Глава 5 - Флэшбэк С- Томатный сок

Галина Коревых
    Есть незабываемые для меня вещи. Томатный сок на станции Арбатская в 1951 году, - это не история, не видение, сохраненное памятью, а своего рода иероглиф, знак или объемный символ, с которого начинается сознательное восприятие жизни.  Следующее после этого, возможно, - преследовавший меня все детство сладостный сон о бабушкиных чашках, с тончайшего аромата чаем и ее особым клубничным вареньем, - их удаленность и недоступность.  Где та форма, делавшая чай совершенно особенным? Где сходящиеся кверху стенки и расширенное дно, менявшие вкус, где мелодичный звон ложечки о тонкий фарфор и  аромат клубники, рвущийся из чашки, если туда опустить прозрачного варенья с цельными ягодами? Где музейная красота зеленого фона - слегка потертого, но благородного и таинственного? Может и были те два чаепития с московской бабушкой банальными, чашка - старой и дешевой, но в мои четыре года это было то, что для иных - царский фарфор Эрмитажа  или  изыски парижской кондитерской. Клубники не знали в деревне Арзинка, варенья не варили, растили только картошку, пили из тяжелых граненых стаканов.
   
   Лет сорок спустя я пыталась искать по антикварам на Старом Арбате ту особую чашку. Но нет, - это было безнадежное прустовское мероприятие по поиску утраченного навсегда, в моем случае - по несостоявшейся преемственности жизни, в которой за длинным столом собираются домочадцы разных поколений и ведут мирную беседу о плавно текущих днях. Мне вовсе не довелось увидеть родителей мамы и деда по отцовской линии.

   Ну как забыть пронзительность томатного сока?   Этот арт объект пронзил мою  жизнь, оставив дыру в сердце. Потому что в моей памяти он неизбежно вытекает из харакири.

   Вы, нынешние молодые, не приблизитесь никогда к моменту перед совершением харакири.  Мода на японских авторов сама собой сошла на нет. А я - осталась. Генетически я в чем-то множественный японец:  самурай - с рождения, гейша - по выпавшему гендеру, родившись от папы япониста, на должности старшего конюха и мамы, припершейся за ним в ссылку в Муром, по причине невроза навязчивой любви. Их сослали, помучив, - еще дальше, а потом и еще – в полную глушь, чтобы не  было железных дорог и электричества. Как родилась... Смутно помню голос, рассказывающий о моем естественном появлении на полу в избе.  Младенчество без памперсов, Нестле, детского питания,  присыпок, примочек, ваты и палочек для ушей.
 
  Так я прожила четыре года, освоив грамоту, письменность, начала физики электричества, сельского хозяйства, домоводства и макияжа.
В то время, не подозревая о могучей силе подсознания, я все же была,
как и все, в его власти. Как это было...
   
   Однажды, заложив штукатурный гвоздь за щеку, я не удержалась от искушения проглотить его. При этом я понимала, что совершаю непоправимое, но желала его. Спустя время после совершенного сказала маме. Она впала в ступор. Действия предпринял лишь папа, вернувшись вечером с конюшни. Помню ночь, подводу и лошадей - путь к ближайшему, но далекому медпункту, где имелся фельдшер.  Он обошелся со мной как с тряпичной куклой:
 
     - А ну, посмотрим, что там будет внутри, если разрезать!

    Путь гвоздя завершился банальным горшком, а зияющий открытой раной живот превратился в проклятье нашей маленькой семьи. Лишь десятилетия спустя до меня докатило, что весь этот сюжет был выстроен моим подсознанием, пропитанным рассказами отца о Японии, как классическое харакири, - я протестовала против предложенной мне жизни.  Рана не хотела (и не могла по сути) заживать. Отец, лишенец, повез меня в Москву, рискуя сесть снова в любой момент за нарушение режима.

