Ещё один год

Мария Фомальгаут
 

Отец мой, который в небесах…
…нет, не так.
Отчим наш, который иже еси…
Не то…
Ой ты, гой еси… добрый молодец.
И опять не то.
Не умею молиться, не умею, чему-чему, а вот молиться меня никто никогда не учил. Вот он-то умеет молиться, он-то не ошибется, только он сейчас спит, не разбудишь, не спросишь, как надо…
И все-таки…
Обращаюсь к кому-то – не знаю, к кому, который где-то там – не знаю, где, слышишь, ты его у меня не забирай… у тебя таких знаешь, сколько в раю, еще с сотворения мира, еще со времен первых людей, как их там звали, Кро Маньон и Неон-де-Рталь… Одним больше, одним меньше, какая тебе разница, что тебе стоит, отдай его мне…
Смотрю в небо – мертвое, ледяное, беззвездное.
Прошу кого-то – сам не знаю, кого, может, там уже и нет никого…
Может, все обойдется…

Жду.
Жду вот уже полчаса, не знаю, кого, не знаю, чего. На всякий случай приготовил накрытый стол, на другой случай приготовил дробовик. А еще может  быть и третий, и четвертый, и стомиллионный случай, и много еще чего…
Жду.
Стрелка ползет к двенадцати, чего ради я вообще тут сижу, давно уже пора было смотаться, куда смотаться, да не знаю, куда, мало ли укрытий, мало ли бункеров… Нет, сижу, как дурень, еще и рассказал всем встречным-поперечным, где я прячусь…
Короткий стук.
Или померещилось…
Нет, стучат. Там, сверху. Странно, что стучат, когда есть звонок, а что странно, они и не понимают, что такое звонок. Они вообще не понимают – что такое бункер, что такое дозиметр, что такое компас… Одно они понимают хорошо – что такое дробовик.
Поэтому поднимаюсь в фойе – с дробовиком, медленно приоткрываю дверь.
С ума я сошел, что ли…
Стоит на пороге, переминается с ноги на ногу.
- Привет.
- А?
- Привет, говорю.
- Ну… привет.
- Пустишь?
Отступаю назад, пропускаю ее в укрытие. Заходит, такая странная, такая неуместная здесь, в короткой юбочке и на шпильках – по снегу, по ледяной зиме, снежинки запутались в волосах. Заходит, кое-как прикрывает грудь цветастым платком, тащит в руках ворох каких-то одежонок, от которых веет знойным летом.
- Слушай, а это я не знаю, как надевать… с лифчиком мучилась-мучилась, так ничего и не намучила.
- И оставь, и не надо.
- Как не надо, я видела, женщины же ходят…
- Оставь…
Еле вспоминаю, что нужно закрыть дверь. Спускаемся в убежище, она балансирует на своих шпильках, падает, ломает каблук, бормочет что-то, как в этом ходят…
Стаскиваю с нее туфли на шпильках, растираю ножки, натертые, озябшие, чувствую, как в груди разливается живое тепло.
И даже нет сил напомнить ей, что она умерла.

…взгляните на птиц небесных, они не сеют, не жнут…
Нет, не то. Не умею я молиться, не умею…
Лечу над землей – над тем, что было землей, над руинами какого-то города, надо будет спросить его, что это за город…
Если успею спросить.
Если он еще – есть. Не умею молиться, прошу кого-то невидимого, на небесах – пусть еще три года, еще два года, еще год…

Может, я сам уже умер… тогда…
Нет, я все-таки не умер.
Когда она спросила меня – что я хочу.
Я не ответил. Не успел ответить. Да и не хотел я ничего отвечать, ничего у меня не осталось – кроме ненависти, отчаянной ненависти, сгинь, чур, чур, пропади, рассыпься, убирайся, откуда ты пришел, пришло, пришла, из каких там галактик…
Я не ответил.
Мое сознание ответило само, за меня – я даже крепенько разозлился на него за это, тебя не спросили. Моя память ответила за меня – сама, вытащила милые сердцу черты.
Ее черты…
Тонкая рука нервным жестом поправляет волосы…
Солнечные искорки пляшут в глазах…
Хорошо, сказала она (он, оно?), я выполню ваше желание, я верну ее вам, господин такой-то.
Так она сказала – без слов, без звуков – хотя я ни о чем её не просил.
Так что я тогда все-таки не умер.
Мне так кажется.

