Естественный отбор

Петр Пахомов
   В ту ночь она пыталась меня убить.

   Сероглазая, русая, румяная – вдруг превратилась в чудовище, бездонную черную дыру, прижала меня спиной к кирпичной колодезной стенке, навалилась всем своим неестественным весом и стала давить. Небо тут же стемнело, полянка померкла, и шум деревьев утих. Лишь хруст ломающихся позвонков стоял в ушах.

   Она плакала. Пыталась сбросить меня в шахту и ревела. Мучилась оттого, что ей приходится это делать, и все равно делала. Я словно бы видел, как в омуте её лица бледно мерцают слезы.

   За что ты так со мной, Оль?

   Как до этого дошло?

   Мы гуляли по лесу, смеялись, фотографировались, забрели в какую-то глушь. Нашли заросший колодец с крышей, издалека похожий на избушку на курьих ножках. Расчистили.

   – Сделаешь? – почему-то печально улыбнулась она и протянула мне фотоаппарат. – У тебя руки сильней.

   Ямочки на ее щеках фальшивили, лгали бесстыдно, под глазами набрякло усталое синее – мешало играть. Но как будто я верил, хотел верить.

   Фотоаппарат тяжелый был, старый. Механический. И я отчетливо понимал, что следом за снимком настанет конец, – мы вернемся в обжитой мир, в котором сказке уже нет места. Грусть снедала нас обоих, я почти осязал эту тоску всю прогулку. Словно никогда уже не гулять нам вместе, не собирать чернику, не объедаться ею настолько, что даже думать о варенье противно.

   Странно. Ведь все было хорошо.

   Но как только затвор щелкнул, началось.

   Я не мог из этого выбраться, выдраться. Зажало намертво, мрак зажал. Кругом был он, спереди и за спиной – и избавиться от меня хотел, и заполучить. Из одного кармашка в другой перекладывал. Будто там, в колодце, хранится что-то непостижимо важное, и я просто обязан знать, что именно. Обязан упасть.

   Все прекратилось, когда по спине побежала кровь, – кирпичик распорол кожу. Я повалился в замшелую сырую темень... и проснулся. Еще несколько минут слышал собственный отчаянный крик. Обтирал простыней липкую спину. Успокаивал сердце.

   Всего лишь кошмар.

   Очередной.

   Фантазия, ничего больше.

   Включил свет, огляделся, и тут же в нос ударил аммиачный туалетный смрад.

   Не понимаю.

   Кругом пыльный бардак, разруха, всюду валяются пожелтевшие журналы, грязные носки, тряпки в бурых пятнах, десятки фотографий незнакомых людей, заснятых как будто тайком. Из шкафа чуть не вываливаются комья одежды, ящик прикусил штанину, и все это словно бы не мое, чье-то чужое, не я здесь хозяин.

   Вторая половина кровати при этом заправлена. В квартире звеняще тихо. Мне вдруг кажется, что мертва она вовсе, нелюдима, и я лишь призрак когда-то жившего здесь человека, кучка костей, вдруг решившая выглянуть из преисподней. Только вот нет здесь ничего, пусто, мхом поросло. И без меня хорошо на поверхности, можно возвращаться домой.

   И все же, где Оля? Как она все это допустила?!

   Замечаю письмо на тумбочке.

   Ясно. Вот, оказывается, как:

   «Жора! Я с тобой больше не могу! Лечиться не хочешь! Разговаривать не хочешь! Проблему признавать не хочешь! Не могу видеть, как ты засыхаешь! Не собираюсь за тобой в одни ворота ухаживать, у меня и своя жизнь есть! В морозилке еда, на неделю хватит. Пропылесосила, погладила, посуду помыла, дальше как-нибудь сам! Совесть чиста!»

   Стало вдруг сначала щемяще тоскливо, а потом столь же страшно.

   Вспомнилась злосчастная крыша. Чего меня туда понесло в пасмурную погоду? Почему вдруг решил, что все будет так же, как в первый раз, пять лет назад? Неужели тогда было настолько хорошо, что ради этой идиотской, никому на самом деле не нужной сахарной годовщины, можно наплевать на погоду, технику безопасности, на собственные, в конце концов, опасения?

