Глава 14 - Флэшбэк Н - Сугубо личное

Галина Коревых
   Уже во времена, когда я интересовалась литературой по глубинной психологии и психоанализу, я узнала, что младенец - самое эротичное создание в мире: если кто-то вспомнит свои ощущения в возрасте пеленок, то скорее всего согласится.  Я не помню. Эротичны трехлетки: могу подтвердить наблюдениями за их поведением, как они беззастенчиво клеят существ противоположного пола, а также своими четкими воспоминаниями из этого возраста. Как ни экзотично это может показаться, к первым осознанным эротическим переживаниям меня толкнул радиоспектакль "Александр Матросов".  Черный круг на стене извергал народную и классическую музыку, детские передачи по утрам и театр у микрофона днем.  Я обожала его больше всего.
   
     Вероятно, с трех лет я знала голос Марии Бабановой, - но не любила его за вибрато, Валентины Сперантовой, - но тоже не любила, потому что ее мальчики были фальшивыми. Павлик Морозов из радиоспектакля мне казался слишком взрослым мужиком, история мне не нравилась.
   
     "Александр Матросов" стоял особняком:  все было непонятно до момента, когда он бросается грудью на амбразуру.  Этот финал вызывал какое-то необъяснимое томление в моем трехлетнем организме.  Танатос и Эрос вызывали в нем  неосознанную бурю. Я уверена, что столь чистого эксперимента не смог бы поставить ни один Фрейд: я жила в полной изоляции от мира, родители вынуждены были работать, детсадов в глуши не было, поэтому меня просто оставляли запертой в избе с простой пищей: стакан молока, возможно, - вареная картошка (хлеб привозили нерегулярно, а в печи мама не успевала испечь). Папа работал старшим конюхом, когда не сидел в областной тюрьме по очередной волне гонений, а мама должна была не только родить меня в антисанитарных условиях, но и выкормить и не дать умереть дальше: она работала на спиртовом заводе, который в этой деревне гнал драгоценную жидкость то ли из картошки, то ли зерна. Она служила сменным лаборантом-химиком, потому что имела специальность технолога текстильного производства.  Все раннее детство я провела в мучительном выяснении разницы между словами “технолог” и “химик”.
 
      Родители вынуждено приучали меня к самостоятельности с самого рождения: если в два года я осталась одна, когда они пошли в кино, а я передушила цыплят - это факт, а вовсе не придумка или натяжка. Потому в три я уже вполне могла ночевать одна, жить в обществе круглой черной радиоточки,  не видя почти никогда людей. Потому я не была испорченной, не испытывала дурных влияний, кроме сталинского радио.
 
      Отчего же однажды томление тела и первая эротичная фантазия: "Грудью на амбразуру", - заставила меня бесконечным одиноким днем пойти на кухню, задрать рубашечку и лечь голым (еще не искалеченным) животом на шершавый некрашеный пол? Напряженную эротичность того момента я запомнила на всю жизнь, ее не затмили никакие эскапады взрослой жизни.
 
       Теперь я понимаю, что обладание таким опытом открыло мне путь к эстетике. В старших классах перед полотнами импрессионистов я испытала то же необъяснимое чувство, которое приходило всегда, когда искусство было настоящим. И к Александру Матросову, как и радиопьесе это не имело никакого отношения.  Я знаю огромное количество людей, которым недоступны эти ощущения. Они эстетически глухи.            
 
      …Но три года быстро проходят, а следующий зов неведомого настал очень не скоро.  Любови не имеют к этому отношения. Также, как порнуха:  первые попытки доступа к телу происходят у свободно болтающихся детей лет в семь - восемь, в компаниях детишек разного возраста и степени осведомленности, которые погожим летним днем затевают игры "сними штаны".  В  счастливое время моего детства и взрослые, и дети вокруг были наивны и безобидны, эти глупости были смешными и невинными, не оставив следа.  Первый поклонник в семь лет: трогательная киношно-визуальная история круче Соловьева.  Яркая натура:  закат, теплые сиреневые сумерки,  маковка храма на холме, зеленый склон, спускающийся к воде, старинное "гори-гори ясно" (правил этой игры я так и не поняла, случайно примкнув к компании), и игра в "колечко" на бревнышках. Солнце зашло, мы почти встали, чтобы разойтись по домам, когда ураганом промчался один из игроков, на ходу чмокнув меня в щеку. Это был поступок!   Я справлялась с шоком в одиночку. Фактически, моя личная жизнь, начавшись в три года, никогда не становилась предметом обсуждения ни с родителями, ни подружками. Лишь изредка, - в ситуациях безвыходности. Ахматова была права: нет ничего скучнее, чем чужие любовные похождения. И все же  эти куски памяти могут что-то новое открыть мне в себе самой, как  и прочие жизненные темы. 
 
