Несовершенство творения

Александр Синдаловский
        (карманная космогония)
       
        Слово
       
        Сначала возникла Задумка. За ней последовало Дело. А Слово было произнесено уже потом, и оно лапидарно резюмировало содеянное.
        На протяжении многих веков Демиурга одолевала хандра. Он валялся на кушетке из облаков и бессмысленно смотрел перед собой. Ничто не вызывало его интерес, все оставалось неизменно и дано раз и навсегда.
        Вселенная с грустью наблюдала за апатией мужа, не зная, беречь ли его покой или пытаться расшевелить шуткой. Она указывала на яркие звезды и прелестных ангелов, порхающих с облака на облако. Всевышний машинально следовал взглядом за ее рукой, но его глаза оставались пусты. Звезды надоели ему, а среди ангелов не было того единственного, кого он когда-то любил за дерзкий нрав и непредсказуемость.
         И вдруг что-то сдвинулось в нем. Демиург увидел Вселенную, и его потянуло к ней. Он совокупился со своей женой, поднялся из ложа и обвел космос прозревшими глазами. Чего-то существенного не хватало в нем – того, что могло стать центром и осью.
        Следующую неделю Демиург был погружен в раздумья. Он вынашивал какой-то план. Всенежнейшая радовалась за мужа: к нему возвращалась жизнь. Она еще несколько раз походила к его ложу, в надежде пробудить влечение, но Демиург был слишком занят ходом своих мыслей. Он рассеянно смотрел на Вселенную, гладил ее по голове, и рука застывала на полпути от макушки к уху, а ее прикосновение становилось невесомым.
        В Понедельник он принялся за работу. Демиург раздобыл где-то кусок глины, слепил из него шар и швырнул на солнечную орбиту, угодив в сцепившихся в объятиях Марса и Венеру. Комок земли расчленил их неистовый союз, и застрявшая между ними планета оказалась навсегда плененной раздирающим притяжением любви и ненависти.
        Во Вторник Демиург плюнул на Землю, и ее окутал белопенный океан, который Всевышний заселил причудливыми рыбами. Возможно, ему следовало остановиться на этом. Впоследствии Вселенная думала, что морские существа – наименее противоречивые и законченные создания, удавшиеся ее мужу. Они плавали, преисполненные покоя и грации и чуждые суеты. А когда срок их жизни истекал, соленая вода размывала их на первичные элементы мироздания, уберегая от зловонного гниения. И морская флора ничуть не уступала фауне в единстве замысла и отсутствии экстравагантных излишеств.
         Но Демиург не счел свою работу оконченной. Облеченная в воду планета слишком напоминала ему монотонность космоса, от которой он стремился спастись. В Среду он выхватил Землю с ее орбиты и долго мял и ковырял пальцами. В результате возникла суша, не покрытая водой, но возвышающаяся над ней. Всякое решение Творца являлось неумолимым следствием веской причины, и влекло за собою следующий шаг. Каждый шаг создавал противоречие, требовавшее разрешения. В результате деформации поверхности Земли океан стал глубже в одних местах и мельче в других. В его впадинах завелись угрюмые глубоководные чудовища, не знавшие солнца и предрасположенные к агрессии. Они охотились за мелководными рыбами, которых потеря ориентации, а чаще любопытство, заносили в их сумрачные владения. В океане возник раздор.
        Перед Творцом встала необходимость заселить горы и равнины. В Четверг он встал на заре и закатал рукава. Он истратил на морских тварей всю непринужденность своей творческой фантазии (какую мы встречаем, к примеру, у Моцарта). Теперь ему приходилось напрячь воображение. На свет появились всевозможные существа, чей вид свидетельствовал одновременно о неутомимой изобретательности Демиурга и отсутствии четкого плана. Хотя Творцу были чужды формалистские изыски, он явился невольной предтечей таких художников, как Босх и Дали, чья болезненная фантазия явно переоценена современниками, ибо достаточно мимолетного взгляда на мир, чтобы убедиться в еще большей странности вдохновлявшей их модели. Если эргономичность рыб и совершенство их плавников не вызывали нареканий даже у недоброжелателей Творения, земные и земноводные отличались эклектичным набором конечностей, копыт, рогов и хвостов. Все в них наводило на мысль об экспромте и импровизации, взявшими верх над ясностью инженерной мысли и подменившими точный расчет наитием.
        Видно Демиург и сам ощущал просчеты и недосмотры. Он то приближал Землю, чтобы что-то в ней подкрутить и подправить, то снова водружал на орбиту, чтобы оценить плод своих трудов на расстоянии, и вечно оставался недоволен. По ночам, когда для работы не хватало света, он нервно расхаживал из угла в угол, жестикулируя и споря сам с собой, но иногда застывал в каталептической неподвижности, словно свежая идея пыталась проклюнуться в сознание, но не могла преодолеть уже сложившихся представлений о том, какой надлежит быть Земле. Вселенная боялась подойти к мужу. Женская интуиция подсказывала ей, что он зашел в тупик, из которого безуспешно пытается выбраться. Но помочь ему она уже не могла – ни делом, ни советом. Если бы Всенежнейшая приблизилась сейчас к Демиургу, тот прогнал бы ее прочь. Если бы осмелилась выразить свое мнение, обрушил на нее испепеляющий гнев. Демиург пребывал на пике мании. Идея-фикс владела всем его существом, и пока он не изживет ее, не отделит от себя в – успешном или наоборот – акте Творения, любая попытка повлиять на ход событий чревата ссорой, а, возможно, катастрофой. В таком состоянии Демиург мог искалечить Вселенную или, напротив, уничтожить Творение в приступе злобы, вызванным чужой критикой – пусть выраженной в мягкой форме, но подтверждающей его собственные сомнения.
        В Пятницу Всевышний осуществил прорыв. До сих пор у него выходила забавная безделушка, которую он, вероятно, преподнес бы в подарок Вселенной, когда она наскучила ему самому. Теперь он знал, кого не хватает на Земле, чтобы превратить инертную игрушку в азартную игру. На свет появился человек. В проектировании его внешнего облика Демиург не проявил особой оригинальности: все те же четыре конечности для устойчивости в передвижении, какие можно найти у большинства зверей. И хотя позже он поставил человека вертикально, освободив ему две руки для причинения вреда себе и окружающим, это не меняло сути. Зато во внутреннем устройстве конструкции Демиург позволил себе рискованный эксперимент. Он выкрал из комода жены ее любимое зеркальце, разбил его на тысячу мелких осколков и вложил в головы людей. А затем, поразмыслив, брызнул на них из слезы Вселенной, которые та хранила в плотно закупоренном флаконе, в незапертой аптечке. Так возникло сознание, приближавшее человека к его Создателю и отдалявшее его от гармонии животного мира. Оно верно (хотя и с некоторой эмоциональной кривизной) отражало фрагменты вселенной, но не могло сложить их в единое целое, для которого понадобился бы всечеловеческий консилиум – невозможный по причине земных расстояний и несогласного восприятия действительности. Но у эксперимента возникло и более прискорбное последствие: острые осколки зеркала ранили человеческие души; отражавшееся в них мучило своей незаконченностью, дразнило невнятным намеком. Люди пустились в душевные и пространственные скитания – искать единство истины. Но искомый ими смысл заключался в невыполнимой реконструкции предмета женского туалета, украденного Создателем у своей супруги, которая, на зубок зная свою красоту, так и не хватилась его.
        Человек тут же привнес в существование Земли такое лихорадочное возбуждение, что Демиург счел свою работу завершенной. Создавая человека, он не до конца предвидел любопытный побочный эффект: наделенный ущербным сознанием, человек продолжал вносить в Творение небольшие, но важные изменения. Теперь Демиург мог наблюдать за Землей со стороны, лишь периодически подправляя неугодные ему звенья развития.
        В Субботу Всевышний поставил финальное многоточие, напустив на Землю четыре ветра. Бросая ее население то в жар, то в хлад, лаская негою и дразня несбыточным томлением, осуждая и прощая, Нот, Борей, Зефир и Эвр были призваны вызывать перепады настроения и ферментировать исторический процесс. Демиург подозвал Вселенную и снова осчастливил ее своим вниманием. Жена радовалась за мужа, но Демиург пребывал в состоянии столь сильного нервного возбуждения, что Вселенную посетили дурные предчувствия: ее муж мог считать своей труд завершенным, но его отношение к содеянному продолжало претерпевать изменения.
        Всенежнейшая не ошиблась. К концу Субботы Всевышний начал испытывать разочарование. Человеческая активность раздражала его. Она была лишена божественной искры. Демиург не возражал против жестокости, но людское изуверство страдало излишествами и дурным вкусом. Хуже того: вскоре история начала повторяться, свидетельствуя то ли о недостатке воображения, то ли о беспомощности, не позволявшей преодолеть фундаментальные законы бытия. Несколько раз Демиург насылал на Землю катастрофы при помощи огня, воды и болезней. Но, оправившись от напастей, жизнь снова втекала в привычное русло. Плодовитое былье беспамятства покрывало впадины воронок и холмики могил. Люди принимались за прежнее с упорством, унаследованным от своего Создателя, отвращение которого усиливалось тайной догадкой, что он повинен в пороках человеческого племени.
        В Воскресенье Демиург потерял к Творению всякий интерес. Он снова улегся на облачную кушетку, которая раздражала его бесформенностью, но манила мягкостью, и отвернулся от Земли: происходящее там отныне было безразлично ему. Вселенная несколько раз подходила к мужу, чтобы похвалами Творению расшевелить в нем угасавший созидательный огонь.
        – А как же твое сокровище? – спросила она с горечью, потому что имела в виду не себя.
        – Дерьмо, – ответил Демиург кратко и закрыл глаза.
        Он погружался в фазу депрессии, которой было суждено длиться веками.
        Но Вселенная не поверила мужу, который всегда отличался чрезмерной самокритичностью. Она решила обойти Землю, чтобы составить собственное представление о ней.
       
