Эхо Богодухова

Петр Шмаков
                В Богодухов я попал на полтора месяца после третьего курса медицинского института, то есть в 1970 году, на общебольничную практику. Мне тем летом набежало без пары месяцев двадцать лет и я пребывал в состоянии тоскливого ужаса от открывшейся картины уездного болота. Районный центр под названием Богодухов расположился на каких-то неасфальтированных буграх. Во всяком случае, я асфальта не помню и кривые Богодуховские улицы погружались в трясину после средней продолжительности дождя. Преимущественно частные дома навевали ассоциации со снами во время простуды. Серые, грязноватые и большей частью перекошенные, они давали приют, помимо хозяев, разной живности от кур до свиней. Свиньи хрюкали за забором и просовывали любопытные морды в щели и прорехи между жердями. Где-то, кажется у Гоголя, я уже читал нечто похожее.

                Поселили нас в доме, совершенно подобном описанному. Нас, то есть Моню Бердичевского, меня и Жана Милле. Последний, несмотря на французское наименование, родился и вырос в Харькове, так же как и мы с Моней. Отец Жана кажется происходил от французов, оставшихся в России после войны с Наполеоном, так, во всяком случае, излагал свою родословную Жан, а мать еврейка. Жан довольно заметно хромал. Одна нога у него была короче другой от рождения. Был он немного повыше среднего роста, брюнет с незапоминающимися чертами лица. Бросалось в глаза лишь, что при разговоре губы постоянно кривились, словно Жан презирал жалкую обстановку, в которую его поместила судьба.
 
                Моня отличался грандиозными размерами, но не в высоту, а в ширину и толщину. Впервые я встретил человека совершенно квадратного и даже кубического. При среднем росте весил он уж точно за сто килограммов. Моня раньше успешно занимался классической борьбой, но вынужден был спорт оставить из-за паховой грыжи, несколько раз ущемлявшейся. Думаю, грыжа у него развилась не столько из-за спортивных поединков, сколько он сам не выдерживал собственного веса. При такой толщине и величине Моня был подвижен, словоохотлив и неутомим в разных выдумкках, хвастовстве, вранье и поисках неприятностей на свою задницу и задницы окружающих. Окружающими были мы с Жаном, так что я сразу же насторожился. Ни с тем, ни с другим я раньше близко не сходился, но с первых минут общения с Моней напрягся. Человек я не авантюрного склада, интровертированный, легко впадаю в панику и неприятностей не люблю ни в каком виде. Моня был старше меня на год или два, а Жан лет на пять или шесть. Ему, насколько я помню, двадцать пять уже точно исполнилось.

                Мы втроём втиснулись в одну небольшую комнату, которую почти полностью занимали три кровати. «Удобства», как водится, помещались во дворе. Во время моего первого визита в означенные «удобства», то есть в тесную будку из гнилых досок с дыркой в днище, из которой поднимались волны «озона» вперемешку с мухами и комарами, меня испугало рычание из соседней пристройки. Пристройка стояла недалеко от туалета и походила на невысокий сарайчик. Рычание оказалось, когда я прислушался, басовитым хрюканьем. В загоне откармливали кабана, или, как его называют на Украине: «кнура», уже достигшего изрядных размеров. Кабану этому предстоит сыграть заметную роль в моей истории. Кроме кабана и кур, нашими соседями являлись хозяева дома. В доме жила молодая бездетная супружеская пара и баба лет пятидесяти пяти. Её сын женился на девушке из Западной Украины. Поэтому она называла невестку «бендерой» и была о ней невысокого мнения. Я старался не вникать в их семейные отношения, чего нельзя сказать о Моне, который подолгу и оживлённо беседовал с хозяевами. Хозяева наши, люди простые, если не сказать дремучие, внимали Мониным вракам открыв рот. Я не прислушивался, мне хватало Мониных излияний на сон грядущий. Я сдуру пытался его поправлять, когда он, к примеру, заливал, что его семья владеет подлинниками великого голландского художника Ван Дрейка. На мои нудные указания, что нет такого художника, а есть Ван Дейк и Ван Эйк, Моня начинал яростно спорить и я отступал, не желая ссориться. Ещё почему-то Моня хвастался, что у его отца есть все запрещённые антисоветские сочинения. Вряд ли это соответствовало действительности, а если соответствовало, то непонятно зачем подобное афишировать. В любом случае, Монина словоохотливость наводила на размышления и я замолкал.