   Сентиментальный дурак. Думал, риск стоит того. Потому что ведь и вправду замечательно было в тот летний день, в тот жаркий, ясный, идеальный для серии снимков день...

***

   Я знал целое множество питерских крыш, но выбрал самую любимую, самую живописную. С видом, который оказался совершенно не важен, потому что камеру в результате я разбил вдребезги, и потому что крыша была занята человеком, который этот вид затмил вовсе.

   Бесшумно выбравшись из маленького окошка на ржавую жесть, я глубоко вздохнул, посмотрел во двор колодец, помахал мальчишке, пускающему мыльные пузыри из окна четвертого этажа, и стал прокладывать взглядом путь к насиженному гнездышку. Когда взгляд остановился, захватило дух.
 
   Сначала я увидел лист с еще призрачным, но уже вполне себе Исакием, затем мольберт и баночку с мутной водой на столбике вентиляции, палитру и кисть. Разноцветные руки, аккуратные тонкие запястья и закатанные рукава, клетчатую рубашку навыпуск. Прядь светлых волос за ухом и заколку с перламутровой бабочкой на макушке. Наконец, сосредоточенную морщинку на лбу и солнечный зайчик на щеке. На нежной родной щеке.

   Несбыточная журнальная картинка, которую можно прожить вот прямо здесь и сейчас, эта девушка словно специально выбрала место, предназначавшееся только мне. Она предстала целая, неотделимая от своего дела, от страсти всей ее жизни. Я сразу подумал, что именно за нею я поднимался на крышу, а не за дурацким штампованным исакиевским видом. Я пришел лишь чтобы поймать ее в объектив и собственную жизнь. Модель, пронеслось тогда в голове. Безукоризненная. Совершенная. Живая.   

   Муза!

   Я достал камеру, сделал шаг вперед, опасаясь привлечь ее внимание, но тут покрытие под ногами прогнулась, издав оглушительный металлический звук, Оля дернулась, вытаращилась на меня, вслед за ней дернулся я и неуклюже, пытаясь в смущении отвернуться, выронил фотоаппарат. Тот стукнулся о крышу и поехал в пропасть. Я чертыхнулся, рванулся было за ним, но не успел, – камера цокнула о край, нырнула в пустоту и исчезла. Мальчик испугался, закрыл окно и задернул занавеску.

   – Обидно, – совсем бесстрастно сказала Оля. – Но нечего подглядывать.

   – Я просто не хотел спугнуть ваше вдохновение.

   – Вы так всем вашим жертвам говорите? – подняла бровь она. – Неплохая попытка, мистер-домогатель.

   Она отвернулась, позволив мне всласть залиться краской.

   – Вообще-то я фотограф, – я стал пробираться к ней.

   – Фотограф-домогатель, – пожала плечами Оля, промыла кисточку и стала смешивать краски. – Все хорошо, я вас не осуждаю. У всех свои причуды. За руками только следите.

   – Фотограф-профессионал, – буркнул я, пролезая под толстенным проводом. – В журнале работаю. Про путешествия. Хотя, с вами нетрудно и домогателем стать.

   – Жаль, так и не станете, – она кивнула на разинутую фотосумку.

   Я хмыкнул, сел рядом и долго смотрел, как она рисует. А несколько лет спустя, в годовщину знакомства, мы вернулись на эту крышу, чтобы отметить решение завести малыша. Было тепло, но неприятно пасмурно, однако я был полон решимости запечатлеть нас в самое счастливое время. 

   – Сбылась мечта домогателя, – хохотнула Оля, и лицо ее вдруг сделалось нежным-нежным – таким нежным и красивым, как никогда, и в этот раз я поймал его. А потом ловил еще целых два часа, и предела нашей фантазии будто бы не было, мы обошли крышу вдоль и поперек и даже перебрались на соседнюю, украшенную небольшими клумбочками.