- Привет.
- А?
- Привет, говорю.
- Ну, привет.
Все еще не могу привыкнуть к мысли, что она здесь, рядом, почему она стоит у плиты в свадебном платье, белые розы на юбке уже заляпаны подсолнечным маслом, фата падает на конфорку, начинает тихонько тлеть.
- А я тебе завтрак сделала.
- Ага, спасибо.
Выкладывает на тарелки что-то жареное, грибное-мясное-лучное, интересно, это так надо, чтобы скорлупки яичные в яичнице оставлять…
- А это что?
Смотрю на глубокую тарелку с чем-то темно-бурым, дымящимся.
- Кофе тебе сварила.
Фыркаю. Чего-чего, этого не ожидал, щедро перемешанные кофе и сахар, сбрызнутые водой, кто ж так кофе заваривает, как кашу…
Выбрасываю бурое месиво, чувствую на себе ее укоризненный взгляд.
- Тебе не нравится, как я готовлю?
Еле сдерживаю улыбку, ага, началось…
- А… да нет, его не так готовить надо…
- А как надо?
- По ложечке, по ложечке того и другого… И в платье свадебном еду не готовят.
- Почему?
Теряюсь, сам не знаю – почему.
- Примета плохая?
- А… да… наверное.

…и создал Бог человека по образу и подобию своему…
Вот это как-то больше подходит. Хотя тоже не то.
Не умею я молиться.
Лечу над обледенелым руслом, где когда-то была река, лечу над заснеженной равниной, где когда-то был лес. Взмахиваю усталыми крыльями.
Набираю номер, почему он не отвечает…
Боюсь не успеть…

А может, все-таки я тогда умер…
Когда она (он, оно?) выбила дробовик у меня из рук, нет, вру, не выбила, просто глянула на него россыпью своих красных глазешек, чтобы дробовик раскалился – докрасна, обжег мне ладони, потек – расплавленным металлом. Не помню, как выронил ствол, кажется, все-таки выронил, не помню, как бежал – от неё…
От кого, от неё… от него…
Без стальной брони она казался совсем жуткой, мерзкой, - осклизлое месиво, будто бесконечно стекающее само с себя. Казалось, такая тварь может только ползать – но он перемещался стремительно, он нагонял меня…
Может, тогда я и умер…
Нет, не умер, точно не умер. Она же отвела жало, иглу, острую, сияющую, в последнюю секунду – отвела, когда уже готова была вонзить ее мне в горло. Замерла надо мной – бесформенная, осклизлая, будто бесконечно стекающая с самой себя, говорила со мной – бессловесно, беззвучно, говорил со мной. Вот мы с вами и встретились, господин такой-то. Вот и встретились, отвечаю я, так же, беззвучно, силой мысли. Скольких наших вы убили, господин такой-то, спрашивает он, нависая надо мной. Всех – отвечаю я, без тени смущения, теперь уже почему-то не сомневаюсь – всех. И спрашиваю в ответ – а сколько наших ты убила?
Она не отвечает. Почему-то она считает ниже своего достоинства отвечать на мои вопросы. Она спрашивает – как ваше общество наказывает убийцу – многих и многих. Молчу. Разве за это не полагается смертная казнь? Полагается, говорю я. Только бы добраться до дробовика, если вообще поможет мне этот дробовик, а не добраться, а прижал меня к земле, осклизлый, бесформенный, будто бесконечно стекающий с самого себя.
Разве у вас не положено последнее желание для осужденных на смерть? Так она спросил меня – мне даже показалось, что я ослышался, этого вопроса я не ждал. Полагается – ответил я. Даже не ответил, мое сознание само за меня ответило – так прочно он вклинился в мой разум.

Набираю номер, слушаю гудки. Не знает она, что ли, что на звонки отвечать надо…
Щелкает трубка…
- Факс.
- Чего-о?
- Факс. А что, не так говорить надо?
- А нет… надо говорить алло.
- Алло.
- Привет.
- Привет.
Выруливаю на трассу, такую непривычную в час пик – и без пробок.
- Как там дома у нас?
- А все по-прежнему… а почему ты спрашиваешь?
- Да так…
- А что, случиться что-то должно?
Чувствую в ее голосе тревогу, чего она боится, черт ее пойми…
- Да нет, ничего…
- А зачем тогда звонишь?
Хочу обидеться, тут же спохватываюсь, что обижаться не на что.
- Ну… у людей так принято, звонить друг другу… спрашивать… как там дела…
- Даже если ничего не меняется?
- Ну…
- А я что должна отвечать?
- Да… ничего, помаленьку… живем… А ты где? А ты скоро будешь? А ты где едешь?
Терпеливо перечисляю, чувствую, если спросит – а зачем это нужно, не смогу ответить.

