Как кричит цапля

Кастор Фибров
Как кричит цапля

баркарола


                ...Полунощи же вопль бысть...
                Мф. 25, 6.

                ...И говорит ему: следуй за Мною. И он, встав, последовал за Ним.
                Мк. 2, 14.

                ...Появилась цапля, летевшая с правой стороны, и хотя рассмотреть
                её как следует не удалось, поскольку была ночь, но крик цапли
                обрадовал Одиссея.
                Гомер, «Илиада» 10, 275-277.

                Взлетает на небо,
                Под облака, в долинах
                Поток глубокий
                Переплывает – вот цапля
                Что делает обычно.
                Рюноскэ Акутагава, «Рассказ об одной мести».


    Тихо, медленно движется среди лугов или в глубине леса, подле невысоких плавных холмов обычная равнинная река. Берега её почти всегда невысоки, очертания их размыты открывающимися то тут, то там камышовыми отмелями, русло спутано почти несуществующими, лишь одною болотной растительностью выступающими из воды островками – так часто бывает там, где почвы зыбки, песчаны... Тонким, теряющимся в воздухе штрихом, словно остановившаяся на полушаге застыла среди камышей и рогоза одинокая фигурка цапли. Она ожидает, предстоя текучей и в том всегда одинаковой воде, высматривает там, в зарослях, сладкую рыбу. Её, цапли, уже почти нет здесь, во всём этом, только плеск тихих и плавных волн, блеск отражённого солнца, легко колеблющиеся камыши, и притаившаяся там, уже близкая – вот сейчас мелькнёт её быстрый изгиб – грядущая рыба...

    Я бы хотел рассказать вам о том, что было и остаётся для нас загадкой. Может быть, потому и будет рассказ запутанным и прерывистым или недвижным и сонным... Так или иначе, но его течение отражает... Да, вот именно. Это лишь отражение – оттого оно и таково. Как объяснить то, что остаётся таким, каким видит сокровенный сад ребёнок, привставший на цыпочки у высокого (на самом деле мизерного) забора, едва достигая запрокинутым взором самого его края и то и дело теряя драгоценное видение из-за дрожащих ног? Вновь и вновь привстаёт он, и с каждым разом знакомится с ним всё больше, ещё более убеждаясь, что каждый раз он бывает другим.
    Это было, однако же, с нами, не с кем-то иным, и оттого труднее объяснить, труднее рассказывать, оттого что это прошло мимо нас, большое и оставшееся непонятным, но продолжающее касаться сердца... Оно издаёт тогда едва слышный звук, как бывает, когда кто задумчиво пощипывает одну и ту же струну, одну из самых глубокозвучных, и медленно, непрерывно плывёт, как песнь равнин и пустынь, протяжный остановившийся звук...
    Он был среди нас, такой же, как мы, и один из нас, и мы могли не только вместе идти куда-то или пить чай, или говорить о чём-то (о чём угодно, но больше о том, о чём никогда до конца не скажешь, оттого что того и не знаешь), – мы могли вместе молчать.
    Но дело даже не в нём. Точнее...
    Я совсем не хочу сейчас начинать воздвигать здесь мемориалы, но не могу избежать того, чтобы говорить прежде о нём, оттого что свершившееся тогда и длящееся поныне, о чём у меня к вам и слово, коснулось прежде его, прошло через него, а мы стояли вокруг, лишь только глупым тогда сердцем своим едва постигая настигшее нас таинство... Стало ли оно умным теперь? Не знаю. Счастье это или нет? Ведь оно имеет свой голос. Но как услышать?

    Мы звали его Григ, потому что по неумной привычке всё сокращать оставили от него лишь этот обломок, тем более нелепый, потому что он, наш друг, был музыкант. Конечно, это совсем не значит, что наш Григ был каким-то особым почитателем известного композитора – подобного не требовалось, чтобы получить такое прозвище. Просто его имя (или фамилия) удачно сокращались до слова «Григ» и он был музыкант.
    Сейчас я вижу, что мы вообще искали новых имён, каких-то красивых и – лучше – не сразу понятных именований. Думаю, потому, что это создавало атмосферу сказочности, ирреальности, даже как-то преображало мир, с которым мы встречались каждый день...
    Да, он был музыкант! И поэтому часто – несмотря на то, что и одного прозвища хватило бы, чтобы обозначить его причастность к музыке – мы звали его «Григ-музыкант» (разумеется, лишь за глаза). Я понимаю, что для кого-то это может вообще звучать комично. Даже и сам я теперь, наверное, улыбнулся бы, услышав такое прозвище, если бы не было с ним связано столько...
    Думаю, не нужно здесь делать определение тому, что называется «действительно музыкант», чтобы не повторять на этот счёт уже слишком известных общих мест. Я только скажу, что для нас было несомненно, что он – именно таков.

    ...Познакомились мы там, где не жил в тот момент ни один из нас, – то есть, фактически, в пути, в странствии, которое так влекло нас тогда. И так всегда дальше у нас и было – мы встречались всё больше в дороге, в каких-то поездках, и если даже находились у кого-то из нас дома, всё равно это была атмосфера странствия.
    И вот мы идём, и радость в ликующих голосах, в хлопающих на ветру спинах рубашек, в длинных патлах волос (а как же иначе), развевающихся в его порывах, в руках, которыми мы размахивали, говоря друг с другом об этой радости и о красоте мира. И мы шли втроём: поэт, художник и музыкант. И было неважно, куда – важен был этот ветер, уже совсем по-весеннему тёплый, важны были эти угловатые деревья с готовыми распуститься почками, важны были эти мостовые с остатками песка и зимнего мусора, сметёнными к поребрику, важна была эта весна – всё, что тогда стало пристанищем радости.
    Конечно, это всё известно и повторяется, наверное, в каждой из жизней, какие только ни восходят на земле, кто бы это ни был и где бы ни жил – что с того? Даже более того, это-то и удивительно, что, столько раз повторяясь, это переживание радости всегда иное и новое, а мы тогда и не знали о том, да это для нас и не имело значения... Весь мир теперь вспоминает старых своих друзей – и это не удивительно – мы все истомились друг среди друга от одиночества и безрадостности. Но дело, конечно же, не в самих по себе старых друзьях.
    И во всём происшедшем, чего значение мне до сих пор неясно, дело не в нём, нашем друге, и даже не в нас. Что-то произошло среди нас, большое... Будто все мы спали, и кто-то вошёл к нам в дом, ходил среди нас, заботливо поправляя на нас одеяла и поднимая упавшие на пол книжки или часы, поменял воду в вазе с хризантемами, вытер со стола пролитый чай и крошки и убрал немытую посуду... Проветрил комнату, но так, что мы не успели и ощутить весеннего холода... Приготовил нам завтрак... Прибавил ещё несколько строк к начатому стихотворению... И напоследок довершил уже давно не поддававшийся окончанию и пылившийся на мольберте в углу пейзаж. И мы чувствовали это! Но странно оставшись спящими, так и не узнали, кто же это был, и лишь непостижимым свидетельством и прощальным посланьем осязали, проснувшись, в своём сердце радость...

    Только их крики слышны...
    Белые цапли невидимы
    Утром на свежем снегу.
    Белым по белому... Картина, которой нет. И этот изгиб их шей и длинные сламывающиеся при переступании ноги... Слепящая белая поверхность. Иной, чем вчера, на исходе дождей и осени, звук... Лишь он, их голос, свидетельствовал о них.
    Отступления, которые ничего не объясняют... Кто может понять, для чего они приходят? Кто может им воспрепятствовать или призвать их назад, если они отступают?
    ...Шумит и шумит
     река под осенним дождём,
    Бурлит и бурлит,
     низвергаясь по каменной глади.
    Взрываются брызгами
     скачущие валы,
    Белая цапля
     то взмоет в испуге, то сядет...
    ...Он замолчал, но ещё некоторое время – быть может, лишь мгновенье – оставался в том положении, где застало его окончанье, с приподнятой то ли вопросительно, то ли восторженно-печально правой рукой и прижатой к груди левой... Григ объяснял нам новое своё произведение. Собственно, довольно-таки коротенький этюд. Как говорят, impromptus.
    – Ну... Что тут скажешь... – вздохнул наконец Ксям. – Когда ты играл... я помню себя только в начале и в конце. А сейчас ты объясняешь, и это уже другое... Ты не пробовал писать? Ну, в смысле, что-нибудь словесное?..
    Сразу придётся пояснить. Ксям – это Саня Максимов, и он совсем не вредный, как может показаться из его прозвища. Кстати, родилось оно, как всё незабываемое, случайно, из чьей-то торопливой попытки произнести одновременно два его сокращения – Лексан и Макс. Тогда ещё, помнится, Чух едва не захлебнулся чаем, еле отстучали. Ну вот, так с тех пор и утвердилось.
    – ...Да нет, какой из меня писатель... – чуть улыбнувшись, махнул Григ рукой. – Э-э... Так вот... – он опять продолжил рассказ о «сокровенной живописи мелодий», а мне никак не удавалось собраться с мыслями и хоть что-нибудь услышать.
    Несмотря на весеннее время, было ещё прохладно, и мы довольно-таки сильно продрогли, пока шли из гостей, где Григ и играл своё «последнее». И вот, напитавшись промозглым ветром и испытывая крайнюю нужду в братском общении за чашкой кофе, мы и зашли сюда, в это кафе. Было уже часов восемь, а мы и не заметили, как пролетел час. На наше счастье, всё время мы были одни, впрочем, иногда кто-то пытался зайти, но, завидев нас, отчего-то торопился назад. Трудно сказать, что их пугало, мы не любопытствовали. Не очень удобно, конечно, но мы ведь не специально.
    Я слушал весь разговор словно сквозь пелену, каждое слово или жест входили в него так, как если бы и произошли из него, из этого разговора, и всё это поглощало внимание без остатка, и невозможно было оторваться и понять, о чём же здесь говорят... Слова проплывали, как плывут среди отражающихся облаков серёжки цветущей ивы, по которым медленно ступает цапля...

