Ударник

Вячеслав Романович Каминский
Я ударник. Тот самый ударник, о котором ходит глупая шутка.
- Кто у вас сын?  -  спрашивают отца.
- Он у меня ударник, - с гордостью отвечает тот.
- Ударник чего? Производства?
- Нет, он у меня стучит на барабане.
Смешно? По-моему, не очень. Но это не мешает мне почти каждую неделю слышать все ту же шутку о гордом отце и его ударнике-сыне. Все смеются, кроме меня. У меня, говорят, нет вообще чувства юмора.
Я ударник. Я брожу по городу, прислушиваясь к шагам (стук каблучков, шарканье сношенных ботинок, звон кованых сапог), к дождю (беспрерывная дробь по стеклу, глухие удары по мокрым листьям, редкие шлепки по грязным лужам), ко времени (уверенная непоколебимость башенных курантов, холодный, ко всему равнодушный стук метронома, «ах, не успею» - золотистый циферблат на маленькой ручке, «я еще иду» - прерывистое дыхание каминных часов).

У всего есть свой размер, свой ритм. Четыре четверти - часы. Дождь - шесть восьмых. И звон капели - вальс.
Родители мои очень огорчены, что я предпочел скрипке барабан, они считают, что я испортил себе карьеру.
Мой дедушка был скрипачом. Он был скрипачом еще задолго до моего появления на свет. В то время он имел большую известность. Свидетели тому - пергаментные вырезки из газет и покоробившиеся афиши.
Иногда, когда к нам приходили гости, родители вспоминали о былой славе дедушки. Нам он не любил говорить о своем прошлом, но стоило кому-нибудь только намекнуть, что он хотел бы услышать «Мелодию» Глюка или «Сон пастуха» Вивальди, как дедушка послушно вставал из-за стола, брал скрипку и...
В основном он играл грустные, протяжные вещи. Звуки из-под его смычка выходили наполненные какой-то особой, ностальгической, что ли, печалью. Мягкий и в то же время грудной голос скрипки был настолько легок и прозрачен, настолько незаметными казались переходы от одного звука к другому, настолько значимыми-паузы, что аккомпанемент, столь необходимый для сольной игры, казался необязательным, ненужным.
Играл он много, но всегда останавливался чуть раньше, словно чувствовал, что начинает надоедать.
- Почему ты больше не выступаешь? - спрашивал я его.
- Стар, - отвечал он мне, - стар. Скрипке нужны молодые сильные пальцы, как у тебя. Скрипка - это женщина, она не признает дряблых старческих объятий.
По утрам он будил меня и после вкусно приготовленного завтрака начинал учить игре на скрипке.
- Ну что ж, молодой человек, - говорил он, - при¬ступим.
Уроки затягивались, но, несмотря на то что от не¬прерывных, изнурительных упражнений пальцы у меня начинали неметь и я испытывал сильную физическую усталость, я все равно с каким-то необъяснимым остервенением продолжал мучить и себя, и скрипку. Быть может, желание превзойти своего старого учителя подстегивало меня. Ведь он говорил, что скрипка - женщина, которой нужны сильные молодые пальцы. А я был совсем юн, но уже первое романтическое чувство робко посетило меня.
В детстве я отличался богатым воображением. Я придумывал себе какую-то нереальную, празднично красивую жизнь. Жизнь с парусами, ночными серенадами, с выстрелами лепажских пистолетов, звоном шпаг и, конечно же, с великолепными балами (где музыка, сияние люстр и где - о, чудо! - едва заметная улыбка той, ради которой можно пожертвовать всем). Наверное, каждый проходит через это. Романтика и романтики кружат нам головы, мы упиваемся их романами, а потом в каждом прохожем видим героев «плаща и шпаги».
Одно время мы жили в общей квартире. И дедушке это нравилось. Пожалуй, только ему. Ни я, ни мои родители не испытывали большого восторга от общей кухни, темного коридора и вечно занятой кем-то ванной. Прав¬да, дедушка больше всех ворчал, что «опять не попасть в туалет» или «сколько можно ходить взад и вперед, постоянно хлопая дверью». Но я видел, что ему нравится жить в этой квартире. Каждый вечер, когда жильцы возвращались с работы, он брал скрипку и начинал играть.