   Было славно.

   А потом грянул гром, и жестяное покрытие под ногами сделалась подлым.

   – Дай мне руку, – попросила Оля дрожащим голосом.

   Мгновенно промокнув, мы крохотными шагами пошли назад. Когда до заветного окошка оставалось всего ничего, нам стало намного спокойнее, и я выпустил ее руку. Тогда-то все и случилось.

   Она поскользнулась, начала падать, вскрикнула, я извернулся, чтобы поймать ее, и поймал. Но сам не удержался. Рухнул на спину в противоположную сторону, ударившись головой так сильно, что на несколько секунд потерял сознание. Очнувшись, ничего не соображал, только видел, лихорадочно смаргивая капли дождя, Олино лицо и ее полные ужаса глаза. До сих пор помню этот взгляд. Отчаяние, бессилие и боль.

   Через несколько минут мы поднялись и поехали домой. Я убедил Олю, что врач мне не нужен. Помню, я и впрямь чувствовал себя сносно. В детстве я падал с деревьев, дрался, носился, как и все дети, на переменах. Словом, был нормальным мальчишкой, знал, что такое удариться головой. Полагал, ничего здесь не было особенного и страшного. Но ошибся.

   Оля не смогла меня разбудить на утро, я был уже как шесть часов в коме. Отек сдавил мозги и не давал очнуться. Мне сделали операцию, и через неделю я пришел в себя. Оля много плакала и держала меня за руку, уныло ругала за поход на крышу в непогоду.

   Спустя некоторое время после выписки я стал раздражительным и забывчивым, началась бессонница. Оля очень переживала, но достучаться до меня не могла.

   – Ты помнишь, зачем ты вышел из дома? – в панике жестикулировала она, когда однажды я вернулся с прогулки и вручил ей букет хризантем. – Ты в магазин собирался, за продуктами! Ты что, не помнишь?

   – Помню, – гудел я, проглотив комок в горле. – Сейчас схожу, чего такого-то? Просто решил сначала сделать тебе сюрприз.

   Один из множества подобных сюрпризов.

   – Хорошо вчера было, да? – спрашивала Оля в другой раз уже кротко и мечтательно. – Помнишь, как было чудесно?

   – Конечно, – отвечал я, вспоминая о прогулке и ужине в честь восьмого марта. Но Оля имела в виду, конечно, другое.

   И я продолжил отмахиваться, а Оля продолжила давить. Я научился сглаживать эти зазубрины. Все, лишь бы быть подальше от собственной болезни. Так и жили. Сгруппировались и жили. А дальше... Что было дальше?..

***

   Тут меня вернуло в реальность, в мой давно, казалось бы, брошенный дом. Чепуха это все какая-то, думал я, ведь я же записывался на прием к врачу, точно помню. С чего она вдруг ушла? Не может такого быть, совершенно точно не может. Никак!

   Я вскочил, обошел свою однушку вдоль и поперек три раза, заглянул в раковину, окинул взглядом крохотный, напрочь загаженный обеденный стол – ошметки сушеной рыбы, пятна какого-то варева, картофельная кожура свилась рюшечками – и с ужасом признал, что не было тут никакой уборки, не было никакого пылесоса. И жрать никто не готовил, только жрал. Неясно, правда, что, – холодильник делили кусок прогорклого масла с налипшей гречкой и вздутая коробка кефира. Уютно.

   Мигрень обожгла голову. Видимо, та попыталась осмыслить происходящее и не смогла.

   Миллион, квадриллион вопросов. Что стряслось? Почему? Где Оля?!

   Ответов, ответов кто-нибудь дайте! Хоть одна живая душа мне скажет, что здесь творится?! Хоть кто!

   Я вернулся в комнату, прилег, попытался не думать. Не заметил, как сознание вывернулась наизнанку, глаза, наверное, закатились, и нырнули под череп.

   Точно в чертов пересохший колодец.

***

   – Ну и пылища тут! – весело возмущается Оля, с грохотом распахивает окно второго этажа нашего дачного домика, закатывает рукава и принимается подметать.