    ...in the darkness –
    the heron’s call
    haunts her memories...
    – Стоп, ты о чём? – вдруг спросил Ксям.
    – Я разве что-то сказал? – я как мог внимательно посмотрел на него.
    Они засмеялись.
    – Чего это вы? – я обвёл их глазами.
    – Видел бы ты себя сейчас!.. – деликатно улыбаясь, сказал Бобыч. – Сова-паровоз...
    Он и всегда был такой – самый добрый и деликатный из всех, кого я видел. Мы его так часто и звали – Бобыч Добрейший (даром что толстый). А вообще его именование подвергалось самым разным и непрестанным изменениям: Бобанаки, Бобуниас, Бобунидзе и тому подобное. Ну, а самым ласковым было Бова-королевич. Да оно и понятно – как ещё можно звать Бовкуна Борьку, да ещё Вадимовича, тем более, что он был не просто Бовкун, а Бобышев-Бовкун, так что всё к тому и сходилось.
    – Кафе закрывается! – выплыв из-за кафейных кулис, объявила нам усталая женщина-за-стойкой; она была уже одета не в форменные халат и колпак, а в куртку и смешную вязаную шапочку-беретик.
    А мы и не заметили, как наступило девять часов. Хотя было ещё без пятнадцати... Мы попытались выпросить себе этот последний глоток тепла, но она была непреклонна:
    – Пятнадцать минут для вас ничего не решит, давайте, закругляйтесь.
    Но вообще можно было понять её досаду: мы ведь всех посетителей распугали.
    Мы вышли на улицу, уже темнело. Шёл постепенно усиливающийся мелкий дождь. До метро было далековато, а наземный транспорт в этом районе вообще не ходил, если только идти к какому-нибудь проспекту... Да и расходиться нам как-то ещё не хотелось, такой был разговор... Ведь разговор, как и стихотворение, требует вдохновения, и когда уж оно посетит, то отпускать не следует, иначе следующего раза можешь прождать очень долго. Что дают такие беседы? Не знаю. Трудно сказать. В таких вещах не хочется «систематизации»... Может быть, жизнь в такие моменты словно бы подступает вплотную, когда можно видеть её лицом к лицу...
    Спасительная идея пришла Ксяму. Он вспомнил (вот когда вспоминаем!) о своём знакомом, тоже художнике, Гарике, ну то есть Игоре, по прозвищу сэр Гарет. Они, понимаете, ещё в самом начале училища строили из себя «рыцарей круглого стола» (даже до второго курса эта игра не дожила). Ксяму чаще всего доставался сэр Гавейн, чему он постоянно противился. Бобыч, как правило, был сэром Галаадом, но, учитывая его комплекцию, его больше звали «сэр Голодай». Но вообще остальные имена рыцарей ни за кем прочно не закреплялись, а вот «сэр Гарет» как-то утвердилось.
    Ну вот, этот Гарет там совсем рядом работал дворником, и ему по этому поводу была положена потрясающая служебная комната на самом верху, в мансарде, откуда были видны почти все крыши старого города. Мы ещё успели купить чаю, конфет и баранок – магазин был прямо здесь, еле упросили их, они тоже закрывались. Пока покупали, дождь превратился в ливень, и к Гарику мы просто неслись под сплошным потоком, сквозь его стену.
    – Чермное море... – пошутил Бобыч, когда мы наконец достигли парадного, но никто его особенно не слушал, все мчались наверх, в мансарду.
    Сэр Гарет, открыв нам, ахнул, – с нас текло, и у порога за те несколько секунд, пока он шёл к двери, образовалась лужа.
    Ну, ничего, нашлись для нас какие-то гаврошеобразные (тем лучше) одежды, и мы водворились у него. На наше счастье, он был заядлым чаёвником, и чай у него был самый что ни на есть лучший, так что всё было хорошо. Он набросал на пол матрасов (в одной из комнат этой служебной коммуналки было что-то типа рухольной), и мы расселись на них по-восточному, так было удобней всего. Соседи были, хоть и семейные, но тоже кто-то вроде художников, так что они никак не выказали недовольства по поводу наших бесед. А впрочем, нас отделяла от них рухольная, так что, может, им и не было ничего слышно.
    Теперь я могу представить вам остальных... Собственно, осталось сказать о тех, о ком сделать этого не могу, потому что одного совсем не знаю, а другого знаю слишком хорошо, чтобы знать. Первого звали то ли Вадик, то ли Володька – не помню точно – о нём знаю только, что он был как-то знаком с Ксямом... Кажется, он был другом его сокурсника по училищу. Не знаю уж, как он оказался тогда среди нас, это только Ксям может пояснить, если он это помнит теперь.
    Ну вот, и остаюсь я, Трусов Евгений, по прозвищу сами понимаете кто. Впрочем, наш изощрённый брат не мог удовлетвориться чем-то примитивным, и меня звали посложнее – Леопольдом, что обычно сокращалось до Лео, за что я им всегда был безгранично благодарен.
    Вы, может быть, скажете, что про всех я сказал, а Григ так и остался зашифрованным, но он таким и был на самом деле, как говорится – «что такое не знай, кто такое угадай».
    Вот так мы сидели и говорили...
    – ...Эй, Льво, хватит уже отпускать свои трюизмы! – прервал мою речь Ксям.
    – Звательный будет «Льве»... – задумчиво поправил его неизвестный по имени Вадик-Володька; вообще он мало говорил, больше слушал.
    – Не важно, – отмахнулся Ксям, – сути это не меняет.
    Да. Так оно и было на самом деле.

    ...Дождь шёл часов до трёх ночи. Разговоры так шли себе и шли, словно сад расходящихся тропок, до самого утра, я опять то засыпал, то просыпался...
    ...Как разлилась река!
    Цапля бредёт на коротких ножках
    По колено в воде...
    Почему на коротких ножках? – Ах вот оно что! Там, где она привыкла ходить по мелководью, стало глубоко. И теперь бредёт она такая, изменив свой облик... И именно это создаёт ощущение, как поднялась вода. Приблизившись, словно представ идущей птице лицом к лицу, она влечёт отражение в свои недра, и, сужаясь, оно растворяется, простирается в глубину... Поверхность воды – и коротко, близко над ней – цапля, обычно возвышающаяся грациозно...
    – ...Слушай, Григ, ну скажи наконец, а при чём же здесь все эти цапли? – неожиданно ехидно спросил Ксям.
    – Перестань, – дёрнул его за рукав Бобыч.
    Но Григ всё-таки ответил, и опять цитатой:
    – ...Из глухого и скрипучего
    крика лебедя Исканус
    родился квартет Яначека...
    – Кто такой Яначек? – чуть помолчав, продолжил Григ в тон заданного вопроса. – Не важно. Впрочем, если откроешь какой-нибудь словарь – можешь узнать...
    Ну да, конечно. Ведь песней Грига на самом деле (хотя он и отнекивался) была не только музыка. Но он продолжал:
    – Ну, а если, братцы, без шуток, то мне просто нравится этот образ... Есть в нём какая-то такая музыкальность... Я даже думаю написать небольшой цикл... «Песни цапли»! Сейчас в моде короткие произведения, и...
    – Эге, – отозвался тут сэр Гарет, – дружище, цапли-то ведь не поют, и даже не курлычут, это тебе не журавли. Они, знаешь... скрипят!
    – Да?.. С... скрипят? – озадаченно спросил Григ и потёр лоб. – Ну, вот и... как раз, – как-то сконфуженно улыбнувшись, заключил он и развёл руками.
    Мы уже тоже начали улыбаться и тянуться к чайнику, как вдруг тот неизвестный, то ли Вадик, то ли Володька, который молчал всё то время, когда мы развивали самые разные темы, вдруг тоже вставил словечко. Да как! Он прочёл «Дикие лебеди в Куллэ». Помните, то, где последнее шестистишие:
    ...Но ныне иною они облеклись
    Таинственной красотой.
    В каких камышах они гнёзда совьют,
    Где обретут покой,
    Чей взор усладят, когда новый рассвет
    Мне скажет, что их уже нет?
    Немного помолчав, словно сомневаясь, говорить или нет, он как-то осторожно добавил:
    – Хотя, конечно, сам Йейтс – фигура и очень сомнительная... Ну, то есть... его философские, так сказать, искания... – и вновь замолчал, пытался что-то ещё сказать, открыл рот... но так и ничего больше и не произнёс.
Извиняющеся улыбнулся и занялся вылавливанием чаинок из своей чашки.
    ...Мы молчали, наверное, с минуту. Как-то неудобно было говорить. Не то чтобы всё это было очень пронзительно, просто как-то... неожиданно, что ли. Ни к селу, ни к городу. И этот парень тоже молчал, словно бы и не он только что читал. А я заметил, как Григ посмотрел на него. Мне кажется, он был удивлён... будто для него это не оказалось неожиданным. Не знаю. Трудно сказать. Хотя, может, я только теперь ищу во всех этих моментах особенного значения...
    – И всё это из серии «кстати о цаплях», – хмыкнул сэр Гарет, и это как-то разрядило обстановку.
    Знаете, я даже был ему благодарен. В таких ситуациях юмор – или как это назвать? – некоторый цинизм что ли, они частенько приходят на помощь. Но он продолжал:
    – ...Ну, а как там инки поживают и майя заодно? Ведь вы у неё были, так?
    – Ну да... – как-то неохотно откликнулся Ксям, всё ещё глядя в пол; остальные молчали.
    – Чего вы? – улыбка исчезла с лица Гарета. – Что-то случилось?
    – Нет, – неожиданно решительно сказал Григ, поднимаясь. – Чай уже кончился, может, новый заварим? А то...
    – Да, я сейчас, – сказал Гарет и исчез с чайником.
    Григ подошёл к окну, все тоже задвигались, словно сковывавшее всех нечто отступило. Ксям полудремля растянулся на матрасах, Бобыч принялся нарезать яблоки, до сих пор остававшиеся без внимания (он уже успел проголодаться), а я взял посмотреть томик стихов, лежавший на Гаретовом столе – это был сборник итальянской поэзии – да так и положил назад, в голову уже ничего не лезло.
    Вскоре явился Гарет с чайником, и мы продолжили свои речи, то затихавшие, то снова оживавшие, пока не заметили, что приблизилось уже утро.
    – Так, слушайте, народ, – вдруг нахмурился Гарет, – мне бы надо на участок свой сходить, поглядеть, как там... А то начальник съест.
    Мы переглянулись.
    – А ещё мётлы найдутся? – сказал Бобыч.

    ...Когда мы возвращались (нам всем понадобилось лишь полчаса), Гарет предложил зайти на чердак.
    – А что в нём такого особенного? – сказал я.
    Честно говоря, несмотря на трудовую прогулку, мне страшно хотелось спать; было уже, кажется, половина шестого.
    Но там было здорово. Какие-то старинные шкафы, зеркала, комоды, стулья... По стенам развешены обрывки гобеленов, то вдруг рыболовная сеть или кусок корзины... Возле маленького овального окна стояло плетёное кресло-качалка, на столе рядом – ваза матового стекла и в ней букет из засохших трав... Всё было прекрасно.
    – Мы ведь ещё вернёмся сюда? – спросил Григ; голос его звучал как-то особенно, но у меня не было сил всматриваться и вдумываться.
    – Да, конечно, – сказал Гаррет, – сколько хотите и когда хотите. Уж сюда-то можно приходить запросто, даже и без меня. Ключ обычно вот здесь, – он показал нам. – Так что милости просим. От этого наше маленькое пристанище становится только лучше: ведь каждый приносит сюда что-то своё... Нет, я не намекаю, вы не подумайте, я вообще не об этом...
    Вот так мы и нашли наш чердак.