Играл он, стоя посреди комнаты в пижаме и тапочках, но весь его вид был таким, будто он вновь, как когда-то в юности, вышел на залитую светом эстраду, чтобы покорить пришедших послушать его людей. Обычно он играл те же самые вещи, что мы с ним разучивали утром, но сейчас они звучали совершенно по-новому. Голос у скрипки становился увереннее и в то же время мягче. Мне даже казалось, что дедушка волнуется, что у него немного дрожат руки.
Жильцы выходили в коридор и, делая вид, что чем-то заняты, прислушивались к доносившимся сквозь тон¬кую фанерную дверь звукам.
Дедушка никогда не играл произведения современных композиторов. Он их не признавал. Его кумирами на протяжении всей жизни были Моцарт, Гайдн и Вивальди.
- Но это же примитивные сладенькие мелодии, - как-то возразила на мое восхищение дедушкиными «кумира¬ми» Танечка Михневич (она училась в музыкальной школе-десятилетке и уже мнила себя знаменитостью).
- Конечно, для своего времени они хороши, но сей¬час их слушать, по крайней мере, скучно. Новые времена рождают новые имена. А твой Моцарт всего лишь история, не больше.
Она восхищалась Щедриным, Свиридовым.
- Послушай, какая оригинальная, какая необычная гармония, - говорила она, нажимая клавиши своего новенького пианино, - твоему Моцарту никогда бы до этого не дойти.
Мне было немножко обидно за Моцарта: не его вина в том, что он так рано родился. Но я не хотел возражать Танечке, потому что это она была той, из-за кого я все больше привязывался к своей скрипке.
Как-то все это я рассказал дедушке. Он только засмеялся.
- Кто более велик - Моцарт или Щедрин, - судить не нам. Их рассудит время. Но я вот что тебе хочу сказать: пусть твоя Танечка как-нибудь попробует сыграть того же «примитивного» Моцарта. Легкость классиков обманчива, и то, что так просто звучит, не так просто.
Окончив свой вечерний концерт, дедушка каждый раз стремительно выбегал на кухню и залпом выпивал стакан воды. Жильцы медленно расходились по своим комнатам. Мне казалось, что дедушка выходил на кухню вовсе не для того, чтобы утолить жажду, а чтобы убедиться, что его слушали, что он играл не напрасно. Потом он быстро на¬девал строгий костюм, брал плащ, скрипку и уходил. Я не знал, куда он ходит. Он никогда не говорил мне об этом. И это было тайной, постоянно мучившей меня. Быть может, по вечерам он учит своему мастерству какого-то бедного мальчика-сироту, в котором открыл необычайный талант. И я ревновал к нему дедушку. Я был готов еще больше отдавать времени скрипке, чтобы превзойти того безымянного скрипача. А может, он тайно от нас пишет музы¬ку? Как призрак, завернутый в дымчатый плащ, он ходит по ночным улочкам, прислушиваясь к музыке города.
А может?..
О, сколько разных историй я придумывал для своего дедушки. С каждым годом они становились все правдоподобнее, хотя Дюма и Гюго все еще оказывали на них свое романтическое влияние.
Однажды, после школьного бала, мы гуляли с моим старым и верным другом Димой Кикас по вечернему городу. Настроение у нас было праздничным, домой идти не хотелось. Мы зашли в кафе «Снежок», заказали по двести граммов мороженого с сиропом, потом еще по двести и, полностью утолив свою страсть к сладкому, пошли бродить по полутемным улочкам. Горели вывески магазинов «Ткани», «Книги-ноты», «Универмаг».
- Смотри, какое красивое название - «Олеандр»! - сказал Димка. - Что это?
- В Крыму такое местечко есть недалеко от Ялты.
Мы подошли ближе.    «Дегустация   крымских вин
Массандре», - было написано на небольшой бумажке, при¬колотой к дверям ресторана.. Ниже шел перечень вин.