   Я подкрадываюсь к ней, ласково касаюсь ее живота и мягко тяну у нее из рук швабру:

   – Давай я?   

   Она смеется:

   – Ручка длинная, я справлюсь, отпусти!

   И добавляет, уже чуть серьезнее:

   – Обещаю не нагибаться. Это же моя мечта, помнишь?

   – Помню, – я выпускаю ее из объятий, но она льнет обратно.

   Веселая, безмятежная, глаза светятся счастьем. Ребенок, мечта, моя ремиссия. Чего же еще желать?

   – К тому же, – важно добавляет она, – чем довольнее я буду, тем лучше для него.

   – Или для нее, – улыбаюсь я.

   Оля деланно хмыкает, чмокает меня звонко, и воспоминание медленно тает.

   Она всегда мечтала соорудить студию, малевать себе что пятка левой ноги пожелает, и чтоб в любое время года и суток. И вот, накопили. Вырвали участок за полцены, повезло крупнее некуда. Все разговоры теперь были только о том, как она установит мольберт, разложит тучу кистей всех форм, размеров и жесткостей, расставит по углам баночки с краской и будет греться на солнышке, покачивать люльку и рисовать дремучий лес...

***

   Меня выдергивает, точно жалит иглой. Я вдруг догадываюсь: тот колодец в нашем лесу. Мы сто раз бродили там, ягоды собирали. Он точно там! Где он еще может быть? Это единственный лес на моей памяти!

   Но что я сунусь туда сейчас? Вдруг Оли нет там? Вдруг пустует ее рисовальная комнатка? А может, колодец все-таки вымысел, сновидение? Если так, нельзя терять время на несостоятельные догадки!

   Тогда что?!

   Решаю звонить Сашке, ее старшой сестре. Может, она скажет мне, где жену носит. Я подрываюсь с кровати, роюсь в серванте в поисках записной книжки, перебираю чеки, записки...  и нахожу. Берусь листать ее в поисках нужного номера, а потом вдруг из книжечки вываливается номерок к врачу. К невропатологу. И имя мое черным по белому выведено кривым врачебным почерком.

   Собирался, значит. Все-таки собирался лечиться, все как ты хотела. Память не подвела. Почему же тогда ты ушла, Оль? Что за дела? Вот же! Вот номерок! Ты что, не знала? Я что, не сказал тебе? Бред! Господи, какой бред!

   Несусь в прихожую, набираю Сашкин номер.

   Сашка, милая, ответь, а! Объясни мне, где я, и что это за мир такой. Совсем не то помню, совсем не такой помню мою берлогу. Ничего не помню.

   – Номер не обслуживается, – говорят в трубке. Пробую заново – то же самое. Затем еще. Еще. Еще. Впустую.

   – Номер не обслуживается, – механически повторяет голос. И гудки, никаких объяснений.

   Как же так?!

   И где живет Сашка – не знаю. Не помню. Как я мог забыть и это?!

   Копаюсь в ящиках с барахлом, нахожу наш любимый альбом. Оля сама его составляла, самые яркие моменты сюда вошли, самые важные. Хочу освежить в памяти ее образ. Надеюсь, что все перепутал, что вовсе не её я видел во сне, а кого-то другого. Во сне ведь всякая чепуха мерещится. Поди разбери, что правда, а что нет.

   Замелькали куски нашей насыщенной жизни: пикники, семейные посиделки, походы, отрывки из путешествий. Я смотрю и половины не помню, памяти не хватает мощности. Одно только ясно: она это была. Ничего я не перепутал. Это она пыталась меня столкнуть. Дух ее.

   А потом я нашел фотографию: вымученные улыбки, полянка, за спиной старинный колодец и жухлые листья. Осень.

   Мигрень вновь ударилась о затылок. 

   Выдумка! Так не бывает! Во сне мы собирали чернику, и было зелено, ярко и свежо. Другого не помню! Не было никакого колодца, не могло быть! Еще что-нибудь дайте! Это не подходит! Ну хоть что-то! Ну же! Где ты, Оль?! Что мне делать?!