       
        Метод гамака
       
        Действующие лица:
        Ева – молодая женщина без определенного рода занятий.
        Адам – мужчина средних лет без определенного места жительства.
        Змей – садовник, соблазнитель, дамский угодник, враг людского рода.
       
        Ева. Что-то есть захотелось...
        Адам. Сейчас буду отдыхать в гамаке.
        Ева. Кушать хочется. Кусать. Кусать. Кусаться!
        Адам. Хватит со словами играть. Надоела.
        Ева (обиженно, но кротко). Ты ж со мной играть не хочешь...
        Адам. Помоги лучше гамак натянуть.
        Ева. Где?
        Адам. Между двумя яблонями, где еще? Держи за этот конец.
       
        Адам подходит к яблоне с красными яблоками и начинает привязывать к ней гамак. Ева держат второй конец гамака, мечтательно косясь на яблоки.
       
        Адам. Крепче держи, на уровне груди. Где у тебя грудь? Вот. Чуть ниже. Оберни веревку два раза вокруг дерева.
        Ева. Адик, почему я должна держать гамак?
        Адам. Чтобы я привязал с этой стороны, и с другой веревки хватило.
        Ева. Адик, сорви мне яблочко.
        Адам. Не клянчи. Выше держи. И крепче! Отступи на шаг.
       
        Ева делает шаг назад.
       
        Змей (истошно). Ай!
        Ева (испуганно). Что такое? Кто здесь?
        Змей. Хвост отдавила, вот что! Смотреть же надо под ноги. Внизу ведь тоже жизнь...
       
        Адам не обращает на Змея внимания. Подходит к Еве, забирает у нее второй конец гамака и привязывает к дереву с зелеными яблоками.
       
        Ева (Змею). Ты кто?
        Змей. Я? За деревьями следить поставлен...
        Ева. Типа садовника?
        Змей. Ну, вроде того.
       
        Адам ложится в гамак, головой к красной яблоне, ногами к зеленой. Раскачивается. Закрывает глаза.
       
        Ева. Адик, качайся посильнее, чтобы яблоко упало.
        Адам. Замолчи, пожалуйста. Не порть кайфа.
        Ева (Змею, показывая на мужа). Не хочет со мной общаться...
        Змей. Бывает.
        Ева. И яблок не ценит, только молочно-мясные продукты. А какая разница между яблонями?
        Змей. Зеленая – древо жизни. Красная – познания.
        Ева. А яблоки чем отличаются?
        Змей. В первую очередь – цветом. Ну, и вкусом, пожалуй.
        Ева (с интересом). А поподробнее?
        Змей. Зеленые с кислинкой, но очень полезные для сердечно-сосудистой системы. Красные сладкие, но с гнильцой. Говорят, для стула хорошо.
        Ева. С гнильцой – это как?
        Змей. Черви в них водятся.
        Ева (с ужасом). Прямо внутри? А как они выглядят?
        Змей. Примерно как я. Только маленькие.
        Ева. Но это же совершенно не страшно!
        Змей. Не знаю. Я в зеркало смотреться не люблю...
        Ева. А я наоборот. Сорви, дружок, красное яблочко.
        Змей. Исключено!
        Ева. Это еще почему?
        Змей. Не имею морального права.
        Ева. А зеленое?
        Змей. Зеленое – пожалуйста. Даже два. И еще одно для мужа.
        Ева (капризно). Хочу красное!
        Змей (поднимая голову над травой). Да, пойми же меня, милая женщина, – не могу. Мне до него не достать. Видишь, какого я роста?
        Ева. А до зеленых, значит, ты дотянуться можешь...
        Змей (взволнованно). Вообще ни до каких не могу!
        Ева (требовательно, Адаму). Адик, я хочу красное яблоко. Сию минуту!
       
        Адам качается в гамаке и не обращает на нее внимания.
       
        Ева (Змею, ласково). Уважаемый удав!
        Змей. Кто? Я?
        Ева. Именно. Ты такой галантный, мудрый и очень симпатичный...
        Змей (протестующе отмахиваясь хвостом). Мудрый – куда ни шло. Но остальное (вздыхает) не про меня.
        Ева. Нет, симпатичный! Не спорь со мной. Неужели, ты откажешь даме в такой пустяковой просьбе?
        Змей. Нет, конечно! В какой просьбе?
        Ева. Сорвать мне красное яблоко.
        Змей. Но...
        Ева. Ты слышал, что я тебе сказала? Красивый, мудрый, настоящий рыцарь. Я тебя потом поцелую... В хвост.
       
        Змей нехотя, с трудом взбирается на красную яблоню.
       
        Ева. Вот и умница. Быстрее ползи.
       
        Змей возится в кроне. Трещат ветки. Падает яблоко, а вслед за ним обрушивается он сам.
       
        Змей. Если что, я тебя предупреждал...
        Ева. Я помню. Не нуди.
       
        Ева зажмуривается и сладострастно впивается в яблоко так, что из того брызжет сок. У Евы большой рот и красные напомаженные губы. Ее лицо быстро меняет выражение.
       
        Ева. Кислое! (Змею) Зачем ты мне наврал, чудовище?
       
        Бросает яблоко на землю. В это время гамак отрывается от зеленой яблони. Адам с грохотом падает на землю.
       
        Адам. Черт!
        Ева. Адик, что случилось?
        Адам. А то ты не видишь? Господи, сделал дуру на мою голову... Упал я!
        Ева. Больно тебе, любовь моя?
        Адам. Копчик ушиб. Хорошо в изножье порвалось. Мог бы и головой тюкнуться. Какая ты все-таки сволочь!
        Змей (с испугом). Я?
        Адам. А ты кто?
        Змей. Садовник.
        Адам. Не ты. Она.
        Ева. Почему я, Адик?
        Адам. Держала плохо, когда я привязывал. Говорил тебе: держи ниже, сделай шаг назад, держи выше.
        Ева (виновато). Ну, давай снова привяжем, и я тебя покачаю.
        Адам (раздраженно). Не хочу больше качаться. Скучно мне. Надоело. Вообще все надоело!
        Ева. А я?
        Адам. Пойду на край, с обрыва смотреть. Может, что-нибудь интересное внизу увижу.
        Ева. Только ты осторожно, там высоко.
       
        Адам не слушает ее и уходит.
       
        Ева (Змею). Во всем ты, гадюка, виноват! Все дерево расшатал, пока за яблоком лазил. Естественно, никакой гамак не выдержит.
        Змей (сокрушенно). Но ведь я на красное лазил, а оторвалось от зеленого... 
        Ева. Какая разница! Он же натянут был, как струна. Ты физики не знаешь?
        Змей (горько). Не знаю.
        Ева. Хочу качаться в гамаке.
        Змей (с готовностью). Отличная мысль! Я помогу привязать.
       
