– Раз заказали – должны успеть! – Потресов на себе задвинул рычажок.
Ногами лошади выбивали чечетку.
Они поехали на станцию железной дороги и по газетам знали расписание поездов.
Потресов нюхал хлеб, Каренин – сыр; обоих тошнило.
У водокачки они по ступеням спустились до рельсов – там опростали мешок.
Парижский не замедлил.
Они точно определили середину между передними и задними колесами в ту минуту, когда вагон оказался против них.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. НОВАЯ ВЕРСИЯ

Заводы ждали перемола хлеба.
«Перемелется – мука будет!» – понимал Прохоров.
Пока, впрочем, на хлеб-соль хватало.
С огромным караваем (вспоминался караван) Прохор Прохорович стоял на дебаркадере Николаевского вокзала.
В Россию после долгой отлучки возвращался Тургенев. Играл дамский оркестр.
– Едет! – уже кричали.
Тургенев оказался господином, беспечно облаченным в желтые панталоны с большой клеткой.
– Какой-то офицер, – обмакнул он корочку в соль, – бросился под колеса, и его раздавило.
– Белогвардеец, наверное – их дело проиграно!
Взглядом встречавший отыскивал девушку новоприбывшего, но увидал собаку.
Он знал, разумеется, версию, что никакого Тургенева не существует и его от скуки придумали Толстой и семейство Виардо.
– Никто сам по себе ничего, – говорил Тургенев, – все дело в пособниках!
Они ехали в Третье Парголово.
– Выходит так, – свернул Прохоров на проселок, – семья Виардо – пособники?
– Пособники!
– Что ли, и Толстой – пособник?
– Пособник!
– А сами вы?!
– Я что, – смеялся Иван Сергеевич. – Я ничего!
Он был вчерашний день, но на столе Прохорова, в его комнате, стояла новая версия персонального Тургенева.
На даче в Третьем Парголове Прохор Прохорович под расписку передал гостя Луна-Чарскому, поднялся к себе, перевел рычажок, забегал пальцами по кнопкам.
«Долго не мог привесть я в порядок свои мысли, – выбросил персональный Тургенев на экран. – Был весь – прошлое, а теперь – будущее. Обманываюсь на минуту и думаю: «Шутите, милейший! Из каких резонов? Через почему?» – Русская жизнь механизирует человека, а европейская – автоматизирует: босая тень прислушивается напряженным ухом».
«Вчерашний день, – вдумывался и не мог Прохор Прохорович, – как сочетается он с вчерашним вечером?!»
«Ковалентно, – бесстрастно выбрасывал персональный. – Вчерашний день сочетается с вчерашним вечером ковалентно».
«А посему?!» – шел Прохоров до конца.
« А посему – сорвать занавеси, гардины и шторы. Пригласить Вронского».
«И?..»
«И убить».


Глава вторая. МЕТОД И ТРАДИЦИЯ

«Аисты поселились на старой клуне!» – узнал Прохоров утром.
Самая клуня крыта была соломою – аисты более походили на журавлей: самец смотрел изумленным и счастливым, словно женщина; на голове самки сидел шлемовидный ток.
Узнавший накануне о ковалентной связи, Прохор Прохорович ожидал появления Коваленко, и тот действительно вышел из кузницы с кованым раскаленным чемоданом.
– Думал, они немецкие, – Прохоров удивился кофру. – А оно – вона как!
– Немцы перепродают, – кузнец сунул железо в кадку, и вода страшно зашипела. – Чуток доведут – и за страшные деньги!
– Чего ж такого делают, что ты не можешь? – Прохоров-фабрикант прикинул.
Ему-писателю предположился ковалентный замок. Он бросил аистам беспокоившую его ночью мышь.
Аисты сбросили мысль: достоверность царит лишь на высоте Бесконечности:  а послать Гагарина!
Принужденно Коваленко смеялся: чемодан – единственный признак равенства между людьми!
Чемодан – традиция, метод, гений.
Гений, перегруженный обстоятельствами.
Гений, напоминающий о Гагарине.
Гений, вынуждаемый сам нести свой чемодан.
Толстой и Федор Михайлович – их две противоположные концепции слились воедино, образовав третье состояние разума.
Гений и традиция победили метод: между людьми.
Метод и гений победили традицию: нести.
Гений подчинил злодейство: со звонким, как музыка, смехом, он приделал к чемодану пропеллер!
Далее Прохоров не пошел в своих соображениях; аисты бросали на него шутливые взгляды.
«Русская жизнь, да, механизирует человека, – впрочем, подтверждался он мыслью, глядя на механические движения кузнеца, – европейская же жизнь автоматизирует чемоданы: посредством именно чемодана вчерашний день сочетается с днем сегодняшним! Чемодан, вагон…»
Додумать, однако, не получилось – призывно в доме загудел персональный Тургенев.
Прохоров побежал к себе.
«Только что! – сгустками выплевывал персональный на экран. – В  Ватикане!»
«Покушение на Папу!» – Прохор Прохорович похолодел.
Аисты кружили в небе.
Чемодан, вагон, Рим!


Глава третья. ОЧЕЙ ОЧАРОВАНЬЕ

«Клюет и бросает, – вертелось у Энгельгардта в голове. – Мой бедный товарищ!»
Махая крылом, в небе кружил механический аист.
Судебный следователь распахнул рамы, и птица села на подоконник: Александр Платонович вскрыл капсулу, прочитал донесение.
Нервно Александр Дмитриевич Самарин ел кровавую колбасу. В прошлом следователь от Синода, новой властью он был назначен товарищем следователя Окружного суда.
– Что там? – Самарин бросил есть и смотрел на Энгельгардта.
– Агент сообщает, – счел возможным сообщить старший, – на даче в Третьем Парголове функционирует коллективный разум!
– Промыли им, наконец, мозги?! – Самарин демонстрировал лояльность: новая власть давила индивидуальное и насаждала коллективное. – Едем?!
На нижних, туго накрахмаленных юбках были ряды кружевных оборок – с выгнутыми ножками, спинками в форме лир и высокими вспухшими сиденьями чинно в троллейбусе проезжали дамы: следователь и его товарищ сняли шляпы.
– Рубашку и носки я ношу сам, – говорил Самарин. – Сорочку и чулки предоставляю горничной.
– Кажется, троллейбус – товарный! – Энгельгардт заметил.
Жизнь не останавливалась.
Сменяя друг друга, за окнами проносились слова: день, стоял, грустный; небо, было, туманно; в, воздухе, носилась, проедающая, сырость; от, времени, до, времени, перепадал, кому-то, мелкий, дождик.
– Вибрация души, – скрипели женщины и на поворотах ударялись одна о другую.
Пушкинское что-то проскальзывало в природе снаружи: некое очарованье очей.
– Кто для вас Пушкин? – спросил Энгельгардт ближнюю даму. – Или что?
– У каждого он, конечно, свой, – отозвалась та знакомым голосом. – Для меня Пушкин – Тургенев. Лишний в нашей ситуации человек.
– Для меня Пушкин – Гагарин, – ответила ее соседка. – Космический, можно сказать, челнок!
– Мой Пушкин – Ленин, – улыбнулась третья. – Гений в трусиках!
– Мой – Папа Римский! Божий дар! Яичница!
Развеселившись, дамы прокатывались по салону.
– Это не женщины вовсе! – вдруг Самарин прозрел.
– Вижу, – спокойно Энгельгардт согласился.
– Приехали, чего сидите! – кондуктор наградил пассажиров увесистым грузом, и распахнулись двери.
Судейские двинулись в сторону дачи: нести стул следовало так, чтобы с него не соскользнула разложенная на сиденье и перекинутая через спинку одежда.
Со стороны казалось: мужчины переносят через большую лужу нарядно одетых, игривых женщин.


Глава четвертая. ПОКРЫЛИ ВСЮ

Из дома и к дому, в затылок друг другу, деловито, двумя непрерывными цепочками, сновали, шевеля усиками, странно похожие на кого-то дачники: лето-припасуха приближалось к концу: шло варенье, соленье, копченье, приготовление впрок – отовсюду стекались припасы на зиму.
Собака гавкала – нимало не испугавшись, Энгельгардт встроился в поток, благополучно внес стул на веранду, опустил – в ту же минуту из наброшенного на спинку платья просунулись две дряблые руки, а над ними, из самого нутра, выставилась, покачиваясь, седая нечесаная голова.
– Надежда Константиновна! – Александр Платонович ахнул. – Какими судьбами?!
Ногами старая большевичка опробовала дощатый пол.
– Конспирация, конспирация и еще раз конспирация, – она показала следователю ажурный ароматный чулок. – Да мало ли что?! Спасибо вам за доставку!
– В таком случае, – воспользовался Энгельгардт моментом, – услуга за услугу! Не знаете, кто здесь у них, – он показал в окно на снующих, – матка?
– Как же не знать, – Крупская выгнулась животом и тут же извлекла откуда-то множество мелких яиц. – Я и есть. Назначена Центральным Комитетом Родной Коммунистической партии!
– Теперь здесь, выходит, – кузница кадров?! – следователь сопоставил.
– Точно так! – Надежда Константиновна подтвердила. – Готовить станем новые кадры для молодой страны Советов. Ковать, понимаешь, пока горячо!
Ему захотелось в мешке сбросить ее с моста.
– Все, как один?! – привел вместо этого Александр Платонович актуальный лозунг.
– Как не хер делать! – дала Крупская отзыв.
Они вскинули руки над головами: ритуальный, от Риббентропа еще, жест.
Сняв с себя, Надежда Константиновна повязала следователю красно-коричневый галстук.
Внутрь, между тем, наползали дачники: лапками они прикасались к Крупской и быстро, сплошною копошащейся массой, покрыли ее всю; кто-то пополз по Александру Платоновичу и больно укусил его в шею.
– Замещает вас кто? По идеологической линии? – быстро Энгельгардт спросил.
– Муравьев-Апостров, – успела матка ответить.
Знакомое имя!
Когда-то он, этот человек, открыто, на Сенатской площади, выступил против Ленина: он говорил тогда, что у революции сделалось колбасное лицо, призвал закрыть мясокомбинат, а Кирова заморозить в зеленом горошке и выслать туземцам на Гавайские острова.
Военный трибунал постановил бросить преступника под правительственный поезд.
Известный в прошлом цирковой акробат, казнимый сумел, однако, упасть столь удачно, что и не пострадал почти – единственно, колеса отсекли ему топырившиеся, «каренинские», как говорили в народе, уши.
 Немало вышедший из вагона Ленин смеялся и после велел отпустить вора на все четыре стороны.


Глава пятая. ОЧЕРЕДЬ ДОШЛА

Выяснилось неожиданно, что Тургенев ни слова не знает по-французски.
– Il faut le battre le fer le broyer, le p;trir, – говорили ему.
– Какой вздор! – он отмахивался. – Что за бессмысленный вздор вы говорите!
Иван Сергеевич по приезде а Третье Парголово передал Прохорову свою новую персональную версию, и программа, не обинуясь, предложила ему приобрести оливковый цвет лица, черные брови, крючковатый нос, глаза хищной птицы, вислые усы и резкий, точно от удара сабли, разрез подбородка.
– Булонские леса тенисты, в них завелися теннисисты! – Иван Сергеевич настаивал: в парголовском леске он застал девушек за игрою в волан.
Прохор Прохорович ждал, когда старик приступит к делу и оправит, наконец, вход в лучших пушкинских традициях, но Тургенев не торопился, хотя карманы его панталон топырились от подручных средств.
Пол у него под ногами, впрочем, не сотрясался.
– Видел тут даму, – поделился он с Прохоровым, – сзади. Преогромные, скажу, бедра! По форме – Царь-колокол, а по сути – Царь-пушка!
– Иван Сергеевич, – Прохоров не дослушал, – как мог Папа попасть под поезд?!
– А вы знаете, – классик прищурил глаза, – кто нынче папа?
– Знаю.
– Так чего же спрашиваете? – Тургенев сделал вид, будто хочет надрезать собеседнику подбородок.
Приехавшие в Третье Парголово следователь и его товарищ, между тем, опрашивали дачников – дошла очередь и до Прохорова (Тургенев был выше подозрений).
– Скажите, Прохор Прохорович, – интересовался старший, – видели вы девушку-собаку?
– Девушка-собака, – старался допрашиваемый не показать раздражения, – это всего лишь легенда: когда-то в этих краях жили гении, умевшие так приготовить селедку, что отведавший ее, терял дар речи и мог только лаять по-собачьи – и вот, однажды, сюда забрели Пушкин и царица; разумеется, их потчевали по полной программе, а потом уложили спать: царица после обильного угощения понесла и вскоре родила неведому зверушку, которая подросла и превратилась в сказочную девушку-собаку.
Немало следователь и его товарищ смеялись.
– Ну, а после революции?
– А после революции – апостроф, – не замедлил Прохоров с экспромтом, – Пушкина моментально отправили в космос, царицу пустили в расход, а девушку-собаку заприходовали и сдали в багаж истории – исторический вагон стал курсировать между Петербургом и Парижем, и каждый, кто попадал под него, был представлен лично товарищу Льву Николаевичу Толстому и удостаивался «Анны» с брильянтами Первой, Второй и Третьей степени.
Много смеялись следователь и его товарищ.
Потом спросили:
– У вас какая же?


Глава шестая. ОДЕТЫЕ ЛЕСА

Входная дверь оправлена была в багрец и золото – моральная красота этой нелепости оправдывалась двумя словами: лес; осень.
Недоставало прекрасного порыва.
И вот – ветер дунул!
Дверь распахнулась, грянул оркестр, люди вошли.
Лес декорирован был аграмантами, гипюром, гагатами и бахромою. Стройные деревья – одеты в бальные платья, на кустах сушилось тонкое шелковое белье.
Повсюду из земли торчали шляпки гладкого бархата: гранатовые, ярко-желтые, по наиновейшему вкусу.
Ласкать, не прикасаясь: все были предупреждены.
И еще: упиваться, не ощущая!
«По образу и подобию леса Булонского», – дачники понимали.
Где-то в тени кричали теннисисты.
Ольга Леонардовна Книппер запуталась в парижском длинном платье попелинового серо-серебристого газа с вышитым зеленым вереском; Алмазов, доктор с чеховскою бороздкой, помогал ей высвободить ноги.
– Пришли! – Муравьев-Апостров вывел всех на большую поляну под соснами.
Кратко Анатолий Васильевич Луна-Чарский сказал речь.
Мужчины вскрыли огромный, похожий на мавзолей, муравейник, бережно опустили Крупскую на самое дно и вновь забросали сухими хвойными иглами.
– Никто более не станет приползать к нам по ночам и кусать! – Кознышев говорил Келдышу.
– Главное, забыть, – отозвался Броверман в круглой шапке. – Когда реально мы позабудем о нашем, сегодня проведенном обряде, забудем окончательно и бесповоротно, сотрем из памяти и уничтожим в записи, – получится так, словно этого не было вовсе! И тогда она, как ни в чем не бывало, вернется и снова будет радовать нас своими яркими женскими неожиданностями!
– И мы снова и снова будем выдавать ее замуж! – присоединился Приборкин. – Найдем ей мушкетера!
– Забудем, милостивые государи, и станем называть ее  миледи, а на плече ей выжжем лилию, – призвал Тургенев, – как у Анны (он, разумеется, имел в виду Анну де Бейль)!
– Мы будем величать ее Надежда Констанциевна Бонасье, и из кромешной брюнетки перекрасим в светлейшую блондинку, по методу Александра Дюма! –проговорился игумен.
Шпион Папы или запах подвязок королевы?
Смотрели в лесной омут: вода казалась загадочной, оттого что над нею уже стояла и не уходила нетворящая осень: небо было глубже обычного, но обманное: все под ним представлялось большим коварным обманом.
Обычные козни Ватикана?
Или же: Тургенев сделал свое дело – Тургенев может уходить?!


Глава седьмая. ВЫСОКИЙ КАРТОН

Случилось нечто, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным.
Прежде необыкновенно живой в своих приемах Иван Сергеевич очутился лицом к лицу с глухою стеной.
На лбу у него выросла болона, благородная седина пожелтела.
Показывая вид, что он хочет идти дальше, он не мог шевельнуть ногою, замкнулся в себе, сделался несообщителен.
Кто-то играл его фигурою и пониманием момента: жужжали муравьи, подобно пчелиному рою – он видел открытую дверь, но жуткая тьма стояла за нею; любивший природу, сейчас он не мог любоваться на ее упругие прелести.
Ему давали слушать голос, прекрасный, как закат тропического солнца, подносили к глазам портрет: на портрете она была польщена, она была вульгарна: лицо колбасницы, пусть и французской.
Боль в ноге прибывала, комната наполнилась приглашенными; молчание было тягостно и жутко.
Странная, болезненная мертвенность подернула его черты; в глазах решительно не было никакого выражения.
– Осторожнее! – друг друга предупреждали дачники. – Вы изомнете ему рукава.
Все глубже Иван Сергеевич уходил в собственные панталоны.
Доктор Алмазов положил обе руки ему на печень – струя ужасных запахов пролилась за ширмами.
– Позвонить слуге или позвонить слугу?! – Броверман вертел колокольчик в форме телефонной трубки.
Святотатство выражается в поступках, богохульство – в словах: пришел игумен, прочел подоходную.
Ивану Сергеевичу остригли фамильный локон.
Неровность пола придавала живость картине.
 Глухая стена с открытой дверью: проход в Вечность!
Оттуда его приглашали гулять по воде.
Жесты из жести: погромыхивали.
Малютка вбежала, смеясь и крича, и выбежала тотчас, крича и стеная.
Слуга вынес пустой стул.
Мальчик с железной дороги внес высокий картон.
Дама. Багаж. Собачон!
Комната была устроена на французский лад и имела вид скорее усыпальницы, где за полупрозрачными ширмами наскоро сооружен был альков с балдахином и откуда лилось чуть шипящее и булькавшее сияние.
Он вел свою собственную игру: Иван Сергеевич был сильным для своего времени шахматистом, а шахматисты любого времени не выделывают собственных фигур – взявши готовые, они знают (сильнейшие), какую из них, куда и в какой момент им следует выставить.
Из этого знания, собственно, и складываются их победы.
А из просчетов – поражения.


Глава восьмая. БЛАГАЯ СИЛА

Как хороши, как свежи были!
А небылицы – чем хуже?!
Словно слова и слоны снуют по железной дороге огромные паровозы, и им навстречу мчатся решетки летних садов – трубят, гудят другие и те: не подходи, не то зашибем: толкнем в голову, потащим за спину!
Головы, впрочем, уцелеют и только закинутся назад – об этом позаботился Лев Николаевич, приславший розы.
Бесстыдно растянутый, на столе, на месте, навеки застолбленном Толстым, по уши в цветах лежит жестяной Тургенев.
Прощание организовано в казарме железнодорожной станции: пронзительно поет Виардо: лицо колбасницы, слова народные.
Играет дамский оркестр, свободных мест практически нет.
Пришли теннисисты, девушки, из Рима прибыл Папа.
Предполагалась неформальная встреча с Отцом Гагарина.
Проскальзывало нечто пушкинское в том и другом.
Папа пожаловал с большим металлическим чемоданом, которого на месте не мог открыть, – Отец Гагарина появился с полным набором инструментов.
Проще всего чемодан было бросить под колеса поезда, но в этом случае вагоны могли сойти с рельсов и пострадать люди, как ехавшие внутри, так и готовившиеся под эти вагоны упасть – Отец Гагарина (Алексей Иванович) принялся ковырять стамескою.
Лицо Папы показалось ему знакомым – оно, возможно, было лишь знаковым.
Чемодан вырывался из рук – два дюжих кардинала помогали удерживать его на месте: этих Алексей Александрович узнал: Ришелье и Мазарини!
Ему хотелось спросить о миледи, как она там? Анна де Бейль?!
– Умная женщина, когда за что возьмется, то всегда счастливо доведет до конца! – подмигивал Папа Алексею Ивановичу.
В этот момент Алексей Александрович узнал его.
Каренин простил жену и простил Папе, особенно после того, как узнал об отчаянном его поступке (Папа пытался упасть под колеса вагона, но запутался в своем длинном облачении и скатился под откос). От Папы исходила благая духовная сила и, помимо нее – другая: грубая и еще более властная, сохранившаяся в нем еще с прежних времен.
– Я посылал за слесарем, а вы – плотник! – с каким-то странным значением говорил Папа, не то благословляя Алексея Ивановича, не то сам становясь под благословение Алексея Александровича.
Он, этот Папа, как будто смыл с себя весь стыд и унижение, которые он прежде испытывал, он признавал все великодушие Алексея Александровича, но мог теперь без стыда смотреть людям в глаза и жить, руководствуясь своими привычками.
Он полагал, что искупил (своим поступком) перед мужем свою вину.


Глава девятая. ЖИВАЯ ЛЕГЕНДА

Рассказывали после теннисисты, якобы, в лесном тихом омуте расхаживала по воде некая троица: молодцеватые Каренин и Папа поддерживали с двух сторон под локотки жестяного, погромыхивавшего Тургенева, который, в свою очередь, держал на поводке визжавшую и боявшуюся чертей, лохматую девушку-собаку.
Было в картинке что-то пушкинское на музыку Чайковского.
Гений победил время: провел!
Заводы дождались перемола хлеба: пошла большая мука!
Судебный следователь Энгельгардт спросил Каренина: нюхали хлеб?!
Каренин нюхал, а сыр?!
Сыр нюхал Потресов: горбушка и головка найдены были у водокачки, недалеко от железной дороги, как раз там, где на рельсах принесена была жертва.
– Это вы, – задал Каренину следователь простой вопрос, – с Потресовым, бросили под колеса поезда любовника вашей жены?!
Шутка, Алексей Александрович понимал, зашла слишком далеко.
– Мы бросили свиную тушу, – он ответил, – в полной военной амуниции и с вложенными в карман документами на известное вам имя!
– Генетический анализ, – спокойно Энгельгардт парировал, – сделанный в Институте экспериментальной медицины, указывает на принадлежность тела именно господину Вронскому.
– Но Вронский  – это Папа! Хвала аллаху, он жив и здоров! – Каренин слегка вспылил.
– Вы знаете не хуже меня, что Вронских двое: петербургский и женский! Кого из них вы убили?!
– Меня, если уж на то пошло, тоже двое! Вы знаете, я – Каренин, я же – Отец Гагарина, – не стал Алексей Александрович затрагивать остальные свои ипостаси. – Какого из них сейчас вы допрашиваете? Меня или Алексея Ивановича?!
Он сделал хороший ход, и следователь затруднился: в самом деле?!
– Алексей Александрович, Алексей Иванович, – следователь проскочил, – скажите: кто прислал собачона умирающему Тургеневу? Не дама же?!
– Вы про неведому зверушку? – Каренин расхохотался. – Ее прислал Царь-Пушкин!
– Колоколов?! – вспомнил судебный следователь характерное оливковое лицо с черными бровями, крючковатым носом, глазами хищной птицы, с вислыми усами и резким, точно от удара сабли, разрезом подбородка.
Колоколов был живою легендой: сыном царицы и Пушкина.
Колоколов был неведомой зверушкой.
Выходило так – Колоколов прислал Тургеневу самого себя!
– Изобразите Тургенева! – резко потребовал Энгельгардт.
С какой стати?! Алексей Александрович не пошевелился, но Алексей Иванович дрогнул.
Проклятая, навязанная ему талантливость, выражавшаяся преимущественно в способности к передразниванию (перевоплощению) буквально сотрясла все его существо, потекла из ноздрей.