- Ух ты, смотри. Мускатное шампанское. Давай зайдем, я всю жизнь мечтал мускатное попробовать, - сказал Димка.
- А «Вдову Клико» тебе попробовать не хотелось?
- Ну давай зайдем, - стал уговаривать он меня, - я при деньгах.
- Вы куда, мальчики? - остановил нас швейцар. - В ресторане мест нет, только в баре.
- Нам в бар.
Мы взгромоздились на две тумбы, стоящие у стойки, и заказали по двести граммов шампанского. Бар располагался в просторном фойе, ничем не отгороженный, и поэтому можно было, сидя за стойкой, спокойно наблюдать за спускавшимися по широкой лестнице посетителями ресторана.
Женщины подходили к зеркалам, поправляли свои безукоризненные прически, расправляли невидимые морщинки на платьях; мужчины выходили на улицу, курили, заказывали коктейли у стойки и снова поднимались наверх.
А мы с Димкой сидели на своих постаментах, с от¬вращением отпивали мелкими глотками пузырящееся в бокале вино и блаженно закатывали глаза, восхищаясь «букетом ароматов», который якобы ощущали.
Нам нравилось казаться взрослыми.
Наверху заиграли. Это не было той громогласной электронной музыкой, которую запускают во всех ресторанах, пытаясь достичь того психоделического эффекта, который лишает людей рассудка. Играли вальс Штрауса, праздничный и немного печальный. Слышались голоса скрипки, виолончели, рояля. Это   было очень необычно.
Как будто мы перенеслись из второй половины двадцатого века в его первую половину. Музыканты закончи¬ли играть, и сверху донеслись слабые аплодисменты. Так аплодируют обычно на очень плохом концерте.
Мне стало обидно за музыкантов, потому что играли они очень хорошо, но вряд ли кто прислушивался к их игре.
Зазвучал «Чардаш» Монти.
- Давай поднимемся, посмотрим, - предложил Дим¬ка.
Я никогда еще не был в ресторане, и тем заманчивее было его предложение. Мы допили вино и нерешительно поднялись по широкой лестнице наверх.
Рестораны в моем представлении рисовались тоже очень романтично - фарфор, сиянье люстр, официанты в смокингах, серебряные ведерки с шампанским, фрукты, сельтерская...
Было полутемно. Пахло водкой и еще чем-то. За столиками в основном сидели пожилые мужчины и женщины. Они что-то ели, пили, смеялись. Оркестр снова заиграл, в этот раз «Ах, Одесса». И все эти взрослые дяди и тети с шумом повскакали с мест, стали танцевать, лица их раскраснелись, по залу распространился запах пота, перемешанный с запахом духов.
Эстраду было плохо видно, и, еще не желая верить в то, что было правдой, я пробирался все ближе. На не¬большом возвышении в черном костюме стоял дедушка и играл пошлую глупую сумасшедшую мелодию. Он все убыстрял темп, пальцы его, как маленькие червячки, извивались над черным грифом скрипки, но лицо по-прежнему оставалось невозмутимым. Он будто не видел этих, лишившихся рассудка людей, а, как заведенная машина, продолжал играть. Когда он закончил, все разразились бешеными аплодисментами. Они кричали, топали ногами, пытаясь выразить таким образом свой восторг. Потом кто-то подошел к дедушке и сунул ему в руку трешку, дедушка молча положил ее в боковой карман и, без предупреждения, снова заиграл.
Больше всего я боялся, что Димка узнает дедушку.
- Пойдем, - сказал я ему и выбежал на улицу.
- А ты знаешь, почему этот' танец называется «Семь сорок»? - спросил меня Димка.
Но я не мог и не хотел слушать его. «Все обман. Все, - думал я. - Зачем мне говорили, что музыка прекрасна, что она способна возвысить человека, сделать его добрее, чище?.. Что значат все эти слова, когда одни и те же пальцы способны играть «Лакримозу» и «...Одессу»? Ложь. Ложь. Все ложь».
Я не мог и не хотел понять, для чего, каким образом оказался на этой грязной эстраде мой дедушка.
Все те шоколадки, конфеты, что часто приносил он, полынной горечью обложили мой язык.