        Они пытаются привязать оборванный конец гамака к дереву жизни, но у веревки не хватает длины.
       
        Змей. Не получится... Хочешь огорчение зеленым яблочком заесть?
        Ева (капризно). Хочу качаться! Знаешь что, давай-ка мы гамак тобою к дереву приделаем.
        Змей (испуганно). Как это?
        Ева. А вот так: хвостом обвиваешься вокруг дерева.
       
        Змей обвивается хвостом вокруг зеленой яблони...
       
        Ева. Молодец. В рот берешь край гамака....
       
        Змей держит гамак зубами. Ева ложится в гамак.
       
        Ева. Челюсти крепче сожми, чтобы я не упала. Вот так. Очень хорошо. Молодчина. Я тебя снова почти люблю. Качай меня.
       
        Змей дрыгает телом. Ева качается в гамаке. Змей что-то пытается сказать.
       
        Ева. Что ты там бубнишь?
        Змей. Уал.
        Ева. Разборчивей говори.
        Змей (с трудом, стараясь не выпустить гамак). У-сал.
        Ева. Ничего ты не устал. Ты сильный и галантный. Ну, еще капельку.
        Змей. Неoгу.
       
        Ева недовольно вылезает из гамака.
       
        Змей. Ох, чуть зубов не лишился...
        Ева. Правильно, зубы надо беречь. Иначе что тебе заговаривать будут?
        Змей. В каком смысле?
        Ева. Я к мужу пошла. Приятно оставаться.
        Змей. А...
        Ева. Что еще?
        Змей. В хвост...
        Ева. А в гриву?
        Змей. Поцелуй...
        Ева. Это еще с какой стати?
        Змей (стеснительно). За яблоко.
        Ева. За ту кислятину ты меня целовать должен. Да только я не хочу.
       
        Уходит.
       
        Змей. Что ж делать-то теперь... (Поднимает из травы красное яблоко, задумчиво) Совсем немного надкусила. Может, если обратно приладить, еще приживется?
       
        Лезет на древо познания, прикрепляет яблоко. Спускается.
       
        Змей. Покачаться что ли?
       
        Обвивает хвостом древо жизни. Гловой цепляется за гамак.
       
        Змей (раскачиваясь). Ррраз – дваа. Рраз – двааа. Эээх.
       
        Подвешенное яблоко падает с яблони в гамак.
       
        Змей. Вот те раз. Похоже, не судьба... (Качается в гамаке без былого упоения, механично). Раз – два. Раз – два. Не поцеловала... Знал ведь, что обманет.
       
        Истошные крики Евы из-за кулис.
       
        Ева. Караул! На помощь!!! Адама нет. Адам вниз упал!
        Адам. Дура, я в траве прячусь.
        Ева. От кого, Адик?
        Адам. От тебя! И от кого-то еще...
        Ева. Кого еще-то?
        Адам. Не знаю. Почему гамак оставила без присмотра? Его же украдут!
        Ева. Гамак змей сторожит. Можно я тоже рядом с тобой спрячусь?
        Адам. Зачем?
        Ева. Тревожно что-то на душе... Душно. Может, гроза будет? Вот и облака натянуло. Или это дым? Дымом что-то запахло.
       
        Змей (перестав качаться, задумчиво глядя на яблоко). А что если подвесить его по принципу гамака?
       
        Берет яблоко в зубы, в рассеянности залезает на древо жизни, обвивает ветку хвостом, раскачивается с яблоком во рту.
       
        Змей (удовлетворенно). Угое эло!
       
       
        Тайна семи замков
       
        Согласно легенде, дракон сторожил дверь под семью замками, за которой хранилась Великая Тайна Вселенной.
        Дракон был страшен. Из его пасти при каждом выдохе вырывалось пламя, а из ноздрей валил черный дым. Дым разъедал дракону глаза, из которых лились соленые реки слез и наполняли крепостной ров.
        За многие века, в течение которых дракон караулил дверь, здесь не появлялся никто. Куда запропастились эти неутомимые правдолюбы и правдоискатели? Где подвизались фанатики научной истины любой ценой? В конце концов, куда подевались авантюристы, не столь ценившие истину, как преграды на пути к ней?
        Дракона томила скука. Его разбирало любопытство. Что находится за дверью? Как выглядела эта высшая и окончательная тайна, нуждавшаяся в усиленной охране, хотя никто не осмеливался на нее посягнуть? Может, проблема заключалось в нем самом, отпугивавшем самых дерзких и безрассудных?
        И тогда, согласно легенде, дракон хлебнул собственных слез изо рва, полностью осушив его, и загасил в себе огонь. Последние клочья дыма унеслись к небу и растворились в нем.
        Дракон спрятался в ложбине рва, чтобы наблюдать оттуда, не смущая претендентов на руку и сердце Тайны своим зловещим видом. Но к двери по-прежнему никто не подходил. Один раз дракон увидел вооруженного рыцаря на могучем коне, но тот проскакал мимо, даже не взглянув в сторону двери и, как показалось дракону, пришпорив коня.
        Дракон понял: дело было в семи замках. Они выглядели настолько прочными и неуязвимыми, что никому не приходило в голову попытаться их взломать.
        И тогда, согласно легенде, дракон стал сбивать замки с двери своим хвостом, способным опрокидывать горы и обращать вспять реки. Но чтобы совладать с замками, ему пришлось потрудиться семь веков – настолько добротно они были смастерены неведомым слесарем.
        Дракон снова улегся в западне, прикрывшись для камуфляжа комками земли. И опять не нашлось желающих проникнуть в храм Великой Тайны. Видно сама окованная железом дверь казалась людям неприступной.
        И тогда дракон открыл ее (для чего ему понадобился весь многотонный вес его тела, который едва носила земля, ибо дверь приросла к своей раме). Но он не распахнул ее настежь (это могло вызвать подозрения и отпугнуть), а слегка приотворил, чтобы вход выглядел заманчиво и таинственно.
        Но порог не переступила ни одна нога – ни обутая в элегантный сапог аристократа, ни грубый башмак простолюдина, ни босая бродяги.
        И тогда, потеряв самообладание, дракон сам вошел внутрь храма, едва протиснувшись в дверной проем. И то ли он, действительно, увидел там нечто жуткое, превосходившее чудовищностью его самого, то ли сказался трепет перед Тайной, окруженной такими мерами предосторожности, или это был ужас ослушания и преступления, или же он просто не смог выбраться обратно, – но дракон окаменел.
        Согласно легенде, прошло еще много веков. Землю трясли землетрясения, жгли пожары, топили наводнения, опустошали эпидемии, заливали кровью междоусобные войны, ставили вверх тормашками революции. Ржавчина разъела сломанные замки. Дверь сорвалась с петель и ушла в землю. Камни храма ветры разобрали на песчинки и разнесли по четырем сторонам света. Остался только окаменевший дракон.
        К нему ежедневно стекаются паломники из далеких стран. В их числе есть безрассудные авантюристы, безумные фанатики, одержимые ученые, вырождающиеся аристократы, голодные художники, мрачные разночинцы, озабоченные простолюдины и беззаботные бродяги. Они подходят вплотную к дракону и пытливо заглядывают ему в каменные глаза – глаза существа, охранявшего Тайну Вселенной и ставшего ее очевидцем. Но глаза дракона пусты. Он надежно хранит вверенный ему секрет.
        Так было согласно древней легенде.
       