Глава десятая. ДЕМИ-СЕЗОН

Эктоплазма!
Недоставало только ее!
Александр Платонович вскочил – вязкая субстанция наползала.
Исчезли окружающие предметы, самая комната, Третье Парголово за окнами.
Открытая Коперником Земля исчезла!
 Был Космос: безжизненный и холодный.
И в нем рычали, бесновались, изрыгали пламя два неуёмных Демиурга: Деми-Толстой и Деми-Федор Михайлович!
Космический челнок курсировал между ними.
Он, пролетая мимо Энгельгардта, притормозил.
Вышел космонавт, снял шлем: Тургенев!
Поклонился; с поклоном вручил следователю букет вялых роз.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ДВА КУМГАНА

Выходило так, этот Колоколов, зверушка от Пушкина, мог превращаться в девушку-собаку.
Недоставало только лешего и бродить.
Революция положила конец суевериям: Самарин отмахивался.
Ему более по вкусу была гениальная селедка под рюмочку и разговор.
Он тщательно прожевывал слова, за которыми ничего не стояло, кроме рюмочки и селедки.
За селедкой стояла рюмочка, а за рюмочкой – селедка.
– Но, Александр Дмитриевич, – не мог Энгельгардт постичь, – как же тогда свобода, равенство, братство?! Ужели только слова, за которыми нет ничего?!
– Да почему нет?! – тонко Самарин нарезал лук. – Еще как есть! Как пить дать!
– Рюмочка?! – пугался следователь догадке. – А за словами: мир, труд, май, в таком случае, стоит селедка?!
– Она, любезная! – с сочнейшим куском на вилке товарищ лез чокаться. – Ваше здоровье!
События шли своим чередом.
– Завтра – именины старика Матвеева! – однажды произнес Самарин.
«Слова», – понимал Энгельгардт.
Между следователем и его товарищем установилась уже та степень понимания, которая начинала исключать необходимость длительных объяснений, уверений и доказательств.
Они поехали, не откладывая.
В стены было вбито несколько деревянных колков – на них висели два чугунных кумгана, стеклянная бутылка с солью, вязка стручкового перца, сальные свечи и круто свороченная чалма.
Откуда-то раздавалось негромкое горловое пение; завтрашний именинник ходил кругами вокруг мешка с бухарским листовым табаком.
– Человек, – догадались приехавшие, – во Вселенной?
– Один, – отвечал Матвеев загробным голосом, – в вечном, чудовищном одиночестве.
– Какая же цель?
– Он сам. Вне себя никакой цели нет.
– Куда летит корабль, для него безразлично, – Энгельгардт вспомнил. – Он научился скрестить одну эпоху с другою!
– Он победил время, отчество и фамилию, – Матвеев произнес негромко, и пение оборвалось.
Следователь и его товарищ оставили дары на верстаке.
– Знаете, кто он? – Самарин спросил.
– Матвеев Тимофей Матвеевич, – в памятной книжке Энгельгардт отметил. – Нет, не знаю.
– Матвеев Тимофей Матвеевич, – товарищ произнес веско, – Дед Гагарина!


Глава вторая. ЧЕЛОВЕК НА КОПЫТАХ

«Ну его к лешему!» – мысли бродили, не приходя к обобщениям.
Назойливо лезло в сознание, зудело: зона, мезозой, мавзолей!
Он жил на Богомоловской улице, Дед Гагарина! Делайте выводы! Здесь!
Из окон выставлены были головы.
Резной крендель погромыхивал над булочной.
А за углом, на ветру, – жестяной Тургенев!
Люди, наклонившись к столам, что-то работали: перемол хлеба?!
Без поклона вышел, неприятно усмехнулся Пушкин: он был окружен восковыми дворянами, осыпавшими его вопросами и возражениями; он, медленно изворачиваясь туда и сюда, отгрызался от них, как кабан.
– Что происходит? Чем вы здесь занимаетесь? – немало удивленные Энгельгардт и Самарин обратились к приказчику.
– Желания, – тот разъяснил, – порою вырастают, как ветки, плоды и листья из одного ствола и сводятся к единственному: увидеть себя неким центром мироздания, моделью, где удержаны лучшие образцы твоего прежнего образа и дополнены новыми, недостающими признаками. Обязательно мы сканируем каждого клиента, выявляем лучшее или типическое в нем (пусть даже останется один запах, какой-нибудь волос или звук!), добавляем выбранную субстанцию, лепим новый цельный образ: модель готова! Модель мироздания: сам для себя! Строго индивидуально!
– Так. Так. Так! – стал Самарин хватать сырое. – Кому-то центр! Кому-то модель! Кому-то еще, может статься, – духарилово?!
Как бы в подтверждение его слов, работники «Тургенев-центра» вывели из внутренних помещений человека, весьма напоминавшего о Кирове: Сергей Миронович был на раздвоенных копытах и в белой щетине – ему приделали пропеллер; другие люди прикатили замороженную тушу Ленина и поставили ее на колеса.
– Фантазии состоятельных господ, – не стал приказчик называть фамилии. – Спят и видят себя в модифицированных образах.
Самарин прислушался, Энгельгардт носом потянул воздух.
Киров испускал запах Луна-Чарского.
Ленин издавал звуки барана.
– Заказывать будете? – приказчик протянул расценки.
– Кто заказал вам именины старика Матвеева? – Энгельгардт предъявил удостоверение. – Именины старика Матвеева как модель мироздания?!
– Легенду о старом Матвееве, двух кумганах, бутылке с солью, вязке стручкового перца и сальных свечах?! – переспросил приказчик, выигрывая время. – Ее заказал человек в круто свороченной чалме. Очень круто!
Энгельгардт присмотрелся: вокруг были гугеноты.
«Покушение на Папу как модель миропомазания, мироздания!» – мысль оформилась. – Папа – круглый, и он вертится!»
«Коперник – кошерник!» – подверсталось.


Глава третья. ОСОЛОМИТЬ КРЫШУ

Из сознания вылезало:
«Что пьют впереди?»
«Аперитив!»
Подсознание передергивало:
«Апереди?»
«Вперетив!»
Судебный следователь не смотрел вперед, он взглядывал на Самарина, шагавшего рядом.
Взглядывал и вслухивал.
– Ежели у тебя рассечено лицо, – приводил товарищ из Сеченова, – так и выбери себе барышню с большою бородавкой. Мужские недостатки – серьезнее, женские зато – противнее!
В интересах следствия в Тургеневском центре они заказали модель, одну на двоих: центром должен был стать Александр Платонович, а орбитою – Александр Дмитриевич (или наоборот: главное, чтобы вращалось).
У Самарина были гуще волосы, зато от Энгельгардта приятнее пахло; звуки они издавали равноценные.
– Александр Дмитриевич, – к товарищу обратился следователь, – у вас лучше зрение – взгляните, прошу вас, вперед: что там?
Они продолжали идти по Богомоловской, и улице, казалось, не будет конца.
– Там, – сделал товарищ козырек из ладони, – человек с саблей. Думаю, мужчинам он рассекает подбородки.
– В таком случае, женщинам – отсекает бородавки?!
Начеку, они приблизились.
– Осоломить крышу! – звонко незнакомец выкрикнул.
– Как хорошо! – наугад они отозвались, при табельном оружии.
«Когда-то, – Самарину вспомнилось, – была тенденция играть Ленина без грима!»
Нисколько изображавший был не похож.
«Оказывается, так можно, – сформулировал для себя Энгельгардт то, что давно отложилось у него на подсознательном уровне. – Можно, оказывается, жить, шевелить, духариться по-ленински, а потом закрыть двери, сесть, тужиться и по капле выдавливать Ленина из себя!»
– Ленин, – сходно справлялся с мыслью Самарин, – призывал на словах, а претворили на деле!»
– Ленин призывал на слонах! – рассмеялись они вместе.
Кто-то заказал духарилово, и они – следователь и его товарищ, опрометчиво оставившие в Тургеневском центре свой генетический матерьял, – теперь (для этого кого-то) сами превращались в действовавшую модель мироздания со своим центром, орбитою и периферией: центром был Энгельгардт, орбитою – Самарин (может статься, наоборот), а вот периферией был, собственно, этот неведомый третий: пуп модели, пусть даже от него перешел только волос, звук или запах!


Глава четвертая. ПОД НОГУ

– Одно дело, заказать свою генетическую модель, в которой ты представлен на подсознательном, по сути, уровне и не испытываешь никаких неудобств; совсем другое – собственным телом в эту модель быть впряженным, нести все тяготы да еще для Дяди, не зная, ко всему прочему, чем это обернется для тебя в конечном итоге! – Ленин говорил, разминаясь.
– Теперь, выходит, следователю имплантируют букет, а товарища – расчленят?! – Киров натянул голубое, с блестками, трико.
– Может статься, расчленят следователя, а букет вставят товарищу, – Ленин протер спицы.
Киров до отказа завернул пропеллер и встал на копыта: скоро был их выход.
Приглашенные на детский утренник в Дом культуры, они выступали в оригинальном жанре, можно сказать, духарились: Ленин выделывал турусы на колесах, Киров летал с развевавшимся красным стягом.
– Заслуженные клоуны Советского Союза Владимир Ленин и Сергей Киров! – в круто свороченной чалме, на сцене, громко объявил Пушкин.
На тырсу выведены были слоны: именно между ними прокатывался Ленин, и над – летал Киров.
«Они показывают нам это не потому, что это и требуется показать, а просто потому, что умеют показывать именно это!» – так думали некоторые дети, но пришедший на утренник Сережа Каренин думал совсем другое.
Он был маленький мальчик и верил, что живым будет взят на небо.
Потресова можно превратить в космический корабль; в полете мальчики быстро растут по ночам, ему понадобятся женщины, но можно взять с собою волшебный батон и сбрасывать эктоплазму в открытый космос. Сережа полагал, что вспомнит – и все нужное возникнет; забудет – и балласт исчезнет.
Когда-то он хотел быть Кировым и летать на пропеллере, но теперь забыл, и Киров был сам по себе, а Сережа – отдельно. «Я же – Сережа!» – пролетая над ним, Киров бил себя в грудь, но мальчик смотрел холодным взглядом, и скоро Киров исчез.
На представление в Дом культуры с Сережей не смогли пойти родители – его привел брат матери Степан Аркадьевич Обломский, который сидел рядом, не то создавая обстоятельства вокруг себя, не то просто сознавая их.
– Когда-то Ленин, – вытягивал он палец, – руководил большевиками, но большевики стали клоунами, фракцией клоунов.
Сидевшие над ними Энгельгардт с товарищем записывали каждое слово.
«Знаете, кто это?» – в своей памятной книжке Самарин вывел три слова и показал следователю.
«Обломский, брат Анны», – написал Энгельгардт у себя.
Неверно рассчитавший траекторию, с размаху Ленин влетел под поднятую слоновью ногу: зал разразился аплодисментами.
– Степан Обломский, – подвел товарищ черту, – Дядя Гагарина!»



Глава пятая. ХЛЕБ И ЗРЕЛИЩЕ

Компьютерная вырисовывалась картина.
Алексей Александрович Каренин – Отец Гагарина.
Тимофей Матвеевич Матвеев – его Дед.
Степан Аркадьевич Обломский – Дядя.
В разное время (оно было побеждено) из Космоса всех троих, их запустили на Землю, и здесь они ходили по кругу, скрещивая эпохи, напуская субстанции и принося в жертву цели.
Они собирались иногда у колыбели и по очереди качали ее.
Корабль-колыбелька взлетало на золотых цепях.
«На золотых цепах!» – они шутили, имея в виду перемол (обмолот) хлеба.
Успешный перемол хлеба для молодой страны Советов был равнозначен полету в Космос.
Стояло на кону имя Гагарина: им, гагарам, все доступно!
Гром ударов никого не мог запугать!
– Тит, а Тит, пошли молотить! – первому космонавту подыскивали дублера.
Обмолот, перемол, полет: новая триединая задача!
Космический корабль над Землей – резной крендель над булочной: модифицированный хлеб и зрелище модели!
Компьютерные кобылицы проносились по экрану, бесстыдно растянутые небылицы выводились в огромнейшие таблицы: сидевший у экрана персонального Тургенева писатель и фабрикант Прохор Прохорович Прохоров вдруг вывел: «Аисты – атеисты!»
Вылезшее из-под пальцев духарилово победило традицию, метод, гений.
Прохоров загасил экран.
Нужно было возвращаться во вчерашний день, а из него – в позавчерашний.
В Большом Вчера в Космос не запускали пионервожатого-президента Обезвозжина; в Широком Позавчера в Космосе еще не летал Пушкин.
Невозможное значение слов снова сделалось возможным: соломенная крыша, соленая душа!
Поражения – оранжевы.
Револьвер – желт.
Анна Каренина семью бережет!
Вронский стреляет – прострелена грудь.
Это и прочее помни (забудь?)!
Камень о камень – готов мавзолей.
Тело Тургенева с кашей согрей.
Вилку о ножик точит Каннибал.
Поздний прохожий поездом стал.
Все паровозы пред Богом равны.
Любезный читатель наделал в штаны!



Глава шестая. НОВЫЙ ОБРАЗ

Наконец, раздался звонок, и по обыкновению, не затворяя за собою дверей, она прошла быстро и шумно (ветка?) через переднюю, расстегивая на ходу шубу, роняя повышенным голосом восклицания, типа: «Ой, намерзлась! Ой, проголодалась! Есть! Есть!» – и поворачивая голову направо и налево, как будто желая убедиться, что все на своем месте и ничего особенного не случилось.
Это была ее манера.
Оценив, Алексей Александрович понял с острой болью, что так именно и должна осматриваться женщина, вернувшаяся от своего любовника.
«Пропеллер, – крутилась еще предыдущая мысль, – не может перемалывать хлеб!»
Анна возвратилась в желтых тургеневских панталонах с большой клеткой – поставила чемодан на паркет.
Обманутый, он схватил.
– Что вам нужно? – вскричала она.
– Письма вашего любовника! – заковырял он стамеской.
– Их там вовсе нет! – инстинктивно она дотронулась до карманов, и по этому движению он понял, что письма – в этих шутовских панталонах и, вероятно, тоже шутовские: отступать, однако, было поздно – он бросил чемодан и повалил жену.
– Это совсем невеликодушно, непорядочно – бить лежачего! – Анна захлебывалась от хохота.
Ей было смешно, что он запутался на слове панталоны, но на слове карманы он выправился.
Укоризненно на своей китайской подставке покачивалась голова Богомолова, стыдливо опустило глаза по стенке лицо колбасницы (работы Мясоедова) – со стороны казалось: сражается прошлое с будущим и вытекало: не будь Вронского, не существуй его в принципе, чем вообще мог заниматься Каренин с Анной?!
Старое было некрасиво, новое было безобразно.
Он шел из своей комнаты в комнату жены – они были смежны, муж и жена.
Комнаты были преобразованы: вместо пузыря с деревянной трубочкой домашней работы установлен был сифон; горничная принесла сальную свечку и приняла стеариновую – в Анне не было ничего генеральского, даже военного, кроме разве густых усов и откинутой несколько назад головы с едва заметною Георгиевскою ленточкой в волосах.
– Анна, что это значит, Анна?! – он спросил с письмом в руке, худо соображая, с кем говорит сейчас.
– Трудно было предварить тебя, – она перезакинула ноги, – ты был увлечен космическими планами, а между тем произошло то, что произошло, а достоверность, ты знаешь, царит лишь на самой высоте Бесконечности.
Он понимал: она устала.
Анне обрыдло быть Карениной и даже – Аркадьевной.
С высот Бесконечности спущен был новый образ: начали с отчества.



Глава седьмая. ЗАЛП В ЛИЦО

«Многоуважаемая Анна Андреевна! – писал любовник. – Прочтя Вашу поэму, я почувствовал, что люблю Вас, но никогда не перейду через Ваши вовсе, самый и совсем! Преданный Вам Алексей».
«Дорогая Анна Андреевна! – писал он же. – В Ваших стихах чудятся мне женские фигуры и отдельные части тела. Пора открыться Вашему мужу. Любящий Вас Алексей».
«Милая Анна Андреевна! – не унимался одурманенный. – Март приближается к концу, и положение мое как жениха определяется все более. Ваши стихотворные формы производят на меня впечатление чарующей музыки. Не объясните ли значения слова «страческий»? Ваш, до гроба…»
Согласие на ее условия стояло в общих выражениях; письма перехвачены были резинкою от панталон; странная болезненная мертвенность подернула черты Каренина.
– Анна, что это значит, Анна?! – вульгарно закричал он и захохотал почти цинично. – Почему он называет тебя Анной Андреевной?!
– Мы много думали, – она ответила. – Когда я с ним – я Анна Андреевна, а с вами – Анна Аркадьевна. Так будет честно.
– Могли быть Андреевной с Отцом Гагарина, – в ее же логике отвечал Алексей Александрович. – Писали бы стихи о Космосе, Отец вдохновлял бы вас.
– Таким талантливым, двоим, было бы тесно под одною крышей! – она парировала в облаках. – Алексей Петрович убедил меня в этом.
– Алексей Петрович?! – решил Алексей Александрович, что ослышался. – Разве же не Кириллович? Вронский?!
– Вронский – вчерашний день, – отмахнулась Анна. – К тому же, всего полковник. Алексей же Петрович – полный генерал!
Сказавши так, Анна углубилась в платье, которое должна была надеть вечером и снять утром.
Был ли этот Алексей Петрович тем же Вронским, получившим новое назначение, или же в игру вступил ранее неизвестный персонаж?!
Он был загримирован до неузнаваемости – ужасные бакенбарды скрывали лицо, его голос был подобен громовым раскатам; едва только он оказался рядом, как бросился на Алексея Александровича, стал душить, пробовал вырвать у него язык.
Как было совместить эту брутальность с тем изяществом, которое он демонстрировал в письмах?!
«Вовсе не самый и совсем даже не очень!» – думал Каренин и сразу выпаливал это в лицо Алексею Петровичу, чуть только страсти начинали накаливаться.
Чувствительный генерал отступался, не в силах перейти через невозможные звуки.
Теперь, возвращаясь домой из присутствия, сразу Каренин смотрел, нет ли на вешалке военного пальто, но гость мог прийти и в цивильном.
«Я дам ей развод, и он уведет ее от меня!» – ждал Алексей Александрович подходящего случая.


Глава восьмая. НА СУШЕ И НА МОРЕ

Анна Аркадьевна дома, она становилась Анной Андреевной, когда писала стихи.
Было или нет в облике Алексея Петровича страческое – Каренин не знал: Анна старалась не употреблять сл;ва вовсе, но оно пролезало во все щели.
Тенденция, однако, была не зацикливаться на появляющемся, а идти дальше и вширь, охватывая все новые пространства (клюнул и бросил: товарищ!), и чтобы легко!
Именно в это время умер человек с самым большим мозгом – женщины ходили с покрасневшими глазами: считалось  почему-то, что мозг – эвфемизм и на самом деле под этим словом  скрывалось нечто, куда более востребованное на суше и на море.
– Нет же, нет! – пытался Алексей Александрович заблуждение развеять, отлично покойного знавший. – Именно, речь о голове.
Благополучно двигалось к разводу; общие выражения подтверждали согласие Анны – они же выдвигали условия, на любом котором она соглашалась этот развод принять.
Анна приняла бы развод в виде развернутого поэтического образа: молодой ли девушки, сидящей в глазу невидимого человека; дней ли, уходящих смиренно за столами, расставленными покоем; налившегося водою тарантаса; поезда, ходкого до амуров; прекрасной ли рассеянности, обвенчанной прелестями и рассыпающейся серебряными блестками воспоминаний; скрипок, хвалящих призрак в лиловом сумраке; легкокрылого смеха быстро и нежно пьянеющих стрекоз; престола, жертвенника и аналоя, облаченных в желтую с большой клеткой материю: вожделенного числа, появляющегося после многих превратностей, или тихой задумчивости, согласующейся как нельзя лучше с печальными и пустыми недомолвками.
Анна отдалялась все более – приходил Серов, положил в позу, обвел линией: без стихов и Алексея Петровича, она, тем не менее, вышла Анной Андреевной.
Шинель Алексея Петровича более не висела в прихожей, а накинута была обыкновенно на стул в будуаре Анны.
Если бы самый большой мозг был у Алексея Александровича, он непременно придумал бы такие слова, которые могли бы обратно вобрать в себя понятия (а не выпускать их наружу!) так, чтобы за ними ничего не было, кроме звуков; эти слова он расставил бы покоем, а не развертывал поэтическим образом – тогда слова-звуки превратились бы в тили-тили, обвенчались бы звонкими прелестями, замерли бы  на века, сохранились бы в них имитацией, и не было бы никаких навеваемых чувств, не было бы имитации чувств: была бы только имитация собственно – если угодно, имитация имитации.
Это убило бы поэзию, такую, какой понимала ее Анна Андреевна: ночью, лежа неподалеку от мужа – дождавшись, пока он начнет петь носом, ленточным червем-сантиментром она оборачивала его голову: а вдруг?
И уши, может статься, оттого оттопыриваются, что мозг растет, угрожая превратиться в самый большой?!