    ...Над тихим прудом
    Долго-долго кружила
    Серая цапля.
    Наконец опустилась
    В своё отражение...
    Я ничего не сказал: на это трудно было что-либо ответить... Мы стояли с Григом на набережной, точнее на спуске, у самой воды. Место это было пустынным, торных прохожих путей здесь не было, странный заброшенный район, домов много, кажется, все жилые, а такая тишь...
    – Ну вот, смотри, – сказал Григ. – Видишь?
    Да. Я её видел.
    – Как она там оказалась? – спросил я, становясь на колени.
    – Кто ж его знает... Поможешь? – Григ уже стягивал рубашку.
    – Да... – я был немного удивлён его решимостью, всё-таки весна... – Как?
    – Да просто держи меня за ноги и всё...
    Он быстро достал её – это была серебряная ложка, судя по всему, та самая, из-за которой тогда в гостях возник неприятный момент. Она исчезла. Ну а лежала она в тот прекрасный вечер, как вы, может быть, понимаете, подле тарелки Грига. У всех всё было на месте, а у него... И он ещё так себя повёл, словно нарочно... Это было какое-то фамильное серебро с гербом и всякими вензелями, очень редкое и, с этим не поспоришь, потрясающе красивое. И тогда из-за этой странности нам пришлось уйти. Хотя благодаря ей мы и нашли наш прекрасный чердак, всё же как-то получилось... А вот Григ тогда, как казалось, даже и в ус не дул.
    – А как ты про неё узнал? – спросил я.
    – Да вот, ходил здесь вчера... Здесь так волны плещут... Мне нужно было для... – вдруг он быстро посмотрел на меня. – Да ты что, думаешь, я...
    – Ничего я не думаю! – сердито сказал я. – Пойдём, уже скоро три. Не забыл?
    В три нас ждали: у Ксяма и его друзей было открытие выставки.
    – Да нет... – с трудом отходя от своей последней интонации, пробормотал Григ. – Не забыл... Идём, идём... – ложку он завернул в носовой платок (он всегда таскал их с собой) и бережно упаковал в один из карманов своей многоцелевой куртки.
    Но, честно говоря, я соврал. Я думал. То есть, я просто не знал уже, что и думать.
    Впрочем, набережная эта была, можно сказать, в двух шагах от того самого дома, где мы были тогда в гостях и где Григ постоянно бродил вокруг, как приклеенный. Так что могло случиться это как угодно.

    А вскоре он опять играл. Только теперь уже в одном клубе; не знаю уж, как это удалось устроить (времена тогда были таковы, что всё это было странно), но руководство позволило провести часовой концерт. Клуб был, правда, малоизвестный, на окраине города – может быть, подобными «особыми» мероприятиями оно надеялось несколько оживить его скромную жизнь...
    Собралось нас, кажется, много, во всяком случае зал был полон – не знаю, сколько он мог вмещать, я в первый и по сию пору единственный раз присутствовал на таком концерте. Однако же я сразу с сожалением обнаружил, что Григ будет играть не один, то есть что не всё концертное время отдано ему. Но я был доволен и этим, тем более, что скомпоновано всё оказалось очень удачно, всё это была классика, но классика особая...
    Словно бесконечный и неожиданный, несимметричный бутон распускающейся розы, раскрывалась перед нами непостижимая, непоследовательная красота... Неповторяющиеся мозаичины мелодий, похожие и вместе неодинаковые, проходили и совершались, дополняли друг друга, развиваясь и развивая общее течение бесконечной реки солнечных бликов и сине-фиолетовых кораблей, как на одной из картин Поля Синьяка, простой и совершенной, они возвращались назад, оказываясь впереди, перекрывая и проницая друг друга и исходя новыми побегами; всё новые и новые лепестки упруго, как вещь, и непонятно, как слово, опускались на наши плечи, как на цветоножку, пока наконец не достигли мы все благоуханной пыльцы сердцевины цветка... Но это было ещё не самое окончание – им ещё предстояло опасть, и вот один за другим завершали они своё парение, подобное мотыльку, усыпая мраморно-мозаичный пол того несуществующего розария, по которому мы теперь шли, по ним, по самым этим лепесткам и цветам...
    Где-то на середине я обнаружил (впрочем, не сам), что вцепился обеими руками в спинку кресла впереди меня, чем доставляю неудобство сидящей там девушке, я извинился и... через минут пятнадцать поймал себя на том же. Конечно, лучше было бы мне вцепиться в собственные колени, только вот проход был довольно тесным. Но она уже ничего не говорила, видимо, поняв бесполезность попыток меня вразумить. Но я даже и не особенно видел, кто именно там сидит; здесь была настоящая неизображённая музыка. Наверное, всё было так потому, что я впервые слушал то, что называется «живым исполнением», но чувствовал я себя так, словно бы получил ту именно пищу, которую давно искал. Или что я долго сидел в душной комнате в студнеобразном воздухе среди подобных ему предметов и вдруг попал на открытое пространство, где было небо и прочный необманный мир... Хотя позже я убедился, что «обители мнози суть».
    Девушкой впереди меня оказалась сестра гостеприимной именинницы, у которой мы были тогда в гостях и откуда нам пришлось уйти. Но это мне потом объяснили, когда уже всё закончилось.
    – Ну ты даёшь, – сказал Ксям, едва не прыская при виде моей физиономии.
    – А что такое? – ещё пребывая в благостном том мире, спросил я.
    – Сейчас узнаешь... – понизив тон, пробормотал Ксям, увидев приближающегося Грига.
    Но Григ ничего не сказал. Он молча прошёл мимо, взглянув на меня так, что вся моя радость куда-то испарилась.
    – Да что случилось-то? – вконец опешив, спросил я хихикающего Ксяма.
    – Девушка, сидевшая впереди тебя, – со вздохом объяснил Бобыч, – сестра Полины... Ну, инки... – добавил он, увидев моё непонимание.
    Да, я только что узнал, что ту инку звали Полина. И, видимо, моя физиономия выражала такой ужас от этого откровения, что Ксям не сдержался и добавил:
    – И этой ни в чём не повинной сестре ты несколько раз пытался вырвать клок волос...
    Я сморщился, точнее, зажмурился.
    – Ну ладно, – похлопал меня по плечу Бобыч. – Ведь ты же не знал.
    А всё дело было в том, что Григ... Вы, наверное, уже поняли. Он, что называется, был трупом возле двери этой самой Полины.
    – И что же теперь делать? – спросил я.
    – Ладно, малыш, не дрейфь, – уже без всякого ехидства улыбнулся Ксям. – Пойдём отсюда.

    – ...Набежавшие волны
    Моют голени синей цапли.
    Ветерок вечерний...
    – пробормотал Григ, увидев меня.
    Как я и думал, он был на нашем чердаке.
    – Григ, я... понимаешь... – начал было я, но он остановил меня взмахом руки.
    – Ничего не бывает случайным, – сказал он, чуть улыбнувшись, лишь одними глазами, – это ты меня прости.
    – За что? – удивлённо сказал я, хотя мне, честно говоря, было радостно.
    – Ну... – он улыбнулся теперь уже без ограничений. – По-моему, я чуть не испепелил тебя своим орлиным взором.
    – Да ладно... – теперь уже я махнул рукой.
    Но я был так доволен, что улыбался, наверное, на ширину плеч. Какой он всё-таки, этот Григ...
    – Ну вот и хорошо, – сказал он. – Ты, между прочим, пришёл как раз кстати. Я вот тут сижу и думаю, кто бы мне составил компанию в одном ответственном деле...
    Тут я заметил на столе под окном букет хризантем и моё сердце упало.
    – Григ, только не это, – хрипло сказал я; вся радость сразу куда-то ушла.
    – А что такое? – сочувственно-внимательно спросил он. – Ты занят?
    – Да нет... – я попытался улыбнуться, но вышло, должно быть, довольно жалко, так что и Григ едва сдержал улыбку.
    – Ну так пойдём же! – в том же нарочито-серьёзном тоне произнёс он, спрыгивая с края буфета, на котором всё это время восседал.
    Вздохнув, я поплёлся за ним.
    – Ладно-ладно, – потрепал он меня за руку в дверях. – Я тебя прикрою. Ведь мы оба, так сказать, виноваты... Идём восстанавливать дипломатические отношения...
    – Григ, если ещё ты будешь надо мной издеваться... – я даже подпрыгнул от возмущения. – Я же вообще не видел...
    – Ого, – быстро сказал он. – Вот это да. Прости, не знал, что я так... Прости.
    Я посмотрел на него.
    Он был серьёзен, даже печален.
    – Для меня это очень важно, – вдруг сказал он, и тогда я наконец-то понял.
    Это была только маска, точнее, гримаса. В таких-то ведь случаях всегда веселишься. Ну, то есть...
    – Ладно, пойдём, – сказал я. – Для тебя, Григ, я, кажется, уже сделаю всё что угодно.
    Но всё обошлось. Их не оказалось дома. Мы передали цветы, ложку и извинения бабушке и помчались на реку: Бобыч открывал парусный сезон. Впрочем, помчался я, а Григ был для меня тяжкой телегой. Именно тогда я и понял, что полёт вдоль воды ничуть не хуже, чем вдоль воздуха.