       
        Слезы Вселенной
       
        В ту ночь, когда он бросился камнем вниз, Вселенная много плакала. Слезы текли из ее глаз двумя чистыми ручьями. Это удивило ее саму: хотя беседы с Люцифером скрашивали ей досуг, заполняя его милой болтовней, Всенежнейшая не испытывала к нему ни уважения, ни любви. Она знала наверняка, что вскоре забудет его. Но этот отчаянный прыжок вниз, в пустоту – туда, где прежде не бывал никто, и не известно, существовало ли что-нибудь вообще, – вывел ее равновесия. Вселенной было жалко черного меланхоличного ангела, чувствовавшего себя изгоем среди всеобщего ликования и диссидентом в согласном хоре славословия Всевышнего – черной вороной в рядах белоснежно-белых птиц.
        Но помимо жалости существовала иная причина печали. Ее муж был сильно привязан к Люциферу. Иногда Всенежнейшей казалось, что он предпочитает его общество компании своей верной супруги. В женщине менее мудрой, это вызвало бы ревность. Что тянуло Демиурга к печальному ангелу? Вселенная часто задавалась этим вопросом. Только ли то, что он разительно отличался от окружающего небесного войска? Не трубил в трубу, не размахивал крыльями, не пел гимнов. На любой аргумент у него находился контраргумент. На любой свет – тень. На любое утверждение – вопрос. Он любил называть себя фалеристом обратных сторон медалей. Он вообще обладал необычным чувством юмора – терпким и пряным, как земные плоды. Откуда оно взялось на небе? Здесь не было места ни шуткам, ни, тем более, иронии. Ангелы непрерывно улыбались, иногда смеялись (прикрывая при этом рот крылом), но это происходило от ликования и переизбытка жизни, а чаще – просто в силу привычки.
        И вот Демиург приблизил Люцифера к себе. В его насмешливо-снисходительном обращении проскальзывали нотки иных чувств: а что скажет Люцифер, что подумает он. Демиург часто трепал своего любимца по вороному загривку; тот кривился, но терпел. Иногда Вселенную посещали кощунственные подозрения: что если Всевышний испытывал к черному ангелу скрытое эротическое влечение? Но Люцифер сторонился Демиурга и искал общества его жены. Может, так возник прообраз любовного треугольника? – улыбалась в мыслях Вселенная.
        С исчезновением Люцифера Всевышний затосковал. Его глубоко задело это возмутительное вероломное бегство ангела от своего доброжелателя и покровителя. Но сам прыжок он бы еще смог оправдать и простить, списав его на предрасположенность к истерии. А вот с отсутствием любимца примириться было труднее. Как-то все стало пресно и скучно. Из бочки приторного меда исчезла стимулирующая чайная ложка дегтя...
        Вселенная переживала о судьбе падшего и беспокоилась за мужа. Но вскоре ее слезы высохли сами собой. Ничего дурного не случилось. Люцифер должен выжить: он прекрасный летун. Она найдет себе иного приятеля. Муж забудет Люцифера, любовь к которому была монаршим капризом, и, возможно, снова приблизит ее к себе, сделав конфидентом важных тайн, как это было когда-то.
        Вселенная собрала выплаканные слезы в хрустальный флакон и плотно закупорила его. Она дала себе слово больше не расстраиваться из-за пустяков.
       
       
        Наваждение полудня
       
        С самого утра в небе безумствовало солнце. К полудню его чары достигли нестерпимого накала. Вапиров боялся выглянуть из дома, тем более, выйти на улицу. Потеряв счет времени, он ждал сумерек и рисовал в воображении успокоительное кровопускание заката.
        Солнце скрылось за облаком, но это не помогло.
        Вапиров задернул шторы, но боль в глазах не утихала.
        Он закрыл глаза – под веками поползли яркие цветные пятна.
        Сжал веки – поплыли оранжевые спасательные круги над головой утонувшего.
        Накрыл глаза ладонью – пожалуй, лучше.
        Заснул – вот так в самый раз.
        Вапирову приснился огненный дракон с мутными бельмами глаз. Он тянулся к уху Вапирова, обдавая его жарким дыханием, чтобы что-то шепнуть по секрету. Но Вапиров не слушал его: обхватив голову руками, он раскачивался из стороны в сторону, чтобы стряхнуть с себя наваждение.
       
       
        Эволюция
       
        Вдруг у Желябова заурчало в животе.
        «Жрать, что ли, пора? – удивился он. – Так ведь, вроде ел только что...»
        Желябов повернулся с бока на спину и погладил себя ладонью по брюху, но урчание только усилилось. Вдруг там что-то чавкнуло.
        Желябов привстал и прислушался, вытянув шею.
        В животе квакнуло.
        «Да, ну, – удивился Желябов, – неужели...»
        Словно в подтверждение, в животе громко причмокнуло и квакнуло одновременно.
        «Неужели, – продолжил мысль Желябов, – превращаюсь в лягушку? А и наплевать!»
        Он растопырил пальцы на руке и поднес их к глазам.
        Пространство между пальцами уже затянула полупрозрачная перепонка.
        «Вот это да! – восхитился Желябов. – Это просто круто! Где Светка? Влепить бы ей сейчас пощечину...»
        Он соскочил с кровати и сам собой оказался на карачках.
        Желябов осмотрелся по сторонам: с четверенек мир показался совсем иным, свежее и зеленее, чем прежде. Он оттолкнулся от пола и ловко прыгнул.
        «Ого!» – обрадовался Желябов.
        Он добрался до ванны, не без труда открыл воду и подождал, пока ванна наполнится. Потом выполз за порог и прыгнул изо всех сил, стараясь угодить в воду.
        Но не допрыгнул и, ударившись о край ванной, распластался на полу.
        «Да уж, – огорчился Желябов, – дудки-с: все-таки эволюцию невозможно обратить вспять...»
        Чтобы окончательно убедиться в этом постулате, он снова отполз за порог, напрягся и прыгнул.
        На сей раз, ему это удалось настолько хорошо, что он шмякнулся о кафельную стенку и отскочил рикошетом прямо в воду.
        «Во! – вынырнув, захлебнулся от восторга Желябов. – Каково! Вах. Вау! Квау!»
       
       
        Спор
       
        Двое – идеалист и скептик – спорили друг с другом. Спор их был жарок и запутан, поскольку скептик был отчасти идеалистом и романтиком, а идеалист в глубине души нередко сомневался в истинности своих доктрин. В результате, оба дискутировали отчасти и сами с собой.
        – Только взгляни на многогранность органического мира, – взывал к здравому смыслу скептика идеалист. – Его развитие и взаимодействие подчинены сложнейшим законам, постигнуть которые мы никогда не сумеем до конца.  Неужели ты, действительно, веришь, что все это могло возникнуть само по себе?
        – Именно так, – парировал скептик. – Сама запутанность и нерациональность устройства организмов косвенно доказывает их спонтанное возникновение в результате эволюции: случайных мутаций и естественного отбора.
        – А интеллект человека: научные открытия, симфонии, романы? Само сознание?
        – И они тоже. Последний виток того же постепенного и слепого процесса.
        – Если ты лишен интуиции, которую не способна заменить логика, давай посмотрим на вопрос с эстетической стороны. Вся эта изумительная красота вокруг: изумрудно-тенистые каскады леса, плавные изгибы реки, бурление водопада, снежные вершины в ореоле облаков, соцветия крыла бабочки, наконец, совершенство женской красоты! Разве это не свидетельства вмешательства высшего разума?
        – Разумеется, нет! – расхохотался скептик. – Это всего лишь доказательство, что в нас заложена любовь к среде обитания, без которой мы не смогли бы выжить. В понятии красоты нет ничего абсолютного.
        Тут они на мгновение замолчали, чтобы перевести дыхание.
        – Все эти многословные рассуждения о божественном начале... – продолжил скептик. – Я могу с легкостью опровергнуть любое из них. Лучше скажи мне, почему в сотворенном мире не происходит чудес? А все отчеты о них, так называемых, очевидцев – лишь бредни сумасшедших и козни мракобесов.
        – Потому что постоянство законов бытия – выбор Творца. Но разве не является сам мир высшим чудом? Какие еще чудеса должны быть явлены тому, кто лишен воображения? Меня всегда поражали разумность и милосердие Провидения. В любой безвыходной ситуации рано или поздно находится выход. Страдания делают нас сильнее. Ошибки – мудрее. Блуждания учат ценить достигнутую цель.
        – А что сказали бы о разумности твоего Провидения миллиарды невинно убиенных? Или они были наказаны за грехи?
        – Я никогда не утверждал подобной ерунды. Но кто сказал, что Всевышний должен заниматься устроением земных дел? Возможно, он наблюдает за тем, куда заведут Землю людские авантюры.
        Идеалист и скептик научились спорить цивилизованно лишь недавно. А раньше дело доходило до драк, поножовщины, кровопролития и увечий. Случалось, идеалист сжигал скептика на костре. Бывало, скептик отрубал идеалисту голову на людных площадях. Но оба вставали, отряхивались, залечивали раны и продолжали дебаты.
        Может, они были взаимно ожесточены вовсе не из-за разногласий в столь абстрактном вопросе, но потому что так отличались внешне и внутренне? Идеалист был рыхлым и медлительным, с мечтательными голубыми глазами в обрамлении роговых очков, которые так и хотелось сбить с его лица. А скептик, напротив, – худым и жилистым, с пронзающим взглядом карих глаз. Но ведь случалось и наоборот: идеалист оказывался поджарым и беспокойным, с горящим взором подвижника, а скептик апатично изучал его узкими сонными глазами, затерявшимися на плоскогорье сытого фарисейского лица.
        Так спорили они – каждый божий день, на протяжении многих веков...
       