Глава девятая. ПОЭТИЧЕСКИЕ МЕЧТЫ

Она не могла, разумеется, воспрепятствовать возможному росту его мозга, но, если бы новые клетки стали вырабатывать образы, то опасность, которой возможно подвергалось подвернувшееся ей дело жизни, вполне могла бы и миновать.
Алексей Петрович, будучи посвящен, предлагал Анне Андреевне просто отрубить Алексею Александровичу голову – у генерала имелись сабля и опыт: неоднократно он участвовал в фехтовальных дуэлях и многим своим противникам умело рассекал подбородки.
Анна Андреевна колебалась.
Беда была в том, что одно словцо Алексей Александрович уже запустил – оно было талантливым и однажды буквально капнуло у него из носа: это был подарок Отца Гагарина.
Словцо работало против них: оно не развертывалось поэтическим образом, а пребывало в покое, оно имитировало покой, снилось покоем, испускало звуки и давало впечатление о запахе.
Анна Андреевна и генерал старались на словце не зацикливаться: Анна лежала в позе, и Серов обводил ее линией, генерал рубил противникам подбородки; в Тургеневском центре генерал и Анна заказали такую модель мироздания, которая, прокатываясь по рельсам, могла бы отчаянно гудеть, пускать огромные клубы дыма и бешено вертеть колесами.
Сам Алексей Петрович, генерал, нисколько и ни в чем не был похож на Ленина, никак под него не гримировался, но находились люди, их путавшие: причиною тому послужило общее их умение выделывать турусы – как только модель мироздания бы оказалась готовою, немедленно наш генерал собирался встать на колеса.
Впрочем, до поры это были лишь поэтические мечты, которые генерал лелеял, а Анна записывала в рифму, и только одно слово, словцо, мешало, выбиваясь из рифмы.
«Страческое!» – Анна Андреевна разводила руками, и Алексей Петрович хватался за саблю.
Словцо просачивалось, и генерал рубил подбородки.
Подбородки притягивали бородавки – генерал не справлялся.
Тогда на совете будущей семьи решено было ввести понятие, а точнее – дать новую жизнь и новое толкование понятию старому.
Осоломить крышу должно было вытеснить страческое.
Вполне с этою задачей могла бы справиться молодая девушка, сидящая в глазу невидимого человека, но образ должен был быть привнесен Карениным, а Алексей Александрович самозабвенно на кухне месил.
«Тили-тили тесто!
Жених и невеста!
По полю катались!
Крепко!»


Глава десятая. НОВАЯ ФАМИЛИЯ

Анна выходила на кухню
За мужем нужен был глаз да глаз: вполне мог он девушку и испечь!
Пирог был задуман в форме колеса с бородавками из изюма.
«Мальчик из Изюма!» – могло прийти, но никому не пришло сочетание.
– Ты, Алексей, лучше бы подумал о крыше, – Анна просовывала палец в тесто и щупала там.
– Скажи, – отзывался Каренин пряным, – выйдя за Алексея Петровича, ты сохранишь мою фамилию?
– Не сохраню.
– Вернешься к девичьей?
– Не вернусь.
– Примешь, в таком случае, фамилию нового мужа?
– Приму.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. СИЛЬНЕЕ ВСЕХ

Хромой видит себя с выпрямленною ногой.
Кривому грезится потерянный глаз.
У каждого человека сидит в глазу молодая девушка.
Девушки, которые кричат сильнее всех, наутро кажутся веселыми, смелыми, радостными, точно ничего не произошло.
Об этом поется в величаниях, катавасиях, седальнях, трипеснецах.
Пели в церкви Святой балерины на Малой Конюшенной улице.
Синий красивейшина церкви Прохор Прохорович Прохоров ждал, что расторгать брак Анна приведет Каренина именно к ним: он облачил престол, жертвенник и аналой в желтую с большой клеткой материю, напоил медом стрекоз, вывел на призраке вожделенное число. Он залил водою тарантас, но необходимая ему пара не появлялась.
Отпевали человека с самым большим мозгом – его голова свешивалась до пола; женщины стояли с покрасневшими носами: ваши до гроба!
«Как хороши, как свежи были!» – пели хористы.
Кузнец Коваленко погромыхивал жестяным кренделем. Старик Матвеев играл на двух кумганах, бутылке с солью, вязке стручкового перца и сальных свечах.
Пение было негромкое, горловое; едкий курился дым: завтрашние именинники возожгли мешок с бухарским листовым табаком.
С накладными крыльями за плечами и прикрепленными нимбами прихожане Колоколов и Муравьев-Апостров время от времени переворачивали тело с живота на спину и обратно, не давая ему подгореть.
«Поднатореть!» – поправлял Капнист.
– Большою ошибкой, – Иван Петрович Павлов предостерег, – было бы смешать усопшего с Тургеневым: Тургеневых было двое, но второй не знал французского языка! С таким-то мозгом!
– Говорили, что мозг – искусственный, интеллект?! – из толпы вынырнула голова Богомолова.
Стоявшие группкой поодаль, Отец Гагарина, Дед и Дядя сдержано рассмеялись.
Хромому увиделся хромовый сапог.
Кривому – баня (ко всему, он был вшивый!).
В глазу невидимого человека сидела молодая девушка – свежеиспеченная, она вызывала желание; на девушкином подбородке красовалась большая, отборного изюма, бородавка.
Невидимый человек вращал глазом, девушка поворачивалась то головою вверх, то вниз – однако же, когда ее голова оказывалась внизу и платье опадало на эту голову, выяснялось, что на месте ожидаемых ног у девушки помещена была еще одна голова с соломенного цвета волосами.


Глава вторая. ПОДБОДРИТЬ ГАМАДРИЛА

Умер человек с самым большим мозгом, но оставался в живых человек с самым большим подбородком, и этот человек, понятно, пришел в церковь Святой балерины на отпевание и оттанцовывание умершего.
«Знаете, кто это?» – в своей памятной книжке Энгельгардт набросал три слова и показал товарищу.
«Духарилов, – у себя в книжке черкнул Самарин. – Очередной клоун-клон. Ленин без грима».
Нисколько Духарилов был не похож: человек-подбородок. Прямой вызов модели мироздания, он был моделью самоцели: в нем начиналось, в нем и заканчивалось!
Во имя чего же?
«Когда я был маленький, – он разъяснял, – я много говорил о том, что вытворяют женщины, стоит только погасить свет, и мама пеняла мне, что, дескать, об этом все знают, но никто не говорит, в том плане, как  если бы это было достоинством всех и недостатком моим – я же держался мнения, что это недостаток решительно всех: об этом молчать – и мое достоинство в том, что я об этом заявляю во всеуслышание! Заявляю во имя себя!»
Исподволь (был такой революционный латыш!) прояснялось бывшее затуманенным обстоятельство: умерший обладатель самого большого мозга и впрямь был не Тургенев!
Самый большой мозг (в нем умещалась модель мировой революции!) был у Ленина-на-колесах; именно с этой моделью, раздавленной слонами на детском утреннике, прощались в церкви на Малой Конюшенной, и именно Ленин-подбородок должен был заменить колесного Ленина.
В поэтических мечтаниях, случалось, Ленина в колесной его ипостаси представлял бравый генерал Алексей Петрович – это смешивало карты, на одной из которых была девушка-дама (наутро) с двумя головами – вот почему запущено было страческое: словцо сбивало генерала с колес!
Словечко, впрочем, быстро осоломилось и потеряло свое на Алексея Петровича раздражающее воздействие, но подбородки остались и сабля тоже – вот почему самый большой ходячий подбородок ночами заставлял генерала вскакивать с постели.
Вот почему, не разобравшись с ним, не мог Алексей Петрович жениться на Анне Андреевне.
Вот почему Анна Андреевна не торопила Каренина с разводом.
Вот почему Алексей Александрович все чаще, чтобы не мучиться неопределенностью положения, уходил в Алексея Ивановича – Отца Гагарина.
Вместе с Дедом и Дядей Гагарина посмеивался он в церкви.
Со стороны казалось: это посмеиваются Каренин, Матвеев и Степан Обломский!
Однако, как посмотреть!
Лучше один раз увидеть!
Хромой кривой – великий немой!
Пустили ассоциативное кино.
Невидимый человек стрекотал.


Глава третья. НА СПИНКЕ СТУЛА

– Что видите?! – дергал следователь товарища.
– Вижу гамадрила, – тот отвечал, – верхом на слоне!
– Какие он вызывает ассоциации: гамадрил?
– Это Толстой! Он едет на огромном реалистическом романе! Он давит всех вокруг! Боже!
– Никто не может ему противостоять! – смотрел Энгельгардт и сам. – Но что это: маленькая собачонка?
– Анна, – Самарин ахнул. – Анна Аркадьевна! Она лает на слона! В рифму!
– Анна Андреевна! – Александр Платонович поправил. – Она единственная бросила вызов отжившим формам! Воздушными образами против стальных оков!
– Анна Андреевна Каренина! Какова!
 – Уже не Каренина, но еще не на новой фамилии: просто Анна Андреевна!
– Это она развесила на стуле панталоны Тургенева? Для чего?
– Панталоны Тургенева на спинке стула – генетическая модель для дяди Гагарина. С ее помощью Степан Аркадьевич может изображать Ивана Сергеевича без грима.
– А для чего ему?
– Обломский, – Энгельгардт объяснил, – влюблен в Полину Виардо и ее мужа; таким образом он привлекает их внимание.
– Прячется за танцующим стулом, а когда кто-то из Виардо приближается, чтобы оседлать его…
– Именно, – Энгельгардт смеялся. – Именно!
Невидимый человек стрекотал, а хромой кривой танцевал.
Крутились девушки-пластинки; следователь и его товарищ перебрасывались словами, и Прохоров в кинорубке подумал, что голова, подобно желудку, не должна сохранять все, что в нее попадает, а, сокращаясь стенками, должна выталкивать попавшую в нее массу, тем самым высвобождая место для следующей порции: усваивать следует ничтожную часть, ибо все вокруг – мусор.
– Полететь в космос – тоже мусор? – спрыгнул откуда-то человек в скафандре.
– Полететь в космос – поэтический образ, навеянный еще Пушкиным, – Прохоров развинтил футляр, и под ним оказался лиловый призрак. – Космос – это два кумгана, бутылка с солью, вязка стручкового перца, сальные свечи. Что захотите – то и космос. У каждого свой.
– Послушать вас, так и страческий – космос?! – призрак осоломился.
– «Страческий» – это не космос, – Прохор Прохорович остановил музыку. –«Страческий» – это космодром. Космодром «Страческий»!
– Слышал я, – призрак материализовался и разгонял эктоплазму, – наверху полностью изменили программу: первым, теперь считается, летал  хромовый сапог, второй на околоземную орбиту запущена была русская баня. Третьим, что ли, полетит вшивый?
– Третьим, – Прохоров ковырнул в глазу, – полетит Отец Гагарина.


Глава четвертая. ПОСЛЕДНИЙ ГРАДУС

Полеты в космос находились в ведении Святейшего правительствующего Синода – высокому учреждению понадобился руководитель нового типа: выбор пал на генерала Ахматова.
Планировали запустить гамадрила, собачонку, потом – панталоны Тургенева: нужно было непременно опередить Запад; в Европе полетами занимался лично Папа, и к Богу в рай отправиться должен был Луи Виардо.
Из головы генерал выкинул решительно все постороннее: дневал и ночевал в Третьем Парголове, где рекордными темпами был возведен Звездный городок.
Доставить панталоны Тургенева в космос хотели поручить Луна-Чарскому, который знал французский и на месте мог столковаться с космонавтом западным, буде такая необходимость возникнет; Анатолий же Васильевич честь отклонил, мотивируя, что его космос – это пиво и сосиски с тушеной капустой.
Мало кто мог подняться на должную высоту: для кого-то космосом была заурядная зала, большая, пустая, холодная, в три окна на улицу и четыре во двор с рядами стульев по стенам, с лампами на высоких ножках, канделябрами по углам и большим роялем, едущим по периметру стен; кому-то космос представлялся ловко составленной французской фразой, смысл которой был тот, что пушистые перья пеликана колеблются тихо, повинуясь движениям своенравной головы – кто-то видел космос просто задавшимся деньком: погожим, располагающим отменно себя чувствовать и весело болтать.
Мужчинам космос был причудой сидеть под столом, ударом трости по витражу, плохим кожаным ведром с привязанной к нему длинной волосяной веревкой, директором департамента, рокочущим кадилом со стираксой; женщинам – сетью параллельных проспектов, каким-то дальним киселем, губами, сложенными для поцелуя.
– Космос, – кричали, – это миллиард в тумане, выброшенные деньги!
– Космос, – прыгали и бесновались, – это освежив лицо цветочным одеколоном! Дурак, психопат, кривляка! Это – последний градус тяжелой болезни!
Ахматов хватался за саблю – впору было лететь самому.
– Космос – это единая линия, которою он очерчен, – так выразились Дед, Дядя и Отец Гагарина. – Космос – шумнобородый. Это материя, стыдливо растянутая на столе Творца.
В отряд космонавтов были зачислены все трое.
– Космос – это Анна Каренина! – когда вокруг не было посторонних, в общих выражениях Дед и Дядя посмеивались над Отцом.
Спешно двигалось к старту.
Самое время было выдвинуть условие.
– Развод! – потребовал Каренин. – И пусть она сойдет с моей фамилии!
Все поэтические образы ворохом откинуты были в сторону: блестки воспоминаний и смех скрипок.
Россия выше Анны!
Ахматов принял условия, а Анна – развод.


Глава пятая. НА КОРОТКОЙ НОГЕ

Великий хромой повстречал великого кривого.
Вокруг них в изобилии летал космический мусор; они находились в большой, пустой, холодной зале с окнами по обе ее стороны, где по периметру стен, рокоча, прокатывался по паркету рояль в стиле рококо, который, сокращаясь стенками, выбрасывал из нутра музыкальные фразы, смысл которых был тот, что, теряя глаз, ты теряешь и девушку, в то время  как, приобретая хромоту, ты вполне можешь за девушкой приволокнуться.
– Когда мы поженимся? – спросила Анна Андреевна.
– Прошу тебя, дочитай стихотворение до конца, – Ахматов шевельнулся.
Ему хотелось знать, что станет дальше с великими хромым и немым.
Кричали девушки ура и в космос чепчики бросали; куда-то нужно было пойти, но кроме бани поблизости ничего не было. Баня оборудована была в старом тарантасе. Напаривши тело, кривой стал жаловаться на нехватку женской ласки, но, когда хромой разделся, кривой жаловаться перестал: короткая нога хромого оказалась женской.
Анна Андреевна дочитала.
– А где же бесстыжая баба связалась с солдатом? – медленно Алексей Петрович отвел ладонь с глаз долой.
– Это в другом стихотворении, – Анна распустила свою косу, довольно густую и отчего-то светлую, собираясь упрятать ее под ночной чепчик.
На чепчике был рисунок мельницы, на губе Анны – пшеничные усы, а на плече, выпроставшемся из-под ночного костюма, – железом выжженная лилия.
Недоставало только сорока мучеников и глетчера, грозившего небу.
Анна Андреевна догадалась, о чем подумал сановник, потому что нисколько не удивилась тому, что он вдруг поцеловал ей руку, чего он прежде никогда не делал – она протянула ему и другую, свободную, улыбаясь, меж тем, как косой свет луны залил клетчатое стекло, и рваные края высветившейся лохматой тучи вытянулись в ровную линию.
Сорок мучеников-альпинистов, укутавшись в желтые клетчатые плэды, взбирались, вытянувшись ровной линией, по крутому заснеженному склону; ими предводительствовал он.
Был ли он Вронским?!
Прежде, когда Анна была Аркадьевной – вполне возможно.
Сейчас, с Андреевной, он мог быть только Ахматовым!
Монахи пели ирмосы, хор состоял из одних басов.
Кому суждено вознестись, тот не скроется в пучине вод: монахи пели.
Глетчер грозил небу – нужно было принимать меры.
Тужась, из-за лохматой тучи, боги и гении выкатили шар Солнца.
Сделалось жарко.
Сорок мучеников, где они?!
Глетчер, грозивший небу, превратился в ручей, поющий басом в долине.


Глава шестая. РЫБИЙ ХВОСТ

«Нельзя вкладывать душу в массовом порядке, – думала Анна на другой день после свадьбы с генералом, – в том смысле, что не представляется возможным!»
В свадебное путешествие они отправились на рояле, объездив чуть не все стены в доме и осмотрев многие интересные стулья, канделябры и лампы – в поездку более длительную не отпускал космос, посылавший ловко составленные донесения.
Их клали на стол Ахматову, и генерал пытался определить отправителя.
«Мне больше ног моих не надо, пусть превратятся в рыбий хвост», – сообщалось в одном. – «Но я предупреждаю вас, что я живу в последний раз!» – телеграфировали в другом.
В Петербургском летаргическом обществе, куда Алексей Петрович обратился за консультацией, женщины держали в руках урны, чтобы принять в них его сожженный прах.
«Кому-то, – задумывался генерал, – урна с моим прахом может показаться моделью мироздания, а для кого-то, может статься, она представится и космосом!»
Кто-то оставлял дыры на верстаке, громыхал над соседней булочной, шумел листьями, отгрызался диким кабаном, пил его аперитивы, тужился с молодою женой генерала и обер-прокурора Синода, когда Алексей Петрович уезжал в отсутствие.
Ахматов возвращался в неурочное время: он видел на паркете испарявшуюся эктоплазму – он с саблей наголо проносился по анфиладам, но призрак на огромных колесах легко укатывался от него, и генерал тогда тоже становился на колеса, затевая погоню.
В тургеневском центре закончили, наконец, модель для Ахматова (пока не урну), в доме генерала проложили рельсы: катание предполагалось парное – лиловый партнер мчался, показывая Алексею Петровичу все новые элементы обязательной и произвольной программы.
Родной брат Анны Степан Аркадьевич Обломский (Дядя Гагарина) в желтых клетчатых (глетчер) панталонах, без грима изображавший в новейших тенденциях Ивана Сергеевича Тургенева, прятался за танцующими стульями, выбрасывая из головы мусор в видах Полины и Луи Виардо, чтобы освободить место для другого мусора – космического: вскорости ему предстоял полет.
Как и многие, он полагал, что полететь в космос – лишь поэтический образ, спущенный еще Пушкиным и развитый уже забытым  пионервожатым Обезвозжиным: кто забыт, тот и улетел.
– Каренина! Каренина! – кричали и улюлюкали Анне ангажированные уличные мальчишки.
Смеясь, она показывала им средний палец.
Глупые!
Больше она не была Карениной.
Выйдя замуж, Анна Андреевна приняла фамилию мужа.



Глава седьмая. КОСМОС И МУСОР

– Каким образом? – удивлялся товарищ следователя.
– Поэтическим! – Александр Платонович отвечал.
За ними по пятам ходили женщины – охотницы за прахом; в руках у них были урны.
Обанкротившийся Институт экспериментальной медицины, было реорганизованный в Тургеневский центр, трансформирован был в Петербургское летаргическое общество.
– Получается, нас заказали?! – доискивался Самарин.
– Кому-то, может статься, вы – космос, – посмеивался Энгельгардт, – а для кого-то я – модель мироздания.
– Как же, – доискивался Александр Дмитриевич, – мы сочетаемся?
– Ковалентно, – вспоминал к месту следователь. – Мы сочетаемся ковалентно.
Не к месту вспомнили Крупскую: ко времени.
Вот-вот Надежда Константиновна должна была появиться: почесывающаяся от муравьиных укусов, невеста Ленина-Духарилова, не слишком, может быть, достоверная и оттого с желанием быть связанной с высотой Бесконечности.
 – Папаша, кто принесет Крупскую? – спрашивал Ахматова маленький Сережа Каренин.
– Аисты принесут, душечка! – в пальто на красной подкладке приемышу отвечал генерал.
– Откуда он знает про аистов? – Самарин спрашивал Энгельгардта.
– Об этом есть в стихотворении Анны Андреевны, – следователь отвечал товарищу.
– Она почем знает? – Александр Дмитриевич не отступался.
– Ей сообщила сама Крупская, – приоткрыл Александр Платонович шире. – Надежде Константиновне было видение.
Окружающий мир, однажды четко представилось Крупской, разделился не на богатых и бедных, как раньше она полагала, а на космос и мусор – и мусор, возжелав стать космическим, сделал мусорным космос. Дальше были аисты: они подхватывали старую большевичку и несли, чтобы возложить на осоломленную крышу старой клуни.
Напрочь забытая, она могла появиться теперь в новом, более ярком образе – бесстыжей ли бабы, связавшейся с солдатом, или худой блондинки с большим носом и в золотых очках: она оставила за собою оба.
Прохоров, фабрикант и писатель, видел на своем персональном экране, как, полностью из мусора, баба спускается над Третьим Парголовом.
Что-то она делала руками, что-то увязано было у нее за спиною.
Она была матерьяльнее мужчины и еще никого не любила.
Она была наполнена новым, хотя и мусорным, содержанием.
Хотя и мусорную, она несла миссию.
Космического, может статься, происхождения.


Глава восьмая. НОВЫЕ БЛЮДА

Приходил Серов.
Он проводил линию: прошлое отделялось от настоящего и оставалось в прошлом; настоящее развивалось из настоящего.
В прошлом за Анной Аркадьевной числились убийство и изнасилование, но в настоящем Анну Андреевну, еще и с усами: сами! – решительно, это не волновало.
Папа отпустил ей грехи; академик Иван Павлов упорядочил женский рефлекс (еще он аккуратнейше изъял у нее слюнную желёзку и таковую привил собачонке, охранявший багажный вагон известного всем поезда); известный каббалист Броверман научил понимать обстоятельство: человек, ушедший из дома, не может гарантированно запомнить, на каком месте и в каком положении какую он оставил вещь: открыто что-то или захлопнуто, сдвинуто на центр или стоит у стены, лежит ли на полу, привешено к потолку: попискивает ли, мигает или постреливает.
– Полночный ваш цикл выбил меня из обычных упрочившихся обыкновений: вы так меня взвеселили, обрадовали, встряхнули! – домашний человек Потресов бросался механически к ней каждое утро.
На кафель ванной выбрасывало кефаль – слова торопили упорядочить их, выложить филейчиком и подать аппетитно под нужным соусом.
К завтраку приходил Титов – летавший с аистами, он рассказывал о Крупской: лошадиная болезнь. Ничем он не отличался от других мужчин: ел, пил, норовил ущипнуть, называл пирог космосом, а мироздание – сапогами.
В соборе на молебне, когда читали манифест, Анна видела Алексея Александровича: они как бы поменялись ролями: он жеманничал, она – волочилась. Он все шутил, что против него интрига – возможно, его похитят и более она его не увидит.
– Поезд нужно только поставить на рельсы, – говорил Каренин еще, – к назначенной цели он придет сам.
– Любой человек в сфере быта и психологии легко может заместить другого, – за завтраком философствовал Титов. – Разница лишь в их профессиональной пригодности. Скажите, Анна Аркадьевна умела писать стихи?
– Помнится, детские, – снисходительно Анна Андреевна улыбалась: – Дама сдавала в багаж!
– Сдавала да не сдала? – чего-то Титов добивался. – Сдает до сих пор?!
– Вы молот;те, Германн Степанович, – она придвигала ему новые блюда. – Молот;те!
Он имел огненное воображение.
Анна Андреевна знала, что этот молодой человек видит в ней даже не другую, а именно третью: некую Анну Федоровну, старуху, за которой волочился сам Ришелье: она сплела маленькую историю про даму и стала против него понтировать.
Между им и ею учредились неустановленные сношения.
Анна Федоровна (хотя бы и так!) поминутно вытягивала то стройную ногу красавицы, то гремучую ботфорту, то полосатый чулок и дипломатический башмак.