    ...Эх, цапля ты моя цапля, как же трудно ты растёшь, как трудно тебя воспитывать, вольное ты и странное животное. То ты рвёшься из рук, так что за тобою едва поспеешь, то замираешь и делаешься такой маленькой, что тебя можно укрыть даже в сомкнутых пальцах, и приходится отогревать тебя своим дыханием... Но всегда ты прекрасна. Может быть, ты и самая уродливая и непонятная из птиц (если не сказать: из облаков), но ты прекрасна... Кротостью твоею пленён был мир... Но ты всегда разная.
    Вот, например, одна говорит о тебе так: «Цапля очень уродлива, глаза у неё злые, и вообще нет в ней ничего привлекательного. Но ведь сказал же поэт: В этой роще Юруги даже цапля одна не заснёт, ищет себе подругу...» Ну, что называется, женская поэзия.
    Что такое за роща Юруги? Да кто ж теперь знает... Может быть, не совсем даже та, какая некогда существовала (или и существует) под этим именем. Ведь недаром же от самых древних времён возрастание описывалось как непрестанное рождение добродетелей предыдущими им...
    А другой говорит о тебе иначе (или точно также, но в чём-то яснее): «Птица уединения, наполни меня одиночеством! Я был необъяснимо счастлив», – это после путешествия по горным тропам, и это иное.
    Ты часто скрываешься, птица уединений, и ускользает твой тонкий абрис среди камышей и ряби прозрачных волн, в солнечных ли потоках или в сером дне, и мы ищем тебя, вслепую, как почти всё и всегда, но, однажды узнав тебя, не хотим уже больше остаться без твоих сладких слёз и горестной твоей улыбки, птица пустынь и пространств безлюдных! Населены они ангелами и светом, и людьми... Как это: безлюдные и – людьми? А вот так. Потому что ничто так не уединяет нас в себя, как близкий нам человек, тот, с которым мы можем молчать... А если уж таких много!
    Но... Если закончить тему женской поэзии (и в качестве некоего оправдания), можно добавить, что в жанре хокку в некоторых его качествах она достигает самого крайнего предела. В том, что называется "объективностью", "детальностью", "простотой"... Уж простите за канцелярский слог – когда пытаешься сделать что-либо ясным, этого, наверное, не избежать. Но, думаю, ясное становится истинно таковым лишь от иного, по природе своей непостижимого, не от объяснений, а... а значит ясного так, как никакая словесная ясность не может дать... Нужна ли она тогда? Нужна. Всё дело в том, что когда она опалится этим пламенем – а простота не что иное есть, как пламя, подобное ирису, – то восходит прозрачным потоком, не смешиваемым с остальным воздухом (вы видели, как это бывает?), словно текучий кристалл... Это и есть объективность, превосходящая всякую субъективность, все слова, этот мир, всё... Совершенное слово. Мы ищем тебя, настигая тебя в ином... Как мы описываем тебя? Вот, например, одно:
    Роса на цветах шафрана!
    Прольётся на землю она
    И станет простой водой...
    Я замолчал. И мы ещё плыли. Пробегающие лёгкой рябью волны плескались о борт нашего «парусника»... Была весна. Несколько островов белели вдали пустынными берегами... Была ещё ранняя весна.
    Я читал... Конечно, не эти слова, какие сейчас пересказываю вам, потому что те я давно уничтожил, да и если бы и не уничтожил, всё равно теперь бы уже не смог вспомнить, какие именно это были... Стихи или проза... или нечто иное, собранное от всех...
    – Это лекция или стихотворение? – беззлобно буркнул Гаррет, дождавшись окончательности паузы.
    Я заметил, что он улыбнулся, и мне стало легче, всё-таки высокая нота...
    – Слушай, что за болтовня, а? – недовольно сказал Ксям, выправляя наш курс. Он сидел на руле, и иму пришлось труднее, чем другим. – Потом ещё почитаешь, – совсем тихо добавил он, но я сидел ближе всех.
    – А я бы сейчас написал бы этюд... – прищурившись на всё вокруг, мечтательно протянул Бобыч. – Как это ты говоришь... «Райнер, совершенное зажигание»?.. Эх, жаль, не взял я этюдник. В следующий раз обязательно возьму... Гаррет, напомнишь?
    – Ну, – без промедления отозвался тот. – Если не забуду...
    – А можно я тоже что-нибудь прочитаю? – спросил вдруг тот, незаметный. – Только я не своё, я... – Он осторожно откашлялся, на минуту задумался... и прочёл:
    Замри в известняке на склоне, рваный миг
    Кукушкиной поры; Гламорган-егерь гон
    Устроил: Время ждёт в засаде, как эсквайр
    (Ружьё наготове, борзые пляшут в связке).
    И вихрь свистит, и дик полёт стихов моих –
    Спустило Время Псов. Свод набухает югом.
    Как был Декабрь прост: пруда застывший лист
    Был безопасно бел, и петли конькобежцев
    Не рвали на себе непуганые цапли...
    Замри в краю чудес, мой рваный стих-олень...
    – он не сделал никакого жеста, просто остановился и всё.
    – Ну что ж замолчал? – нарочито сухо спросил Ксям, выруливая нашу шаланду к берегу.
    Так, бросил, словно между делом.
    – Я думаю, достаточно, – ответил читавший. И добавил: – Ну, для этюда...
    Мы все улыбнулись.
    – Ну что... – причаливая, протянул Ксям. – Кстати об эсквайре и гоне... Гонку устраиваем, а? До ближнего острова?
    – До ближнего? – Гаррет уже выскакивал на берег. – А что так хило? Давай хоть до среднего...
    – Да ладно, – покосился на меня добрый Бобыч. – Чего уж... Давайте до ближнего пока...
    Это было на трёх лодках, «двойках», как говорил Бобыч, но никакие это были не двойки, а самые обыкновенные... Впрочем, для нас они становились тогда двойками.
    Мне выпало с Григом, Ксям оказался с Филом (он так назвал Володьку), ну, а Бобыч соответственно Гарретом.
    Когда мы уже расселись и надо было отчаливать, Григ чего-то замешкался с уключиной и они стартовали раньше нас. Я не мог его торопить, я был ещё новенький. Когда они уже прилично отплыли и я стал волноваться, Григ поднял своё лицо (он был уже весь потный) и извиняющеся улыбнулся:
    – Ну, всё в порядке... – пробуя, он подвигал веслом. – Слушай... – сказал вдруг он, ещё держа весло навесу. – А ты... не шутил, не издевался?..
    Я тогда ещё не очень хорошо знал его и оттого удивился. Потом уже я понял, что он всегда был таким: всё – слишком серьёзно.
    – Да нет, чего ты... просто я хотел продолжить тему и... – начал было я и остановился. Так было нельзя. – Нет, – сказал я ещё раз, заново. – Я не издевался. Потому что когда я вижу всё это... ну, помнишь... – я не произнёс, я не мог назвать это имя, – у меня сердце болит, как...
    Я не смог договорить, точнее не успел. Потому что Григ вдруг схватил меня за плечи и стал трясти, бормоча что-то вроде:
    – Эх старик! Ну, старик, ты даёшь... – и прочую ерунду.
    – Эй, ну что, вы там уснули, а? – недовольно проорал нам Ксям.
    Они со второй двойкой, можно сказать, уже летели на всех парах, а мы им «портили финиш», ведь они (он) должны были обогнать всех! Ну, мы им и дали. Мы гребли, как метеоры. И это, скажу я вам, не второе дыхание, а самое что ни на есть первое. Мы догнали Гаррета, а потом и Ксяма, и обогнали их на два, нет, на два с половиной корпуса, и смогли удержать это преимущество до конца, несмотря на то, что Григ не отличался особо крепким телосложением, а я вообще сидел за вёслами в третий раз.
    – Ну вы и дали! – восхищённо протянул Ксям, когда мы причалили. – Что это в вас вселилось такое?
    Мы переглянулись с Григом, и я увидел, что он едва сдерживается. Ну, я тоже не стал особо торжествовать. Ладони у меня горели, как...
    – Ну что, печём картошку? – откуда-то из-за ракитника прокричал Фил. – Я тут полно валежника нашёл! – остров был невысоким, песчаным, поросшим разнообразным кустарником; деревьев на нём не было.
    – Не валежника, а... – Гаррет сказал какой-то речной термин, правильно называющий оставшуюся на берегу после половодья древесину, я не услышал какой – мы уже с рюкзачком и корзинкой (Ксям в качестве форы положил её в свою лодку) неслись на его голос.

    ...Флейта, вечная флейта ветра и тростника, закатного света и близких сумерек; камыши пустеют, цапля влетает, не замутив воды. Летит, едва не касаясь крылом или слегка изогнутой грудью метёлок прошлогоднего камыша, тонкой поверхности вод... Она словно бы переступает её границу, летя в глубине, внутри, туда, где скользит под нею лёгкая рыба, и они отражаются друг в друге, настигая себя самих, летя по грани, на той тонкой грани, которая одна и отражает свет: время. Ни здесь и ни там тебя нет, ты всегда ускользаешь, но мы и не ищем тебя – ты отражаешь свет...
    И этот ивняк на песчаном пустом берегу, едва расцвеченный первой зеленью, на кремово-белом песке среди выцветших, кротких небес, плети его колеблет весенний ветер сумерек, уходящего, зыбкого ещё тепла: ты лишь приблизилось, отступая, и отступив, приближаешь свои ладони – я здесь, бегу за тобой, лишь хватит ли голоса флейты... Пространство. Белёсое, зыбкое, восходящее небо, запрокинутый небосвод, приподнятый ускользающими лучами немеющий горизонт – тусклый, смиренный, пустой и всесильный голос – флейта, вечная флейта... Ты тоже – та тонкая зыбкая грань.
    Я не заметил, но она уже оказалась стоящей в воде, словно бы росла здесь всегда, соединяя собою всё...
    Вечерний ветерок
    Укутывает водой
    Ноги цапли...
    Так долгий пушистый медленный снег, охватывая деревья, луга, дома, самый воздух, мягко скрывающий, окутывающий все звуки, падает слой за слоем...
    – Как здорово, Григ, что ты догадался взять её с собой! – выдохнув, сказал восхищённый Бобыч.
    – ...И как здорово, что ты на ней так играешь! – подхватив, воскликнул я и почувствовал толчок в плечо. Я почти не помнил себя.
    – Он на многом так играет... – тихо сказал мне Ксям, делая вид, что поднимается за термосом. – Хвалить – нельзя.
    – Почему? – по инерции спросил я, но Ксям на меня так посмотрел, что...
    – Что? – обернувшись, спросил меня Григ. – О чём ты? я не расслышал... – они что-то обсуждали с Филом; вот уж не думал, что Фил что-то понимает в музыке.
    – Да нет, я... – я не знал, куда деться. – Просто мысли вслух.
    – А. Тогда ладно, – и Григ снова отвернулся.
    Но это было всё – всё равно: флейта, вечная флейта ветра и тростника, шумящего печально, как эти воды, но легко, как небо над всеми ними и нами, и цапля, зеркально летящая вдоль воды...
    – Убежит, – пояснил Ксям, опять садясь рядом, – потому что за этим – смерть... Хочешь чаю?
    – Да о чём вы там всё секретничаете? – опять обернулся к нам Григ. На лбу у него собралась складка.
    – Я говорю: ехать уже пора, – вальяжно ответил Ксям, прихлёбывая из кружки, – а вы с Бобычем всё рассуждаете. Гаррет, хоть бы ты их остановил... Допьём чай, и поехали.
    – Ладно, командир, как скажешь, – немного растерянно протянул Бобыч.
    – И всё вот это уходит неизвестно куда... – сказал сэр Гаррет, когда мы с ним укладывали вещи в Ксямову лодку, правда, я был не уверен, что он сказал это именно мне; и всё же я это услышал.
    Я даже остановился, так это было неожиданно. Кажется, я первый раз видел его таким... А он, заметив это, лишь как-то грустно мне улыбнулся.
    ...Где не стихая шумит вода
    И белая цапля летит...
    «И в самом деле, – подумал я, – неужели всему этому нет... даже нот?..» Теперь вот есть диктофоны и всё прочее, тогда этого не было. Но... вы знаете... вот сказал это и почувствовал, что тогда бы... всё это было бы невозможно. Наверное, только неповторимость делает... Нет, не могу. Наверное, это тоже условие неповторимости.
    ...Назад мы плыли совсем тихо, да иначе и невозможно, когда одна лодка с небольшим мотором везёт две других против теченья... Мы зябко ёжились, стало прохладно, но это странным образом лишь добавляло всему тишины. Свет был уже совсем зыбким; закат свершился.