      Первая дразнилка - первый же класс, к концу года. Я училась первые три класса в настоящей пятистенной избе. В центре - крыльцо и просторные сени,  где мы играли в "Бояре, а мы к вам пришли", ели за длинным столом полуденные свежайшие булочки, которые нам выдавали, запивая деревенским молоком из жестяных кружек. По обеим сторонам сеней – два класса с тремя рядами старомодных черных парт, снабженных дырками для чернильниц и самими вставными чернильницами, куда вскоре хулиганы научились бросать мел, а в тяжелых случаях – сахар. Крашеный мел затем можно было высушить и рисовать, найдя кусок асфальта в деревенской глуши.  Сахар, в зависимости от концентрации, сначала делал чернила волшебно выпуклыми и блестящими, а потом такими тягучими, что писать становилось невозможно.  Двоечники ликовали, сорвав ненавистный урок чистописания.  Нас учили писать каллиграфически по прописям.  Это казалось мне изящным и элегантным,  предмет я любила, хотя не сумела подняться до высот Игумена Пафнутия и князя, его поклонника.
 
      Я просидела все три года за первой партой у окна. А за последней в среднем ряду сидел самый благообразный мальчик по фамилии Володин. Я бы никогда и не вспомнила о нем, как вынуждена была помнить о тирании веснущатого хулигана Жукова, который устраивал засады и групповые нападения, когда я шла из школы домой.  Тогда все дети зимой ходили в байковых шароварах, а мама привезла мне из Москвы обтягивающие темно-синие шерстяные рейтузы.  Они взорвали деревенское общество больше, чем однополые браки Госдуму. С воплем "В кальсонах пришла, бей ее!"  на меня выскочило полчище деревенских пуристов и отмутузило меня снежками. Больно не били, но снежки и дразнилка сами по себе были достаточно обидным и непонятным выпадом. Кажется, я жаловалась, кажется, звали какое-то время ябедой, но все быстро проходило и забывалось. А к концу первого класса сформировался местный дамский змеюшник: парочка гремучек подползла и ласково спросила:
 
 -   А кого ты считаешь лучшим мальчиком в классе?
 -   Володина, - честно и не ожидая подвоха ответила я.

Мальчишка хорошо учился, был аккуратным, неболтливым и недурной внешности, но мало ли таких, и при чем тут я?
Со следующего дня начался новый тур  дразнилок:

  -   Влюбилась! Жених и невеста!

Мне было стыдно перед ничем не заслужившим позора Володиным.. Он остался невозмутим,  безмолвен и аккуратен. Потом все быстро забыли: о, эти детские таблоиды!

    Жизнь в поместье Гребнево казалась мне невероятно разнообразной  и интересной.  С тех пор сохранилась привычка, попадая на природу, смотреть ищущим взглядом под ноги в поисках ягоды, гриба, цветка, съедобной травинки.  Повадка эта очень роднила меня впоследствии с любимой таксой Басей, рыскавшей, носом в землю, в надежде на дичь.   Еще можно было собирать под окнами учебных корпусов техникума мел, который выбрасывали из окон двоечники старшего поколения, можно было устроить купание в ржавом железном баке,  побежать на речку  смотреть на пиявок и добыть камышину, а то и кувшинку.  Можно было пойти в поход в дальний лес (спустя десятилетия выяснилось, что он был всего лишь в километре), можно было отправиться на пустое поле за зелеными стеклянными слитками и черным варом,  который тогда заменял  детям жвачку.  Зимой я не вылезала из сугробов, а в половодье подолгу со страхом смотрела на ревущую воду под мостом.
   
     Можно было вечерами с надеждой выклянчивать милости у главного студента. Дело в том, что на первом этаже учебного корпуса, в Красном уголке был казенный телевизор: огромный ящик по имени «Ленинград» с довольно маленьким экраном, который постоянно гас, потому что в нем были старые лампы.  Главный гуру один имел ключ и полномочия включать его, потому, вероятно, что был лучшим студентом  электровакуумного техникума: только он один был способен реанимировать гибнущий агрегат.   Его хором уговаривали включить,  рассаживались и жадно смотрели все подряд.  Из недр этого аппарата я впервые услышала «Подмосковные вечера», которые пели в каком-то ныне забытом документальном фильме, вроде «В дни Олимпиады».  Особенно поразила меня Уланова и классический балет.  Хитом был восходящий Райкин, но играла  я потом на лужайке,  насмотревшись,  - в Уланову, поскольку юмора на игры в Райкина у меня не набралось бы.
   