Глава девятая. НАЛЕВО И НАПРАВО

Покинувши дом и затем возвратившись, немало Анна Андреевна удивлялась тем переменам, которые в нем произошли.
Космический лежал мусор, стояла урна с прахом – в гостиной висела картина: Юдифь с лицом колбасницы держала головку сыра.
Она не успевала вникать в обстоятельства.
– Чей это дом? – спрашивала она углового булочника.
– Графини ***, – отвечал тот.
Анна принималась ходить около дома, думая о его хозяйке и чудной ее способности.
– Может съесть дюжину пирогов зараз и выпить ведро кофе, – рассказывал булочник.
Однажды, когда Анна прохаживалась внизу, из окна высунулась голова Богомолова, и в руки ей упало письмо.
Анна сорвала печать.
«Ребенка вынули из ванны, окатили водой, укутали простыней, вытерли и после пронзительного крика подали матери», – писал Толстой.
«Кто же кричал?!» – задумалась Анна Андреевна.
Более не думая о старой графине, она вошла: было жарко и пар.
«Ребенок – Артамонов!» – из себя она выгоняла физиологическое.
Долженствовало ли ей идентично заменить старую графиню, пока он летал: Пушкин?! Давеча, когда Германн грозил ей незаряженным пистолетом, она и не подумала умереть: достала планшет генерала, вынула три заправленные карты с проложенным маршрутом и отдала вымогателю…
Анна Андреевна присела, набросала поэму о сорока утопленниках, потом – еще об одном. Она знала: ничего нельзя удержать на поверхности: появится и уйдет под ватерлинию, исчезнет и забудется, раскатится по периметру кафельных стен, уйдет в пар.
А конденсация?!
Компенсирует!
Никто не думал, что гамадрил может спариться с собачонкой, да еще на танцующем стуле – это был общий недосмотр: младенец Артамонов, впрочем, ничем не отличался от обычных и только до ужаса был похож на уменьшенного Вронского.
Вронский возвращается, и это беспокоило Анну: она ожидала его директором департамента с привязанным к поясу (плохим) кожаным ведром, губами, сложенными для поцелуя, каким-то дальним киселем – пусть даже освежив лицо цветочным одеколоном, но он предпочел предстать Артамоновым: ребенка вынули из рокочущего кадила со стираксой!..
Когда генерал Ахматов с большим солнечным сплетением возвратился домой, Анна Андреевна находилась (как ему показалось) не на том месте, на котором он оставил ее, уходя: привешенная к потолку, шевеля отвисшими губами, она качалась направо и налево. В ее мутных глазах изображалось совершенное отсутствие мысли: смотря на нее, он подумал, что качание страшной старухи  происходит не от ее воли, но по действию скрытого гальванизма, приводящего в действие гамак.


Глава десятая. НЕ ФУНТ ИЗЮМА

Судебный следователь и его товарищ в летаргическом центре получили некогда ими заказанную модель мироздания: сорок гробов – и еще один. Сорок стояли на месте, а один, если запустить механизм, мог, погромыхивая и испуская запах цветочного одеколона, облетать их по заданной орбите.
По счастью, гробы оказались повапленными; они в совокупности составляли ловко закрученную французскую фразу, смысл которой был тот, что иной умело выкрашенный человек, если как следует его поскрести, вполне может оказаться лишь грудою костей и полной мерзостью.
В памятных книжках они записали.
– Повапленный гроб, – со значением произнес Энгельгардт, – это вам не Папа римский.
– А Римский папа – вовсе не Вронский! – мысль закончил Самарин.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ.
Глава первая. КРАСНЫЕ КАБЛУКИ

Анна Андреевна знала, что ее поэма о маленьком Вронском вызывает повсеместное раздражение и потому не читала ее в местах массового скопления народа.
– В местах массового оскопления! – маленький Вронский смеялся.
Анна Андреевна гладила его по головке – он надувался, становился большим и важничал.
Маленький, он походил на собачонку, большой – вылитый был гамадрил.
Она одевала его директором департамента – с привязанным к поясу плохим (кожаным) ведром он расхаживал по дому, запускал детскую железную дорогу, дальним киселем складывал губы для поцелуя.
В церковных книгах Ахматов записал его Илюшей Артамоновым – ребенок умел кричать девушкой и отражаться в глазах.
Мальчик мог говорить в рифму и свои какашки называл стулом.
– Все давным-давно уснули, еду я верхом на стуле! – тужился он и пел.
– У меня до вас просьба, Алексей Кириллович, – играла с ним Анна. – Такая глупая, что вы обделаетесь. Поручение самое бессмысленное: вынести мебель из комнат и поставить на крышу!
Ограничивалось, впрочем, стульями.
Однажды на стулья прилетели аисты.
– Красные каблуки! Красные каблуки! – Анна и Вронский размахивали флажками.
Аисты принесли худую блондинку с большим носом и в золотых очках: это была Крупская!
Женщины обнялись.
К прилету птиц крыша была полностью осоломлена.
Вспомнили Вронских – петербургского и женского: этот какой же?!
– Детский! – Анна смеялась. – Этот детский!
– Усы, – Крупская смотрела на Анну, – откуда?!
– Пушкинские, – дергала Анна себя за губу. – И ногти!
Крупская прилетела с солдатом; Надежде Константиновне нужно было сменить чулки; фамилия солдата была Муравьев.
«Аист – Капнист!» – подумали Вронский и Анна.
Должен был прилететь еще чемодан Надежды Константиновны: мужчины остались ждать, женщины спустились в комнаты.
– Человеческий муравейник, – гостья рассказала, – это Бермудский треугольник.
В комнатах была разлита поэзия, и поневоле Крупская сбивалась на рифму.
– Побрякунцев, тихий омуль, – к примеру, начинала она декламировать, – выплывая из глубин, взял за правило, себе он, светских женщин щекотать!
Анна Андреевна смеялась – Побрякунцева она знала по Байкалу.
Многокилограммовый, он манил в бездну, звал удалиться под сень струй.


Глава вторая. ШАЛОСТЬ ВДОВЫ

Если человек не совершает террористических актов – уже он добропорядочный и заслуживает всяческого уважения – к этому выводу пришли много позже, а пока, во время оно, уже людей, дерзающих превратить старость в страсть или вытягивающих губы воронкою в сторону встречных, всяческому подвергали остракизму, им не подавали руки, изгоняли из фешенебельных гостиных и честили канальями.
Тенденцию отдалять за шалости решительно Анна отвергала, о чем поведала именно в поэме о маленьком Вронском, где вовсе без осуждения показала его собачонкой, бегающим по окрестным ландшафтам – она собиралась писать о Вронском-большом, забавно, гамадрилом, прыгающим по веткам, полным плодов и листьев, но тут буквально ей на голову свалилась Крупская, и эта шалость вдовы была куда серьезнее всех прочих шалостей.
Парашютистов осуждали более других – прозванные «Красными каблуками», они высаживались на крыши респектабельных домов, шумели, жарили шашлыки и разбрасывали мусор.
– Мы, – объясняла Крупская, – я, Побрякунцев, Муравьев, прочие – освежив лицо цветочным одеколоном!
Солдат подвешивал ее к потолку, и в гамаке Надежда Константиновна запускала гальванический механизм.
– Ты слишком часто вспоминала ее, – Анне говорил Ахматов, – именно поэтому она появилась у нас!
Всесильный глава Синода не решался выгнать из дому лучшую подругу жены; Крупская же продолжала шалить (она оставляла дыры на верстаке, пила генеральские аперитивы, рассыпала по комнатам прах Тургенева – попискивала, мигала, постреливала), и потому решено было вторично выдать ее замуж.
Недавно распространившееся в Петербурге мистическое настроение диктовало отдать ее за лилового призрака, разбитого, убитого и не человека более, положение которого было ужасно еще тем, что он не находил нигде, в самом себе, точки опоры.
Начали освобождать от стульев простенок между шкафом и камином в гостиной, в противоположной стороне от портрета: в перчатках, повторявших очертания его ногтей, мятущийся ледяной капризник драпировался в мантию научных умственных и общественных интересов.
Представления, вызываемые воображением, становятся зачастую так действительны, что требуют соответствия с другими представлениями и с действительностью. Надежда Константиновна не видела ничего невозможного и несообразного в представлении о том, чтобы сойтись с призраком, если он был призраком хорошего и уживчивого человека.
Отчаянно солдат Муравьев ревновал.
– Хошь – дам раза?! – показывал он портрету пудовый кулак.
Директор департамента выходил с ведром, закручивал французскую фразу, которой смысл был тот, что иной умело закрашенный портрет, если как следует его поскрести, вполне может оказаться расчерченной сетью параллельных проспектов-рельсов, по которым Некто Забытый провозит на огненных пеликанах рокочущее кадило со стираксой.


Глава третья. КЛЮЧИК В ЗАМОЧКЕ

Пудовый кулак – подовый пирог.
Анна не позволяла убирать мусор – из него росли стихи.
– Может завестись композитор, – предупреждали ее. – Корми его после и изволь слушать!
Извольского она не боялась, а композитор был даже кстати.
– Пускай заводится!
Пирог в одночасье лишился последней буквы: Анна припрятала.
Она писала драму в стихах, и та вполне могла быть обращена в оперу: «Ледяной капризник». Странным образом в действие вплетена была Крупская. Она заболевает лошадиной болезнью, ее лечат ледяными компрессами; один из компрессов – капризник, обращенный в компресс злым волшебником – Надежда целует и расколдовывает его, тот бросает капризы, Крупская выздоравливает, играется и поется свадьба – до поры всё!
Тем временем на крыше приземлился чемодан Крупской, в точности такой же, как предыдущий, некогда отданный на хранение Анне и нераскрытый за невозможностью это сделать; второй чемодан поставили рядом с первым.
– Угадай, что внутри?! – подначивала Надежда Анну.
– Красные каблуки? Муравьиная кислота? Консервы из омуля? Музыкальные треугольники?!
Крупская провернула ключик в замочке и пригоршнями принялась разбрасывать содержимое.
– Космический мусор! Звездная пыль!
Когда пыль рассеялась, перед женщинами стоял композитор.
– Модест Петрович! А мы заждались!
Решительно Анна не поспевала за своими образами, осыпавшимися в мусор: лиловый призрак смешивался с ледяным капризником, сенатор Извольский – с сибиряком Побрякунцевым, Некто Забытый – с Отражавшимся-в-Глазах, Илюша Артамонов – с Вронским.
– Директор департамента – огненный пеликан, – с вечера предупреждала Анна во избежание недоразумений.
– Фиксирую, – генерал соглашался и наутро, встречая большую яркую птицу где-нибудь в коридоре, учтиво с ней здоровался.
Незамедлительно композитор стал сочинять музыку, кадило со стираксой приспособили для ремонта крыши, починили компрессор, из подвала вынесли сорок повапленных гробов: папа Вронский удачно вписался в солнечное сплетение и с сияющей высоты наблюдал успехи сына.
Илюша Артамонов сблизился, наконец, с Сережей Карениным и даже вошел в него составной частью, Ахматов по настоянию Анны принял участие в составлении Высочайшего манифеста, в текст которого внесены были рифмованные французские фразы.
Лиловый призрак прибыл знакомиться с Надеждой Константиновной – как и ожидалось, он предстал Лениным-Духариловым.
– Не родственник вы, случайно, политическому проходимцу Ленину-Левину? – на рауте спросил генерал.
– Ленин-Левин, – с достоинством ответил Владимир Ильич, – содержит аптеку в Одессе, а мой Ленин – шовинист и русский барин!


Глава четвертая. ВДОХНУТЬ СТЕПИ

– С прошлым покончено! – Ленин предупредил Крупскую.
Надежда Константиновна хотела ребеночка.
Он принес ей несколько.
Ночью, втихую, они отбыли в Одессу.
– Разве же ты не погиб на детском утреннике?! – она ощупывала его в отдельном купе.
– Об этом давно все забыли! – Владимир Ильич посмеивался.
– Какой ты обтерханный, – закручивала она фразу. – А при ходьбе: попукиваешь или скрипишь обувью?
– И то, и другое, – посмеивался Владимир Ильич.
В Одессе он планировал открыть аптеку для политических проходимцев.
Надежде Константиновне по сердцу более была парикмахерская.
– Освежить лицо цветочным одеколоном, – попукивал ей Ленин, – можно и в аптеке.
– Освежив! – поправляла она его.
Ильич скрипел обувью; в соседнем купе ехали Извольский и Побрякунцев.
– Освободились большой нос с золотыми очками, – Извольский перечислял по списку, – складные губы, пушкинские усы, петербургские мужские ноги и целая груда костей.
– И вы, я понимаю, – дергал его Побрякунцев, – решили этим воспользоваться в корыстных целях: собрали себя сами! Заново! Из подвернувшихся материалов! Хлама! Черт с ним! Но голова?!!
– Она была никому не нужна. Про нее забыли. К тому же, я изменил детали, – кивал Извольский головой Богомолова.
– Узнает Самка – она вам эту голову откусит! – сказал Побрякунцев очевидное.
– Пока еще она выберется из своих Палестин, – воронкою вытянул Извольский губы. – Самка Пинхусовна Богомолова-а-а!!
Последний звук вышел продолженным – слился со скрежетом тормозов, криками, со всем, с чем полагается в подобных случаях – поезд встал, с верхних полок сыпалось: какая-то женщина, объявили, бросилась под колеса.
– Упала, – они поправили, – между колесами!
Двери открыли, и пассажиры вышли вдохнуть ночной степи.
– Вы были в том товарном, когда она сделала это впервые? – Побрякунцев пил терпкий полынный дух.
– Да, разумеется, – Извольский поиграл костылем, – я стоял тогда на тормозной площадке и, как мог, ее подбадривал.
– Потом, бесстыдно растянутый, именно вы лежали  на столе железнодорожной казармы… вместо нее?! – Побрякунцев прозрел.
– Было темно, я отрастил длинные волосы, надел женское платье…
Открылось!
Проговорившийся теперь должен был устранить узнавшего, либо узнавший – убрать болтуна.


Глава пятая. ТАЗЫ И ГОЛОВЫ

– Кажется, это Побрякунцев? – Крупская посмотрела.
Мимо них пронесли носилки с распростертым телом.
– Да уж не Извольский! – кое о чем Ленин догадывался.
Они стояли в степи у вагона, хотя могли и прохаживаться, но при ходьбе у Владимира Ильича могли возникнуть прихоти, и Крупская опасалась: услышат!
– Во времена Толстого, – внушал пассажирам Извольский, – не было железной дороги. Была имитация!
Багажный вагон единственный сошел с рельсов – из него просыпались свиные туши; между ними мелькало лицо колбасницы.
Встречая друг друга, они не могли удержаться от смеха: в Одессе предполагалась мясная лавка.
Багажный вагон-ледник медленно таял, грозя луне.
– Зачем вы едете и едите? – спрашивали одни.
– Мы едем для того, чтобы есть там, где вы, – отвечали другие.
Распущенные, разбросанные силы, как после холодной ванны, с головой, плечами, руками, в круглой шляпе, ворочали тазом и тупыми ногами.
– Зачем? – спрашивали головы, плечи и руки.
– А для того! – отвечали тазы и тупые ноги.
Пальцы производили чувство, похожее на придавать важность.
То, что ее не имеет, стало быть.
– Они бросили шкатулку, представлявшую поезд, – произнес Владимир Ильич.
– Дети, – вздохнула Крупская. – Они насажали пассажиров на крышу, как в гражданскую.
Была пятница.
Явились мужики, упавший вагон возвратили на рельсы.
– Тили-тили! – снова запели колеса.
– Хали-гали! – вторыми голосами их поддержали плечи и головы.
Плавно, освещенные окна набирали скорость.
– Могут, когда хотят, – Крупская сообщила. – Плечи и головы.
– Хотят, когда могут, – Ленин обобщил. – Тазы и ноги.
В Одессе  молодых должны были встретить Ришелье и миледи.
Замечательно от Надежды Константиновны пахло, но Владимир Ильич знал, что это не настоящий ее запах – аромат распространяли чулки, которые на память они прихватили у Анны: чулки и подвязки.
Поезд, они понимали так, их вез настоящий: от него несло мазутом и гарью – самая железная дорога при этом была детскою: они ехали по замкнутому кругу, а, может статься, просто сидели в октябрятской комнате и накручивали пружину действия.
– Колючки подбирать легко ли – верблюдами в Монголии? – смеялась Наденька.
– Пионерский чудо-поезд, чудо-поезд пионерский! – махал флажком Володя.
Никто не должен был предугадать их следующего шага, слова, мысли.


Глава шестая. В МУНДИРЕ ГОЛУБОМ

Когда был Ленин маленький, носил он брюки-клеш.
В «Детгизе» Анне Андреевне предложили издать о нем книгу.
Кое-чего при жизни он не афишировал.
После происшествия на детском утреннике Владимира Ильича положили в мавзолей – через некоторое время он ушел оттуда, но возноситься шибко не стал и потому вместо него к Богу-Отцу послали Отца Гагарина.
Опустевший мавзолей представлял теперь лишь самого себя, шкатулку, и люди, проходившие мимо, воспринимали его как памятник слову.
– Слово мавзолей умерло, – родители объясняли детям, – но мы должны вечно помнить о нем и подкреплять делом.
Никто не знал – каким, и потому на крыше мавзолея появились пассажиры, сама же шкатулка была поставлена на рельсы и малой скоростью отправлена в Одессу.
Была пятница.
За окнами гудели троллейбусы.
Нужно было ехать на детский утренник. Утренники сбили листья с деревьев. В сумочку Анна Андреевна положила немного женского мусора: ветошь: вытирать руки: она подрабатывала цветочницей, занималась окрашиванием листьев и ходила с зелеными пальцами.
Пасмурная лампа в голубом мундире, отчего ты стонешь в собственной квартире?
Старые слова умирали – и с ними целые сочетания.
Умерли печенюшка, спадавеккиа, ковшь, неневинность.
Вместо боа появилось оба. Вместо тилижо – верстаче.
«Велика важность!» – производила Анна чувственно пальцами.
Она рассказывала мальцам о простенке между шкафом и камином, перчатках, повторяющих очертания ногтей, дырах на верстаче.
– Мальчик Володя, – она декламировала, – придавал наружность тому, что, в принципе, ее не имеет. Так, из мазута и гари он мог образно представить поезд, идущий куда-нибудь. Он мог, если понадобится, открыть в мавзолее аптеку, но организовал там бесплатную столовую для малоимущих.
– Приобщитесь телу Ленина! – бесхвостые, смеялась пацаны.
Мальчики записывались в октябристы, девочки – в февралины.
Февральская революция в России получилась женской.
В мавзолее лежала Крупская; поезд возвратился из Одессы и снова занял место в простенке между шкафом и камином.
– Умри, несчастная! – кричали Крупской, становясь в позу.
Из мавзолея шли моды: девочки зарисовывали фасоны платьев, чулок, башмаков.
– Сколько бы вы не говорили мне о любви, я буду вас слушать, как труп! – Надежда Константиновна отвечала претендентам.


Глава седьмая. СЕКРЕТНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ

Когда был Ленин маленький, носил он соломенную шляпу.
Соломенную шляпу с кудрявой головой.
Точно голова повторяла очертания шляпы: дело было в шляпе!
Анна писала, и ей открывалось.
Дело в шляпе было первым умершим словосочетанием, но, когда Ленин был маленьким, оно жило, кудрявилось, перхотило и придавало форму.
Из печенюшки, спадавеккиа, ковш(ь)а и неневинности можно было сварганить верстаче.
От верстаче шли моды.
Моды рождались и умирали.
Сделалось модным колоться: верблюдами из Монголии везли колючки.
За окнами шумели троллейбусы, полные пассажиров и мусора: нужно было ехать с утренника.
В собственной Анны Андреевны квартире стонала пасмурная лампа и потому Анна поехала не домой, а направилась в Противоположный сад.
Деревья повторяли очертания ее фигуры.
В Противоположном саду имитация сливалась с космическим посылом.
Имитация обыкновенно приходила сама, космический посыл вперед себя высылал квитанцию, по которой Анна могла его получить.
На устах квитанции была печать.
Ветки шумели: Анна навешивала листья, красила их, прикалывала цветы и плоды.
Со стороны казалось: имитация (естественное отправление).
В действительности был космический (прием).
Слова жили своей жизнью: стучали точками и тире – грузились бочками и разминались в пюре.
Листья слов.
Словоцветы (цветоножки и ручки).
Плоды словосложенья.
Слова жили своей жизнью, люди – своею; там, где пересекалось, вырастали деревья.
Когда-то для самых маленьких на деревьях росли печенюшки; в сумке у Анны Андреевны было секретное отделение – листья, цветы и плоды лежали на виду, а вот печенюшки, тайно испеченные, на случай досмотра были припрятаны, и, придя в Противоположный сад, она вынимала их по одной и на проволочках развешивала между плодами и листьями.
Самым маленьким когда-то был Володя, а Надя была старше и потому свободно могла посадить Володю в ковшь.
Анна Андреевна могла зарифмовать все что угодно, и легко рифмовала Володю с Надей.
Она умела играть только Первую симфонию Мусоргского, но играла так, что пианино буквально ходило по кругу.
Она играла и пела:
– Когда был Ленин маленький, в кармане он носил финский нож!