    И мы решили. Мы решили все устроиться дворниками в то РЭУ (или как там его), где работал и Гаррет, чтобы наш, уже наш чердак сделать общим нашим пристанищем, странствующих по миру беглых художников...
    На наше удивление приняли лишь двоих: начальник утверждал, что у него есть лишь только два места... Он взял меня и Ксяма, видимо, потому, что мы были ростом выше других. Мы вышли на улицу, уже не зная теперь, что с этим делать. Разве вернуться и сразу уволиться? Растерянный Григ, сходя по лестнице, едва не покатился кубарем, и если бы не Бобычева спина и цепкие руки Ксяма... Это всё равно что скрипкой гвозди заколачивать.
    – Так, – деловито сказал повеселевший Бобыч, усаживаясь на скамейку. – Давайте рассудим... Хорошо. Я возвращаюсь домой... – он потупил взоры, но мы всё равно видели. – Вы устроились. Осталось устроить Грига... Здесь нет мест. Но может быть...
    – ...Они есть где-то в другом месте! – воскликнул Григ, вскакивая. – Точно! Бобыч, ты гений.
    – Гм... – поднял брови Бобыч. – Я, честно говоря, хотел предложить кому-то вдвоём устроиться на полставки, но... Это тоже... А где – «в другом месте»?
    Григ опустил руки.
    – Я знаю, – сказал Ксям. – В двух кварталах отсюда есть другое РЭУ. Там Гаррет сначала работал, потом сюда перешёл... Там начальник, правда, был гад порядочный...
    – Идём, – мрачно заявил Григ. – Мне всё нипочём теперь.
    А просто он вчера вечером, вдохновлённый нашим заплывом, пытался звонить... В общем, неудача. В чём она заключалась, объяснить нам он не соизволил.
    – А может, там и начальник уже сменился, – продолжал источать радость Бобыч. – Оттуда, кстати, и набережная... – он поперхнулся фразой.
    – Слушайте, народ, – сказал я, возвращая кулак в карман, – может зайдём, кофейку для храбрости выпьем?
    – А вон церковь, – сказал вдруг Григ и остановился.
    Из-за тесных крыш виднелась слегка потускневшая небольшая голубая главка и крест... Мы никогда раньше её не замечали.
    Григ обвёл нас сияющими глазами.
    – Я хочу работать в этом РЭУ, – сказал он. – Идём быстрей, кофе потом попьём.
    И мы помчались, не знаю почему, но мы побежали.
    – ...Вам повезло, молодые люди, – сообщил нам начальник в диктаторских очках. – Я собирался уезжать... Ну хорошо. Кто из вас устраивается на работу?
    – Я, – Григ наконец-то вылез из-за наших спин.
    Ему пришлось вынести взгляд, полный сомнения.
    – Хорошо, – минут через сто сказал деспот. – Пишите заявление. Вот образец...
    Так всё и устроилось.
    То есть пока что не всё. Окончательное всё устроилось вечером.

    – Я всё-таки позвоню, – сказал Григ, когда мы вышли из премиленькой кафушки, становившейся на ближайшие необозримые времена нашим вторым домом.
    Точнее, взошли, потому что располагалась она в полуподвальчике. Но это было ещё лучше.
    – Хороший кофе, – не без юмора заметил Ксям и протянул Григу монетку. – Держи. И помни про ваш заплыв.
    Через полсекунды Григ пулей выскочил из будки и, что-то вякнув нам через плечо, понёсся к набережной, испуская бесконечные «простите».
    Прохожие смотрели ему вслед.
    – ...В гости пригласили, – проводив его взглядом, заключил Гаррет. – Ну что, на чердак или по гнёздам?
    – Я бы сказал «по будкам»... – хмыкнул Ксям. – Нет, я хочу дождаться. Ведь он же прилетит нам сообщить, никак иначе, а, Бобыч?
    – Прилетит, – согласился Добрейший. – Только я до двенадцати.
    – Так, у нас сколько... – Ксям посмотрел на часы и пшикнул. – Ты что, думаешь, он вытерпит там столько времени? Да он через час явится.
    – Ага, – важно закивал головой Гаррет. – Приползёт к нашим ногам, смиренно прося принять его под светлый кров общества беглых...
    – Пошли уже, болтуны, проход загораживаем, – мне надоело без конца садиться на урну, пропуская прохожих на узком тротуарчике.
    Это было в самом сердце старого города.

    Но Грига мы так и не дождались. Бобыч без пятнадцати ночь ушёл домой, мы посидели до часу, тараща друг на друга слипающиеся глаза и то и дело, каждые пятнадцать минут, перебрасываясь разными изречениями о смысле жизни, бренности бытия и быстротечности времени, которое ползло немилосердно медленно.

    Утром я едва продрал глаза и удивился. Минут через пять я понял, где я, и побежал искать метлу.
    – Тут её нет, не бойся, – заявил, точнее, промычал мне от окна сквозь пирожки, булки и всё остальное Гаррет. – Хочешь есть? Хотя всё равно уже ничего не осталось... Ф-фу-ух... Чух заезжал вот, – наконец-то пошла ясная речь. – Ломал-ломал он твою дверь, а ты даже спасибо не сказал ни разу... Ну что, выспался? Пойдём, покажу, где мётла хранятся... Да не беги ты, сегодня всё равно обхода не будет... ну, начальник не придёт полюбоваться, как чисто и безупречно ты ничего не... А знаешь что? – мы уже были на улице. – Давай-ка зайдём ко Ксяму. Я видел, он утром мётлами на бульваре в привидения бросался, не иначе новую картину замочил... Сколько прошло... – он внимательно посмотрел на часы. – Да, я думаю, уже готово.
    И он не ошибся.
    – М-м! – приветственно промычал нам Ксям от окна, где у него тоже была «кухня» и где он сейчас поглощал громадную кучу снедей. – Всем лететь сюда и садиться! Чух заезжал... привёз всяких лесных дикостей... Невозможно оторваться. Чего ты так на меня смотришь?
    – Дежавю, – сказал я. – Ну как он там?
    Чух – это тоже был наш друг. Вы, наверное, про него уже слышали, он победил в одном конкурсе... Каком? Кажется, лучшего барабанщика.
    – Потом расскажу, – прошепелявил Ксям через квашеную капусту с картошкой. – Давай ешь, сейчас у нас будет ответственное мероприятие.
    Я, уже успев радостно схватить долгожданного того-другого и спросить, а нет ли кофе, хотя бы литра три, даже жевать прекратил. Гаррет же спокойно продолжал уписывать восемнадцатую булочку, не смотря на уже пожранный мой завтрак.
    Ксям, увидев мою неприкрытую радость в ответ на его сообщение, едва не выстрелил в меня недожёванной картошкой:
    – Эк тебя мероприятия допекли!.. Да не боись, сегодня другое. Ешь.
    Конечно, он издевался и явно что-то недоговаривал. Ну, я стал есть – не пропадать же таким вкуснотам.
    – Ладно, – легко вздохнул Гаррет, милосердно отодвигаясь от стола. – Мероприятия мероприятиями, а картину-то покажешь?
    Ксям хитро посмотрел на нас:
    – Какую ещё картину? – а сам на стуле сидит и пляшет.
    – Как хочешь, – пожал плечами Гаррет и встал.
    Она была около окна, на этюднике (для мольберта места не было).
    Ксям так заулыбался, что я обернулся посмотреть. Гаррет... сидел перед картиной на полу, глядя на неё снизу вверх. Преодолев все соблазны, я отринул земные сласти и пошёл посмотреть, что там.
    – Эй-эй, осторожнее! – зачем-то тут же сказал Ксям, – не опрокинь мебель, паровоз!
    – Ксям, – примерно через полчаса сказал я. – Это мир.
    Тот сиял.
    – Вышел я, понимаешь, бульвар свой мести, – стал рассказывать он, – а там такой туман... Деревья... И так тихо... И они выходят из глубины... Такое шествие... А я стою среди них, и земля – как лодка... Типа «Осень в Аржантёйе», помнишь?.. Я так и побежал домой... Метла там, наверно, ещё валяется... Может, сходишь, заберёшь, а? И заодно чего-нибудь чайно-кофейного купишь, а то скоро гости придут...
    Я побежал. Гению подобала похвала. Гаррет, кстати, так и остался там сидеть.
    Метла в самом деле ещё валялась, рядом с четвёртой скамейкой, где клумба.
И только уже поднимаясь к его двери, я понял, что он сию секунду мне сказал.