Ты, который на небесах…
Как тебя там…
Дай еще года три. Ну два. Ну год…
Что тебе стоит…
Он говорил, ты все можешь, и окна небесные отворять, и звезды зажигать, и сотворить миры…
Так что тебе стоит…
Лечу в беззвездном небе, давно я поел все звезды и солнце поел… Мог бы – вернул бы этому, который на небесах, в обмен на того, который на земле…
Еще на земле…

Тогда я не умер.
Тогда умерли все остальные, умерла сама земля – закоченевшая, превратившаяся в серебристо-белый кусок льда.
Сворачиваю на дорожку поуже, еду домой, вот он уже, за деревьями, домишко мой, надо бы крышу подлатать, поистрепалась крыша…
Еду домой – некстати вспоминаю, что дома моего уже год как нет, и машины у меня уже год как нет, и женщины, что выходит на крыльцо – уже год как нет. Притормаживаю – на тополиной аллее, бросаю машину, все равно никто ее не тронет, некому тронуть, никого нет. Иду – среди зарослей акаций, среди каких-то клумб, переступаю тени, длинные от закатного солнца. И как-то некстати лезут в голову мысли, что тополей уже нет, и клумб уже нет, и самого закатного солнца больше нет.
Вот это хуже всего, вот это как ни крути – разум отказывается понимать.
Что солнца – больше нет.
Она бежит мне навстречу, обнимает меня, прижимает губы к губам, как-то неумело, не по-человечески…
Интересно, когда ей наскучит эта игра, и она сбросит маску…

И что война проиграна – я тоже отказываюсь понимать. Не со мной это было, не со мной, не я выпускал ракеты – одну за другой, во что-то черное, бесформенное, зависшее в небе. Это не я беспомощно жал на кнопки, это не мне приборная панель раз за разом выплевывала сообщение, что больше стрелять нечем. Это не я обрывал телефоны, звонил – куда-то в никуда, ноль пятый, ноль пятый, ответьте, сапсан, сапсан, вызывает неясыть, сапсан, вызывает неясыть…
Не со мной это было… Да и вообще, вся эта война, от и до, была не со мной, всеобщая мобилизация, пик-пик в восемь всем явиться на ка-пэ-пэ, какая у вас язва, плевать мы хотели на вашу язву, сказано, мобилизация – всеобщая… На текущий момент уничтожено шестьдесят процентов вражеской силы… Навести цель… пуск… сапсан, сапсан, вызывает неясыть…
Не со мной это было.
И прятался по опустевшим городам – тоже не я, и ползал по канализациям – кто-то другой, и поджигал котельные – да разве со мной это было, да разве это я смотрел, как взлетают на воздух высотки с этими, осклизлыми, бесформенными, стекающими с самих себя…
Нет…
Будто бы и не со мной…

Ты, который на небесах…
Может, что сделать надо… Оставить все, идти за тобой, или раздобыть осла, или попробовать плод с древа познания, или там…
Что хочешь возьми…
А его оставь…

- А ты что так?
Вхожу к нему, к чужому, незнакомому, до сих пор – незнакомому. Не понимаю его. То есть, я всегда его не понимаю, но на этот раз – особенно.
- А ты что так?
- Как – так?
- Третий день лежишь… заболел?
- Ага.
Смотрю на него. Не понимаю. Что за болезнь такая, и чем дальше, тем больше, год за годом, шерсть на голове была темная, стала белая, губы растрескались, кожа вся пошла мелкой сеточкой, линяет он, что ли…
- А что болит?
- Да… все помаленьку.
Сажусь рядом, так полагается, если он болеет, мне нужно сидеть рядом, гладить по голове, утешать, может, что принести, если попросит…
- Ты, вот что… - приподнимается на локте, смотрит на меня тусклыми глазами, - других людей… не встречала?
- Откуда?
- И верно, откуда… солнца-то нет… крепенько ваши постарались…
Спрашиваю – в свою очередь.
- А ты не видел таких, как я?
Вздрагивает.
- А что… перемерли все?
Кипит и клокочет душа – мог бы не напоминать, не бередить раны… Нет, конечно, всегда гибли на охоте, на то и охота, чтобы гибнуть, только никогда еще такого не было, даже и представить себе такого не могла, чтобы перебили вот так, всех, под корень, чтобы я уже который год моталась по замерзшим планетам, искала своих…
Вцепиться бы ему сейчас – в глотку, пусть ответит, за командира моего, за армию нашу, за все, за все…
Не сейчас…
Я же последнее желание выполняю…
Сжимаю его руку, высохшую, всю в складках, держись, все будет хорошо, прижимаюсь губами к холодному лбу, как он меня учил, да что ты мне градусник суешь, по-другому надо жар проверять, вот так…
- Нет, нет, только не в лоб.
- А что так?
- Примета плохая.