Глава восьмая. ЗНАЧЕНИЕ СИМВОЛА

«Куда всё девается?!» – недоумевала Анна.
Всё вокруг превращалось в слова и уползало в «Детгиз».
«Шевеля буквами, – она наблюдала. – Буквально!»
Она сознавала, что меньше любила мальчика, а больше – девочку.
Она сознавала, что меньше любила мальчика, а больше – мужчину.
Она сознавала, что меньше любила мальчика, а больше – слово мальчик.
Анна приготовила пюре и загрузила его в бочку. Пюре жило своею жизнью, а бочка – своей; поверх бочки она приспособила голову Богомолова, и та сразу выпустила из себя тупые желтые ноги. Анна приколола триколор – теперь это был сенатор Извольский.
В комнатах стонала пасмурная лампа в круглой шляпе; разноцветными огоньками в гирлянде пробегал Вронский – женский, петербургский и детский.
– Через шесть дней он лежал в гробу, – сказал Извольский.
– Через пять дней он влетел в трубу, – сказала лампа.
– Через четыре дня он вошел в меня, – сказал Вронский-женский.
– Через три дня он обскакал меня, – сказал Вронский-петербургский.
– Через два дня он укусил меня, – сказал Вронский-детский.
От миски приятно пахло куриным бульоном, а от блюда – жирною курицей с белым сочным рисом и репою – миска однако была пуста, а на блюде лежал, изогнувшись, длинный черный волос.
Потресов, обиравший тарелки, эту оставил – всему, что не имело субстанциального характера, он придавал значение символа.
– Через семь дней, – Анна воспользовалась, – он лежал в мавзолее и имел символическое значение!
– Насколько я помню, – сказала лампа (это был генерал Ахматов), – от супруги он заразился лошадиной болезнью?!
– Именно, – Извольский поворотил ноги. – Ленин умер от крупа!
Посмотрели на дверь: не войдет ли Толстой; не вошел.
На минуту они обманулись, подумав, что появившиеся-таки низкий лоб, крошечные глаза, жирная кожа, нос со звериными ноздрями, дряблые (точно приплюснутые ударом кулака, бесформенные, отвислые) уши – между впалыми щеками толстые губы и ворчливый рот все же принадлежат Толстому; те, однако были сами по себе. Лоб, глаза, кожа, нос, уши, щеки, рот не создавали единого лица, являясь лишь составными частями студня, свиного, с хреном.
Существует ли то, что не упоминается?
А если упомянуть несуществующее?!
Лицо колбасницы распалось на составные части: несуществующее.
Лицо Толстого не упоминалось.
Никто еще от студня не умирал – так ли?!
Она будет первой!
Решительно Анна вычерпнула кусок с глазами и опустила себе на тарелку.


Глава девятая. ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ

– На другой день, – сказал Володя, – я распорядился поставить себя на ноги!
Все дети закричали, а Сережа сказал:
– С умершего ободрали мясо: глаза, кожу, уши!
– Остался скелет, – Володя продолжил. – Он стоял в простенке между входом и саркофагом и за руку здоровался с посетителями.
– Он был голый? Скелет?! – спросила Маша.
– Зачем? – Володя удивился. – Сюртук от Шармера, панталоны от Моссельпрома.
– Днем он стоял, ночью лежал в саркофаге? – предположил Павлик.
– Ночью, – Володя понизил голос, – скелет выходил из мавзолея и ходил по городу.
Дети притихли, а Надя Крупская выпучила глаза.
– Его мучила его неневинность, – сказал Володя.
– Арманд! – закричали дети. – Шарман!
– В церковных книгах, – Володя велел им замолчать, – скелет записали Абрамом Левиным, аптекарем (Аптекманом), одесситом, плохим ведром, какашкою, повапленным гробом, политическим проходимцем и даже Самкой Пинхусовной: Самка Пинхусовна Левин!
– Что Самка Пинхусовна умела? – спросил Алеша.
– Она могла шуметь троллейбусом, стучать тире и точками, скрипеть обувью, вынуть на одной руке мужчину из ванны, откусить ему голову или ногу.
– Она умела стрелять в молоко и гореть в бочке из-под пюре, распространяя скверный запах! – другой Алеша, рассмеявшись, сложил губы для поцелуя – Аня хорошенько его поскребла: повапленный гроб! (В неполные восемь лет уже он полностью осоломился и был готов к брачным играм!)
– Товарным из Германии в Россию прибывает Богомолов, – Володя не отвлекался, – и по заданию мировой закулисы Самка останавливает поезд: она соблазняет Богомолова и становится единственной его наследницей…
В это время двери железнодорожной казармы растворились, в лица детям хлынул яркий свет: на корточках, на соломе, они сидели вкруг стола, на котором, бесстыдно растянувшись, лежал роман в дореволюционной обложке и панталонах от верстаче с откушенным названием и пожелтевшими страницами; вошел сторож с уродливыми ладонями и расплющенными пальцами, ногти которых повторялись почти дословно очертаниями тончайших перчаток.
В его руках был Земной шар, над головой витал Космос, а под ногами разверзалась Преисподняя.
– Кто из вас Пушкин?! – изрыгал он пламя и бил копытом.
– Пушкин в Космосе, – дети поспешно отреклись.
– В Космосе?! – вроде как сторож удивился.
Он принялся шарить над головой, и дети говорили ему левее или правее.
Наконец, он выдернул Пушкина из Пространств и тут же откусил ему голову.
– Для детей он писал лучше, чем для взрослых, и взрослые постановили ему отомстить! – великан смеялся.


Глава десятая. УГРЮМЫЕ И ГОЛОДНЫЕ

Перед царскими дверями певчие поставили аналой.
В церкви Святой Балерины на Малой Конюшенной дух свидетельствовал о самом себе: сомнительный и вызванный из бездны словом неосторожного аскета (эстета).
Пешеходы, угрюмые и голодные, торопились по домам: мужчины, как один, были седоусы и седобороды: Тургеневы!
Продолговато-овальные головы женщин грешили несколько вздутием щек в нижней части лица, но правильность формы оттого не страдала, и профили походили на Виардо.
Дух, аналой, самая церковь, седые волоса и пухлые щеки – всё состояло из одной линии, которой было очерчено.
На улице городовой держал свой одинокий караул и с нетерпением ждал смены.
Перед домом на Сергиевской, в котором жили Ахматовы, по мостовой разложили солому – всем по соседству было известно, что хозяйка хотя и не при смерти, но очень больна.
Полагали, что Анна Аркадьевна захватила простуду, возвращаясь от Вронского: сильно взволнованная, она не подумала запахнуться как следует – к тому же не позаботилась надеть чулки.


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. НОВОЕ НАЗНАЧЕНИЕ

Симпатическое предстательство пришло на смену делу в шляпе.
Алексей Александрович понимал, что в Космос полетит, скорее всего, Отец Гагарина – он же, Каренин, останется на Земле и, вполне вероятно, получит новое назначение.
Он раздобыл праха Тургенева, но не регистрировал его в Летаргическом обществе, а оставил неучтенным и разложил по конвертам; в фанерном ящике кривлялась голова Богомолова; великий немой показывал пальцами не вполне определившиеся положения.
Пальцы намекали на не привнесенные образы, непридуманные слова, не устоявшиеся понятия, не зазвеневшие прелести и на не задавшиеся ликующие тоны.
«Можно, – говорили пальцы, – так (настолько) отдалиться от спадавеккиа, что и припасть к нему после всего станет весьма затруднительно!»
«Можно, – для себя прочитывал Алексей Александрович. – Очень даже!»
Была пятница.
Умер писатель, оставивший по себе ряд повестей и романов, отличающихся большими или меньшими литературными достоинствами.
Мальчик задушил желание разговаривать.
Окровавленные люди ударяли по отрезанным головам электрическими дубинами – черепа разбивались, и мозг разлетался.
И – что?!
А – ничего!
Невыносимая тяжесть, которая бесконечно наваливалась извне и которой прежде удавалось подмять его, оттопырить уши, затупить ноги, вывернуть наизнанку кишечник, полуутопить в мокроте, внедрить ему девушку в глаз или беса в ребро – вдруг перестала действовать!
Со словом шаги оставалось по-прежнему: услыхав шаги Отца Гагарина по лестнице, Каренин поднялся со стула, чтобы встретить его.
Отец Гагарина говорил монотонным, усталым голосом, как будто думал вслух.
«Умер писатель, – говорил он думал, – задушил мальчик, окровавленные люди».
Нежно-сиреневый чулок с багровыми, маленькими, как искры, цветами, мягко обтягивал ногу.
– Алексей Иванович, – Каренин спросил, – чья это нога? Откуда у вас?
– Ого, да ты, кажется, целуешь?! – Отец Гагарина оттолкнул Каренина, но Алексей Александрович крепко вцепился в ногу и выдернул ее у Алексея Ивановича.
Это была космическая нога.
Приспособленная к безвоздушному пространству и всемирному тяготению, она жестко пульсировала, хрустела разноцветными пальцами и властно поднимала Алексея Александровича над собою.
Неразборчиво снизу что-то кричал Алексей Иванович.
Алексей Александрович поднимался.


Глава вторая. СТОИКИ БУДУАРА

Между тем подан был завтрак  – Каренин после известных событий не завтракал, но иногда приходил и съедал сухарь.
Поднявшись в столовую, он обнаружил там цельное симпатическое предстательство старинных своих приятелей и знакомцев: множество шляп разбросаны были по комнате (и даже один космический шлем), но дело было не в них.
Академик Иван Павлов и партийный публицист Петров-Боров открыли полученную из Одессы коробку с черными кудрявыми волосами и из них выкладывали Пушкина – недоставало левой ноги.
Все посмотрели на Алексея Александровича – Каренин больше любил слово Пушкин, чем его самого, но тут же из чулка он вынул ногу и передал конструкторам.
Сощелкнулось: Пушкин откинул голову и протянул руку; освежив лицо цветочным одеколоном, он встал на подоконник и плавно с него перенес себя на карниз.
Присел – и тут же огненный пеликан вырвался из директора его департамента; все окуталось непроницаемым дымом – когда дым рассеялся, Пушкина на карнизе не было…
Алексей Александрович ни под каким видом не хотел вспоминать о бывшей своей супруге, но понял, что та наглупила в «Детгизе» и в Летаргическом обществе тоже – заказанная и доставленная с большим опозданием модель ее мироздания была попросту взята из пальца или даже высосана с потолка: ему уже слышался возмутительный светский шепот.
«Издержки оплачиваются казною, – шептали, – упразднил послеобеденный сон; стоики будуара выхлопотали покровительство очень влиятельной дамы».
Бегали невидимые в шелестящих одеждах.
Отец Гагарина трещал прахом Тургенева – он брал пачку запечатанных конвертов и с натягом пропускал между пальцами.
– Алексей Иванович, – взвивался Каренин, – прекратите! Это невыносимо!
– Нежный какой! – Отец Гагарина ловил невидимого и звенел прелестями.
Они ходили на вокзал встречать Самку Пинхусовну, но одесским экспрессом в Питер прибыл Аптекман с пожелтевшими от химикатов ресницами и рецептом гремучего студня.
– Никто еще от студня не умирал! – сразу на кухне принялся он за изготовление.
Поочередно Алексей Александрович и Алексей Иванович следили, чтобы Аптекман не стал другим человеком.
До поры проносило.
В комнате, отведенной гостю (угольная), тем не менее в изобилии на стульях появляться стали предметы женского гардероба: корсеты, горжетки, эти ваши каучуки.
Много змеилось чулок и подвязок.
Аптекман наполнял чулки студнем и эластично закручивал.


Глава третья. ВЫЗЫВАЯ СОБЫТИЯ

В разных концах столицы стали появляться огненные пеликаны.
Они вспыхивали вдруг на Песках, в Коломне, где-нибудь даже у Казанского – директора департаментов, ими подхваченные, резко взмывали в воздух и уносились за облака.
– Никогда не ищите прямой связи между чем бы то ни было! – у себя в церкви рокотал Прохоров. – Все же, господа директора департаментов, избегайте по городу разъезжать с рыбою! – кадил он стираксой.
Рабочий дед Гагарина Матвеев упорно продолжал рыбачить и весь улов привозил в какой-нибудь департамент директору.
Тело очередного руководителя после его обнаружения наряжали в женское платье и бесстыдно растягивали на столе в какой-нибудь из железнодорожных казарм: обыкновенно у него недоставало головы или ноги – ногти же оставались в полном порядке и даже сохраняли форму надетых поверх перчаток.
Проводивший расследование уже по нескольким случаям судебный следователь Энгельгардт сам переоделся директором департамента, помощник же Самарин загримировался столоначальником – в таком виде оба они уже несколько времени разъезжали по улицам, вызывая события на себя.
Легко, они замечали, одни фланирующие заменялись другими: одни исчезали, другие появлялись: появлявшиеся исчезали, исчезнувшие появлялись в новых сочетаниях.
Было появился Пушкин-Ленин; с Гончаровой-Крупской этот ледяной капризник (лиловый призрак) требовал соответствия с прочими представлениями о действительности; гальванический механизм давал ему и ей точку опоры. Пронзенная осиновым колом, парочка рассыпалась в прах, чтобы снова собраться где-нибудь на Васильевском или в Измайловском полку.
Как оказалось впоследствии, на базе Ленина в ООО «Летаргическое общество» строились усовершенствованные самоходные модели (держалось в тайне), способные осваивать другие планеты – этому препятствовали чуждые силы.
Синод издал распоряжение: заклясть чуждые силы при помощи формы; этим активно занялись в «Детгизе».
В основе макрокосма лежит намерение, понимали все. Но какое?!
Среди других было намерение некоего Берга в воскресенье полететь на огромном воздушном шаре; старт был назначен в Противоположном саду.
Судебный следователь с помощником явились чуть не первыми; черты лица Берга изобличали большой ум и непоколебимую волю; он был в костюме Леля; присмотревшись в нем можно было узнать Ольгу Леонардовну Книппер.
Шар, очевидно было, это форма.
Их разговор сразу принял опасный характер.
– Шар – это ваш надутый каучук? – не обинуясь, спросил Самарин.
Ее нет было как будто обращено к деревьям.
Печенюшек никто не видел, но, по ощущениям, они висели.
Мальчик подошел и задушил всякое желание продолжать беседу.


Глава четвертая. ШАГИ НАВЕРХ

Волосяной Пушкин – Волпушкин – со взрывною ногой вышел из «Детгиза»; остановился, о чем-то подумал, возвернулся и вышел снова уже на взрывной ноге.
В «Детгизе», он понимал, положительно наглупили: они написали Аптекману и выпустили его в Петербурге: Аптекман был женщиной, опасной и влиятельной дамой. В «Детгизе» полагали, что, чуждый всему, Аптекман чужд также и чуждым силам. Аптекман, полагали в «Детгизе», мог формировать, но тот только формовал.
В той или иной форме проявлялись намерения: истребить поголовно директоров департаментов, заменить их пеликанами, пеликанизировать Ленина, вызвать его из департамента небытия, отправить в Космос и сделать Богом: Кацеленинбоген!
Напрямки, почти что, намерение вело в макрокосм!..
Какой-то директор департамента пробежал мимо Александра Сергеевича – его преследовали два пеликана с огненными гребнями и на курьих ножках; верхом на одном сидела русалка, лихо размахивавшая железной цепью: никто, решительно, не поспевал за событиями!
Атомоход «Ленин» по Неве вплотную подошел к Эрмитажу; Эрмитаж был большой мир, а «Ленин» – малый; под Эрмитажем понималась вся Вселенная, под «Лениным» поднималась машина, животное или человек.
Отчаянно Эрмитаж дымил, и главный его дымоход тоже был «Ленин»: атомоход против дымохода!
События шумно заявляли о себе, но не успевали развернуться, спихиваемые идущими следом.
В Противоположном саду Пушкин-Крупский остро заточенными ногтями отцарапывался от Гончаровой-Лениной – случайно острием был поврежден надутый каучук Книппер: возмутительный светский шепот пробивался из образовавшегося отверстия.
– Волосяной Пушкин – это шиньон! – шипели.
Подыскивалась соответствующая голова, но взрывная нога, появившаяся, придала всему новое содержание.
Александр Сергеевич взглянул на хронометр: спадавеккиа!
В сиреневом, чуть загрязнившемся чулке жарко запульсировала нога – до отказа он завернул пальцы.
Шаги, ускоряясь, отдавались в Космосе: шаги наверх, прелестный звон, ушей очарованье!
Поднявшись выше крыш, поэт высматривал нужную.
Солома, стулья, аисты: пожалуй, сюда ему было рановато.
Пролетая над Противоположным садом, он подкрепился с деревьев несколькими печенюшками.
Александр Сергеевич знал, что его слово любят больше, чем его самого – вперед себя он пустил словечки, долженствовавшие обеспечить ему лучший прием.


Глава пятая. ГОЛОВА В ЧУЛКЕ

Директор департамента задних дел господин Анус, высосанный из потолка в «Детгизе», прогуливался по Невскому с большою, завернутой в газету рыбой: Ленин, он думал, в Петербурге делает революцию за революцией, а Лёнин в Одессе по-прежнему держит аптеку!
«Если же, – думал дальше детгизовский, – России прописали революцию, то подготовить ее по рецепту вернее всего можно в Одессе!»
Лёнина в Питере представлял Аптекман, он же представлял Самку Пинхусовну Левин-Богомолову; поговаривали, что эта троица имеет отношение к ленинскому скелету, похищенному (так предполагали) из мавзолея: мавзурики – появилось даже новое словцо.
Рассуждая помаленьку сам с собою, господин Анус или тот, кто его представлял, помахивал рыбою; замечательная ленинская статья была выставлена в витринах магазинов: «Как нам реорганизовать «Детгиз».
«А очень просто, – горели аршинные буквы. – Нужно переоборудовать его в детский мавзолей и положить внутрь мальчика Володю!»
Шаги людей, которые несли посуду накрывать в мавзолее стол для ужина и чая, разбудили Россию: заспанное общерусское лицо открыло себя во вне – вот-вот заработать должна была голова.
Машина, животное, человек – из этой троицы предстояло выбрать верного Ленина: Ленин-машина расходовал слишком много энергии, Ленин-животное давал мало мяса и шерсти, Ленин-человек не открывался в вочеловечении.
Самая человечная машина?..
Голова в чулке преградила господину Анусу дорогу: пеликан! Голова-бомба! Шумно о себе заявивший и мигом пожравший рыбу, пернатый не успел развернуться во всей красе: мимо пролетал Пушкин – накинул волосяной аркан и утащил за собою…
Весь этот формализм, детгизовщина на гофманский лад, – сочеталась ли она с предписанным социалистическим реализмом?!
Ждали Высочайшего Манифеста от Партии и правительства.
Тем временем из Эрмитажа были вынесены все стулья – внутри же помещений вдоль стен расставлены были слова: свобода, равенство, братство.
Легко на свободу можно было сесть (разрешалось!), на равенство – даже прилечь, а на братство – положить (развесить) с себя снятую одежду.
Вышел Манифест: живым предоставлялись равные права с умершими.
Академик Иван Павлов вскрывал повапленные гробы и сохранившиеся лица освежал цветочным одеколоном: задушенные было мальчики ходили раздушенными; партийный публицист Петров-Боров писал о стоиках будуара, невидимых и в шелестящих одеждах.
Каучуки вынесены были из спален и представлены на всеобщее обозрение.
Отдавая быстрые общие поклоны, Отец Гагарина торопливо, мимо ряда почтительно расступившихся сотрудников, прошел к ракете, толкнул лошадь в оглоблю и вернулся обратно.
Тело, с которым была соединена мировая душа, обладало сферической формой и было лишено каких бы то ни было органов чувств.


Глава шестая. ПОПАЛ НА ПРИЕМ

Александр Сергеевич Пушкин – наполовину волосяной, наполовину взрывной – с гофмановским пеликаном на аркане летел над грешною землей: все у кого чувства не поднимались до пафоса, попросту его не замечали.
В Противоположном саду собрались опрощенцы; Ленин стоял на верхушке Александрийского столпа; молоденькая клирошанка отворила окно в церкви Святой балерины, и стройный хор голосов донесся слабо и невещественно от Конюшенной до самых могил Лавры.
В просторной прихожей установлена была на шарнирах серебряная правильная сфера подходящего диаметра: Пушкин открыл, поместил внутрь пеликана, придал конструкции необходимую скорость вращения.
Без доклада ступил он в средней руки будуар: портрет Кацеленинбогена в красном углу, выставка каучуков на стенах, чулки на стульях, невидимое шуршание.
Не чуждый чуждым силам Аптекман, покачиваясь, общался с макрокосмом: андрогинный, он был в женском платье и на тонких обритых ногах.
– Для чего Бергу понадобилось лететь на шаре? – Пушкин спросил.
– Берг, Лель, Книппер, – Аптекман ответил.
– Нужна ли России национальная идея? – Пушкин спросил.
– Футбол, коммунизм, Анна Каренина, – Аптекман ответил.
– Придумана ли последняя фраза? – Пушкин спросил.
– Приплыла акула и откусила ему ноги, – Аптекман ответил.
 Заметно было – он колебался между двумя кандидатурами: Пушкин или Маслов? За Пушкина говорил социалистический реализм, за Маслова – политическая коррекция.
Он попросил Александра Сергеевича остаться на вечерний прием.
– Родословная Книппер? – Пушкин спросил.
– Ольга Леонардовна Винчи, – Аптекман ответил.
Он запустил большой фанерный ящик, и Пушкин наблюдал, как внутри него кривляется голова Богомолова.
Александр Сергеевич спросил свечей и чайник – подали самовар и лампу.
Где-то скрипнули половицы – кто-то прошел по паркету.
Шаги людей, выносивших посуду из мавзолея, вгоняли в сон.
По уставу при сюртуке не полагается белого галстука – Пушкин снял.
Генуэзский диван можно было обратить в кровать: волосяную, с железным остовом и кретоновою обивкой, полинявшей от частой стирки – что-то глубоко развратное и бесконечно циничное было в его ласках. Горничная в тот день совершенно сбилась с ног, не умея угодить барину.
В который раз гений победил метод.
Поднявшийся на высоту Бесконечности, он (гений, метод), как мог, стремился к достоверности (духовности, пикантности).
Оставалось лишь вставить нужное.