    Но мои опасения не оправдались. Это были всего лишь Бобыч, Григ и Володька. А мероприятием было празднование дня рождения картины. Но она того стоила.
    О Мацусима!
    Цапли ты облик прими,
    Птица-кукушка...
    – Ну вот, – иронически сказал Ксям, – теперь и Фил о цаплях цитирует... – на самом деле он ликовал, как именинник.
    И не так ли в самом деле и бывает? Рождая, рождаемся сами, умирая вновь в истончении почти до ничтожества у крайней грани слышания... Где ты, далёкий, прекрасный голос, достигающий нас в укромности искалеченного и зыбкого мира...
    Последним, как и подобало сегодня, пришёл Григ.
    – Как прекрасно всё это совпало, – тихо сказал Бобыч; в наступившей тишине его голос услышали все.
    Не нужно было объяснять – мы просто смотрели на Грига. Вид его, тихий и мечтательный, светящийся мерным сиреневым светом... Ну, то есть, наоборот. Это просто эффект такой, когда посмотришь на солнце, а потом закроешь глаза.
    Ксям извлёк ещё массу всего, чувствуется, что там уже не только Чух руку приложил. Мне даже неудобно стало за принесённое мной.
    – Ну как? – общее молчание избрало Бобыча делегатом, когда Григ уже немножко привык, что он среди нас, обычных людей.
    Григ улыбнулся и, слегка приосанившись, стал читать:
    – ...Хоть старо о том говорить, но Мацусима – «Сосновые острова» – первый из прекрасных видов страны Фусан, не меркнущий рядом с озёрами... Островов несметно много: вздымающиеся указуют на небо, стелющиеся наползают на волны. Одни высятся в два ряда, другие громоздятся в три слоя, одни разрываются слева, другие цепляются справа. То несут на себе ношу, то её обнимают. Точно нянчат ребёнка. Сосны густо зеленеют: под морским ветерком их ветви гнутся, будто сами волнисто извиваются. И весь вид так пленителен, точно красавица прихорашивается над водой... Может ли кто из людей запечатлеть... – он остановился и с улыбкой обвёл нас глазами.
    – Ого, – сказал Ксям. – Ты, никак, уже пророчествуешь...
    – Да нет, – сказал Григ. – Я просто за дверью стоял...
    И вот так, с простым и ликующим словом, мы принялись за трапезу. Но Григ всё-таки рассказал.
    – ...Для тех, кто не знает, – говорил он. – Отец её – востоковед, перевёл очень много стихов... да и прозы тоже... Почти академик... – тут все в один голос протянули «о-о-о...», а я даже свистнул, чем вынудил Ксяма стереть меня взглядом в порошок. – Мать её тоже востоковед, они однокурсники с отцом...
    Да. Всё это было бы страшно уныло, если бы не Григ. Ведь кто может устоять рядом с такими титанами?
    – ...Кстати, как вы думаете, почему она – Ина, а не Инна?
    – Вот уж не знаю, – сказал я. – Наверное, потому что её так зовут.
    Но Григ сейчас ничего не замечал.
    – Ина – в этом смысл какой? – продолжал он. – Не просто окончание имени вместо начала, но ещё и «иная»... А инка она потому...
    «Ну, началось», – подумал я. У меня не было сил видеть всё это унижение, слушать весь этот ужас, и я решил заснуть. Ну, хотя бы задуматься. И сколько, оказывается, можно увидеть, рассматривая подлокотники кресла, в котором сидишь! И услышать, стараясь дышать как можно тише, в такт креслу...
    ...Порою ли зимнею, летним ли днём
    Там с белым стоишь ты от цапли пером...
    – ...Что? – спросил я.
    – Ты что, оглох, что ли? – с досадой сказал Ксям. – Я говорю, ты что будешь, чай или кофе?
    – А можно того и другого? И без хлеба.
    – Ясно, – сказал он. – Вылезай.
    Григ ещё немножко повосхищался, и наконец речь закончилась.
    – Ну вот, – философски заключил Ксям, корпя над чайниками, кофейниками и всем прочим. – Теперь хотя бы не надо придуриваться и устраивать всякие мистерии...
    Я думал, Григ рассердится, но он вдруг стал смеяться, и так, что через секунду ржали мы все, в шесть глоток, причём явно не все знали в точности (например я) о чём же именно наш смех... Это было превосхождение.
    Когда мы уже не могли больше смеяться, ещё покрытый сияньем Григ сказал мне:
    – Лео, там... Э-э... Надя... м-м... про тебя... спрашивала...
    Да. Все мои худшие опасения тут же сбылись. Но сдаваться я не собирался.
    – Это инкина сестра, что ли? – фыркнул я. – Она в какой класс-то ходит?
    – Ага, храбрится! А тогда кепка над головой на полметра подпры... – начал было Ксям, но быстро решил возвратиться к завариванью чая.
    – Так что ты сказал? – снова повернулся я к Григу. – Кого там в детский садик проводить нужно?
    – Лео, она взрослый человек, – торжественно сказал Григ, – студент второго курса...
    – Ага. Будет. В будущем году, – сквозь спину добавил Ксям, но Григ не обратил никакого внимания на его хрип.
    – Между прочим, – продолжал он, – она – создатель сценариев... э-э... переложений... для их... студенческого... театра... и ещё очень... неплохие стихи... пишет... Я сказал... ей... что ты... поэт...
    – Что??!!!! – спокойно возразил я, поднимаясь и не спеша прохаживаясь по комнате.
    Трусливый Григ зачем-то закрыл голову руками, а Гаррет, не успев выйти на кухню за мороженым, тотчас примчался назад.
    – Слушайте, пипл, потише, а то соседи... – начал он с порога и тут же переключил скорость. – Эй, Лео, маленьких не обижать!.. у меня в доме. Готф, понимаешь!.. Как тогда – всем девушкам волосы вырывал, орал на весь вестибюль... С тобой на народ показаться стыдно, чудовище! Сядь и ешь коврижку. И заправь штаны в рубашку, а то носки видно.
    Спина Ксяма испускала флюиды злорадства.
    – Ну что, чай-то будет? – робко спросил её Бобыч.
    Ксям даже не смог ответить, так ему там хихикалось.
    Ну что тут скажешь? Уже и дом весь его... Я вздохнул и стал есть коврижку. Хорошо хоть гнусную тему удалось закрыть. Хотя в конце концов не так уж и... Да нет. Всё это было глупо.

    И вот лишь теперь мой рассказ достигает начала.
    – ...Друзья, я рад видеть вас в Эльсиноре. Дайте ваши руки. Гостей всегда принимают с комплиментами и церемониями: позвольте же и вас принять на тот же манер, затем что иначе моё обращение с актёрами, которое, уверяю вас, наружно будет очень хорошо, покажется лучше, нежели с вами. Добро пожаловать! Но мой дядя-отец и тётка-мать ошибаются...
    – В чём, принц? – спросил его некто.
    – Я безумен только при норд-весте; если же ветер с юга, я ещё могу отличить сокола от цапли.
    Вот так. Пока не начнут рождать эти бескрайние воды сердца, молчи. Действительность, украденная, копированная – мертва.

    ...Говорят, цветы расцветают ночью, так что наутро они уже собственно – цветы. Я почти ничего не знаю о вообще цветах, но мои расцвели в полдень. Розовые, почти белые флоксы с призрачным сиреневым ободком внутри.
    Может быть, так случилось потому, что они стояли в комнатном полумраке и на них едва падали жидкие лучи из небольшого просвета между тяжёлыми шторами? Так или иначе, но они расцветали постепенно, и было интересно наблюдать за ними, как раскрывался то один, то другой бутон, почти на глазах. А когда я вчера принёс этот букетик в комнату, он был просто пучочком розог с листьями, похожими на вишнёвые. Конечно, они гораздо тоньше и нежнее, это их форма только напоминает вишнёвые.
    И вот, теперь их цветки раскрывались один за другим...
    Я писал несколько абзацев или страниц, оборачивался на букет, а там их уже было больше. Простая банка (нужна была лишь побольше размером) стояла на полу в углу комнаты, и на неё и букет в ней из зазора между плотными шторами падал пушистый луч света.
    Я выходил выдрать старые кованые гвозди (в соседнем доме разбирали крышу), возвращался счастливый, с разбитыми пальцами и несколькими проржавевшими почти насквозь гвоздями, а в букет прибавлялось ещё несколько цветов.
    Я садился пить чай (зелёный – на улице было неожиданно жарко для этой поры), оборачивался на них, а они как будто играли со мной, – там появлялся ещё один цветок, но я не мог понять сразу, где, на какой из ветвей он появился, и нужно было найти, как на детских двойных картинках, несколько отличий. И я сравнивал его, теперешнего, с тем, который помнил. В конце концов я находил...
    О чём я хочу сказать, когда время уже прошло?
    Теперь, когда вечный июль или май и вечные стрижи ликуют в наполненном солнцем и комарами (или ещё какими-то невидимыми с земли мошками) пространстве над перегревшейся крышей сельского дома, и вечное благоухание луговой роскоши цветов достигает окон...
    Я ещё жив, но наступили уже, наверное, те полчаса тишины (они ведь наступают когда-то и у самого маленького человека – не только у огромного мира), и всё замерло, и, несмотря на блистание летних звуков, тишина владеет всем, и там, где-то в глубине неё словно слышится крик цапли...
    Окончание – всегда праздник.
    Но сейчас мне предстоит начало, а я не знаю, как взяться за эту речь. Словно бы предмет столь велик или громоздок, что не ведаешь, как или за какой угол ухватиться, чтобы его хотя бы приподнять. А жизнь... – хотя бы и было в ней всего пять минут, всё равно – тайна... И как подступиться к ней? Безумная, наверное, в самом деле, идея – говорить о жизни, чьей-либо или нет, даже если ты при ней присутствовал... Страшно, оттого что бессилен, и путь так далёк, что перехватывает дыхание, когда попытаешься лишь запрокинуть голову, чтобы глянуть на ту высоту... Но некто побуждает приняться – и вот идёшь, истощая себя до последней стопы...
    Начало... Как хочется, чтобы оно было красивым! Как, впрочем, и конец, и середина. Но – что ни делай, а начинаешь всегда с самого неповторимого, того, что стало обычным, так часто – всегда, – быв неповторимым... И
    вытянув шею
    несётся куда-то цапля –
    лето уходит...
    ...Чем дальше живёшь, тем больше теряешь, это уж ясно, и ничего с этим не поделать. Но те, кто «пребыл со мной в напастях моих», и братия мои, и мир... Вот теперь мы все собрались, всё лучшее с нами, и теперь начинается наш исход... Потому что начало открывает конец.

    Нам предстояло утроиться на новом месте. После нескольких рабочих дней всё стало ясно, и мы, каждый, отправились за вещами в свои обыденные жилища. Впрочем, у меня, поскольку я был не местный, вещей не было, – то есть, таких, которые нужно было бы ещё привозить, кроме тех, что принёс с собой, – и я отправился с Григом, как самым обременённым (гобоями, флейтами, скрипками, цитрами, клавесинами и множеством прочего – всем этим он владел).
    Вот так я и увидел ту обстановку, где он вырос. Жил он с отцом. Огромная квартира со множеством коридоров и комнат, огромной кухней, всегда заваленной грязной посудой, громоздившейся горкой в мойке и повсюду, словно горшки с цветами, стоявшей – на комоде, на подоконнике, на столе...
    Кто был его отец – трудно сказать, может быть, писатель. Или переводчик. Мы не решались спрашивать.
    Всё в их квартире было словно замершее. Тишина, всегда занавешенные окна... Высоченные потолки... Только лишь пианино оживляло весь этот синий холод, когда мы бывали у него там и удавалось его расшевелить, чтобы он захотел что-нибудь сыграть. Прямо просить было нельзя: после этого он точно играть не станет. А нужно было создать такую атмосферу, чтобы он сам вызвался. И он чувствовал, когда мы начинали клонить в ту сторону, и говорил обычно:
    – Вот... выцыганивают, понимаешь...
    Но мы делали каменные лица, пожимали плечами – ничего, мол, не понимаем ни в выцыганиваньи, ни в чём-либо подобном...
    Вообще он не любил находиться дома, и даже в новом своём дворницком обиталище, и оттого постоянно толокся то у меня, то ещё у кого-то из ребят, то просто забирался на наш чердак и читал там что-нибудь или записывал свои каракули, или смотрел на голубей в чердачное окно, или просто спал на пуфике, который мы с ним притащили из выселенного старого дома...
    Образование у него было всего лишь – музыкальное училище. Я как-то спросил его, отчего он не участвует в разных там конкурсах, никому не показывает своей музыки... А он вдруг совершенно серьёзно ответил: ещё не время. И продолжал работать дворником. Дворницкую ему дали на первом этаже, квартира там была большая, несколько семей с вечно спящими или орущими маленькими детьми, и играть там было невозможно, даже на ксилофоне, так что играл он на чердаке, а инструменты все, чтобы не таскать, хранил у Гаррета.
    Может быть, потому он любил путешествовать, иногда исчезая бесследно на целый день или даже два, примчавшись на следующий вечер и судорожно подметая уже вычищенный нами свой участок. Он не замечал этого. Он мог сесть на любой, например, трамвай, самый случайный, и уехать до самого конца, а назад возвращаться пешком, где и как придётся. Его облаивали все чужие собаки, но я ни разу не видел, чтобы он смутился или рассердился. Впрочем, как-то он сказал мне, что страшно боится их всех, просто делает над собой усилие, мерно и неторопливо проходя рядом с живой яростью. Но как только они знакомились с ним, тотчас делались лучшими его друзьями. Думаю, их смущала его нездешность, словно бы они видели привидение.
    Тогда мы называли его Снусмумриком, что он ужасно любил, хотя и старался не показать виду.
    Однажды он рассказал мне, как через пожарную лестницу залез наверх летнего павильона-театра в парке и спустился внутрь него, на сцену. «Это было совсем нетрудно...» – говорил, словно успокаивая нас. Он ходил по сцене и, остановившись, слушал скрип подмостков, шелест занавеса, отзвуки свершившихся здесь пьес... Где-то в соседних помещениях ходили и говорили люди, а здесь было пусто. Потом он вылез тем же путём наружу и оказался прямо перед огромным кустом ирги, который до этого каким-то образом не заметил... «И как же это было вкусно!.. – вздыхал он. – Как в сказке...»
    Зачем он это делал? Пусть это не покажется вам странным, но я думаю, что так вело его вдохновение.
    Но больше он любил рассказывать нам о своих путешествиях и приключениях (хотя бы даже и приключение состояло лишь из упавшего ему в руки кленового листа), не словами и жестами, а играя... Посредством к тому могло оказаться что угодно – скрипка, флейта, ксилофон... Он играл так, что повествовал нам о происшедшем с ним событии, об увиденном, которое не видится только глазами, словно заходя при этом то с одной, то с другой стороны и открывая нам то одну, то другую грань... И это для нас было лучше, чем всякий другой рассказ.

