Далее события запомнились мне в каком-то воспалённом флёре.Мне и сейчас как-то не верится, что именно я многое смог взять на себя. Хотя значительную часть дел осуществляли мой сын и невестка. Всё, что касалось документального оформления выезда из страны, выполнял я. А отправкой багажа (впрочем, относительно небольшого) – занялись они.
Для заказа, а потом и получения виз мне пришлось дважды съездить в Москву. Оба раза постоял в длиннющей очереди у голландского посольства, осложнений никаких не припомню. Заполняя анкетку в помещении посольства, задумался было на минутку: что отвечать на вопрос об исповедуемой религии? По всей правде, полагалось бы ответить: не исповедую никакой, я – атеист. Но тут же подумалось: Израиль – страна, в которой религия не отделена от государства, и если ты атеист, то куда и зачем прёшься? Сиди в безбожной стране! И я написал (чего ещё за минуту перед тем от себя и сам не ожидал): «Исповедую иудаизм». Пожилой человек, принимавший заполненную анкетку, читая, удовлетворённо кивнул.
Впрочем, потом, уже находясь в Израиле, я понял, что не так уж согрешил против истины: по убеждениям религиозных иудеев, отделаться от своего иудаизма, галахическому еврею (то есть, еврею, рождённому еврейкой матерью) – не просто: для этого надо совершить нечто ужасное,– например, добровольно принять христианство… А уж просто не молиться и даже не быть обрезанным – для выхода из конфессии отнюдь не достаточно… Разве что если на тебя наложат хере`м (проклятие, отлучение).
Запомнилось посещение ОВиРа, о котором много раз слыхал ещё за 20 лет до нашего выезда от знакомых, выезжавших или пытавшихся выехать ещё в 70-е. В то время, помнится, начальником Харьковского ОВиРа был офицер МВД по фамилии Давыдов, которого отъезжанты и отказники вполуиздёвку называли «Додиком» (так в семьях русских, украинских, белорусских и, насколько знаю, молдавских евреев называют уменьшительно мужчин и мальчиков, носящих имя Давид). Это сто`ит отметить потому, что в общинах других стран Галута сокращение совсем иное (например, в Марокко или Тунисе - Ду`ду… А я даже в Харькове, в еврейской, ашкеназской семье Жирмунских, слыхал, как одного из родственников-братьев, Давида, называли Да`ва… Теперь в Киеве растёт мой правнучатый племянничек Давид, его в семье называют Давидиком…).
Ко времени нашего выезда фигура начальника мне не запомнилась, – вообще, обращение с подавантами (в сравнении с описаниями прежних времён) совершенно изменилось, хотя народу стало невпроворот больше: теперь беседовали доброжелательно, никто никого не отговаривал ехать, беседовали вежливо, участливо, предупредительно, особенно со стариками. О прошлом хамстве напоминала лишь висящая на стене стенгазета, в которой были описаны в мрачном свете порядки, ожидающие советского гражданина в «чуждом» Израиле, например, предсказывалось: «В Израиль вы прилетите ночью…». Впрочем, оказалось, что это недалеко от истины, и объяснялось мерами предосторожности от террористов… Мы, правда, прибыли уже утром, но из Будапешта вылетали глубокой ночью… Но не будем забегать вперёд.
Густопсового советского хамства мы, однако, не избежали и в ОВиРе: например, получая окончательно уже со всеми прощальными пометками визы, должны были принять крайне небрежно оформленные, распечатанные на машинках и выдаваемые на узеньких бумажках уведомления, что при пересечении («на земле, в небесах и на море») государственной границы СССР каждый из нас утрачивает советское гражданство. Поскольку о лишении гражданства выезжающие из страны сами не просили, то это воспринималось как унизительное наказание. И узенький хвостик бумажки с тремя строчками текста такое унижение подчёркивал.
Особой темой в моей памяти отложилась распродажа мебели и вещей, а также расставание с жилищем. Одновременная эмиграция десятков и сотен тысяч людей вызвала ажиотажное изменение цен на «чёрном рынке». «Знающие люди», недостатка в которых не бывает, не советовали везти с собою в Израиль мебель (она-де там, на жаре, рассохнется и развалится), а, например, такие вещи, как музыкальные инструменты, перевозились по особым правилам: скажем, можно было вывозить инструменты отечественного производства, но нельзя – зарубежных фирм, а наше старенькое фртепьяно, купленное по случаю, было как раз производства немецкой фирмы «Roenisch»… Поэтому, что могли из мебели, мы продали, расклеив объявления (в том числе и о продаже пианино) – за бесценок, конечно, а многое пораздавали даром. Квартира постепенно приобретала «разграбленный» вид, что действовало угнетающе даже на меня, мужчину, а уж об Инночке, жене моей, и говорить нечего… Оставляя жильё навсегда, мы перестали следить за его состоянием, очень быстро расплодились прусаки… Словом, наступила, что называется, мерзость запустения.
Наконец, явились ближайшие родственники, остающиеся в Харькове (во всяком случае, пока не собиравшиеся уезжать), – им мы отдавали всякие полезные мелочи, – например, моей родной сестре и её мужу – кофемолку… И вот психологическая тонкость: ясно, что я с готовностью мог с такими пустяками расставаться, но радость своей сестры по поводу их приобретения меня покоробила… Хотя ведь у меня не могло быть и тени сомнения, что со мною и моей семьёй она расстаётся глубоко опечаленная!