       
        Сальто-мортале
       
        Внезапно Кононов почувствовал силу в ногах. Ноги пружинили, ноги дрожали, ноги призывали к бегу. Но поскольку Кононов жил в городе, этимологической основой которого являются стены (город – городить – огораживать), и бежать было некуда, к тому же вокруг, не соблюдая ограничений скорости, неслись машины, угрожая жизни пеших (не говоря уже о бегунах), он подпрыгнул вверх.
        Прыжок удался высоким – в половину человеческого роста. Несколько прохожих с опаской посмотрели на Кононова и ускорили шаг.
        Кононов снова подпрыгнул и попытался сделать сальто, но неудачно приземлился на спину. Кто-то из прохожих усмехнулся. Кто-то нахмурился. А одна милосердная старушка наклонилась к прыгуну, чтобы узнать, не повредил ли он позвоночник.
        Кононов встал, сгруппировался, и осуществил удачное сальто с приземлением на ноги. Прохожие остановились, ожидая продолжения или хотя бы повтора. Кто-то одобрительно кивнул головой. Сальто не вызывало у людей такой опаски, как неопределенный прыжок вверх, целью которого могла быть попытка увидеть что-то скрытое от них или ухватить то, что прыгуну не принадлежало. Прыжок с поворотом на 360 градусов являлся вещью в себе – безобидным цирковым трюком.
        Воодушевленный реакцией прохожих, Кононов сделал сальто назад. Толпа вокруг него стала густеть. Он оказался в центре внимания.
        Кононов поднапрягся и сделал сальто с двумя оборотами. В толпе зааплодировали. Красивая молодая девушка преподнесла ему букет красных гвоздик.
        Кононов положил букет рядом, набрал в грудь воздух и попытался сделать двойное сальто назад, но не рассчитал силы и приземлился на ягодицы. В толпе захохотали. А все та же старушка спросила у Кононова, не ушиб ли он копчик.
        Кононов встал на ноги, нахмурился и хотел сделать двойное сальто вперед, но получилось только одинарное. Кто-то снова хлопнул в ладоши. Кто-то зевнул. Кто-то посмотрел на часы. Толпа стала редеть.
        Кононов сделал сальто, но приземлился на колени, как рыцарь, признающийся в любви прекрасной даме. Никто не засмеялся, потому что рядом с Кононовым остался только один мальчик, глазевший на него с открытым ртом.
        Кононов попытался сделать сальто, но ему не удалось подпрыгнуть достаточно высоко. Мальчика позвала из окна мать.
        Кононов попытался подпрыгнуть и упал.
        Мальчик неохотно ушел на зов матери, ежесекундно оглядываясь на акробата.
        Кононов попытался встать и не смог.
        К нему снова подошла бабка, горестно покачала головой и ушла.
        Кононов попытался повернуться с живота на спину, и ему это удалось!
        К нему подошел милиционер, но, не увидев рядом бутылки, только свистнул в свисток.
        Кононов попытался повернуться со спины на бок, чтобы понять, ушел ли милиционер, и не смог.
        К нему подошел дворник и смел увядшие гвоздики в кучу мусора.
        Кононов закрыл глаза и продолжал лежать.
        Вокруг него стала собираться толпа. Кто-то ухмылялся, кто-то качал головой, кто-то просто смотрел, ожидая развития.
        С воем сирены подъехала скорая помощь.
        Санитары протиснулись сквозь толпу, положили Кононова на носилки и унесли его прочь.
        Толпа стала медленно расходиться.
       
       
        Наваждение полной луны
       
        Полнолуние довлело над миром.
        Лунный магнетизм вытягивал из души подонки переживаний, загнанные туда фанатично-слепым солнцем, не терпящим скверны инакомыслия. Но ночам тревоги и страхи контрабандой снов переправлялись в сознание и устраивали там оргии. Когда страхам становилось тесно, они выскакивали из головы, как из угарной бани, и носились по комнате вокруг изголовья кровати, норовя шепнуть на ухо что-нибудь жуткое, от чего нет спасения ни на земле, ни под ней. Они кривлялись и плясали под учащенный бой сердца, с визгом соскальзывали по горке вспотевшей спины.
        В фазу полной луны на Елизду накатывало исступленное недовольство жизнью. Она превращалась в ведьму, у которой отобрали метлу и ступу, но не смогли отнять страсть к неистовым ночным полетам. Днем она вела себя, как строптивый подросток, неспособный поспеть за собственным половым созреванием: ворчала, вредничала, огрызалась, хамила и скандалила, умудряясь при этом обидеться на объект своих нападок, если тот пытался оградиться от знаков ее назойливого внимания. А если он был кроток, Елизда изобретала новые средства вывести его из себя – методом частых проб и редких ошибок, колдовским женским наитием угадывая слабые и незащищенные места жертвы, где у нее было особенно нежно и ранимо.
        Елизда избегала лаяться с матерью, которой боялась и перед которой чувствовала себя в долгу, поскольку у той никогда не было избушки на курьих ножках. Она лишь изредка привязывалась к дочери, на которую с годами привыкла возлагать возрастающие надежды: что не удалось матери из ложной скромности и неискоренимого пиетета к пристойности, доведет до совершенства молодая ведьмачка, которая не ведает страха инквизиции из-за смутных представлений о Средних Веках. Поэтому Елизда отыгрывалась на своем сожителе Самуиле.
        Сталкиваясь с ним на кухне, в спальне или ванной, Елизда закатывала глаза в том смысле, что от Самуила нет спасения, и он вечно крутится под ногами. Но стоило тому запропаститься, как Елизда сама отыскивала сожителя, чтобы проверить, почему он спрятался, чем занимается, что ест и в каких количествах. Любые шаг и жест Самуила Елизда не оставляла без комментария, и комментарий этот был осуждающим, когда не являлся уничижительным. Самуил бледнел, но сдерживал бешенство: отраженный от Елизды, гнев превращался в адскую ярость.
        По ночам, когда Самуилу хотелось тепла, он пытался прижаться к Елизде, пользуясь ее бессознательным состоянием. Но даже в беспробудно-крепком сне она не забывала о своем дьявольском амплуа: выставляла острые локотки и коленки, так что Самуил напарывался на них и откатывался прочь – не пригретый и одинокий. А луна все высасывала из души гной, но не желала приложить к ней обезболивающий компресс.
        «А почему человек должен быть счастлив? – убаюкивал себя Самуил в колыбели ласково-отстраненных мыслей, как мать капризного младенца. – Может, счастье вообще исключение в подлунном мире? Вспомни о миллиардах, безвестно сгинувших в земном Аду, в телесных муках и душевном позоре. По сравнению с ними ты – избранник богов, властитель и самодержец».
        По утрам, проснувшись раньше подруги, Самуил любовался ее расслабившимися за ночь чертами, в которых сладость сна конденсировалась в соты умиротворенности. Но наступал час пробуждения, и бесовская гримаса возвращалась к Елизде: уголки рта загибались книзу, челюсти сжимались, глаза заволакивала мутная корочка льда.
        Однако неизбежно и пунктуально наступала иная фаза луны, и нрав Елизды смягчался. Она вспоминала, что Самуил последний из мужчин, кто согласился быть рядом, и тогда ему перепадали незаслуженные милости.
       
       
        Антагонисты
        (три драматических монолога)
       
        Люцифер – дьявол невротический и утонченный
        Вельзевул – дьявол коварный и вероломный
        Сатана – дьявол разъяренный и беспощадный
       
        Три дьявола пили водку и играли в карты. Водку они хлестали исключительно для вида, чтобы соответствовать аморальной репутации, потому что алкоголь не действовал на их бесплотные тела. Карточная игра складывалась еще хуже. Все трое, прирожденные шулеры, видели друг друга насквозь, поэтому обман не удавался. Приходилось вести себя честно, но играть по правилам было скучно. Поэтому дьяволы обменивались мыслями о насущном. И поскольку, как и всякие представители абсолюта, они не были способны на истинный диалог, а, максимум, заставляли себя вслушаться в слова собеседника, у них выходили монологи, отталкивающиеся от тезисов предыдущих ораторов.
       