Глава седьмая. СЕМЬ РЯДОВ

Где застывает? Где устает стоять? Где садится? Где забывает об обеде?
Кто?!
Да, в общем, какая разница!
Вы видели свои тюльпаны?!
Один ищет шляпу, забытую где-то на мебели, другой беспокоится о небольшом долге, третий спрашивает, который час.
Мало знавший женщин, сильный и сиплый, Маслов прекрасен был естественною красотой урода, строго соответствовавшей законам политической коррекции.
Искавшие Бога, самые разнообразные люди, рано или поздно натыкались на Маслова: застывали.
– Не надо, – говорил Маслов, – ни Церкви, ни догматов, ни культа, никаких умствований, ни метафизики, ни анаболиков: надо любить свои тюльпаны!
Говоря это, нервически он смеялся.
Сильный мороз сообщал скорость его походке.
Ходивший каким-то чародеем и волшебником, вровень он стоял с Пушкиным.
После совсем молоденьких, по воробью, куропаток, поданных на гренках и таявших во рту, стакана рауенталера и рюмки алькермеса, в светлой гостиной, полной плодов, цветов и листьев, заговорили о том о сем.
В большом фанерном ящике из мавзолея была принесена посуда с характерным ленинским прикусом; в споре мужчины запутались, конкретно Ленин или Лёнин лежит в мавзолее и который из них держит мавзолей в Одессе.
– Ленин держит мавзолей, – прояснила хозяйка вечера, – Лёнин же – мавзолёй!
Полностью в этом вопросе она стояла на толстовских позициях; ее голубое платье в шесть или семь рядов обшито было блондами; невидимые прислужники убирали тарелки и, шелестя, наполняли бокалы.
– Ленин, – Богомолова говорила, – выказывал наклонность собороваться, Лёнин же лишь сообразовался с его пожеланием.
Чтобы избегнуть односторонности, понимали все.
Вброшенное Пушкиным между пихт гуляло по комнате; Маслов злился.
Его тюник из парчи, пусть даже и золотистый, не имел успеха.
– У Анны Андреевны, этой шельмы, говорю я вам, – между тем говорила Самка Богомолова, – есть один такой изгиб тела; он и на ножке у нее отразился и даже в пальчике мизинца на левой ноге отозвался!
– Он золотистый, из парчи? – без всякой надежды спрашивал Маслов.
– Он между пихт, – кричали все. – Изгиб!
Маслову, теперь уже было очевидно, предстояла ночь любви с госпожой Богомоловой и после того – дежурная должность на телевидении.
– Не надо никакого телевидения! – отбивался он, но было поздно.
Ему на тарелку набросали черных тюльпанов.


Глава восьмая. ВВЕРХ И ВНИЗ

Раздался звон стакана, по которому стучали ножом.
– Я пригласила вас, чтобы сообщить, – объявила госпожа Богомолова, – идея стоиков будуара получила свое подтверждение: Космос – сферическое, доминирующее и разумное существо!
Собравшиеся зааплодировали: в дверной проем на самоходной установке въехал академик Павлов: за его спиною была укреплена серебряная сфера.
– Большой мир в малом, – пальцем постучал он по обшивке. – Старинная модель Леонардо!
Молитвенные и сквозные тени забегали по стенам, ударила светомузыка, еще не старая Книппер в белых перьях появилась на сфере и с большим успехом исполнила танец пеликана.
Вышло исключительно органично: с высот Бесконечности метод гения добавил ситуации пикантности; сфера, ко всему прочему, была формой и заклинала чуждые силы воспрепятствовать ей.
Недоставало лишь отринуть сомнения.
– Не слишком ли часто меняют личины? – к Прохорову пригнулся Каренин. – Вчера они завтрашние именинники, сегодня стоики будуара, а завтра, глядишь, – побрякунцы!
– Вчера аквалангисты, сегодня опрощенцы, а завтра, не удивлюсь, – местовые гуси! – Прохоров поддержал.
– Вчера парашютисты, сегодня пеликаны, а завтра, черт их побери, учат мальцов глупостям! – к сомневающимся примкнул дед Гагарина.
Устами же Богомоловой отчетливо говорил Аптекман: застыл, устал стоять, сел, забыл об обеде.
Но кто же (большая разница!)?
Генуэзский диван!
Поднятый на высоту Бесконечности, он бросил вызов футболу и коммунизму!
Славное море – священный Байкал.
Чуждая сила – генуэзский диван!
Побрякунцев и привет от Папы: срослось!
Вдоволь насмеявшись, разобрали Пушкина: Иван Павлов и Петров-Боров упаковали волосяную часть в коробку и передали ее госпоже Богомоловой – взрывную же ногу оставили Каренину: распорядись верно!
Нога, вдруг Алексей Александрович понял, была побрякунцем; Каренин вертел ее так и сяк, но всяко ухоженным длинным ногтем указывала она в сторону Екатерининского канала.
«Завтра, завтра, не сегодня!»
Видно было далеко вверх и вниз.
Богомолова незаметно ушла, но Аптекман остался.
Мертвые, формальные слова кончились – человек показал свою душу.
«Толстой, – открылось Каренину, – мечтал быть с Пушкиным на короткой ноге, но иногда дожидался и потому не встал!»
– Кто дожидается, – успокоил Аптекман. – тот дождется!


Глава девятая. ФОРМА СОНЕТА

Отец Гагарина прошел к ракете, толкнул лошадь в оглоблю и вернулся обратно: полет откладывается!
Отсутствовало топливо – вместо него завезли торопливо.
Он снял шлем и надел шляпу.
Одолевали сомнения.
Сможет ли он напрямки соединиться с душой космоса и повлиять через ее посредство на окружающий мир?!
Он знал, идея полета была именно в этом.
Человек космичен по своей природе, но человечен ли космос?!
Сын был Отцом, когда открывал себя в творении, но сам Отец был Сыном, когда зашло о вочеловечении.
Во вне, в овне!
Выпивший накануне изрядное количество пунша, Алексей Александрович начал потеть, и от него запахло уксусом.
Ужин был оживлен или же просто налегали нелегалы?!
Нелегалы – инородцы: обрусить и заморозить!
Каренин, принимавший участие в богато костюмированном конфликте, следовал, разумеется, общему голосу, желавшему выразить невыразимое – не столько то, что выше слова, сколько то, что до него (слова) еще не доросло.
Его (голос) можно было слушать не без удовольствия, равно как и не слушать без потери.
«Жить – это не значит мыслить, чувствовать, действовать, – говорил общий голос. – Жить – это пить, есть и спать. Эти элементы должны состоять в полном согласии, ибо они равноправные и друг друга поддерживающие стороны жизни».
Алексей Александрович лег на генуэзский диван и поднялся под облака: сверху был виден зонтик Анны, мелькавший между пихт.
– Кишащим рыбою посвящается! – смеялась Анна.
Каренин с высоты простер над нею длинные руки, которых пальцы торчали, как молодые стебли тюльпанов: тюльпальцы.
Оперный палец пел серенаду.
Искомое насекомое с нервическим беспокойством несло в себе вкус, запах, звук, цвет и форму.
Вкус был фаршированной щуки.
Запах – ракетного топлива.
Звук – арфы.
Цвет – белый.
Форма – сонета.
Насекомое в форме сонета – устремленная в космос ракета!
Математический эквивалент того живого, которое поэтически соответствует тому стальному!



Глава десятая. ВО ВСЕ СТОРОНЫ

Легкозвонность стояла в ушах, тонкий трепет отрешенья от вещественности.
– Как французские булки из механической булочной! – смеялся дед Гагарина.
Местовые гуси, прямые и коричневые, змеевидно бугристые, тянулись во все стороны.
«Вы очень нахальны!» – Анна написала Толстому.
На спусковом крючке появился палец Тургенева.
Гуси падали под бременем обстоятельств.
Плетень загораживал дорогу, но удержать ее не мог – вырвавшись, она устремлялась дальше.


ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ТОЖЕ ПОЭЗИЯ

Время раскладывать солому и время собирать ее – два разных времени: наступило второе.
Сенатор Извольский, петербургский Вронский и генерал Ахматов сидели вкруг кровати, на подушке которой чернел, изгибаясь, длинный волос; в простенке между камином и шкафом стоял, как живой, Тургенев; в телевизоре кривлялась голова Маслова; из аптеки принесли накануне заказанные каучуки.
– Трудно представить себе число акул на Байкале! – сказал Маслов.
Анна Андреевна вздрогнула именно потому, что ждала этого.
Ее ноги надежно были укрыты одеялом – ей ничего не угрожало; она оправилась от тяжелой болезни – умерли, однако, слова-сорняки и те, кто неоправданно часто произносил их: боа, тилижо, ковшь, неневинность, Веневитинов, Побрякунцев, Мусоргский.
Тем интереснее было слушать тех, кто установил за словами лишь то значение, какое им присвоено в мире бесконечных явлений.
– Как дурная погода, сейчас хандра, – говорил Извольский: – тоны не задаются, а прелести не звенят. Спадавеккиа!
– Будто бы мальчик задушил, – вторил ему Вронский. – Чувствуешь омерзение, но к чему? К новой жизни, которая зарождается? В ком?!
– Под одеялом у Анны, – генерал загнул язык, чтобы трещать им, – тарелка супа. Кто-нибудь хочет?!
– Начали гладью, кончили гадью! – Анна открыла глаза.
Бросились к окнам, раздернули гардины, сорвали шторы, выставили рамы.
Ворвавшийся ветер дышал розами.
Это была поэзия.
Где-то кричали гуси.
И это была поэзия.
Старая девушка кончила свою молитву.
Это тоже была поэзия.
Из французской булочной вылетали механические булки.
«Вы очень пасхальны!» – Анна написала Толстому.
– Пушкин, – по ящику сообщил Маслов, – согласился на пожрание тучных коров тощими.
«Как же он ходит, – задумалась Анна, – на цыпочках или всею ступней?!»
Рассматривая тело убитой им Натальи Гончаровой, Пушкин любовался ее красивым телосложением: Маслов опустился до открытой клеветы.
Пушкин глубоко засовывал руки в карманы, быстро и сильно скреб там ногтями: Маслов сводил старые счеты – Анна Андреевна прервала трансляцию.
Какие-то люди приходили: опрощенцы: звали пройтись до железной дороги.
Анна написала о Ленине: никогда он не требовал убить Крупскую.
– В Париже, – самопроизвольно включился Маслов, – допрашивают Полину Виардо.


Глава вторая. САПОГИ И ЛАПТИ

Кому было на руку убийство Тургенева, Гончаровой, Крупской и Побрякунцева?!
За каждою жертвой тянулся хвост.
Тургенев, как живой.
Гончарова-неневинная.
Крупская, освежив лицо.
Побрякунцев-омуль.
Виделся сюжет для «Детгиза»: каждого удушил мальчик!
В воздухе разлита была истома. Свет с балкона полосами упадал в сад. Электричество блестело в рюмках; похотливые былинки слабо завивали душу; из отдушин веяло теплом. С отстегнутым крючком на лифе Гончарова блистала красотою и здоровьем. Ласково пахло пылью, пустой нетронутый стакан вспыхивал то желтым, то зеленым, и много огня было в подлянке.
Откуда-то Анна Андреевна достала котлеты: картежник и каторжник: Тургенев и Побрякунцев! Что же они там делали такое, в этой зелени? Что видели? Они были в той зелени или то зеленое было в них?! Картонажи!
Она ела и понимала: для «Детгиза» оба они – зеленые: книжка-раскраска!
Гончарова и Крупская – из-под одеяла явилась гречневая каша. Ходячую мораль обе они находили вздором. Чушь на коротких ногах в дырявых чулках! Относиться к себе, как к драгоценному сосуду с экскрементами!
Молитвенная сквозная тень Отца Гагарина скользнула по-за настенным ковром, и Анна, смеясь, пронзила ее зонтиком.
«Пожалуй что, сапоги Шекспира повыше станут толстовских лаптей!» – она прикинула.
В простенке, как живой, смеялся Тургенев.
Он был чистое стихотворение в прозе, свеж и хорош.
«Аквалангисты едят лангустов, – слегка он темнил. – Надобно кое у кого отобрать ружье для подводной охоты!»
Когда был Ленин маленький, Анна забеспокоилась, сильно он полюбил Пушкина.
«Я сам буду его цензором!» – мальчик решил.
Он погасил все долги поэта по электроэнергии, за газ и телефон.
Красивая молодая девушка приняла касторовое масло – Анна вычеркнула.
Мужчинам приходило на мысль, что вокруг слишком мало женщин – Анна вычеркнула.
Полиция не могла распорядиться по-своему – Анна оставила.
Глядя на Володю, маменька самодовольно поправляла свой чепец: мальчик обворожал милой трезвостью.
Ребенок был трезов и мил: не тыкал в стену!
Истинные заговорщики имеют всегда самый беспечный и простодушный вид – Пушкин же ходил каким-то Черномором и прекрасным витязем.
В Одессе он приобрел подводное снаряжение.
Гораздо более он блистал выражением лица, нежели правильностью черт.
Лето в Петербурге – черт!


Глава третья. ДЛИННЫЕ ШЕИ

Двора Его Императорского Величества камер-юнкер Александр Сергеев Пушкин неспешно доел лангуста.
Гончарова Наталья Николаевна была неневинна.
Веневитинов сообщил: прелести не звенят!
Зонтик побывал между пихт – Пушкин натянул каучуки.
Наемный экипаж на рассвете привез к Екатерининскому каналу – булькнув, Пушкин ушел на дно; Веневитинов с удочкой остался на парапете.
Лето в Петербурге – черт, пьют касторовое масло, повсюду экскременты, духота, тилижо, ковшь.
Вот-вот проедет Государь – со спускового крючка убрали палец Тургенева – свободно!
Метатель-инвалид устал стоять, забыл об обеде: изготовил взрывную ногу.
Грудь Анны высоко поднялась и опустилась – Аптекман из окна взмахнул от корсажа желтою веткой мимозы: едут!
Шум экипажа послышался над головами; Веневитинов дернул удочкой.
Вынырнув, Пушкин в костюме аквалангиста прицелился из подводного ружья – в обличье инвалида похожий на Алексея Каренина человек качнул мускулистой рукой побрякунца.
Позже Петров-Боров писал, что с бомбою вышел Пушкин; в обличье же аквалангиста предстал Отец Гагарина и именно Пушкин был Отцом Гагарина.
В то же самое время в приближавшемся экипаже Государь отстегивал крючок на лифе.
– Вы любите Пушкина? – изволил он спросить.
Теория изящного давала возможность говорить легко, не утруждая себя вникать в слова: к примеру, можно было назвать Толстого зеркалом, какого-нибудь генерала – лампою и Пушкиным – между пихт.
Обоим седокам отлично было известно, что в халатах Пушкин с царицею танцевали на зеркальном полу (впоследствии этот анекдот издан был «Детгизом» в форме книжки-раскраски).
«Но, если Пушкин, – оба отгоняли тревожившую их мысль, – был словом (вначале), не означает ли это, что царица лишь танцевала между пихт?!»
Курсив то появлялся, то исчезал.
Царица давно была золотою рыбкой где-то на Байкале – может статься, и самкой омуля.
«Смилуйся, смилуйся, аллилуйя!» – пели ей тамошние старики Богомоловы.
Царила безбашенность.
Гоготали гуси – редкие долетали до середины Байкала.
Пролетные и местовые выбирали пашни, где хлеб лежал в суслонах и не был свезен в клади.
Мало кто отеребливал верхний сноп суслона – не доставали длинные шеи.


Глава четвертая. СТУКАЯСЬ ГОЛОВАМИ

Сбившиеся часы показывали двадцать восемь.
Тургенев, как живой, сидел в креслах, и Крупская, освежив лицо, по рюмкам разливала электричество.
– Только что на улице Больших Августинцев в Париже, – по телевизору сообщил Маслов, – была обезглавлена Полина Виардо!
– Верно ли, она могла натянуть чулок на голову? – Крупская звякнула прелестями.
Прислушиваясь, Тургенев не ответил.
– Я к вам пришел, как водопроводчик, – он тряхнул волосами: – в прихожей наследил, курю без спроса и чуть не вымогаю выпивку. Вовсе не в качестве!
– Я рада и тому, – ответила Надежда Константиновна, – что вы явились мне в форме слова!
– Отдайте пепел, – Тургенев попросил. – Вы ведь получили. Зачем вам?!
– Ваш пепел, – она открыла ему, – бесподобное удобрение. Вы посмотрите только, как расцвели мои тюльпаны!
Кроваво-красные цветы бормотали неразборчиво, совсем по-человечьи стукаясь сформировавшимися крупными головами.
Иван Сергеевич подошел, с силою выдернул один…
Когда рассеялся дым, Император с оторванными под корень ногами лежал на брусчатке Екатерининского канала – Наталья Николаевна Гончарова стояла, наклонившись над ним (в испорченном взрывом платье), и Пушкин-аквалангист целил ей в грудь из ружья для подводной охоты.
Нормально слова окончились – человек показывал свою душу.
У Алексея Александровича Каренина была душа инвалида, инвалидом был Богомолов и сделался Маслов – теперь нужно было разобраться с крючком: был ли таковой на лифе Натальи Николаевны спусковым и чей палец лежал на нем: государя или Ивана Тургенева?!
Отец Гагарина сообщал: не звенит, ни в одном ухе – пока он спал, что-то влили!
Ворвавшийся ветер дышал экскрементами: проводили эксперимент – по городу коров водили: тощие шли на цыпочках, тучные – всей ступней: «Детгиз» смешил Россию.
Дети загибали языки, чтобы трещать ими.
В кранах пело: водопроводчики приходили с розами.
– Я пришел к вам, как Тургенев!
Толстой дал россиянам новое слово: в аптеку приходивший инвалид отныне получал валидол!
– Вали идолов! – большевики бросили клич.
Директора департаментов полетели пеликанам под хвост.
Монархия была низложена.
Россия сделалась республикой.
Президент Обезвозжин вернул Ленина из мавзолея.


Глава пятая. ЦВЕТЫ ПО ОШИБКЕ

Стиль – это человек, – вдруг открылось.
– Стиль – это наш человек! – заявили во Франции.
– А предъявите! – в России потребовали.
Диковинный, он приехал: Андре Стиль!
Впервые – человек, поднявшийся над своими страницами и выросший из собственного живого слова!
Его попросили что-нибудь написать на память.
«Мы будем любить друг друга завтра, – он набросал. – Шестьдесят четыре мака: цветы по ошибке».
Все восхитились.
– У вас, однако, тоже, – тонко Андре намекнул. – Спадавеккиа!
– Спадавеккиа—овод, жужжалка! – от него отмахнулись.
– Спадавеккиа – человечище, – Стиль исправил. – Из Одессы. Держит там оперу. Антонио Эммануилович!
– Вот оно что, – прозрели. – Эммануилович!
Запросили Одессу.
– Я к вам приехал как композитор! – едва появившись, сразу Антонио зажужжал.
«В качестве!» – поняли все.
С искривленною спиной, вполне он мог приехать как горбун.
С широко выведенными бровями он смахивал на инородца.
С легкой мыслью наготове он мог приехать как опрощенец.
Духовно же независимый – как завтрашний именинник.
Ликование шло двойною струей.
Были речи, играла невидимая музыка, струился неслышимый свет.
Свет, форма и запах был Стиль.
Спадавеккиа – звук и вкус.
Слова увлекали за собою – брали за талию, тащили за ноги.
Было много балов; пререкания сделались чрезвычайно редки.
Мысли прилаживались к словам, более или менее музыкальным.
Слова текли за словами в стройном гармоническом порядке.
Сделалось модным жужжать – коровы отмахивались хвостами.
Приставленная к принцам Анна Андреевна, повсюду их сопровождавшая, держала себя достойно-почтительно: по утрам они осматривали достопримечательности, а вечером участвовали в удовольствиях: катались на тройках, били подносы с посудой, сажали на колени цыганок.
«Глупые говядины!» – сделала Анна свой вывод.
Когда же закричали петухи и шантеклеры взмахнули хвостами – Андре Стиль и Антонио Спадавеккиа унеслись куда-то почти в безвоздушном пространстве, даже не вполне человеческом.
Сбросившие пошлые маски: Федор Михайлович и Толстой.


Глава шестая. ДРОЗДЫ В ЯБЛОНЯХ

Анна Андреевна вела легкую словесную игру.
Купидон и медведица, лижущая медвежонка, означают: мало-помалу.
Мало-помалу белье было разобрано, платье убрали со стульев и развесили по шкафам.
Тургенев, впрочем, продолжал появляться: без осмысливания.
Портретно он глядел из золотой рамы, предметно занимал место в простенке.
Атлетический, мускулезного сложения, он просил позволения прокричать петухом, влезал на подоконник и кудахтал курицей.
Четко Иван Сергеевич проводил свою линию – другие путались и, что называется, городили: Пушкин, Побрякунцев, Ленин!
Встречаясь нечасто и поверхностно, невидимые, в шелестящих одеждах, они позволяли себе становиться в интимность с нею:
– Чего хохочешь, халда?!
Дрозды перепархивали в яблонях: их епархия: архиереи.
– Невидимые, в шелестящих одеждах? – загадывала Анна на детских утренниках. – Кто они?
– Гуси! – ревели дети. – Вестимо!
Всех громче ревел и бился Володя Ульянов.
Другие дети пытались оторвать ему ноги, чтобы трещать ими.
Как арлекин из балаганного люка, появлялся Сережа – жажда мщения горела в нем, сливаясь с самим исполнением:
– Есть у кого-нибудь чернильница и бумага?!
Ему приносили, и он заставлял Володю глотать и жевать до страшного поноса и рвоты.
– В смысле филиации поколений, – смеялись дети. – Поколенин!
Старались разбросать паркет – неровность пола придавала живость картине.
Со свойственной молодости бесконечностью Маша и Павлик лапами били в железо, когда сторож называл Володю товарищем.
Сердито сыпля сопли, оба Алеши отвертывали огонь в горелке.
Саблями маленький Краузе и детский Вронский отделяли Володю от собственной его очертанной и очертевшей физиономии.
Надя, куда придется и как получится, пыталась запустить наружу из володиного нутра колоссальный и беспощадный механизм природы.
«Он чувствует себя, как разбойник, распятый между двумя Богами, – понимала маленькая Аня. – Между Толстым и Федором Михайловичем!»
«Коегождо деяния обнажатся! – клокотало в володиных недрах. – Коемуждо воздастся по делам его!»
Творилось в глубинах и вновь уничтожалось.
Идеальное пробивалось наружу из унаследованного бытия.