Я никому не сказал о своем страшном открытии, но больше ни разу не прикоснулся к скрипке. Родители мои очень огорчились, что я бросил заниматься музыкой. Они пытались силой заставить меня играть на ненавистной скрипке. Тогда я купил барабан и стал назло каждое утро колотить в него так, что дедушке приходилось прятаться от меня в ванной. Я барабанил еще и потому, что не мог слышать нежных, чистых и лживых звуков. Я боялся их так же, как Одиссей страшился песен сирен.
Дедушка успокаивал родителей. Он говорил, что это возрастное, и что маленький перерыв мне не помешает. Но я продолжал, как дрессированный медведь, что есть мочи колотить кленовыми палочками по тугой спине барабана.
Иногда, когда дома никого не было, я открывал старый потертый футляр и долго
смотрел на голое наглое тело скрипки, бесстыдно развалившееся в своем красном саркофаге, подобно египетской царице. Она как будто пыталась соблазнить меня. Но я ей больше не верил.
Однажды я взял ее в руки и несмело провел по струнам. Чистый прозрачный звук слетел с ее серебряных уст. То был голос любви, но я знал, что стоит мне захотеть, и она издаст самый похабный, самый непристойный звук.
Я уже слышал однажды такой нежный, такой ангельский голос Танечки Михневич, которая после школьного вечера спросила меня: «Как, а ты разве не проводишь меня?» Но я видел, как всего полчаса назад она целовалась в тем¬ном классе с Мишкой Юдиным.

Сейчас я стучу на барабанах. И если кто думает, что это просто, очень ошибается.
Когда-то давно, в детстве, я зашел в дом пионеров, где занимались в духовом кружке мои школьные товарищи: Димка Кикас, Санька Бирюков. Я зашел только для того, чтобы позвать их в кино. Но ребята были заняты: их пригласили выступать на каком-то торжественном собрании, и они в срочном порядке пытались разучить что-ни¬будь торжественное. Людей было мало, руководитель нервничал.
- Как «абажур» держишь! - кричал он на одного ученика, хватая его за губы так, что у бедняги выступили слезы.
- Куда ты дуешь? - вопил он на другого. И тот в испуге вертел свою дудку, пытаясь найти в ней еще какое-нибудь отверстие, куда можно дуть.
- Чем зря сидеть, возьми эту трубу, - сказал он мне, протягивая бас-геликон. - Ноты знаешь, значит получится. Здесь очень просто.
Но у меня ничего не получалось. Тогда он дал мне барабан.
- Будешь стучать, - сказал он. - Очень просто – на первый такт с тарелкой, на второй - без.
Но во время торжественного собрания, когда нужно было заиграть марш, я что есть мочи стал стучать в барабан, не замечая, что все больше и больше загоняю оркестр. Глаза руководителя - он играл соло на трубе - налились кровью. Казалось, он вот-вот лопнет. Музыканты задыхались, им не хватало сил, марш уже походил на какую-то бесшабашную полечку, а я, не обращая на эта никакого внимания, все колотил и колотил по латаным бокам барабана. Это была моя первая и весьма неудачная попытка стать барабанщиком (после нашего выступления руководитель грозился разбить о мою голову злополучный инструмент).
Теперь я стучу в джаз-оркестре, где у меня целый арсенал всевозможных барабанов, барабанчиков, бонгов, там¬тамов, но бывает, что и этого мне не хватает.
Быть может, между тем, что я бросил играть на скрип¬ке, и тем, что я стал ударником, - нет прямой взаимосвязи. Вряд ли я тогда думал, что мое желание досадить взрослым, сделает меня тем, кем я стал.
Вымещая на них свою обиду, злость, я бессознательно стал прислушиваться к беспрерывной дроби, которую выбивал под моими пальцами барабан.
И я нисколько не жалею о том, что стал ударником. Я люблю свои барабаны. Я люблю джаз, потому что он неповторим, а главное - независим (по крайней мере, я так считаю).
Но иногда, когда я прихожу к родителям, гляжу на футляр, в котором покоится скрипка, то с грустью вспоминаю дедушку и его уроки музыки.