                Большую часть дня, за исключением выходных, мы проводили в районной больнице. То есть я проводил. Жан и Моня находили возможность увиливать и вообще боялись неприятностей куда меньше, чем я. В больнице я, как и везде, чувствовал себя чужим на празднике жизни. Праздник впрочем заключался в том, что люди вели себя, как сомнамбулы, не осознавая результаты своих действий. Скажем, хирург никогда не бывал вполне трезв и делал, с моей точки зрения, чудовищные ошибки. Когда я пытался что-нибудь сказать, на меня грозно шикали. В девятнадцать лет мне представлялось, что я чего-то не понимаю, чего-то главного, на чём держится мир и жизнь человеческая. Жизнь человеческая вряд ли, однако, стоила так уж дорого. Например, аппендиксы наш хирург удалял без всякой видимой причины. Стоило человеку пожаловаться на эпизодичесукую боль в животе и его тут же укладывали в хирургическое отделение на аппендэктомию, то есть отрезали здоровый аппендикс и требовали благодарности. Одна молодая баба явилась с пупочной грыжей и с этой не бог весть какой сложной операцией хирург никак не мог справиться. В конце концов он пришёл к логичному решению, что проще отрезать весь пуп вместе с грыжей, а потом зашить. Для проформы он спросил разрешения у мужа в коридоре. Муж, молодой парень с бессмысленными от уважения к хирургу и полного непонимания проблемы глазами, только кивал головой, приоткрыв рот. Сказано, сделано – молодой девке отрезали пуп.
 
                Однажды, вернувшись домой раньше обычного, ещё засветло, я застал странную картину. Моня находился во дворе и о чём-то оживлённо договаривался с хозяевами, Жан торчал рядом явно в ожидании чего-то интересного. Матери хозяина во дворе с ними не было и Моня вправлял с энтузиазмом что-то молодым. Жан объяснил, что Моня побился с ним об заклад, что проедется верхом на кабане. В случае проигрыша он обязан выставить две бутылки водки. Я не стал ждать развязки и отступил в комнату, продолжая наблюдать из окна. Моня таки уболтал хозяина и он отпер загон. Кабан медленно и недоверчиво, поводя во все стороны рылом, выкатился во двор. Моня немедленно на него взгромоздился. Моня размерами не уступал кабану и я думал, что спор он выиграл. Но не тут-то было. Кабан с неожиданной прытью бросился бежать. Моню он стряхнул со спины, словно случайно упавший на загривок осенний лист. При этом он, развернувшись, направил свой галоп именно на Моню с явной целью его покалечить в отместку за дурацкие шутки. Моня заверещал, как должно быть верещал означенный кабан в бытность поросёнком, и бросился наутёк, ничуть не уступая в скорости своему преследователю. Они сделали круг по двору, при этом снесли все попавшиеся по пути предметы, включая курятник, и Моня, теряя дистанцию, неожиданно со всего ходу заскочил на двухметровый забор. Я думал, что забор упадёт, но забор выдержал. Кабан остановился как вкопанный и в этот момент гнавшийся за ним хозяин накинул на него сеть, а затем и мешок. Моня наблюдал сверху за операцией по своему спасению, но слезать с забора не спешил. Я на время потерял Жана из виду и очень удивился, обнаружив его сидящим на заборе с противоположной стороны двора. Уж как он умудрился со своей хромотой на него взлететь подобно петуху – не ведаю.

                После описанного случая хозяева с Моней не разговаривали до конца нашего пребывания. Исчерпав приключения внутри двора, Моня начал искать их снаружи. С нами на практике находилась наша сокурсница моего возраста, то есть лет девятнадцати-двадцати. Моня положил на неё глаз. Жан кажется сделал то же самое. Что до меня, то единственным моим страстным желанием было выбраться из этого дремучего захолустья. Ничего меня больше не интересовало. К тому же, окрестности по вечерам делались далеко не безопасными. Местные парубки, мало походившие на интеллигентов, ошивались вокруг и присматривались к непрошенным гостям.
 
                Девушка, звали её кажется Аня, скучала и охотно прогуливалась с ухажёрами. Я на эти прогулки не ходил и смотрел на странную троицу с некоторым изумлением. С одной стороны квадратно-кубический враль Моня, с другой - желчный хромой француз Жан. Аня вопросительно поглядывала на меня, но я трусливо отводил взгляд. Моня, кстати, хвалился, что хулиганы ему не страшны, его широкие плечи их сразу отпугнут. Я хотел было напомнить ему кабана, но промолчал. Кончилось дело плохо. Ухажёров избили, а Аню едва не изнасиловали. Ей повезло, случайно попался полупьяный хирург, возвращавшийся домой. Хирург был местный и «в законе», его и спрятавшихся за его покачивавшейся спиной друзей отпустили. Я не выдержал и наорал на Аню. Она плакала и я понял, что не время читать ей нотации. У Мони зажёгся ослепительный фонарь вокруг левого глаза, а Жан не досчитался двух зубов и нижняя челюсть справа украсилась флюсом.
 
                Богодухов остался одним из самых мрачных воспоминаний моей юности. Одно дело читать у Гоголя о тоскливом идиотизме украинско-русской жизни и другое дело оказаться в нём по самые уши. Моню и Жана после Богодухова я обходил стороной, с Аней здоровался издали. Всё, что напоминало мне весёлые деньки общебольничной практики, я старался от себя отодвинуть как можно дальше. После окончания института меня ждал Изюм, дыра не намного лучше Богодухова. Но Изюм – это отдельная поэма, которой здесь касаться не следует.