        Вельзевул. Все на Земле катится к чертовой матери. Души измельчали. Их больше не приходится покупать – обольщая, убеждая, торгуясь. Сами так и ломятся в ад на правах беженцев, взывая к милосердию и законности. В преисподней бардак. Архивы переполнены, картотеки не отражают истинного положения вещей. Что до купчих, расходы на оформление многократно превышают цену самого товара, поэтому приходится обходиться без сделок и верить на слово. И если кто не держит его (а таких, разумеется, большинство) – невелика потеря! Люди совершенно не способны к абстрактному злу. Они гадят и пакостят из зависти к ближним, или чтобы, взгромоздившись на их плечи, оказаться поближе к кормушке и насладиться властью и успехом. Встречаются, конечно, мелкие садисты, не извлекающие из жестокости прямой корысти, но они возбуждаются от своих зверств и, значит, тоже гонятся за плотскими наслаждениями. И ни одна сволочь не творит зла из любви к самому процессу – ради чистой ненависти к добру, во имя великого искусства Перекора.
        Вот раньше действительно был калибр. Достаточно вспомнить великого доктора Фауста, с его холодным любопытством и умением видеть насквозь условность общественных правил и моральных норм. Даже в аду он окружен почетом, и вода в его котле, куда черти согласно инструкциям добавляют благовония и морскую соль, никогда не доводится до точки кипения. А Мефистофель, заполучивший его душу путем виртуозного соблазнения, недаром висит на доске почета у врат в Преисподнюю. Я бы и сам, всякий раз входя туда, снимал свою шляпу, если бы рога не мешали ей удержаться на голове.
       
        Сатана. А, знаете, черти, что у меня в кармане? Никогда не догадаетесь, потому не стану вас томить: античастица – зародыш антиматерии. Крохотная штучка, умещается в спичечном коробке, а способна на все... Может, подорвать Землю к чертям собачьим. Сдается мне, давно пора это сделать. Нет нам в ней больше проку. Только хлопоты и неблагодарность за искреннее старание внести ясность в неразбериху человеческих воззрений и распутать клубок непонимания основ мироздания. Благодаря нам, луч скептицизма хотя бы иногда врывается в мракобесие их доктрин и религий. Но великих еретиков сжигают на очистительных кострах инквизиции. Охота на ведьм – вот любимое занятие человеческого рода. Толпа жаждет зрелищ. Или ими правит страх увидеть истину, потому они и убивают всех, кто пытается открыть им глаза? Лень разбираться. Взорвать все к ядрене фене – вот единственный выход.
       
        Люцифер. Уничтожить Творение было бы непросительной ошибкой: оно, как ничто иное, инкриминирует Создателя. Я всегда ненавидел его – за самоуверенность и самодовольство, за гордыню и безразличие к мнению других, не менее компетентных в вопросах существования и небытия. За его негибкость, педантичность и ригоризм. Но одно дело испытывать отвращение к бездоказательным чертам характера, проявление которого – вопрос случая и обстоятельств, и совсем иное – ежедневно иметь перед глазами вещественную улику его ошибок и просчетов: заметьте, не простительных погрешностей в реализации замысла, но изъяна самой Концепции. Большая удача выпала на нашу долю, господа.
        Исторические летописи (прошедшие сами знаете чью цензуру) допускают одну любопытную неточность. Пресытившись его деспотизмом, я бросился с небес в преисподнюю за мгновение до того, как он послал мне вслед проклятие, так и не сумевшее настигнуть меня в пути. К слову, у него всегда была хорошая реакция. А тут еще ее подогревал страх показаться дураком перед небесным окружением: как бы он выглядел, если бы не успел создать видимость, что мое падение явилось следствием проклятия и изгнания, а не их причиной.
        Он еще имел дерзость считать меня своим любимцем, не замечая, каких мучений стоил мне его фаворитизм. Со стороны остальных ангелов он слышал лишь дешевую приторно-сладкую лесть и презирал их за раболепство, но мои редкие и двусмысленные комплименты, – скорее наблюдения, чем похвалы – заставляли его задуматься. В них содержалась та капля горечи, что придает высказыванию терпкое очарование. Он любил беседовать со мной, точнее обращаться ко мне, ибо редко позволял мне вставить слово, не говоря уже о возможности высказаться начистоту. Ему доставало моего тревожного внимания к его словам, моей чуткой мимики. Хотя он не терпел бунтарства, я уверен, ему нравились мои сомнения и даже мятежность духа. Ведь лесть других, их пустые глаза и открытые рты, были всего лишь эхом, не доносившим до его слуха ничего нового. В моей тоске зерна его слов давали неожиданные ростки, не тождественные самим семенам.
        Но что бесило меня более всего, так это его отношение к Всенежнейшей. Как высокомерна и покровительственна была его забота, как оскорбительно его невнимание. Он никогда не видел в ней автономное существо, с богатым внутренним миром, пронзительностью чувств и даром предвидения. Нет, для него она была забавой, служанкой и наложницей.
        Я очень любил беседовать с ней. Наше общение изобиловало тонкими намеками, радужными переливами смысла и пониманием с полуслова. Я был ее лучшим другом. Но я желал большего. И некоторое время мне казалось, что и ей хотелось того же. Разве он умел воздавать должное ее добродетелям? Разве не стал бы я для нее более подходящим и заботливым партнером. Истинная забота противоположна покровительству, которое унижает своей объект и подавляет его потенциал, поскольку усиливает сознание бессилия. Настоящая забота внушает протеже уверенность в собственных силах.
        Она тянулась ко мне, но когда в одну полнолунную ночь я сделал решительный шаг – возможно, слишком решительный для приглушенно-минорной тональности наших отношений, – она отпрянула от меня, словно оскорбленная в лучших чувствах. Потом я долго анализировал произошедшее, терзая себя сожалениями и рефлексией. Я пришел к заключению, что она отвергла меня по двум причинам. С одной стороны, мой отчаянный шаг к сближению расходился с ее представлениями обо мне. Делая его, я пытался занять его место, откуда смотрелся смехотворно: в конце концов, кто мог поспорить с ним в решительности? Но даже если бы я терпеливо ждал, услаждая ее слух оттенками смысла и тонкой иронией, Вселенная никогда бы не стала моей – не отдалась мне сама. Наша обоюдная пассивность устанавливала между нами непреодолимую преграду. Сама родственность наших душ одновременно притягивала и отталкивала ее. Я был слишком женственным для ее женственности. Даже мое острое, как клинок (а точнее, обоюдоострая бритва), чувство юмора являлось оборотной стороной слабости: ведь шутка – это наименее унизительный способ примириться с тем, что не способен изменить; сильные не шутят, им не этого. Да, она видела во мне брата, причем, младшего, которого любишь, но на которого нельзя положиться.
        После той неудачной попытки завоевать ее женское расположение Вселенная отдалилась от меня. Наши пути больше не пересекались, а ведь раньше мы встречали друг друга повсюду, как это бывает, когда скрещением путей занимается само Провидение. Изоляция от Всенежнейшей, духовная близость с которой наделяла меня силой терпеть унизительное положение вещей, стала последней каплей. Я собрал свои нехитрые пожитки, зажмурился и прыгнул туда, куда не отваживалось навострить крылья еще ни одно существо – чтобы излечить дистанцией добровольного изгнания свою израненную душу и испытать горькое счастье быть собой в одиночестве.
        Но вот я больше не один: у меня появились достойные последователи – вы, господа. Их рождает любой (независимо от направления) бесповоротный шаг, на который я все-таки оказался способен. Мне очень хотелось знать, что думает обо мне она, после моего драматического – и, к сожалению, вчуже театрального – падения. Однажды, уже после акта Творения, когда оно стало основным поставщиком населения ада и залогом его процветания, я попытался выведать у ангела-конвоира, пригнавшего по этапу партию незаконно проникших в рай душ, не упоминала ли обо мне Всенежнейшая. И он заверил меня, что у Вселенной есть дела поважнее: она занята благоустройством Творения. Но я не поверил ему: должно быть, ангел лгал, как это свойственно всем приспешникам Всевышнего.
        Господа, не сетуйте на измельчание душ. Берегите Землю. Творение – средоточие интересов непримиримых высших сил. Без него противостояние быстро исчерпает себя, и нам придется снова встать в убогие ряды его свиты...
       