Глава седьмая. АМЕРИКАНСКИЙ ФУТБОЛ

– Товарищи! – произнес сторож.
Дети притихли.
– Только что, – он продолжил, – кто-то накакал в мавзолее.
– Накакал – глупое слово, выдуманное опрощенцами, инородцами и горбунами, – Анна Андреевна развила. – Это принцы! И вовсе они не накакали, а лишь сделали запись! В месте, специально для этого отведенном. Потуги они оставили большому свету!
Анна старалась приладить к мысли слова, но вместо этого к словам приладилась мысль, и так было много красивее.
Тургеневская прямая линия, проведенная без осмысливания, что называется, горбилась и трещала.
Маленький Карен пустил дрозда – маленькая же Нина поймала его гусем: американский зарождался футбол.
Володю Ульянова понесли на место: прожившему всего восемь лет, ему рано было делаться игрушкой злословия.
Застенчивая, как девушка, а, может статься, и в качестве, Надежда Крупская, несмотря на замужество, ковыряла в носу; еще при жизни Ленина вторично она вышла замуж; ее муж некий Арманд говорил пошлости и брал ее за свободную руку.
Дверь в мавзолей стояла полуотворенной.
Молчание было тягостно и жутко.
Владимир Ильич сделал движение подняться, но мать предупредила его и жестом указала остаться на месте.
В условной египетской позе, полусидя, полулежа, она покоилась на оттоманке.
Каждый отец, когда он нежно любит дочь, с инстинктивным недоброжелательством относится к человеку, выказывающему желание похитить ее из родительского дома – каждая мать, так же нежно любящая сына, напротив, весьма благодарна людям, продемонстрировавшим волю возвратить чадо по месту прописки.
Она пригласила их остаться на обед.
Обед кончился, как кончаются все обеды: наелись, нашумелись и встали.
– Мы все катимся с горы, но очень медленно, – высказал Краузе сформулировавшееся. – Мы все – ролланы!
Под стук копыт в мавзолей чинно вошли коровы.
– Накакали макаки! – сказал Сережа.
Он, маленький Краузе, детский Вронский, оба Алеши, Маша и Павлик уселись на тучных, а Аня, Карен и Нина – на тощих коров.
– Поехали! – крикнул Отец Гагарина.


Глава восьмая. МЕЖДУ МЕБЕЛЬЮ

Маньяки, накакавшие в мавзолее, уже не могли замедлить ход исторического развития.
Идеальное осмысливание выбивалось наружу из неосмысленности унаследованного бытия.
Колоссальный и беспощадный механизм природы, творя и вновь уничтожая, неспешно приближался к своей тысячелетней цели: каждое слово рвалось быть последним.
Огромный деревенский Тургенев в высоких сапогах Шекспира, охотничьей французской куртке, с обветренным лицом колбасника, усталый, мокрый после скитаний по тетеревам, помог Анне Андреевне снять жилет и отколоть шляпу.
Пахло сиренью от букетов.
Завтрак был умеренный, во вкусе дома.
В Анне переливалось что-то тяжелое – она чувствовала над собою власть собственного тела.
Наедине они несколько церемонились; на улице их охватывало сыростью; острая пища поднимала в Тургенева желчь.
Где-то скрипнули половицы – кто-то шел по паркету.
– Мы все катимся с горы, – Тургенев прислушался. – Одна вы идете в гору!
– Зачем вы неискренни со мною, зачем вы скачите? – Анна Андреевна приняла жокейский тон.
Видно было, что она потеряла нить разговора.
С чисто французской определенностью Иван Сергеевич вытер руки о полотенце: в ее рассеянности он видел воспоминания, в прихватах – выученный прием.
– Я вас выдумал.
Сильно уколотая, она ощутила вибрацию души.
– Оставьте меня быть счастливой!
– Я не могу.
Оба прислушались: журавлиным шагом кто-то проходил комнату за комнатой.
Проскользнув между мебелью, Анна Андреевна пыталась убежать.
Обе руки Тургенев положил ей на печень.
Цокало каблучками.
Со злым извилистым ртом Иван Сергеевич смеялся гадким смехом.
Дверь распахнулась, и Анне Андреевне промелькнуло, будто из-под ног ее сорвался пол, и вся прошлая жизнь, все будущее – с лязгом рухнуло в бездну.
Свет замигал – просыпалось из буфета столовое серебро от Стора и Мортимера.
Вдруг сделалось невозможным звать людей на помощь.
Анна Каренина стояла на пороге, не кто иная, как.
Восхитительно вылепленная голова была покрыта слегка золотистыми волосами и покоилась на классически совершенной шее.
Столь же красивы были плечи, руки, бюст.


Глава девятая. ДЕРЗКАЯ ВЫХОДКА

Пыль везде вытерли, но казалось, все было покрыто пылью.
Бесшумно судебный следователь Энгельгардт разбил чашку.
«Маска – это самка!» – лишний раз он убедился.
Под окнами тянулись похороны: шли факельщики с ветками, полными плодов и листьев, в траурных попонах лошади везли белый с черным катафалк. В нем под серебряными венками лежала Анна – уже третья; профиль ее знакомо приподымался над ватою и слегка покачивался. Лицо с тонким носом, воскового оттенка, с темными глазными впадинами, было отчетливо видно; пальцы ее плохо складывались, и ноги онемели.
Первой Карениной теперь была Анна Андреевна.
С третьей он разберется позже.
А вот второй Карениной оказался его, Энгельгардта, товарищ: Самарин!
Анной становятся не сразу – Карениной невозможно быть долго. Одну за другою следователь выводил их на чистую воду.
У сильной мысли нет жемчужной речи.
Чем бойчее рука будет ходить вниз и вверх или вперед и назад – тем резче будут непроизвольные отклонения от намеченной прямой линии.
Полиция не могла распорядиться по-своему.
Напористо извиняясь, Самарин взял тон оскорбленного (оскопленного).
Его Анна была белокура, если не сказать белобрыса.
Попавший под влияние опрощенцев, любовью называвших что-то совсем другое, товарищ судебного следователя Александр Дмитриевич Самарин показал свою душу – формальные слова кончились – уличные мальчики пальцами указывали на разодетую даму.
Теория изящного позволяла назвать его дамой.
Ее плечи и грудь блистали белизной, схваченные сиреневым вырезным корсажем – атласная белая юбка ложилась мягкими складками на колени, полуукрытая с боков золотистым тюником из парчи.
Поступок свой Самарин объяснил запальчивостью, им же самим и вызванной (слегка фрондировал!). Каждый шаг, впрочем, давался ему с усилием.
Его желание выросло, как ветки, цветы и листья, из единого ствола и свелось к единственному: увидеть себя в классическом образе. Хромой видит себя с выпрямленною ногой, кривому грезится его утраченный глаз – Самарин принял образ красавицы, обрисовавший скрытую, женскую сторону его бисексуальной биологической природы: перепорхнул пропасть между мужским и женским посредством зеркальных наведений (пусть так!), искусно усвояя одному полу признаки другого.
В образе Анны Карениной со страшной аффектацией позировал он Анне Андреевне – последнюю едва оттерли.
Инцидент прилично был разукрашен, переложен в стихи и распевался по улицам.
Мать прокляла его анафемой.


Глава десятая. ДЕЛО РУК

Его красота была слишком совершенна для мужчины: голова чистых очертаний, но холодная, казалась снятой с тела андрогина или гинандера. Розовый цвет его губ и щек будто был создан кармином и румянами; золотистые волосы вились от природы так правильно, точно это было делом искусного парикмахера или камердинера. Твердый взгляд глаз синевато-стального цвета и презрительная усмешка, выдвигавшая нижнюю губу, однако, уменьшали впечатление женственности его лица.
Пальто, жилет и панталоны из белого холста, предназначенного отражать солнечные лучи, составляли, на заседании суда, его костюм, дополненный узким синим галстуком с белыми горошинами и необычайно тонкою панамой, окутанной белым прозрачным вуалем.
Санкт-Петербургский окружной суд нашел возможным признать Самарина виновным и приговорил его к аресту при полиции на два месяца с последующим церковным покаянием.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ПОД ВИДОМ СТАРЦА

Полиция распорядилась по-своему: мавзолей закрыли на дезинфекцию.
Опрощенцы всех толков дезинфекцией называли что-то совсем другое: белых чаек, свободно летевших, куда им угодно; большие отогнутые воротнички очень тонкой белой рубашки; зиму для писателя в деревне, бидон молока и даже беглое знакомство.
Поздюнин, как бы ослабевший, спускал тон, промышленные люди второго сорта рассыпали порошок и прыскали из трубочек; все было укрыто белой материей.
Судебный следователь Энгельгардт занимался третьей Анной, явившейся в образе усопшей, в катафалке, с факельщиками, старушки с темными глазными впадинами и свесившейся до земли рукою: собственно почему ее привезли в мавзолей?!
– На время дезинфекции, – бубнил Поздюнин, – заменить Владимира Ильича. По распоряжению администрации президента.
– Всесильный механизм природы русского человека, – в канцелярии разъяснили, – уничтожая и творя, предполагает в обозримом будущем слить воедино бессмертные два образа: Анну и Ленина, представив получившееся национальной идеей России.
Третья Анна Каренина, дальше разбирался следователь, в действительности – вторая, «Живой труп», запущенный Толстым же для репетиций по просьбе молодого советского правительства: Каренина Анна Дмитриевна, молодящаяся, пятидесятилетняя гранд-дама!
Тем временем головы, посаженные на чуждые им торсы, белого, голубого и желтого цвета (головы) из самих себя струили звуки арфы, скрипки и флейты.
Звук и цвет напоминали о вкусе и запахе – отсюда недалеко было до формы.
– Нога не имеет собственной формы и принимает форму чулка, в который всунута! – утверждал «Детгиз».
В поисках формы дошли до кокиля.
– Кокиль из мидий – еда для космонавтов! – нахваливал Отец Гагарина.
«Наемся луку и буду скверно пахнуть!»  – стихотворение в прозе представил Тургенев.
Под шумок в умывальник кто-то вылил тарелку супа.
«Ленин не умер, – поползла из мавзолея ересь, – а под видом старца Федора Кузьмича ушел на стадион!»
Наевшийся лука Тургенев устроил себе дезинфекцию по-писательски: уехал в деревню и все щедро посыпал снегом.
Большие отогнутые воротнички в виде белых чаек тонкой материей укрывали небо.
Белейший звук арфы плыл в форме бидона.
И главное – произошло знакомство.
Пусть и беглое!
Белое, в австрийском вкусе, смягчалось русским голубым и желтым.
Появившийся архаист воскрешал выветрившиеся полутоны.


Глава вторая. ЗОЛОТОЙ ЭКСТАЗ

Генеральная репетиция полета человека в Космос прошла в форме неформальной встречи двух Анн Карениных.
Составленную из полутонов Анну Дмитриевну быстро поставили на ноги в особые чулки, придавшие архаичной конструкции прочность и даже изящество; тело прикоснули к ленинскому: запущен был механизм природы: старшая Каренина открыла глаза и сделала первый шаг.
– Набралась!
Окрепший Поздюнин поднял тон – бонтонная Анна Дмитриевна в ботинках на ластике вышла из мавзолея: ее лицо выражало сдержанность, некоторое любопытство – и вместе вежливое спокойствие.
Было тепло, серебристо, смутно.
На паре в дышло ехать было грязно.
Освещенные окна бежали мимо; слегка скрипели ремни.
Деревья скучали от пыли времен – тем временем к Анне Андреевне явился Показыватель прошедших людей.
– Я покажу вам женщину старых времен, восстановленную при помощи науки: безумие и золотой экстаз, который она называет своими волосами, грациозно ложится вокруг лица, освещаемого кровавою обнаженностью ее губ. Поэты всех времен, чувствуя, как загораются их поблекшие глаза, отправляются к погасшей лампе с головой, на мгновенье опьяненной смутной славой: их посещает чеканная рифма и забвение о своем существовании, которое в такую эпоху пережило красоту!
Тем же временем, прохаживаясь взад и вперед по домашнему кабинету, генерал и муж Ахматов, соображая, что у жены характер не уступает в твердости его собственному характеру, приходил к заключению, что жена не помирится с ним, пока он не возьмет назад своего слова.
В это же самое время в большой зале с желтыми драпировками играл прошлогодний пианист – его слушать и смотреть на него равно было мучительно. Голова состарившегося злого ангела сотрясалась над клавишами; музыка принимала вид, будто сообщает великую тайну, но всякий раз удалялась в сторону, как только подходила вплотную к трепетно ожидаемой разгадке.
Сознание наполнялось бесчисленными неопределенными представлениями.
«Каменные, может статься, глыбы на дне озера?» – думал Алексей Каренин.
«Оборотная сторона Луны?» – постичь пытался Отец Гагарина.
«Тот чемодан Крупской?!» – из удалившегося прошлого пласт выворачивал Прохоров.
Ухо не отличало более существенного от случайного.
«Музыка не имела собственной формы и приняла форму рояля!» – впоследствии рецензировал «Детгиз».
Русскому желтому единственный аплодировал старец Федор Кузьмич.
Головы аккумулировали звуки и запасали их в торсах, чтобы впоследствии переработать в слова.


Глава третья. ПРИРОДНЫЙ МЕХАНИЗМ

Анна Андреевна засветила окна, чеканная рифма муж-лампа закачалась под потолком; ремни скрипели.
Духовно независимый и чуждый предрассудков Показыватель прошедших людей поставил на их внутреннее единомыслие и положил на единочувствие.
«Мы – два разных человека, – думала Анна Дмитриевна, – но уживаемся вместе в одном некотором субъекте высшего порядка, пусть даже и выродившемся!»
То же подумала и Анна Андреевна – она назвалась Анной Аркадьевной и так же себя мыслила Анна Дмитриевна.
– Тот чемодан Крупской, – Анна Дмитриевна спросила, – он будет утоплен в глубоком озере?
Она чувствовала так, хозяйка дома, однако, чувствовала иначе.
– Тот чемодан, – ответила Анна Андреевна, – будет доставлен на оборотную сторону Луны.
– Чемодан Крупской не имеет собственной формы, – гостья навесила, – он принимает форму поклажи, в него заключенной.
– Надежда Константиновна сама имеет форму чемодана, – хозяйка отбила. – Владимир Ильич вложил в нее слишком много.
Они оканчивали суп – это был суп жизни.
– Какой ароматный! – Анна Дмитриевна восхищалась. – Как готовите?!
– Берем ветку, полную плодов и листьев: измельчаем, добавляем луку, варим на медленном огне и на ночь ставим под одеяло. Все очень просто. Секрет лишь в том, что его нужно втягивать носом.
– Если такой суп налить в умывальник, – заметно Анна Дмитриевна впадала в безумие и золотой экстаз, который она называла своими волосами, – закапать в глаза и уши, сделать клизму, спринцеваться – потом можно упасть под вагон,  и тебе ничего не будет?!
– Будет штраф, – еще не вполне Анна Андреевна сознавала опасность, – и, уверяю вас, довольно крупный!
Кроваво недавняя покойница обнажила губы; запущенный в ней механизм природы дал очевидный сбой.
Показыватель прошедших людей мешал существенное со случайным: вся в белом Анна Австрийская возникла странно, поэтическим образом, забывшая о собственном своем существовании в эпоху красоты!
Внимание Анны Андреевны развлеклось.
Тем временем старуха Анна Дмитриевна, с головой, насаженною на чуждый ей торс вождя мировой революции, обеими мускулистыми руками мастурбировала по-македонски.
Странная мысль барражировала у Анны Андреевны в голове: хоть отрубай на плахе!
«В Македонии все делают двумя руками, но знает ли правая рука, конкретно что делает левая?»
Македония была в составе Австро-Венгрии.
Очевидно все шло к большой войне.


Глава четвертая. ЖГУЧИЙ ПОЦЕЛУЙ

С огромными цветами кокетничали яркие бабочки.
Третий Алексей – генерал Ахматов с ветки сорвал скрижапель.
«Тот, кто развивается, как отросток на дереве – живет; тот, кто живет, руководствуясь собственной волей, – умирает. Как оторванный росток!»
Пахло влагой и тополями – Алексей Петрович забрел в Противоположный сад: сидел, зевал, подергивал словами.
Все было разнородно, разбросано без всякой симметрии: определенный исторический стиль считался устарелым, а собственный еще не был выработан.
Эротически настроенные дамы, потерявшие счет любовникам, прятались за могучими стволами; загадочные явления то возникали, то исчезали, ничего не сказав ни уму, ни сознанию.
Купидон лизал медвежонка: мраморная скульптура; старая девушка закончила свою молитву: голова состарившегося ангела покоилась на торсе андрогина и гинандера.
Цветы протягивали тюльпальцы: они постигли, может статься, смысл смирения и бесцельных слов; протесты были признаны бесполезными, а проклятия гибельными; поразительные неправды в чисто фонетическом смысле никого не смущали.
Ахматов сорвал цветок – жгучий поцелуй был ему наградой; апатично генерал принял его.
Награда была только словом, дежурным по данному контексту, хотя и не без некоторых женских прелестей; ухо слышит лучше, когда тело приятно возбуждено.
Давеча среди пейзажа в рамке разыгралась драма с музыкой и танцами: играл прошлогодний пианист – музыка перестала передавать представления и суждения, она сообщала только общие чувства: истинная жизнь не та, которая есть в данную минуту, а та, которая была и больше которой не будет.
Мир создан, чтобы привести нас к прекрасному слову!
Он знал его, Ахматов – слово!
В нем (слове) был руководящий и определяющий дух Вселенной!
Высеченное из камня оно пребывало в неподвижном одиночестве, вне общего ряда.
Слово не имело определенного содержания, оно служило для обозначения чего-то великого, но чего именно – неизвестно.
Пианист играл вчера – музыка вечно обещала, но не сдерживала слова: трепетно генерал произнес его.
Анну, ожидавшую благозвучного интервала, поразил диссонанс – музыкальная фраза оборвалась, визгливый голос заложил уши, основной мотив затемнился, разжижился и разводнился. Слово, вздымаясь и опускаясь на бесконечных хроматических триолях, потекло в беспредельную даль.
Слово претило категорически.
Анна требовала взять слово назад.
Слово было искупление.


Глава пятая. КРАСНЫЕ КЛИРОСЫ

Непонятное слово, вылетев, вызвало нелепую мысль – ей приискивалась форма.   
Покачиваясь, Иван Сергеевич держал в руках голову.
Было полусветло.
«Ленин всегда живой» или «Партия – наш гужевой»?!
Мороз стоял свыше двадцати градусов по Реомюру.
Иван Сергеевич, подошед к телефону, внятно продиктовал обе формы.
Чистый воздух, угасающая заря на бледных небесах, сосны, убранные пушистым налетом, оживляли ландшафт.
«Гешефт!» – думал Тургенев: пепел Виардо стучал в его сердце.
В провинциальной глуши он искал собраться с мыслями.
«Случаю было угодно, чтобы…»
Он хотел знать дальше.
Головы генерировали слова – он, Тургенев, сплетал их во фразы и в представления.
«Старец съел суп!» – слова иногда сцеплялись сами.
Из выпавшего снега мало-помалу проявлялись медведица с медвежонком; мускулезного сложения купидон кудахтал на подоконнике.
– Не важно, что скажешь, а то – как услышат!» – он юродствовал.
Зазвонил телефон.
Иван Сергеевич поднял слуховую трубку: барышня!
«Цветы, протесты, смысл, проклятия, поцелуй, – он записал, – мастурбация, война, искупление».
«Старая девушка закончила свою молитву!» – как-то сразу у него получилось.
Старой девушкой был он сам, а молитвой – роман с разрезом на боку, из которого, дымясь, вытекала кровь.
Кровью истекали стоики будуара – они же (стоики), в масках, эту кровь выпивали и снова истекали ею, дымясь и оставаясь замаскированными.
Стоики будуара в церкви Святой балерины истекали вовсе не своей кровью – там, избранные, они тяжко ели и пили тело и искупительную кровь Толстого.
Свет смягчался красными, желтыми и зелеными витражами на окнах; стоики сидели в заданных позах так, чтобы вызвать на масках световые эффекты Рембрандта или Серова.
Хор монахинь выходил с клиросов, они расположились на амвоне – очень высокий, нежный, но однообразный, он (хор) вторил возгласам ектений.
Клиросы были красными, амвон – желтым, ектеньи – зелеными.
Желтый амвон все губил, красные клиросы все спасали.
Зеленые ектеньи стучали ветками человечьего дерева.
Старая девушка первой закончила свою молитву.
«В платье мертвого аиста», – писал Тургенев своему другу Маслову.


Глава шестая. ЛИЦО МИРА

Случаю было угодно, чтобы старец съел суп.
Кухонька была оборудована в приделе церкви Святой балерины; стоики будуара ели тело и пили кровь в сыром виде – старцу приготовили супчик.
Тело Толстого оказалось сладким, упитанным, но не жирным – старец Федор Кузьмич ел и нахваливал.
Старая девушка закончила свою молитву – эротически настроенная и потерявшая счет любовникам, она рявкала за стволом человечьего дерева.
«Искупление! – она (Тургенев) думала. – Толстой своей мученическою смертью искупил общий писательский грех: пустословие!»
– Искупление, – с амвона вещал Сущий, – не имеет своей формы и потому приняло форму Толстого!
«Сущий – дьявол!» – понял, наконец, Прохоров, как далеко зашел.
Его невинные, на первый взгляд, игры с компьютером привели к непредвиденным и тяжелым последствиям: бесстыдно растянутое тело возвратилось к жизни и аз воздало отмщение!
Это отмщение, первоначально не имевшее формы, быстро приобрело форму революции, также не имевшей поначалу четкой формы и воплотившейся в итоге в форме Ленина: Анна и Ленин слились в национальную идею России!
«Родина-мать в опасности!» – Прохоров понимал.
Спасти мог только Отец Гагарина.
Захочет ли?!
Прошел кондуктор и объявил, что скоро Любовь: Прохоров обнаружил себя в поезде, он (Прохор Прохорович) был одет альпийским туристом во все белое.
Лейтмотив мчался по рельсам – за ним тянулась мелодия. Машинист уславливался со слушателем: эти звуки обозначают борьбу, а вот эти – бу-бу!
Кардинал Ришелье – бу-бу-бу! – трижды выстрелил в Анну Австрийскую.
Сыпались из простреленного чрева недоноски: опрощенцы, маньяки, нелегалы, стоики будуара и побрякунцы.
Болтуны, нытики, маловеры хоронили Россию.
Случай, принуждение, подражание управляли рукой и приводили к поступкам, которые удивляли, пугали и искупляли.
– Рано хороните! – отчаянно Прохоров мастурбировал.
Вчерашний машинист бил по клавишам: бесстыдно растянутые пальцы: Федор Михайлович?!
Субстанция мыслящая противостояла субстанции протяженной.
Было дыхание, но дыхание всего Космоса, а лица не было.
Лицо мира приобрело бы другое выражение, будь нос Толстого более правильной формы.
Выдвинулся Общий План Бытия: это место навсегда останется недоступным для фотографии и фонографии.