     Иногда случались и более экзотичные вещи.  В то лето какого-то пятидесятого года появились сообщения об американских воздушных шарах, которые засылали, но они были сбиты.  Вскоре во дворе возле учебного корпуса появилась выброшенная пустая гондола от такого шара.  Техническое содержимое ее было привезено в профильный техникум и отдано для изучения студентам, а яркий желтый контейнер брошен.  Кубической формы, метр с лишним по грани, он не имел острых линий и углов, был снабжен иллюминатором из толстого многослойного стекла, внутри был выложен толстым слоем белого сухого крошащегося пенопласта.  На него-то мы, дети,  и набросились, дав волю воображению.  Из добытого материала можно было вырезать ножом что угодно: лодки, самолеты,  машины, строить игрушечные дома.  Выеденная дотла желтая оболочка из прочного неведомого пластика, провалявшись возле корпуса недели две, закончила свои дни на какой-то свалке. 

   Много воды утекло с тех пор, пока  в марте фестивального 1957 года мы не погрузили в трехтонку тахту, буфет и трехстворчатый шифоньер   и не покатили в Москву,  потому что папу ре-а-би-ли-ти-ро-ва-ли! В тот момент я поняла таинственное значение случившегося ранее…

     …Поместье, где мы жили, было в сорока километрах от Москвы, но добираться до него было почему-то долго. Меня брали с собой в город  всегда, если была малейшая возможность: иногда мама, - она предпочитала автобус, но кончалось это всегда тем, что меня выворачивало наизнанку. Даже при последующем историческом переезде в трехтонке в столицу меня угораздило испоганить Крымский мост… С папой чаще я ездила на электричке с пересадкой в Болшево. Это было безопаснее.  С ним мы обычно ходили по нескончаемым лестницам каких-то учреждений.  Они казались мне совершенно одинаковыми, было скучно, но я безропотно терпела, пока мы не вырвемся на волю и не пойдем в зоопарк или Парк Горького.
   
     В учреждениях я обычно ждала под дверью очередного кабинета. Однажды папа вылетел оттуда с какой-то бумагой, схватил меня в охапку  и понесся вниз со словами:
- Запомни этот день!
- Почему?
- Когда-нибудь поймешь! Теперь пойдем туда, куда ты больше всего хочешь! Сегодня праздник!
 
     Реабилитированному папе дали на нас троих комнату 20 метров. Нас поселили в двухкомнатной коммуналке на пятом этаже огромного дома на углу нынешнего Ленинского и Ломоносовского. Нашими соседями была деревенская семья, переселенная из снесенной на этом же месте деревни.  По их понятиям, мы вообще были никто, но осознавая скованность одной цепью, мы были взаимно настроены на доброе сосуществование и долго жили дружно, угощая друг друга пирогами, прощая взаимные неудобства и радуясь успехам.  “Сам” работал скорняком в комбинате бытового обслуживания,  одноглазая приземистая “сама” вела хозяйство, сын служил на мясокомбинате, потому  ворованным мясом был постоянно наполнен жестяной бак для кипячения белья, где оно зловонно тухло,  потому что холодильников – телевизоров – стиральных машин – электрических утюгов в наших кругах не водилось. Рябенькая узколицая дочь, едва отучившись в школе, вышла замуж, привела мужа и родила ребенка.  Вшестером они жили в двадцатидвухметровой  квадратной комнате.  Мы втроем – в двадцатиметровой.  Потом нашим четвертым жильцом стала черно-белая собачка Мушка породы папильон, которую папа принес откуда-то уже взрослой.  Иногда появлялись  то сиамский дикий кот, охотившийся на нас со шкафа,  то милый котеночек,  карауливший утром, кто первым откроет глаза, чтобы ударить по ним когтистой лапой:  он считал, что это – мыши.  Им было отказано в постоянном проживании.
   