        Люцифер продолжил бы распространяться в подобном ключе и дальше, но, воспользовавшись его рассеянностью, Вельзевул сделал удачный ход козырной картой, которая – как помнилось Люциферу – давно вышла из игры. Вельзевул хитро подмигнул Сатане, и Люцифер незаметно полез в карман жилетки, где хранилась запасная колода.
        Игра продолжалась.
       
       
        Чревоугодник
       
        В самый интимный момент Черепков внезапно полез в лоно к Елизавете Павловне.
        Елизавета Павловна была дородной женщиной с широким тазом и сильным материнским инстинктом, не находившим должного применения, поскольку у нее никогда не было детей. Наверное, из этих соображений она не стала выталкивать Черепкова из себя, ни вообще как-либо препятствовать его проникновению. Она только спросила для порядка, хотя не сомневалась в убедительности причины.
        – Зачем, Сеня?
        – Мочи нет! – отчаянно всхлипнул Черепков. – Это выше меня.
        Черепков уперся ногами в смятые простыни, изо всех сил напрягся и оказался полностью внутри. Живот Елизаветы Павловны раздулся до невероятных пропорций, но боль вскоре утихла.
        – Как тебе там, Сеня? – спросила Елизавета Павловна заботливо.
        – Очень хорошо, Лиза – донесся глухой голос из ее недр. – Наконец, мне так, как должно быть человеку между рождением и смертью.
        И Елизавета Павловна начала жить с Черепковым в животе.
        Все вокруг удивлялись: вроде еще вчера не было ни малейших признаков естественных последствий сожительства Елизаветы со своим невзрачным внебрачным партнером, а вот она на сносях. До чего все-таки быстро летит время, а физиологические процессы, не отставая, бегут с ним наперегонки.
        Люди поудивлялись и перестали, потому что удивление требует немалых затрат энергии, которой у человека и так в обрез – и на себя не всегда хватает. Елизавета Павловна чинно несла своя бремя по улицам, не стесняясь появляться в самых опасных для репутации местах: у парадной дома, где на скамейках сидели жадные до сплетен старухи, и поскольку их глаза плохо видели, беззастенчиво додумывали отсебятину.
        Наконец-то Елизавета Павловна открыла свое предназначение. Черепков вел себя смирно и лишь изредка неуклюже ворочался, причиняя своей приемной матери некоторые неудобства. Но потом и вовсе привык неподвижно лежать калачиком и только иногда напевал заунывные утробные песни, от которых Елизавете Павловне становилось тоскливо и сладко на душе.
        Все уже привыкли к неожиданной беременности Елизаветы Павловны, хотя и беспокоились, что она до сих пор не родила. Не отошли ли воды? Не придется ли делать кесарево? И куда запропастился отец; неужели, как и большинство мужчин в наш эгоистический век, он предоставил будущую мать самой себе? Но Елизавета Павловна не проявляла признаков беспокойства. Она налегала на кислую капусту и соленые огурцы, заедая их кондитерскими изделиями. Иногда ее мутило. Грудь будущей кормилицы сделалась еще сочнее и круглее.
        И вдруг Елизавета Павловна начала катастрофически худеть. Некоторое время потеря веса в области живота оставалась незамеченной окружающими, пока не замечать ее стало невозможно, и тогда все снова забеспокоились. Подруги заклинали Елизавету Павловну показаться гинекологу: с ней явно происходило нечто противоестественное.
        По ночам Елизавета Павловна пыталась установить с Черепковым вербальный контакт. Он спрашивала, уютно ли зародышу внутри, и почему он худеет. Не стоит ли ей изменить рацион? Может, Черепкову не хватало белков и углеводов? Или ему требовались жиры? Но Черепков хранил молчание и только тихо мурлыкал. Он не жаловался, следовательно, наслаждался блаженством полубытия.
        К концу девятимесячного срока живот Елизаветы Павловны стал почти ровным. Все решили, что она сделала аборт и, хорошенько обсудив ее и слегка осудив, перестали обращать внимание. Черепков не подавал признаков жизни, и Елизавета Павловна уже решила, что он совсем исчез, растворившись в желудочных соках, когда внезапно почувствовала шевеление и щекотку. Она рефлексивно сжала ноги, но между ними что-то жалобно пискнуло и шлепнулось на пол.
        Черепков очень изменился за срок беременности: исхудал и осунулся.
        «Это ты, Сеня? – с трудом узнала его Елизавета Павловна. – Чего вылез? Сидел бы себе внутри. Что с тобой теперь делать, если ты хуже недоноска?»
        «Пуповины не нашел, – объяснил Черепков свое появление и пополз к кухне. – Очень я проголодался».
        Черепков долго утолял аппетит, потому что ослаб и разучился есть. Елизавета Павловна сидела рядом и с материнской нежностью наблюдала за тем, как неловко он поглощает пищу.
        «Молочком бы запить», – намекнул Черепков.
        «Молока нет», – отказала ему Елизавета Павловна.
        Черепков задумался.
        «Что теперь? Обратно внутрь полезешь?» – спросила его Елизавета Павловна, заранее раздвигая ноги.
        Черепков не воспользовался ее гостеприимством. Пути обратно не существовало. Он терялся в догадках, куда теперь направить атрофированные стопы. В какой еще тихой нише искать понимание и покой?
       
       
        Прощание с Землей
       
        Вселенная обходила Творение, чтобы составить о нем собственное представление. Ее раздирали противоречивые чувства. Творческая фантазия Всевышнего и его артистический размах вызывали в ней восхищение и трепет. Сколько необычных и красивых форм придумал он для столь небольшой, по космическим масштабам, планеты. Ничего подобного не встречалось ей прежде, и Вселенная затруднялась найти даже отдаленные аналоги и прототипы. Если моделями птиц еще могли являться ангелы, а людей – боги, то что послужило вдохновением для всех этих бабочек, стрекоз, жуков, ящериц, львов, оленей, единорогов, слонов, крокодилов, кашалотов и т.д.? Флора пленяла воображение подвешенностью между землей, куда уходили корни растений, и небом, куда тянулись их стебли, листья и кроны.
        Инженерная мыль мужа также поражала Всенежнейшую своей новаторской дерзостью. Устройство простой букашки было настолько сложно и продумано, что Вселенная невольно изумлялась, как ее муж сумел соорудить все эти хитроумные организмы за столь краткий срок. С другой стороны, именно функциональная сторона Творения вызывала сомнения и свидетельствовала о серьезных просчетах и недоработках. Организмы постоянно давали сбои и становились жертвами неизлечимых болезней. Наслаждению жизнью (которое Демиург заложил во всем живом, чтобы оно не вымирало раньше срока и охотно продолжало свой род) сопутствовала способность испытывать боль – порой столь сильную, что у страдающего возникало желание небытия. Но и у здоровых особей хватало трудноразрешимых проблем. Жизнь проходила в постоянной борьбе за средства существования и оптимальную среду обитания: пищу, территорию, место под солнцем, место в тени, способных к продолжению рода самок. Сильные пожирали слабых, слабые отыгрывались на слабейших, последние тайно мстили всем остальным и открыто изводили самих себя. Ложь мимикрии являлась истиной в последней инстанции. Зачем Демиургу понадобилось сеять раздор среди своих созданий? Почему он не сделал их неуязвимыми к боли, болезням и страданиям? Ведь насколько она знала своего мужа, его нельзя было упрекнуть в садизме, и периодические вспышки гнева, порой выливавшиеся в жестокость, никогда не были для него самоцелью. Или Земля замышлялась Демиургом как материал для длительного эксперимента? И само несовершенство органического мира было предусмотрено ради дальнейших видоизменений и мутаций? Ведь совершенство статично и окончательно. Только ущербное и противоречивое способно к развитию.
        Но хуже всего пришлось человеку. Всевышний дал ему вопросы, но оставил без ответов. Он подтолкнул его к поиску смысла там, где смысла быть не могло. Или Демиург опять просчитался, и человеческий разум, предназначавшийся для решения практических – связанных с выживанием – проблем, вышел из-под контроля и стал вести независимое от потребностей тела существование?
        Вселенная устала от обхода Земли, столь ошеломительными были ее впечатления. Ее сердце ныло от избытка чувств. И еще одна мысль не давала Всенежнейшей покоя, постоянно возвращаясь в голову, хотя она всячески гнала ее оттуда. Ей не переставало казаться, что если бы Демиург не стал собственноручно воплощать свою Идею, но заронил ее семя в лоно Вселенной, она бы выносила и произвела на свет куда более совершенное, законченное и органичное чадо – лишенное противоречий и этого вечно-раздирающего конфликта желаний и возможностей.
        Вдруг Вселенной стало смертельно обидно: Всевышний лишил ее самого элементарного и важного, причитавшегося ей по праву: вынашивать плод. Зачем вообще она была нужна ему? Он не уважал ее как партнера, не ценил как любовницу и не желал видеть в ней мать.
        И тогда Всенежнейшая решила покинуть Демиурга, чтобы удалиться в приют вечной ночи, за которым надзирали холодные и строгие звезды. Если ей отказали в свете, она наполнит свое чрево безупречным покоем тьмы.
       