Глава седьмая. ВИД КАМНЯ

Лицо России приобрело другое выражение: корявый нос Ленина отвалился – на его месте возник орлиный нос Анны.
Промышленные люди второго сорта при помощи смазки из сажи и извести придали фигуре вид камня.
«Вся красота – небесная, крас;ты же – от земли», – Маслов отвечал Тургеневу.
Его (Маслова) трудно было заподозрить в предубеждении против Толстого в пользу Федора Михайловича.
Продолговато-овальная голова тем временем, как могло показаться, грешила несколько вздутием щек в нижней части лица, но правильность линий от того не страдала, и профиль походил на камею.
Они стояли на площади, совсем потемневшей; Анна вдруг отвернулась, словно застыдившись того, что вскрылось у нее на душе.
Все больше и больше на город налегала ночь (нелегалы!).
Человек с женскими коленями и мужскими локтями, с женским левым и мужским правым бедром неловко сполз с пьедестала.
Его тихая задумчивость согласовывалась как нельзя лучше с печальными пустыми переулками.
Стоял в ряду других строений дом.
На всех дверях были резные фрукты.
Вошедший оторвал большую грушу.
Неизменяемость явлений известное вносит успокоение в душу.
«Анна вернулась, – подумал Алексей Александрович. – Только и всего!»
Он не увидел того нового, что появилось в ней.
По-прежнему черты ее лица были прекрасны, но теперь они изобличали мужской ум и революционную волю.
Она была уверена, что найдет в нем участие.
Он захлопотал об яичнице.
Анна не стеснялась того мужского, что появилось в ней. Ей предстояло пройти по списку болтунов, нытиков и маловеров. Обозримое будущее, можно было предположить, – наступило! Где-то недалеко хохотала халда.
Первым в списке стоял Толстой – нужно было отрядить бригаду.
Приехала каретка в одну лошадь: Вронский.
Анна прикрепила креп.
Вино сияло прощально.
Возле закрытых лавочек валялся сор.
Под окнами келий был рассыпан калий.
Монахи пели ирмосы, хор состоял из одних басов.
Жизнь ненадолго остановилась, словно на нее опустили невидимую руку.
Толстой слушал с неподвижным лицом, и не было на этом лице ни одобрения, ни осуждения – ничего не было.
Потом упал.
Вопрос свинцовой тяжестью лежал у него в мозгу.


Глава восьмая. ПИТЬ ЧАЙ

Тургенев и Маслов качали вперед-назад: убиваемый вскакивал – являлись борьба, сопротивление, переполох, крик.
Вронский нашел второй том «Анны Карениной» – бросил в огонь: страницы занялись, корявые фразы трещали и сыпали искры.
«Горячий паровоз отломил половину дома, – к Маслову отлетела четвертка грубой гончаровской бумаги. – Дом был большой, в виде покоя».
– Андрогин и гинандер – кто такие? – огненные мужички курили.
– Стефенсон и Ползунов, – Тургенев изобразил.
Всех Софья Андреевна пригласила пить чай; сильный электрический ветер, производимый громадными батареями, высоко поднимал ее волосы.
– Лев Николаевич умел сохранять солнечные лучи, – она приступила к воспоминаниям. – На полуденном угреве!
Вдруг набежала прохлада, и Маслов отметил это в письме.
Все помнили, что у Толстого коровьи уши.
Тем временем был сварен суп.
– Такой нужно есть в мавзолее! – Поздюнин приказал опечатать.
Бидон погрузили на подводу: поплыл звук арфы.
– Первым поставлен Толстой, вторым – Ахматов, – партийный публицист Петров- Боров заглянул в меню. – Угадайте, кто на сладкое?!
Лошадь из мыслей шла резво, но временами сбивалась.
– Ползунов! – сообщил Петров-Боров.
Ползунов, все помнили, заклял чуждые силы с помощью паровозной формы.
У каждого дома были дети, с ползунков приученные к железной дороге.
– Ползунки, – пытался Вронский отвлечь подчиненных от раздумий, – придумал и внедрил в производство Стефенсон.
Ползунов, однако, уже возобновил себя, у кого желал, в памяти.
Они успели на похороны России и развернули процессию.
Дыхание Космоса ощущалось все явственнее.
Анна спала, и тарелку с супом подсунули ей под одеяло.
Генерал и обер-прокурор качался под потолком.
Дети катились с горы.
Вовсе эта жизнь не была неприятна – просто ей не следовало позволять идти, как идет.
Гений лишь рождает произведение – потом приходит талант – исправляет и заканчивает его.


Глава девятая. ПОДНЯТЬ ВЕРХ

Генитальная активность берет слишком много – при ней мало что может подвергнуться одухотворению
И все же!
Кабриолет с в белый халат укутанным негритенком на запятках мчал по гладкой, наезженной, летней дороге: Анна велела поднять верх и головой приткнулась к валику висячей подушки.
Прямо перед нею, еще низко над землей, еще словно стыдясь перед изнывающей ночью, алел далекий край неба; веяло утром. Анна наполовину откинула свой капюшон, быстро и широко вдыхая лившуюся ей в грудь живительную свежесть. Из придорожных кустов не то испуганно, не то радостно вылетали птицы и чувиликали пронзительно звенящую песнь.
Гипсовые женские и мужские фигуры, в некотором расстоянии друг от друга выступая из зелени, держали корзины с цветами и плодами, от которых расходился орнамент: ветки и листья.
В ногах у Анны стоял на ребро средней величины чемодан.
– Куда намылились, уважаемая Анна Аркадьевна?!
Назад тому несколько лет такой вопрос, пожалуй, отзывался бы нескромностью, если не выпытанием.
И вдруг сам собою явился ответ!


Глава десятая. ВЕЧНО ЖИТЬ

Отец Гагарина согласился.
Промышленник Прохоров нашел нужные слова, и космонавт уступил свою очередь даме.
Доставленная на космодром, она препровождена была в космический корабль.
Баки заправили в один конец.
Каренина Анна Аркадьевна была осуждена вечно жить, тщетно молить о смерти и вовлекать в грех всех встречных мужчин-космонавтов.


ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
Глава первая. ЛЕЖАТЬ ПОД ДЕРЕВЬЯМИ

Прошло почти два месяца.
Была уже половина осени, а Алексей Александрович только теперь собрался приехать в Противоположный сад.
В жизни Алексея Александровича произошло некоторое событие: была кончена книга, озаглавленная «Анна Каренина» – он ожидал, что своим появлением книга произведет серьезное впечатление на общество, но в обществе не было никакого впечатления – таких книг от самых разных авторов читателю предлагался едва ли не десяток.
Каренин ходил по саду.
Зелень местами держалась, хотя и схваченная органическим разложением.
Он думал об осени жизни: сравнивал, молился. Как цвет этих листьев, изменяются и погасают взгляды, мнения и желания. Прошлое не забыто – резко оно отдаляется от будущего; как пошорхшие листья отпадают страсти, и путь усеян ими, но над головою то же небо, и там – она!
Деревья самого чистого рисунка еще не покрылись точками; Алексей Александрович переходил из тени в полутень, из полутени в полосу яркого света.
Они гудели верхами, деревья.
А можно лежать под ними, слушать их гул, говорящий о Вечности?!
На здоровье!
В Противоположном саду разрешалось лежать под деревьями.
Алексей Александрович благодарил свое прошлое за то, что оно было таким многообразным и яркокрасочным.
«Случай пустой, но очень характерный, – он думал. – Одна тарелка супа изменила всё!»
Он думал о супе, а должен был думать о душе.
«Душа, огромное наше богатство, – должен был думать он, – есть некоторая загадочная ветка, отламывание которой, полной плодов и листьев, вознаграждает нас шумом, полным значения!»
На потайном участке сада стояло дерево, на котором, как яблоки на яблоне, схваченные отростками за темя, росли люди разных степеней зрелости и размеров. Эти плоды человечьего дерева выращены были академиком Павловым – он собрал множество половых органов, закопал в землю и погрузил в нее корни пихт. На дереве наливались соками новые Толстые, Ленины, Каренины и, разумеется, Павловы.
Алексей Александрович нашел новую Анну и потрогал ее.
Шорох за спиною заставил его обернуться: Вронский в своем длинном пальто и надвинутой шляпе скреб руками в карманах.
Алексею Александровичу это было все равно: он стоял выше всяких личных счетов с Вронским.
Крепко-крепко Вронский взял его за предплечье.
– Пора?! – Каренин знал и сам.


Глава вторая. ПОСТАВИЛИ АНАЛОЙ

В церкви Святой Анны на Кирочной перед царскими дверями поставили аналой.
Священник щеголял в подризнике, поручах, епитрахили, набедреннике, палице и фелони; дьякон выступал в стихаре и ораре; архиерей облачен был в саккос и ванцетис; причетнику оставался стихарь.
Престол, жертвенник и аналои были одеты в панталоны из одинакового с облачениями клира материала.
Кратко Каренин и Вронский проговорили молитву.
Молоденькая клирошанка отворила окно, и стройный хор донесся слабо и невещественно до его могилы.


Глава третья. К ЗНАКОМОМУ

Полет летучей рыбы ничем не поучает ни нормальных рыб, ни обычных птиц.
«Искупить, – думал Каренин, – или искупать?»
Они приехали к знакомому водоему.
Вронский остался в одежде, Алексей же Александрович таковую скинул.
Тело его покрылось точками; под волосами на темени он расправил отросток, чтобы через него в голову мог свободно проходить воздух.
Напористо Вронский извинялся.
Каренин нырнул, но не оторопел, а взял брассом.
Приплыла акула и откусила ему ноги.

                август 2017, Мюнхен



ОГЛАВЛЕНИЕ
КНИГА  ПЕРВАЯ: ОБЩАЯ  МАТЬ
ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ
Глава первая. ВОЙТИ  ВНУТРЬ
Глава вторая. ГЛАВНЫЙ  ВОПРОС
Глава третья. ВОКРУГ  СЕБЯ
Глава четвертая. НЕКРАСИВЫЙ  ЧЕЛОВЕК
Глава пятая. НАТРУЖЕННЫЙ  ПАЛЕЦ
Глава шестая. ГНИЛЫЕ  УГЛЫ
Глава седьмая. ЗАПАХ  БУНТА
Глава восьмая. ЦВЕТНОЙ  ПРИХОД
Глава девятая. ВОКРУГ  РТА  И  ГЛАЗ
Глава десятая. МИРУ  МИР!

ЧАСТЬ  ВТОРАЯ
Глава первая. ОБЩАЯ  МАТЬ
Глава вторая. ДОЧЬ  ПУШКИНА
Глава третья. МУСОР  ЖИЗНИ
Глава четвертая. ЦЫПКИ  С  МОРОЗА
Глава пятая. ПЯТЫЙ  ПАЛЕЦ
Глава шестая. ФИГУРЫ  ИСЧЕЗАЮТ
Глава седьмая. ЧТО-ТО  В  КРЕСЛЕ
Глава восьмая. СВОИ  КРУГИ
Глава девятая. ДЕТИ  КАТАЛЬЩИКА
Глава десятая. КОЛЕЧКИ  НА  ШЕЕ

  ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ
Глава первая. ТАТАРИН  НА  КАБЛУКАХ
Глава вторая. СЕРЬЕЗНОЕ  ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
Глава третья. УБРАТЬ  НАКЛОНЕНИЕ
Глава четвертая. НОВАЯ  ТРОИЦА
Глава пятая. ПОГИБШИЕ  ДЕТИ
Глава шестая. ЧЕРНЫЙ  ПЕРСИК
Глава седьмая. ШИНЕЛЬ  И  МЕТЕЛЬ
Глава восьмая. ПРУЖИНА  ИЗ  ЗОНТИКА
Глава девятая. ТРИ  АЛЕКСЕЯ
Глава десятая. БЕЗЗВУЧНЫЙ  ОСЕЛ

ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ПРИЗРАК  МОЛОДОСТИ
Глава вторая. НОЧЬ  КОРОТКА
Глава третья. МЕДИЦИНСКОЕ  ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Глава четвертая. МУЖЧИНА  И  ЖЕНЩИНА
Глава пятая. ПОСЛЕ  ДОЖДИЧКА
Глава шестая. В  ЧЕТВЕРГ
Глава седьмая. СОН  ЖИЗНИ
Глава восьмая. ЖГУЧАЯ  ТАЙНА
Глава девятая. ЦЕЛИ  БЫТИЯ
Глава десятая. НЕБЕСНОЕ  СОЗДАНИЕ



ЧАСТЬ  ПЯТАЯ
Глава первая. ГАЛУН  И  РЮШИК
Глава вторая. ТЕЛЕГА  ПОДЪЕДЕТ
Глава третья. ХОЛОДНЫЕ  ЛЮДИ
Глава четвертая. ЗЕЛЕНЫЙ  ШУМ
Глава пятая. ЗЕРКАЛЬНЫЙ  ИМПУЛЬС
Глава шестая. МЕЖДУ  СТАРИКОМ  И  ДЕВУШКОЙ
Глава седьмая. МЕЖДУ  ЮНОШЕЙ  И  СТАРУХОЙ
Глава восьмая. ЗОЛ  И  ПОРОЧЕН
Глава девятая. ЖЕЛЕЗНЫЙ  КОНЬ
Глава десятая. КТО-ТО  ДРУГОЙ

 ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ
Глава первая. КАРЕНИН  И  ТАТАРИН
Глава вторая. ВОЛШЕБНЫЙ  АЛЬПЕНШТОК
Глава третья. ЖЕНИТЬБА  ТРОЦКОГО
Глава четвертая. НАСЛЕДНИК  ПАРТИИ
Глава пятая. СТУЛ  ВЫБЕГАВШИХ  ДЕТЕЙ
Глава шестая. ЛИНИИ  БЕНКЕНДОРФА
Глава седьмая. ЗЕРКАЛЬНОЕ  ОТРАЖЕНИЕ
Глава восьмая. ДВЕ  ЭПОХИ
Глава девятая. ОБЛАКО  В  ШТАНАХ
Глава десятая. НАКАНУНЕ



ЧАСТЬ  СЕДЬМАЯ
Глава первая. ОБМАНУТЫЙ  СЛУХОМ
Глава вторая. ПЯТНАДЦАТЬ  ТУАЛЕТОВ
Глава третья. ТАЮЩИЙ  САХАР
Глава четвертая. ИНСТИНКТ  КРАСОТЫ
Глава пятая. МАЛЬЧИК  С  ПЕРСИКОМ
Глава шестая. МНОГО  СКВЕРНОГО
Глава седьмая. КАНУН  РЕВОЛЮЦИИ
Глава восьмая. ТАНЦЕВАЛЬНЫЙ  РОМАН
Глава девятая. КАПЛИ  КАРЕНИНОЙ
Глава десятая. КРАСИВАЯ  ЛЕГЕНДА

ЧАСТЬ  ВОСЬМАЯ
Глава первая. ТРЕТЬЯ  МЫСЛЬ
Глава вторая. НА  ОСОБОМ  КОНТРОЛЕ
Глава третья. ЛИШНИЕ  БИЛЕТИКИ
Глава четвертая. ХОРОШИЙ  МОТИВ
Глава пятая. АКУЛА  В  БАХИЛАХ
Глава шестая. МЫСЛЬЮ  ВЫШИБАЮТ
Глава седьмая. ЛИСИЦА  БОГОМОЛОВА
Глава восьмая. УРОДЛИВЫЙ  БУЛЬДОГ
Глава девятая. ПАРТИЯ  ОСЛОВ
Глава десятая. НОВОЕ  НАЗНАЧЕНИЕ



КНИГА  ВТОРАЯ: ОТЕЦ  ГАГАРИНА
ЧАСТЬ  ПЕРВАЯ
Глава первая. БЕГ  КОЛЕСА
Глава вторая. ТЮЛЕВОЕ  КАНЗУ
Глава третья. ГОЛОС  КРОВИ
Глава четвертая. ПАЛЬТО  И  КАЛОШИ
Глава пятая. ТОЛКНУЛ  И  ПОТАЩИЛ
Глава шестая. ВЫШЕ  НА  ТРЕТЬ
Глава седьмая. ХОРОШИЕ  АПЕЛЬСИНЫ
Глава восьмая. СТРАШНАЯ  БУРЯ
Глава девятая. КОНЬКИ  ОСЕНЬЮ
Глава десятая. ДЕВОЧКА  И  ЧЕМОДАН

 ЧАСТЬ  ВТОРАЯ
Глава первая. ВАЛЕНОК  И  ПЕРЧАТКА
Глава вторая. В  КРУГЛОЙ  ШАПКЕ
Глава третья. ЧТО-ТО  ЗАМКНУЛОСЬ
Глава четвертая. ОКАЗАЛИСЬ  НА  ВОКЗАЛЕ-С
Глава пятая. ОТКРЫТЬ  ЧЕМОДАН
Глава шестая. ПУСТИТЬ  ПОД  ОТКОС
Глава седьмая. ЧУЛКИ  В  ТОПКЕ
Глава восьмая. ВЧЕРАШНИЙ  ВЕЧЕР
Глава девятая. ПРОЙТИСЬ  ПЕРОМ
Глава десятая. ХЛЕБ  И  СЫР



ЧАСТЬ  ТРЕТЬЯ
Глава первая. НОВАЯ  ВЕРСИЯ
Глава вторая. МЕТОД  И  ТРАДИЦИЯ
Глава третья. ОЧЕЙ  ОЧАРОВАНЬЕ
Глава четвертая. ПОКРЫЛИ  ВСЮ
Глава пятая. ОЧЕРЕДЬ  ДОШЛА
Глава шестая. ОДЕТЫЕ  ЛЕСА
Глава седьмая. ВЫСОКИЙ  КАРТОН
Глава восьмая. БЛАГАЯ  СИЛА
Глава девятая. ЖИВАЯ  ЛЕГЕНДА
Глава десятая. ДЕМИ-СЕЗОН


ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ДВА  КУМГАНА
Глава вторая. ЧЕЛОВЕК  НА  КОПЫТАХ
Глава третья. ОСОЛОМИТЬ  КРЫШУ
Глава четвертая. ПОД  НОГУ
Глава пятая. ХЛЕБ  И  ЗРЕЛИЩЕ
Глава шестая. НОВЫЙ  ОБРАЗ
Глава седьмая. ЗАЛП  В  ЛИЦО
Глава восьмая. НА  СУШЕ  И  НА  МОРЕ
Глава девятая. ПОЭТИЧЕСКИЕ  МЕЧТЫ
Глава десятая. НОВАЯ  ФАМИЛИЯ


ЧАСТЬ  ПЯТАЯ
Глава первая. СИЛЬНЕЕ  ВСЕХ
Глава вторая. ПОДБОДРИТЬ  ГАМАДРИЛА
Глава третья. НА  СПИНКЕ  СТУЛА
Глава четвертая. ПОСЛЕДНИЙ  ГРАДУС
Глава пятая. НА  КОРОТКОЙ  НОГЕ
Глава шестая. РЫБИЙ  ХВОСТ
Глава седьмая. КОСМОС  И  МУСОР
Глава восьмая. НОВЫЕ  БЛЮДА
Глава девятая. НАПРАВО  И  НАЛЕВО
Глава десятая. НЕ  ФУНТ  ИЗЮМА

 ЧАСТЬ  ШЕСТАЯ
Глава первая. КРАСНЫЕ  КАБЛУКИ
Глава вторая. ШАЛОСТЬ  ВДОВЫ
Глава третья. КЛЮЧИК  В  ЗАМОЧКЕ
Глава четвертая. ВДОХНУТЬ  СТЕПИ
Глава пятая. ТАЗЫ  И  ГОЛОВЫ
Глава шестая. В  МУНДИРЕ  ГОЛУБОМ
Глава седьмая. СЕКРЕТНОЕ  ОТДЕЛЕНИЕ
Глава восьмая. ЗНАЧЕНИЕ  СИМВОЛА
Глава девятая. ДЛЯ  ВЗРОСЛЫХ
Глава десятая. УГРЮМЫЕ  И  ГОЛОДНЫЕ



ЧАСТЬ  СЕДЬМАЯ
Глава первая. КОСМИЧЕСКАЯ  НОГА
Глава вторая. СТОИКИ  БУДУАРА
Глава третья. ВЫЗЫВАЯ  СОБЫТИЯ
Глава четвертая. ШАГИ  ВПЕРЕД
Глава пятая. ГОЛОВА  В  ЧУЛКЕ
Глава шестая. ПОПАЛ  НА  ПРИЕМ
Глава седьмая. СЕМЬ  РЯДОВ
Глава восьмая. ВВЕРХ  И  ВНИЗ
Глава девятая. ФОРМА  СОНЕТА
Глава десятая. ВО  ВСЕ  СТОРОНЫ

ЧАСТЬ  ВОСЬМАЯ
Глава первая. ТОЖЕ  ПОЭЗИЯ
Глава вторая. САПОГИ  И  ЛАПТИ
Глава третья. ДЛИННЫЕ  ШЕИ
Глава четвертая. СТУКАЯСЬ  ГОЛОВАМИ
Глава пятая. ЦВЕТЫ  ПО  ОШИБКЕ
Глава шестая. ДРОЗДЫ  В  ЯБЛОНЯХ
Глава седьмая. АМЕРИКАНСКИЙ  ФУТБОЛ
Глава восьмая. МЕЖДУ  МЕБЕЛЬЮ
Глава девятая. ДЕРЗКАЯ  ВЫХОДКА
Глава десятая. ДЕЛО  РУК



ЧАСТЬ  ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ПОД  ВИДОМ  СТАРЦА
Глава вторая. ЗОЛОТОЙ  ЭКСТАЗ
Глава третья. ПРИРОДНЫЙ  МЕХАНИЗМ
Глава четвертая. ЖГУЧИЙ  ПОЦЕЛУЙ
Глава пятая. КРАСНЫЕ  КЛИРОСЫ
Глава шестая. ЛИЦО  МИРА
Глава седьмая. ВИД  КАМНЯ
Глава восьмая. ПИТЬ  ЧАЙ
Глава девятая. ПОДНЯТЬ  ВВЕРХ
Глава десятая. ВЕЧНО  ЖИТЬ



ЧАСТЬ  ДЕСЯТАЯ
Глава первая. ЛЕЖАТЬ  ПОД  ДЕРЕВЬЯМИ
Глава вторая. ПОСТАВИЛИ  АНАЛОЙ
Глава третья. К ЗНАКОМОМУ