   Впопыхах одеваюсь, хватаю огромный старый фонарь и выскакиваю из дому. Лето слепит злобно, но меня почему-то не греет, хоть все вокруг в одних майках. Мне зябко, невыносимо зябко, и я плотнее кутаюсь в пальто. Дожидаюсь автобуса и уже через пару часов смотрю на свой дачный домик.

   На то, что от него осталось.

   Свалка. Компост. Сквозь метровый сорняк виднеются старые гнилые доски и стекла. 

   Дует ветерок, стучит где-то далеко дятел. Каждый удар отдается в голове болью.

   Мне никуда от этого не деться, придется сунуться в лес. Я ведь только за этим и явился.

   Чего мне теперь бояться?

   Но я все же боюсь.

   Несколько часов сомнамбулой брожу в чаще, то и дело спотыкаясь и присаживаясь отдохнуть. Черники под ногами полно – хоть целиком ею измажься. Вот только собирать ее не во что, да и не с кем. А самому есть – в горле застрянет.

   Выхожу на извилистую, заросшую папоротником тропинку, и вдруг понимаю – по ней мы тогда с Олей шли. Передо мной мгновенно оживает картинка. Мы болтали. Тяжелый был разговор. Тяжелый, а не исполненный светлой грусти.

   – Ты не один, – говорила она. – Мы проходим через все вместе. Согласен?

   Я что-то буркнул угрюмо, пнул камень, тот покатился в овраг.

   – Когда я заболела, ты был со мной. Да, мы все потеряли, и потеряли навсегда. Но ты не ушел.

   Оля замолчала, остановилась, подошла ко мне вплотную.

   – И я теперь не уйду. Но ты должен пойти к врачу, понимаешь? Может что-то случиться, ты можешь что-то со мной сделать.

   – Да не могу я! – Помню, все это казалось мне шуткой. – Пустяки же! Память подводит, только и всего!

   – Ты пугаешь меня, – произнесла Оля и словно осипла. – Мне даже...

   Она осеклась. Помолчала с минуту, вздохнула, потом продолжила:

   – Мне даже спать рядом с тобой страшно. Ты не можешь так себя вести. Ты не один. Ты со мной. Со мной ведь?

   Я кивнул.

   – Так считайся, – она отвернулась, сделала пару шагов по тропинке и бросила уже сдавленно, через плечо: – Или уходи.

   Мы замолчали, погуляли, нашли место для съемки. Но попробуй сыграй хорошую мину, когда только что говорил о смерти. Так и вышло: полянка, колодец, осенние сумерки. Близкие, но несчастные люди. Мертвые улыбки. Навечно.

   Через полчаса тропка вывела меня к колодцу, заросшему еще гуще, чем во сне. Колотясь крупной дрожью, я расчистил подход к шахте, включил фонарь и направил его в темноту.

   Луч осветил увитые порослью стены, спустился ко дну, порыскал среди мелкой крапивы и вдруг нащупал что-то блестящее, черное. Чужеродное.

   Полиэтилен?

   От ужаса вскружило голову, я выронил фонарь, задохнулся и обмяк на камнях.

   Пришло время смотреть.

***

   – Оль! – кричу я ей на второй этаж нашего дачного домика. – Спустись, пожалуйста! Помощь нужна!

   Сам сижу в кресле у камина. Никакая помощь мне не нужна, просто сюрприз сделать хочу. Очередной.
   
   Смотрю, как женщина всей моей жизни, позевывая, начинает спускаться по винтовой лестнице. Прежде чем жизнь её идет прахом, успеваю разглядеть чумазое желтым и красным заспанное лицо – видимо, утомилась и решила прилечь; на голове косынка с забавным старомодным узелком кверху, рукава джинсовой рубашки засучены, но рубашка все равно перемазана зеленым и белым. Не умеет она работать чисто, не умеет. Зато пишет – ничьи работы мне так не милы, как её. И как она мне не мил никто.