       
        Путь назад
       
        Стоянов увидел на горе силуэт – то ли зверя с одним рогом, то ли птицы с распростертым крылом. Силуэт темнел на фоне сумеречного неба. Его детали интриговали своей неразборчивостью.
        Стоянов полез на гору, чтобы установить, кто находится на вершине. Несмотря на непреклонный возраст, жизнь изрядно потрепала Стоянова – не столько потому, что он не искал легких путей, как оттого, что не умел их находить. Он принадлежал к породе людей, что тащатся волоком там, где другие умеют скользить, и плывут против течения и ветра, поскольку верят, что куда бы они ни направились, ветер и течение будут сопутствовать их встречным, и что пусть им лучше будет тяжелее в учении, чем в бою, ибо так их учили в детстве. При этом они совершенно не принимают во внимание, что воинская повинность может продлиться многие годы и свестись к учебным маневрами.
        Стоянов страдал одышкой и поминутно останавливался перевести дыхание. Но фигура на вершине оставалась неподвижной (словно дожидалась любознательного альпиниста) и, следовательно, становилась ближе с каждым шагом.
        Пессимизм Стоянова возник отнюдь не от излишка разочарований (хотя в последних не наблюдалось недостатка): мрачный взгляд на вещи сопутствовал ему с детских лет. Возможно, жизнь обошлась со Стояновым бесцеремонно из вежливого желания соответствовать его представлению о ней.
        «Вот сейчас подберусь к ней поближе, – думал он о фигуре то ли зверя, то ли птицы, – тут-то она и упорхнет. Всегда так: подпустит вплотную и – поминай, как звали».
        Но силуэт становился все четче. Фигура явно не собиралась обманывать Стоянова, скорее, наоборот. На вершине горы стояла прекрасная женщина. Она что-то держала в руке за спиной.
        Стоянов оцепенел. Он лишь помышлял удовлетворить любопытство относительно природы явления, но теперь ему приходилось объяснять свое вторжение и, возможно, знакомиться.
        – Простите, – извинился Стоянов перед женщиной. – Я вовсе не хотел нарушить Вашего уединения. Просто проходил мимо и заинтересовался...
        – Семен Михайлович, Вы отнюдь не потревожили меня! – не приняла его извинений женщина. – Как раз напротив: если бы Вы не соизволили подняться ко мне, мне пришлось бы спуститься к Вам.
        «Она знает мое имя! – поразился Стоянов. – Наверное, это из домоуправления. Опять я забыл уплатить счет за электричество. Что за память стала – хуже решета...»
        Мнительность Стоянова, склонная предполагать худшее, повела его по ложному пути. Ибо, как сказал не один мудрец, события всегда разворачиваются хуже, чем нам хочется, но лучше, чем мы опасаемся.
        Женщина незамедлительно доказала, что не имеет никакого отношения ни к домоуправлению, ни прочим социально-экономическим институтам. То, что на отдалении представлялось Стоянову крылом или рогом, оказалось самой обычной косой, которая теперь переместилась из-за спины фигуры на передний план. И поскольку трудно было вообразить, что он встретил на бесплодной вершине горы крестьянку (тем более, с такими безупречными манерами), Стоянов понял, Кто перед ним находится.
        И тут ему, естественно, стало не по себе. Оказаться в сумерках, на вершине горы, один на один со своей Смертью – такое, пожалуй, и смельчаку не под силу. А Стоянов если и не принадлежал к робкому десятку, героя из себя не строил. И без него достаточно было вокруг гегемонов, которые не то что совсем не боялись смерти, но отказывались видеть ее в каждой первой встречной с косой, а когда понимали, что к чему, оказывалось уже поздно для ужаса – так они и умирали, без страха и упрека.
        Стоянов же сразу закрылся от Смерти растопыренной ладонью, хотя она даже не успела занести косу, а только переложила ее из левой руки в правую. А еще его потянуло броситься перед ней на колени, чтобы у Смерти не возникло сомнений, что Стоянов взывает к милосердию и просит о пощаде. Но что-то остановило его – вероятно, сознание тщетности. Ведь в этом мире ни перед кем не стоит становиться на колени: если уцелеешь, унижение станет хуже погибели, а ежели нет – то и вовсе смешно. Поэтому Стоянов ограничился этим отчаянным жестом воздетой руки, противопоставившим хрупкую человеческую плоть отточенному металлу.
        Как и полагается в минуту подведения итогов, на него нахлынули воспоминания – хаотические и неупорядоченные и оттого нестерпимо яркие. Некоторые из них были столь неожиданны, что невольно возникал вопрос: а с ним ли это случилось, или же порывистый ветер финальной перемены принес к нему обрывки чьих-то иных прошлых жизней, о которых он вычитал в книгах или сам сочинил в голове.
        Это были вырванные из целого фрагменты – осколки обширной мозаики, общего смысла которой уже не постичь:
        Раннее утро в тающей дымке тумана. Блеск паутины, сияние росы, тень еловой ветки на сырой траве.
        Тягучий полдень на облупленной ветхой скамейке у городского пруда с кувшинками.
        Бульвар, киоск, афиша, трамвай, цирк, газированная вода, эскимо.
        Манящие зеленовато-терпкие сумерки белых ночей.
        Цветные шорохи осени. Пузатые желуди в шляпках, напоминающие француза средних лет, нашедшего смысл жизни в простых радостях плоти.
        Рыжие лисички, лукаво выглядывающие из пышного мха. Подосиновики с хвоей и листьями на кирпичных шляпках, прочно стоящие на черно-оспенных ножках, словно слепленных из грязного мартовского снега.
        Иван-чай и дурман на каменистой обочине дороги. Жужжание проводов над лесной просекой. Пчелы, самозабвенно копошащиеся в нежно-сиреневых цветках колючего репейника.
        Сладковатый запах дубового веника в бане. Потворствующие клубы пара, всегда готовые прикрыть постыдный секрет.
        Нерешительные капли октябрьского дождя на стекле.
        Головокружительный вальс снежинок в конусе света от фонаря.
        Мне почти так же скучно перечислять эти воспоминания, – бесцельные, бессвязные, эпизодические – как вам о них слушать. Но Стоянову они казались родными и наполненными высшим смыслом, – лучше которых ничего не вообразить.
        И так ему стало жаль расставаться со всем этим, – простым, доступным, земным, – так захотелось снова попасть в ушедшее прошлое, что Стоянов с немой мольбой посмотрел на Смерть.
        – Хочешь назад, Семен Михайлович, к истокам? – поняла его без слов Всенежнейшая.
        И Стоянов с облегчением кивнул головой, радуясь, что ему не пришлось распинаться, унижаться и клянчить.
        И тогда она взмахнула косой, как крылом, и отсекла Стоянову голову.
        После мгновенного замешательства, его тело рухнуло на колени и простояло так еще несколько секунд, прежде чем пасть к стопам Вселенной.
        А голова покатилась вниз, весело подпрыгивая на скалистой поверхности горы, пока не захлебнулась густым бурьяном у ее подножия, полностью затерявшись в нем. Глаза Стоянова были широко раскрыты – как у напуганного или увидавшего нечто удивительное ребенка.
       
       
        Конец лета, 2017 г. Экстон.