    «...Я поглядел кругом: торжественно и царственно стояла ночь; сырую свежесть позднего вечера сменила полуночная сухая теплынь, и ещё долго было ей лежать мягким пологом на заснувших полях; ещё много времени оставалось до первого лепета, до первых шорохов и шелестов утра, до первых росинок зари. Луны не было на небе: она в ту пору поздно всходила. Бесчисленные золотые звёзды, казалось, тихо текли все, наперерыв мерцая, по направлению Млечного Пути, и, право, глядя на них, вы как будто смутно чувствовали сами стремительный, безостановочный бег земли...
    Странный, резкий, болезненный крик раздался вдруг два раза сряду над рекой и, спустя несколько мгновений, повторился уже далее...
    Костя вздрогнул. "Что это?"
    – Это цапля кричит, – спокойно возразил Павел.
    – Цапля, – повторил Костя...»
    Ликуя, весенний пламень пробегает по шелестящей траве, беспорядочно стоящим группкам иссохшего цикория, пижмы, скользит, то взмывая вверх, над трепещущею землёй, то вновь ниспадая угасающею шутихой, объемлет он всё, все цвета и пространства, претворяя их в свет, за собою оставляя печаль; его бег вдохновен и прекрасен, и страшен, потому что рождается вслед за ним новая жизнь. Рождая, всё умирает, и в этом его скромная единственно нужная жертва, и в этом его красота...
    Тогда, вот так же, как мы, летят к берегам отдалённым чайки, тогда утки и цапли ищут пустынных мест... Но мы-то, мы, – не знаю, каким дыханьем, каким нелепым смешным вдохновеньем, соглашались на странные эти походы, – однажды выпало это и мне.
    Впрочем, всё было просто: у инки был пудель, который, как всякое животное, частенько хотел гулять. И вот несчастный наш Григ, как добрый и верный рыцарь, тащился по всем этим жутким бульварам, кустам и кочкам, заборам и подворотням, сопутствуя ей, точнее, ему, потому что, как гласит неписаное правило (и хотел бы я знать, кто же его придумал): если хочешь угодить даме, сделай подарок её собаке. Хотя вообще-то ясно – собаки, скорее всего, на такое не способны.
    Одному за другим выпадал нам этот дружеский жребий – присутствовать при всём этом унижении, – и один за другим отказывались мы от всяческих повторений, так что в конце концов неизменным спутником Грига в этих походах, так сказать, оруженосцем оруженосца стал Бобыч, по определению Добрейший.
    Нет, я никак не хочу сказать, что присутствие в жизни человека собаки как-то унижает его, всё дело было в том, как вёл себя Григ. Он относился к этим походам как к чистому нотному листу или, скажем, ко всеми забытому и вдруг найденному им инструменту, который он тут же решался освоить со всем своим Григовским полоумством, если не сказать вдохновением. Он скакал с этим пуделем через кусты, пролезал под забором, бегал с ним наперегонки по газонам бульваров – так же, как он... на четвереньках. Он кувыркался, боролся с ним – пудель явно считал его своим лучшим и преданным другом, и всё это, быть может, и было б терпимо, если б не то, что совершающееся было лишь сценой, пред которой стоял лишь один зритель – беспечно смеющаяся его хозяйка. Все эти проходящие смеющиеся люди, они тоже были для них «как движущиеся деревья», только пёс и хозяйка, и он... И... Да. Сколько я не сопротивлялся, но на сто восемьдесят девятый раз даже у благоразумного человека может кончиться терпенье. И я тоже стал бегать с ним и скакать, скрипя зубами и веселя эту и без нас весёлую красавицу. Но, конечно, перепрыгивая через чугунную бульварную ограду, я разорвал штаны и тотчас вынужден был исчезнуть. Но зато уже в следующий раз я с мудрым пониманием кивал и улыбался, когда Ксям явился ко мне после подобного мероприятия весь грязный и ругающийся идиотизмом, клоунадой и прочими тягостными вещами.
    Впрочем, её смех... Серебристый и лёгкий, он ускользал тут же, как только ты думал, что ты его обладатель. Высокий, необъяснимый, терялся он в воздухе, в чистоте и кротости его бесцветных радуг, простой и естественный... И это, думаю, важнее всего. Она была естественна. Всегда, во всём, насколько я видел. Откуда это? Разве ж можно это сказать? Разве можем мы сказать, откуда именно из великого Божия мира является нам странное ликующее дыханье, и мы хватаемся за карандаш или кисть, или просто смеёмся... Думаю, Григ не один свой экспромт написал, служа лишь робким и потрясённым эхом этой ликующей ускользающей красоты...
    Инка веселилась от души, но это было ужасно. Я так и сказал тогда Григу, когда он пришёл меня утешить после моих штанов и позорного бегства:
    – Ужас.
    Но его было ничем не пронять.
    – Да брось, Лео, – сказал он, падая на кушетку и всё ещё бурно дыша всеми частями тела, – я от души веселился... И ты бы тоже мог, если б хотел, – добавил он после паузы, пристально глядя на мои уши.
    Да, я понимал, куда он клонит – опять что-то относительно выдёргивания волос у несчастных сестёр, – наверное, меня это до смерти будет преследовать. Но мне совсем не хотелось вот так веселиться.
    И вскоре после того она пригласила нас в гости, всех вместе.
    Это был прекрасный старый, даже старинный дом, с аркой и проходным двором, витыми балконами (которые, впрочем, теперь уже невозможно было использовать), лепниной и причудливой крышей, возле которого даже просто пройтись было бы утешительно, а тут – мы входим внутрь... Из какого всё это явилось царства, тридесятого времени? Лестницы, мощённые чудной плиткой прекрасных тонов, чугунные перила, латунные дверные ручки... Можете смеяться, но мы были похожи на потрясённых детей. Наверное, во всём был повинен этот солнечный день, ведь мы же уже бывали здесь, это он так расцветил и украсил всё это довольно простое убранство... Оно было естественным! То, что сыграть невозможно, было во всём этом, как плоть и воздух, его уходящая грань, время, которое, ускользнув, оставляет нам лишь пространство, не имеющее имени, и потому живое, меняющееся и меняющее всё прикасающееся к нему...
    Не знаю, в самом деле её родители были в отъезде или они из деликатности остались для нас незримыми, но мы были одни, мы ходили по этому саду, и улыбающаяся инка рассказывала нам обо всём... Вот это – ковёр-самолёт, знакомьтесь, вот это – райская птица, она поёт лишь тогда, когда сможешь о ней забыть (хотел бы я знать, как это возможно), вот это – картина, сквозь которую Эдмунд, Юстас и Люси попали на тот корабль...
    – Лео, закрой рот, – шутя шепнул мне Гаррет, но я даже не успел обидеться.
    ...А вот это – мочёные молодильные яблоки, целая бочка, вот там – сапоги-скороходы, они сидят в клетке, а то убегут... А вот это – одна из последних работ Клода Моне...
    Мне мешало лишь только одно. Да, кажется, мы были одни... но мне всё равно так и чудилось, что вот сейчас откроется дверь и выйдет откуда-нибудь академик... или ещё кто-нибудь похуже. Может быть, это и повлияло, что я так себя повёл. А дело было вот в чём.
    Путешествуя по бесконечному дому (не в Кноссе ли я нахожусь?), мы пришли в одну комнату, где на стене были развешены несколько старинных икон. Я не сразу их заметил, столько там было света. Комната угловая, и в простенке между двумя окнами – они. Несомненно, старинные, тогда мы это уже различали, темноватые, не очень большие, четыре или пять... Одна из них была – Великомученик Георгий поражает дракона. Они предстояли нам, родные, благоуханные, посередине кипарисовый крест, и мы предстояли им. Молчание – вот что соединяло нас, и то, что хранится молчанием... И тут я и сказал.
    – Хм, а знаете, – почти лишь как мысль вслух произнеслось у меня, – ведь иконы у вас висят неправильно. Вначале располагаются иконы Спасителя, Божией Матери, крест...
    Я говорил и видел, что она стала вдруг похожей на снежную королеву, – нет, она продолжала улыбаться, может быть, даже ещё ласковее, но... Она словно бы удалялась.
    – Лео, пожалуйста... – промямлил Григ с жалким видом.
    Но я всё-таки продолжил:
    – ...А уже ниже – иконы святых, а не наоборот. Потому что...
    Наконец Ксям остановил меня. Всё-таки трудно говорить о таких вещах, когда тебе на ногу наступят сто пять килограмм живого веса. И мы плавно перешли к постижению нездешних плодов кулинарного вдохновения прекрасных обитательниц таинственного сего царства. Вот странно! – я здесь впервые увидел, что так бывает, – что трапеза бывает лиричной, уединяющей к какой-то особой мелодии, странной грусти и тишины, детского утешения, и каждое из обстоятельств её и деталей тогда – как новый особый штрих, строка и явление... Оказывается, тело тоже поёт, – может быть, о чём-то подобном и говорил когда-то апостол?
    Когда мы вышли на улицу, солнце смотрело на нас уже сквозь лучистые кроны деревьев, словно бы сквозь ресницы или отражаясь в воде. Был вечер и хотелось молчать. Григ, конечно же, задержался чуть-чуть на минутку (вы идите, я вас догоню), и Бобыч тогда, пока его не было, завершил всю описываемую окружность:
    – Лео... зря ты так.
    Да, конечно. Всё, что касалось её родителей, было неприкосновенным.
    – А что я такого сделал, скажите-ка?!! – спокойно ответил я. – Что, объясните?!!
    Бобыч и Ксям только переглянулись, Гаррет занялся рассмотрением птиц, а Фил целомудренно потупил взоры.
    – И вы ещё переглядываетесь?!! – нетрудно было понять все их мысли. – Шпионы!
    Я, может быть, и мог бы обличить всё их лицемерие, но увидев прорывающиеся сквозь толщу деликатности на их лицах улыбки, я пошёл вперёд. Разве можно тут... Да ещё и Григ как раз выскочил из подъезда. Но он меня понял – кто ж, как не он?
    Он принёс мне подарок.
    – Вот, Лео... Это тебе, – это была маленькая резная иконка святителя Николая. – От инки...
    – Григ, прости меня, – тут я уже не мог сдержаться. – Я осёл.
    А он так обрадовался, словно бы это я сделал ему подарок.
    – Да ладно, Лео, всё нормально... Просто... ну, ты ж понимаешь... Кто – они и кто – я...
    – Но в этом есть свои плюсы, – вдруг подал свой голос Володька, он всегда вступал неожиданно; мы даже вздрогнули, так вдруг он оказался рядом. – Помнишь? «...I sound my barbaric yawp over the rooftop of the world...» Уитмен, – пояснил он, закончив цитату.
    Однако его слова уже подсказывали и ответ.
    – Спасибо... – усмехнулся Григ. – Это прекрасно. Но, думаю, всё же это не будет там принято...
    Мы ржали над этим, наверное, минут десять, даже люди на нас оглядывались. Но мы ничего не могли с этим поделать. Уже было возвращались к обычному миру, но тут кто-нибудь из нас опять хрюкал или прыскал, и всё начиналось сначала. И в самом деле, как представишь, что в той величественной обстановке вдруг раздастся...
    Может быть, случается так, что всякая наша тонкость может быть кроткой и всякая наша тайна бывает собою тогда, когда может, обернувшись к себе, улыбнуться. Ведь в самом же деле – нет здесь, на земле, совершенства...
    И так мы нашли его.
    «Мы обладаем лишь тем, от чего отказываемся. Всё то, от чего мы не отказываемся, от нас ускользает. В этом смысле мы ничем – что бы это ни было – не можем обладать иначе, как через Бога».