     Кончилась коммунальная жизнь войной с “самими”, -  уже после нашего отъезда. Я стала совершеннолетней, папа, надрываясь на трех работах, вступил в кооператив, оставив комнату в коммуналке за мной. “Сам” не перенес несправедливости: он планировал быть наследником освободившейся комнаты.  Возникла классовая ненависть.
   
     …Я езжу в тот двор и смотрю на наше прежнее окно. Пару раз я проникала в подъезд, который уже не узнать, поднималась на свой этаж и с ужасом звонила в дверь. Дело всегда было летом, когда  есть время на подобные эскапады, но застать никого не удавалось. Сны я вижу часто: это всегда (как принято во сне) – наше настоящее прежнее жилье, соседи - те же, но обросшие бородами, состарившиеся, раздувшие свою комнату до пяти, занявшие все место на кухне своими многочисленными столам. Коммуналка наша, словно в клипе, меняет во сне размеры и пропорции, слетают замки, перемещается знакомая мебель, сходят с ума домашние цветы и ведут себя как чудовища, развеваются занавески и пытаются сбросить меня с пятого этажа на асфальт... Но меня влечет и мучает невозможность заглянуть туда снова хоть глазком…
   
     У нас в огромном странно населенном доме вначале не было постоянного адреса. Его меняли то и дело: не существовало еще ни Ленинского, ни Ломоносовского проспектов.  Напротив нашего дома вместо Ленинского проспекта простиралась деревня и поля. По будущему Ломоносовскому наш дом был последним, а левее был Дом преподавателей - там жили, в основном, люди из МГУ. Не было поблизости метро: ближайшая - Киевская, куда было трудно добираться автобусом №119. Других путей в Москву не было.
   
      В соседней школе N 14, куда меня определили, я отстала за время переезда и нахватала троек по арифметике. Я горько плакала, потому что до этого училась всегда лишь на пятерки, а злая учительница громовым голосом проорала на весь класс:
 
 -    Пискля!

     Её сын учился тоже в этом классе, где я провела еще  год, где меня затирали, сын училки орал громче всех, а я тихо наверстывала и просто училась.  В это время я сваляла большого дурака, а впоследствии вновь совершила эту глупость, уже в другой школе: меня усиленно загоняли в хор, но я там не прижилась. Конечно, дело было в репертуаре: мне не нравились их официозные песни, …  но можно было уже тогда начать получать музыкальное образование: учили музыкальной грамоте, сольфеджио и многоголосию. Та славная четырнадцатая школа впоследствии упоминалась кем-то как колыбель Чуриковой, но ни свидетельств, ни воспоминаний об этом у меня нет, да и была она старше на несколько лет, что в детстве кажется веками.
   
     Осенью в год переезда в Москву, я помню, с другими детьми бешено орала, когда по небу вечером пролетала пульсирующая звездочка:
   
  -    Спутник! Спутник! - Хотя, скорее всего, это были огни самолета из недалекого Внуково.
   
     А раньше, летом 1957 года, родители, с марта посадив нас на голодный режим, наскребли, копейка  в копейку, денег, чтобы съездить в июле на месяц в Абхазию. Папе, видно, дали еще какие-то жалкие подъемные за украденные девятнадцать лет репрессий. В конце июня меня забрали чуть раньше срока из первого в моей жизни пионерского лагеря, чтобы отбыть всей семьей в Эшери.
   
     Первый пионерский лагерь был очень неплох по впечатлениям: лили дожди, было промозгло и голова моя покрылась простудными фурункулами,  но было интересно. Отряды были раздельные, мальчики отдельно от девочек.  В огромной спальне с десятью кроватями выделились сказительницы, которые в мертвый час и по ночам плели истории из взрослой жизни: девятилетние в то время были мало искушены, поэтому запретные сюжеты имели большой успех.  Меня увезли из этого гинекологического лектория к морю, которое потрясло меня, к магнолиям и олеандрам, алыче, разноцветной гальке, белоснежным лестницам и кипарисовым аллеям, к незабываемой свежекопченой ставриде. Я научилась плавать, но предпочла нырять, с любопытством  разглядывая дно, как вдруг злая ветрянка накрыла меня и поселила на две недели на железной кровати под открытым небом: в съемной хибаре было душно и кишели клопы, - на улице их не было.  Жар долго не спадал, но мы были терпеливы: я и мои родители. Мне держали руки и уговаривали не срывать болячки, но одна осталась на память: на левой щеке, что десятилетия спустя я и показала крупным планом в клипе для посвященных. Но зря...
   