Она все еще играет роль. Она все еще приносит мне по утрам завтрак – в постель, еще спрашивает заботливо, как здоровье, да что ж ты не выздоравливаешь никак, что за болезнь такая нехорошая…
Она продолжает свой спектакль – изо дня в день, все еще шелестят тополя за окном, хоть я уже почти не слышу их шелеста, все еще цветет на клумбах какая-то хрень, сколько живу, не видел таких цветов… Все еще восходит и заходит солнце, солнце я тоже почти не вижу, зрение ни к черту…
Все еще восходит и заходит солнце – даром, что самого солнца уже давным-давно нет. Еще с какого-то там года, когда первый раз замелькали статейки в газетах, ученые обнаружили пятна на солнце, потемнение на солнце, писали в комментах, помойте солнце порошком…
Когда это было… две тыщи двадцатый… нет, вру, двадцать второй, когда как предсказано было, еще когда-когда-когда, свет солнца померк на треть… с ночи вернулся, спать лег, просыпаюсь, что за свет такой тусклый, затмение, что ли… затмение не ушло – ни в тот день, ни на следующий, ни на следующий, ни… тревогу забили, когда солнце погасло совсем, вот тогда-то и началось, военная угроза, всеобщая мобилизация… 

Просыпаюсь.
Вытаскиваю свой разум – из забытья.
Вытаскиваю свое тело – из кровати. Не вытаскивается, не слушается меня, будто само тело уже не мое…
- Лежи, лежи… тебе отдыхать надо.
- Наот… дыхаюсь еще, - голос тоже меня не слушается.
Лежит рядом – она и в то же время не она, зачем я вообще просил, чтобы была – она, да и не я просил, сердце мое за меня просило… Сорвать бы маски, кончить этот маскарад…
- А вы как энергию из звезд качали?
- Что? – смотрит на меня, маленькая, тоненькая, родная, глаза огромные, в пол-лица.
- Как энергию из звезд качали?
- Ты… про что?
- Ой, да не притворяйся…
Отвечает – совсем другим тоном, голосом чужим, холодным:
- Ставили щиты. Собирали энергию светила.
- А планеты вокруг светила нехай замерзают, да?
Смотрит на меня – недоуменно, растерянно, мол, нам-то что… Все верно, вам-то что…
- А ты когда выздоровеешь?

- А ты когда выздоровеешь?
Он пытается поднять голову, не может, давненько ему так плохо не было…
- Ни… ког… да…
- Это как?
- А так…
Не понимаю. Чем дольше живу – подле него, тем больше – не понимаю.
- Что… всегда будешь… так?
- Как я всегда буду… я всегда не буду.
- Как не будешь?
- А ты как хочешь… Восемьдесят пять лет, срок немалый…
Он объясняет мне – не понимаю, на этот раз как-то совсем не понимаю, а вроде бы не только к мыслям его привык, но и к звукам, давно расшифровал, как он воркует, трещит, фыркает какими-то хрящиками там, в горле, складками, косточками, мускулами во рту, - слова, слова, слова…
- Это как… был, был, а потом не будешь?
- А ты как хотело… хотела… Вон сколько людей перебило, еще спрашиваешь…
- То я их… а сами люди, что ли, тоже…
- Конечно…
Жду, когда он затихнет, уснет. Выхожу в сумерки, мимо декораций цветущего сада, на обледенелую землю, искать своих.
Знаю, что в который раз - никого не найду.

И прости нам хлеб нам насущный…
Нет, не то…
Сколько раз слышала, как он молится, хоть бы раз запомнила…
Снова набираю номер, снова слушаю гудки. Да ответь же ты наконец, сам же говорил, когда звонят, отвечать надо, говорить, как там… ал-ло, ал-ло…
Лечу – через пустыню, здесь когда-то был океан, вдоль причудливых скал, здесь когда-то был шельт, берег чего-то, как эта земля называлась, он говорил, А В Реке…
Снова набираю номер, снова гадаю, есть он там, или его там уже нет, даже представить себе не могу, как это, его – нет, и где он есть, если его здесь – нет.
Гудки…
Теперь понимаю, что он говорил, как это важно, звонить, спрашивать – ты как…
И да будет воля тебе на небе и на земле…
Не так…
Не умею…
Смотрю в беззвездное небо, прошу кого-то, сам не знаю, кого, дай ему еще… три года, два года, год…