    Филатовская больница на Садово-Кудринской  - это  боль, крик "Папочка, не отдавай меня!" и незабываемая закрашенная синим стеклянная дверь, за которую меня неумолимо уносят. И снова боль, стеклянный бокс, мальчик за стеклом, мажущий по нему слюнявым печеньем. Впоследствии самой сильной родительской угрозой стало: “Ты что, хочешь, чтобы мы тебя за синюю дверь отдали?”
 
     Но все в мире конечно: однажды меня переместили из-за синей двери в дом бабушки, где был чудесный картофельный суп, волшебные чашки, клубничное варенье, но было очень  скучно. Наградой были несколько поездок на метро. Стоять на коленях на кожаных сиденьях (они тогда были мягкими) носом в темноту было интересно только потому, что неожиданно вылетали станции-дворцы. Я обожала метро, лестницы-чудесницы, которые тогда были отделаны чуть ли не красным деревом. Уборщицы полировали его мягкими тряпками. Пожалуй, я им завидовала: весь день они катались вверх-вниз.  Архитектура станций просто раздавила своим величием: "Лампа - выше папы!" - на Курской кольцевой. Меня тянуло к  белому, розовому и шоколадному пломбир, что продавался из тумбочек – конторок! Почему я признавала только белый, даже не попробовав других двух? В меня вмещалась лишь половина стаканчика и интерес пропадал. Я запомнила его особый запах и сложность момента, когда принималось решение: купить или нет.

   Мощнее всего в метро был томатный сок. Его наливали из стеклянных перевернутых конусов, взрослые его тут же солили.  Граненый стакан с мокрой солью и другой - с алюминиевыми ложками - стояли где-то высоко на гранитном прилавке, куда меня иногда поднимали на руках.  Мне полагался несоленый…  Не было в мире большего счастья! Я помню, словно это было вчера, уличные звуки и сложные незнакомые запахи, странные удлиненные машины с боками, отделанными деревом, белые покрышки ЗИСов и ЗИЛов, маленькие наклонные навесы над входными дверями домов в таганских улочках, долгую дорогу от метро до тихой Библиотечной улицы, где в двухэтажном доме с палисадником, заросшим цветами, жила бабушка. Цветы разводил мой дядя.  Две комнаты, где их было четверо: бабушка, дядя, его жена и мой двоюродный брат, находились в самом начале бесконечного коридора - коммуналки на двадцать пять комнат с мрачной общей кухней и раздолбанным древним туалетом. Тяжелые шторы на низкой входной двери делили мир на две части. Один шаг отделял коммунальный гвалт от мягкой тишины, куда доносились лишь редкие трели трамвая с Рогожской.

   В те несколько послебольничных дней родилась любовь к городу. Когда утром я просыпалась от звона трамвая, взгляд упирался не в потолок, а в чёрное небо, изнанку пианино. Рядом - металлические педали: нам стелили на полу. Я боялась пошевелиться, чтобы не спугнуть счастливое ожидание новых впечатлений.

   Через пару дней мы вернулись на почти-границу с Мордовией.  Однажды теплым и темным августовским вечером мы сидели втроем за деревенским ужином, словно едоки картофеля на картине Ван Гога.  Что-то горестное набухало внутри меня и вдруг озвучилось:
 
   - Хочу томатного сока.
 
   - Нет его, - сказала мать.
 
Бесповоротность этого «нет» я осознала до дна, связав это с таким же неисправимым «никогда», поэтому адский рев потряс округу.
   
   - На, - свежий, помидорный, с огорода,  - в панике пыталась спастись задрожавшая мать.
   
   - Хочу томатного сока! - продолжалась моя агония по невозможности вернуться в Город  Томатного Сока.

    Отец молча взял меня на руки, вышел на улицу, понес в темноте в никуда, было очень тихо, поэтому были слышны слабые  гудки недоступно далекой железной дороги. Это был звук поездов, уходящих в запретный город, где мне, ему, нам не было места.  То отчаяние осталось со мной на всю жизнь. Агония по недостижимому никогда.  Saudade* - лишь в португальском языке есть слово для этого.


*/ Saudade - (port.) - желание обладать недостижимым


Продолжение:  http://www.proza.ru/2017/09/03/967