     А в столице тем временем отгремел Фестиваль молодежи и студентов, мои будущие любови были уже взрослыми и успели наделать глупостей, подружившись с болгарскими студентами и нарвавшись на персональные дела. В огромном дворе я гуляла сама по себе, как было принято до этого в нашем гребневском безопасном историческом поместье.  С каким только народом ни приходилось пересекаться!  Девчушка из соседнего подъезда, на год младше, но ушлая не по годам, сообщила, что надо чистить карманы родителей от мелочи. Она это делала с успехом: ее папа был армейским офицером и жили они несравненно лучше, а у моих родителей,  я знала, -  всегда пусто, но даже если бы было, у меня не поднялась бы рука на подобное предательство. Эта Люба, подарившая мне в те времена фотографию на вечную память, не только таскала меня по окрестным магазинам, покупая на уворованное что-нибудь погрызть: как правило, кукурузные хлопья, тогда еще советские, в небольших быстро съедаемых пачках.  Она оказалась юной лесбиянкой, но совратить меня ей оказалось не по зубам.  Детские проявления однополости  оставили мою ориентацию в естественном русле.

      Взрослые  сексуальные хищники появлялись и в то глухое советское время. В нашем огромном доме была диковина: зоомагазин (теперь на этом месте чадит огромная Якитория).  Он располагался прямо за нашими подъездами, смотрящими во двор, но был обращен на улицу.  Оттуда периодически сбегали ужики,  мы их вылавливали во дворе и бешено радовались. И еще мы ходили туда смотреть на рыб в аквариумах и покупать глаза.  Мы обожали глаза, и они были нам по карману: стоили копейки.  Пара глаз на толстой проволоке: для чучел.  Огромные, стеклянные, которые можно было облизывать ,  как леденец,  мелкие черненькие, невкусные и никому не нужные... Там были аквариумы, водоросли, цветные арки и замки для подводного царства. Потом мы выпрашивали у родителей рыбок и бегали покупать им живых дафний, циклопов или сухой корм...
   
     Однажды, когда веселой стайкой мы таращились на сокровища произошла неожиданная встреча с первым педофилом:  мешковатым мужиком в костюме, с портфелем. Я вылетела пулей из зоомагазина и в дальнейшем ходила туда, предварительно изучая из засады, нет ли кого подозрительного. В целом, если сравнить весь этот детский опыт с европейским, он свидетельствует о безоблачном чистом детстве.
   
     В первой приютившей меня московской школе мне были не рады, просто не замечали.  На елку в Кремль, куда я мечтала попасть, билеты были предназначены для отличников.  Их попросили поднять руки: у меня к середине четвертого класса действительно были только пятерки, но руку подняла также Марго – хорошенькая испанка, шикарно одетая, - ее  родители работали на радио, жили они в нашем доме, но в огромной отдельной квартире.  Она имела четверки в табеле, а на елку в Кремль и так ходила каждый год, благодаря родителям.  Билет почему-то отдали ей, а я туда так никогда и не попала.
   
     Вскоре справедливость все же восторжествовала. Неподалеку открыли набор в новую, лучшую в Москве английскую школу. Папа записал меня на собеседование,  я хорошо прошла его на английском языке у будущего завуча, предъявила табель с пятерками,- это было условием поступления,- и была принята.  Не взяли в чудесную школу моих обидчиков: Марго, у которой было много четверок, и горластого сына грубой классной, обозвавшей меня "Писклей".
   
     Началась новая, ярчайшая жизнь, заложившая основы всего последующего. Я пришла учиться в пятый класс в октябре 1958 г. Первый выходной этого месяца с тех пор считается днем рождения школы номер четыре, которая с тех пор изменила номер, стала под №1260 частью Московского дворца пионеров (на стройке которого мы проводили субботники),  полностью поменяла состав учетилей, архитектуру, обросла неприступными заборами и превратилась в таинственную крепость.
   
     Тот год был богат, словно десять лет. Родителей вызвали в школу: я била соседа по парте. По сути это были уже не  черные парты, а супер-модные зеленые столы, сидели за ними по двое, моим соседом был Миша Суркин. Он был жутко смешной. Лучшим способом заставить его острить было дать по башке толстым учебником Бонка. Родители слезно просили моих: пусть хоть бьет плашмя, а не корешком, - вдруг идиотом останется? Это рассказали мне родители. Удивительна была их лояльность.  Миша был клевый и я, конечно, не желала ему ничего, кроме добра, и перестала лупить.
   