   Оля делает шаг, и в ту же секунду двухметровая лесенка рушится, складываясь, как домино. В последний момент она видит меня, и во взгляде её такая беспомощная мольба, что меня начинает тошнить.

   Сижу неподвижно. Ведь что можно сделать за мгновение? Лишь цепенеть от страха.

   И я цепенею.

   Поручень проваливается, лишая опоры, и Оля кубарем летит вниз. Все смешивается в труху, перемалывается, ее с ног до головы заваливает древесиной, балками, щепками.

   Ничего не исправить.

   Я подхожу к ней в каком-то замедленном трансе, откапываю её, отбрасываю в сторону доски и обломки шпона, добираюсь до головы.

   Зажмуриваюсь.

   Шею пробило насквозь в трех местах. Изуродовало лицо.

   Под ногами вязко чавкнуло, меня затошнило еще сильнее, и вдруг я все  вспомнил, разглядел мучительное воспоминание о том, как опоил ее, как подпилил со всех сторон лестницу, убрал опоры, ослабил конструкцию, как раскидал по полу все острое, что смог найти, и как потом, увидев свою жену  распластанной и искореженной, решил, что спрятать тело все-таки нужно, потому что без него мне уже ничего предъявить не смогут. Вспомнил, как паковал ее по мешкам, как нес их в лес и скидывал в колодец, как обливал дом всем горючим, что попалось под руку, поджигал и смотрел, как задорно горит...

***

   Меня скрутило и натужно выпростало в колодезную шахту.

   Псина, объевшаяся гнилых костей. 

   Прости, Оль.

   Отдышавшись, я закрыл лицо руками и сухо, судорожно зарыдал. Ничего я уже не слышал – ни дятла, ни шелеста листьев, ни собственных всхлипов.

   Домой вернулся поздно. Скинул обувь, стянул плащ и шарф. Прошел в ванную и обомлел, встретив лицом к лицу свою скрюченную фигуру.

   Старик. Дряхлый морщинистый старик. Вопросительный знак. Спирохета. Чертов еле-живой скелет!

   Я схватил чашку с полочки, швырнул ее в зеркало, сомкнул остатки зубов и взвыл.

   Как?! Как это могло произойти?!

   Выходит, я не дождался приема врача. Личинка в моей голове, изводившая последние годы нас с женой, наконец всерьез испугалась и вылупилась в жуткого мозгового червя, тот вгрызся в меня и взял мое тело под контроль. Воспользовался тоской по неродившемуся ребенку.

   А тем злобным осенним вечером он вернулся домой, прибрался в первый и последний раз в своей жизни и выдумал письмо. Все по пунктам. Только номерок к врачу забыл уничтожить. А потом за ним пришли.

   Его подозревали, его допрашивали, выясняли обстоятельства нашей жизни. Но легенда сработала.  Жена, мол, порисовать поехала, вдохновение поискать. Может, ограбили ее, может, еще что. А дом мог кто угодно спалить. Рядом, вон, община цыганская. Ему почем знать? И не мешайте вообще горевать по-человечески. По-червячьи, то есть. Счастливый брак, вы же видите! Такой брак – сам по себе алиби!

   Не знаю, как он все эти годы держал меня в узде. Когда все случилось? Сколько раз я носился к колодцу? Почему я не дал этой твари отпор? Почему любимая до сих пор во тьме?

   Одно понятно наверняка: червяк работает на зарплате, жрет пиво с рыбой и фотографирует людей без их ведома. Хорошо ему. Прошел естественный отбор мой внутренний домогатель...

   Хотел бы я сейчас извести его. Выдрать, как глиста, раздавить. Да вот не могу.

   Потому что глист этот – часть меня.

   Ну так пусть и сдохнет вместе со мной. Поближе к входной двери, чтоб как следует на лестнице воняло.

   Тогда и письмо это найдут, и Оля будет лежать, как подобает.

   Надеюсь только, что в самый важный момент он не встанет у руля вновь.