Особый разговор – о книгах. Какую-то часть мы включили в багаж. Книги – непременная часть вывозимого имущества всех русских (то есть, из европейской части и европейского воспитания) евреев Союза. Сейчас, в десятые годы ХХI столетия, здесь, в Израиле, много разговоров о том, как всем эти библиотеки стали ненужными: дети, внуки, как правило, уже не читают по-русски (а если по всей правде, то не читают и вообще ни на каком…) В Интернете ходит написанное на эту тему выразительное стихотворение Марка Шехтмана.) Но нам расставаться с книгами было до боли жаль. Некоторые я за бесценок продал своему начальнику – редактору нашей многотиражки Анатолию Ивановичу – и был как раз рад этому. Хотя здесь поначалу испытывал тоску, вспоминая о некоторых книгах. С появлением и развитием Интернета, однако, оказалось, что практически мгновенно чуть ли не всё необходимое можно легко добыть и прочесть в Сети.
Из прощаний с людьми мне расставание с Анатолием Ивановичем Мельниковым и далось, и запомнилось особенно болезненно, - почти как с Фимой Бейдером – другом и «сожителем» с юных, студенческих лет. За последнее десятилетие моей служебной «карьеры» мы на диво друг другу подошли и понравились и жили, буквально по Окуджаве. «во всём друг другу потакая», так что за всё время покричали друг на друга только однажды, да и то он был кругом прав: в середине этого срока, безуспешно попытавшись (с его помощью) добиться повышения моего должностного оклада на теоретически предусмотренные штатным расписанием 15 рублей и встретив упорное нежелание заводского парткома пойти мне навстречу и «надавить» на администрацию завода, я согласился с предложением своей сестры Марлены перейти на оставленную ею при выходе на пенсию должность воспитателя в детском противотуберкулёзном санатории.
Работа с детьми требует определённой привычки. Я с трудом, после полутора десятков лет журналистской деятельности на ниве заводского радиовещания от общения с детьми и подростками отвык. По необходимости вернулся к своей дипломной специальности педагога, но в среду особую, дефектологическую, - поступив воспитателем в школу для слабослышащих детей, а это, при всех особенностях контингента, всё же не то, что так называемая «норма»… Теперь, в санатории для детей с предрасположением к туберкулёзу, я окунулся в общение с детьми интеллектуально вполне развитыми, но мне психология нового подростка была совершенно неведома, а она за эти годы (моей службы в армии, а затем и в последуюшем) очень изменилась, я зачастую не понимал детей, а они – меня. Кроме того, сестра работала очень успешно, и от меня, её родного брата, ожидали столь же высоких результатов, я их добиться не умел и от того нервничал. И хотя в целом свои обязанности выполнял, но чувствовал: это – не моё!
Сестра была в восторге от своей начальницы, Эси Марковны Мнухиной, которая представляла собой своего рода анахронизм: еврейка – в должности главврача медико-педагогического учреждения (должности директора школы , действовавшей при санатории, в штате не было, - только завуч, а обязанности директора школы выполняла та же «Эська»,как любовно её называли заглаза подчинённые). Надо, по всей справедливости, отдать должное этой женщине: ещё одним неофициальным прозвищем её в районе и в городе было: «Голда Меир», и – недаром: на фоне почти узаконеного жидоедства ей удавалось и в кадрах возле себя держать совершенно редкое к этому времени количество евреев, - евреем был её зам по школе – завуч Соловейчик, ряд врачей-специалистов и даже – агроном (вокруг санаторских зданий был большой и тенистый парк).Конечно, она такие кадры подбирала не для того чтобы набрать побольше "своих евреев", а просто ей подходили и нравились люди работящие, любяшие работать, но вот как ей удавалось (и как не боялась) настоять на своём?.. Это мне и до сих пор не понять... Всё же, забегая вперёд, скажу, что в итоге мы и с нею встретились здесь!..
Но мне в отношениях с Эсей Марковной не повезло: явно проигрывая в её глазах своей блестящей сестрице, я вызывал у этой моей новой начальницы, как мне до сих пор кажется, лёгкое раздражение… И однажды она позволила себе в разговоре со мною при старшей воспитательнице, которая мне почему-то была неприятна, обидно ироничный тон… Несмотря на перспективы хорошего заработка, значительно более высокого, чем по моей прошлой, журналистской работе в многотиражке, я вернулся опять туда же: да, за это время Мельникову удалось повысить оклад на бывшей моей должности не на 15 р. а на целых 50, однако и при этом он не смог подобрать на эту вакансию достаточно квалифицированного журналиста, а уж моему возвращению радовался, как ребёнок… Кричали мы с ним однажды друг на друга потому, что я, не рассчитав свои физические возможности, пообещал ему оставаться там за небольшую мзду по совместительству, но выдержать перегрузку не смог. И он справедливо кричал на меня: «Ведь вы же ОБЕЩАЛИ!», а я справедливо и столь же громко возражал: «НО У МЕНЯ НЕТ СИЛ!!!» После моего возвращения мы проработали вместе и в полном согласии ещё пять лет!
Теперь, расставаясь навсегда, он вложил в свой прощальный поцелуй всю свою дружескую любовь, притом – поцелуй был в губы, а я в губы до тех пор целовался только с женщинами, так что запомнил этот миг навсегда (и, стыдно признаться, не так чтобы с удовольствием…). Но прощанье вышло – навсегда: несколько лет мы переписывались, и он с болью мне писал о страданиях народных, последовавших за всех обманувшей «перестройкой», в которую мы оба, старые дураки, так молодо и глупо поверили… Младший сын его, Славик, прислал мне письмо: отец умер за обедом, в один миг, от внезапной остановки сердца… Вдруг уронил голову на обеденный стол… И – его нет!..
О другом прощальном объятии – и тоже последнем – я писал в самом начале этой повести, рассказывая о проводах- нашей семьи на Южном вокзале Харькова: это мы в последний раз тогда обнялись с Фимой Бейдером, другом и братом моим…