     Но в те времена пришла моя первая любовь. В классе был сладкоголосо певший мальчик.  В этом был привет от Бога, и меня зацепило. Рыженький парнишка был обаятелен, но сердце его принадлежало звезде, одной из подружек с одинаковыми инициалами.   Обе были отличницами, но никогда не соперничали: одна была уверена в своем интеллектуальном превосходстве, вторая - в физическом. Они дружили, взаимно дополняя друг друга. Интеллектуальная подружка жила по соседству со мной, в доме преподавателей. Лишь годы спустя я поняла, что ее папа, преподаватель философии, был отличным серфистом: получив шикарную квартиру от МГУ, он свалил во ВГИК, потому  девочка была на острие моды и высокомерно вещала, что Баталов в "Девяти днях одного года"- это отстой, а Смоктуновский - супер. Она была тем, что мой папа называл "ортодокс", подразумевая под этим безаппеляционность. Она брала жизнь за грудки и  вытряхивала из нее все. Однажды случилось страшное: на физкультуре ей поставили четверку за метание гранаты. Это было позором и бесчестьем для безупречной отличницы.  Неожиданно, великий "ортодокс" заметила меня и предложила:
   
   -   Давай возьмем домой гранаты и будет утром ходить тренироваться!

     Для меня в те времена - еще до детской болезни сердца под названием ревмокардит - наука метания, лазания по канату,  прыжков через козла проблем не представляла. Между нашими домами действительно был подходящий плац для метания. Мы договорились и ходили до тех пор, пока настойчивая девочка не получила свою пятерку.
 
     Ее подружку постоянно тянула за уши мама, сидевшая в родительском комитете. Это высмеивали все, но ее брови вразлет и статус принцессы покорили сладкоголосого певца: он влюбился в нее. А я - в него. Прошли годы, я знала, что на Университетском проспекте есть скамейка, где вырезаны перочинным ножом инициалы подружек со знаком "в квадрате", что они гуляют втроем и это необратимо.
   
     В те же годы я подружилась с талантливой одноклассницей, дочерью разведеной судьи. Тося поражала независимостью мышления и умениями: шила себе шикарные туалеты из дешевых тряпок, могла соорудить себе элегантнейшую прическу, сделать стрижку, легко судила о политике (с чьих слов,- не знаю), рисовала смешные картинки, писала стихи. Сначала она долбила домогательствами невзрачного Витю, которого называла “Отмерший лейкоцит”, а однажды замкнулась надолго, стала ежедневно мыть голову, пришивать белоснежные манжеты и воротнички. Я приставала с расспросами, пока ее не прорвало:

   -    Елена Львовна! Она прекрасна! 

     Тося влюбилась... в математичку. Быть свидетелем запретной, но чистой по содержанию страсти - познавательный опыт.  Это несопоставимо с клерикальными или европейскими соблазнениями в закрытых привилегированных школах.  Там  - коммерциализуются импульсы растущей души, цементируются в разврат. С Тосей же все кончилось очень благополучно: она вылила свою подростковую лесбийскую страсть в стихи, рисунки, и прически. Потом мы с ней поругались, не помню из-за чего. Но на выпускном вечере я увидела ее ослепительной, в сопровождении шикарного молодого человека: она даже попала в кадр на снимке, сделанном моей компанией подружек на выпускном вечере.
   
     А с моим первым несчастным романом произошли мистические вещи. Сначала на выпускном вечере центральный прощальный вальс первыми вышли танцевать,- как самая красивая и романтичная пара, - принцесса-отличница с рыженьким певцом, уже потерявшим голос при взрослении.  Они сделали два тура и упали, споткнувшись. Я не злорадствовала: это было потрясение перед непредсказуемостью судьбы. Затем восемью годами позже я случайно оказалась с ним в одном ресторане. Я была с гостями моего дня рождения, он - со своим  коллегой.  Необъяснимым образом я не только смогла поговорить с ним (как мы узнали друг друга уже не вспомню), но и услышать, что  школьный роман не имел продолжения (уверена, что мама не допустила бы брака с мальчиком из простой семьи).  С женой он к тому времени развелся и ругал ее на чем счет стоит за то, что не дает общаться с ребенком.  От него веяло неустроенностью и примитивом. Зачем я это сделала? Зачем ехала в Гольяново, а потом на рассвете - ловила тачку домой?

Продолжение:  http://www.proza.ru/2017/09/03/1055