    О Сиогоси!
    Цапли здесь мочат ноги,
    Прохладно море.
    Но что такое тогда Сиогоси? Это, по прямому смыслу самого слова, «место, куда заходит прибой»... Огромное море и словно камыш вдоль берега – тонкие фигурки цапель, бескрайние воды, то приближающиеся тихо, то отступающие, и вместе недвижные...
    Достигая нас, звучал по утрам тихий и мелодичный звон колокольни той церкви, которую в первый наш дворницкий день заметил Григ. Мы успевали вычистить все свои закоулки и мчались на литургию и в ней находили солнце.
    Там были ещё отец Владимир, отец Андрей и отец Геннадий, и к ним часто приезжали откуда-то из глухих деревень однокурсники по семинарии: отец Алексий и отец Макарий, которого за весёлость и живость дразнили «отцом Макакием», чему он всегда бывал несказанно рад.
    Может быть, вы скажете, что всё это – имена вымышленные. Что ж, может, и так, потому что это так и есть. Но раз так – то туда именам и дорога. Дело ведь не в имени, что оно стоит тогда – только имя? Ведь мы нашли их иначе.  Может быть, даже с закрытыми глазами и замкнутыми ушами, мы всё равно бы нашли их, точно так, как пришли именно в эту церковь и нашли, чего долго искали... Не их. Смешно утверждать, что это был какой-то очень особенный храм. Да, это было так, но и вовсе не так. Потому что такими особенными всегда были все. И мы нашли тот, куда привёл нас твой голос, цапля.
    Мимо лотосов,
    Опережая лето –
    Белая цапля...
    Мне запомнился случай... Нелепый, нехарактерный, но... бывает иногда так, запоминается нечто, и память никак не может изгнать это.
    Однажды был какой-то не самый большой, но праздник, и мы пошли на вечернюю службу. Она была тихой, как тихим был и тот вечер.
    – Слушай, – сказал наш музыкант, хватая меня за руку, когда мы выходили из храма; ладонь его была потной, – у тебя нет ручки и бумажки?
    – Ручка есть, – сообщил я, перерыв все карманы, – бумажки нет.
    – Ладно, давай хотя бы ручку, – он аж приплясывал на месте от нетерпения, – у меня носовой платок есть... – и тут же принялся что-то на нём марать.
    Он записывал посещавшие его звуки не нотами, а какими-то закорючками, которые он хотя и называл невмами, но ни на какие невмы они похожи не были.
    – ...Не пишет ничего, – вздохнул он наконец; я стоял рядом и ждал. – Слушай, сбегай, пожалуйста, в храм, возьми мне листочек для записок, лучше о здравии... – в эти моменты он делался чуть суеверным.
    Я принёс, и он тут же схватил его и испещрил своими червячками.
    – Ребят, на хлебушек не найдётся?.. – спросила нас нищая; мы не заметили, как она подошла к нам.
    Григ даже вздрогнул. Сначала, поморщившись, как-то недоуменно посмотрел по сторонам. И ничего не сказал. Я стал рыться в карманах, и тут он вдруг как заорёт:
    – Уйди отсюда сейчас же!!
    Бедная тётка аж подпрыгнула. Да и у меня, признаться, было поползновение дать стрекача.
    – Подумаешь, ранетый какой-то... – хмыкнув, с лёгким презрением пробормотала она и удалилась.
    Она, наверное, и не знала, как верно сказала. А он опять уткнулся в свои клочки, похоже, тут же забыв о её существовании. Впрочем, нет. Дописал, вздохнув с облечением, – места хватило – и извиняющеся произнёс:
    – И голос у неё... Чуть не испортила весь строй...
    Я понимающе кивнул, хотя не знаю, могу ли я это хотя бы представить.
    – Скотина, – мрачно сказал Григ минут через десять, когда мы уже почти дошли до набережной.
    – Лезут тут... – начал было я, хотя мне, признаться, было не по себе.
    – Нет, – остановившись и посмотрев на меня, сказал Григ. – Я – скотина, – и не оглядываясь, пошёл вперёд; я едва за ним поспевал.
    Но вообще он был всегда мгновенно чувствителен к неточностям в этих вещах.
    Например, однажды мы почти до утра засиделись на нашем чердаке, – какая-то была интересная тема. И вот, когда уж занимался рассвет, сэр Гаррет в своём стиле бодро так произнёс:
    – Ну что же, птицы-лётчики, по мётлам?
    Все промолчали, а Григ как-то медленно так сказал:
    – Гарик. Пожалуйста, не делай никогда больше таких намёков. Ясно, что это шутка, но...
    – Хорошо, – смущённо сказал Гаррет. – Простите меня. Тормоза сломались.
    И мы без тормозов пошли подметать улицу, потому что рассвет здесь всегда был прекрасен, в нашем старом городе, в кривых закоулках недалеко от набережной.

    Может быть, было только одно из земных вещей, что ему не давалось, ускользало... Но, конечно, это плод не земного лишь сада...
    – ...Сколько и как ни бьюсь, не могу понять её... – Григ иногда делился со мной, словно чувствуя какое-то родство, из-за этой ли идиотской истории с её сестрой, или ещё из-за чего...
    – Но ты ведь любишь её... – однажды решился сказать я, и всё же не могу свидетельствовать, что в этой моей фразе было больше утверждения, чем вопроса.
    – Эх, Лео... – жалобно выдохнул Григ и замолк, опустив голову.
    – Но тогда в этом... – начал было я и не смог продолжить, как-то не говорилось.
    А однажды эти его мучения в буквальном смысле сбили его с ног. То есть он вообще не держался на ногах.
    Уже по одному тому, как он позвонил в дверь, было всё ясно. Прыгающий, расплывчатый звук, и вдруг – резко, и опять размазанно, словно падающая рука пробежалась по всем клавишам.
    Он был весь грязный, какой-то всклокоченный, и с букетом юных кленовых листьев, стоял, держась за дверной косяк и колеблясь, словно водоросль.
    – Ого, – сказал я и быстро потащил его в свою комнату, чтобы соседи не успели заметить. – Давай-ка, Бах, разувайся.
    – Эт пощ-щему эт? – с заметным оттенком обиды процедил он в ответ.
    – Ну сам подумай, – убедительно говорил я, стаскивая с него всю эту грязь. – Ты сейчас – самый настоящий воплощённый Бахус... ну, а по-русски – просто Бах.
    – Ты эт... – погрозил он мне грязным пальцем. – Не кщунствуй.
    – Хорошо, хорошо, – я уже тащил его к кушетке. – Сейчас я тебе кофейку...
    Но я не успел. Его вырвало. Вобщем, он облевал мне всё. Пить ему было явно противопоказано. Когда он немного пришёл в себя, я дал ему крепкого чёрного чаю и накрыл его двумя одеялами, потому что его начал трясти озноб.
    – Хочу прочесть, – вдруг заявил он, чуть согревшись. – Мне не дали прочесть... Хотя бы ты послушай...
    Я не стал сопротивляться, всё равно мне ещё было нужно всё убирать.
    Он прочитал, почти даже ясно:
    – Я хотел сказать ей... Вот, слушай.
    ...Со мною вспомни: небо над Парижем, безвременье и осень...
    Сердца купили мы в цветочной лавке:
    они, синея, расцвели в воде.
    Дождь начинался в нашей комнатушке,
    пришёл сосед, месье Ле Сонж...
    Ле сонж... ле... – остановившись на особенном слове, он засыпал, не успев дочитать. – Ты знаешь, что такое «сонж»? – пробормотал он.
    – Нет, – сказал я не глядя, всё равно он уже спал.
    Ну, а мне пришлось идти ночевать на наш чердак – не спать же на облёванном полу, который у меня, к несчастью для такого случая, был паркетным и старым, и из щелей его никакими силами невозможно было вымыть то, что туда пролилось. Только время...
    В общем, как говорится, «если бы нос Клеопатры был покороче, лик земли был бы иным».
    Утром я даже не спрашивал его, как это так получилось. Да и любым вопросом я его бы просто убил. Я оставил ему завтрак, записку и ушёл на полдня мокнуть под дождём, потому что приближалось лето и в городе у нас настали дожди.
    Дождь в городе уединяет. Говорят, ты взлетаешь над облаками в период дождей и паришь там, недостижимая, предвещающая грозу. Но в тебе же и есть утешение, ты, живущая аллегория... Превосходя облака, ты скрываешься, словно птенец в яйце, простёртые твои крылья скользят, касаясь наших лиц, укрытых в толпе, боящихся всех зонтов, капюшонов, плащей... Мы собрались тем, что были открыты, словно речной камыш, в котором ты ловишь рыбу, и так мы стали друзьями, что же соединило нас?
    Стоя в воде или на берегу, ты первая встречаешь утреннюю звезду. Ты взлетаешь, не замутив воды, твоё явление, как и отшествие, всегда кротко... Ты превосходишь облака и дождь, но говорят, ты, птица, умеешь ловить рыбу и в мутной воде... Так и мы – были изъяты.
    И теперь, когда дождь, твои слёзы, орошает наши открытые лица, и мы идём, подобно дождю в этом мире, ты превосходишь мир. Ты рождаешься тогда, когда ещё всё молчит о тебе.
    Мы в твоих крыльях, мы в твоём дальнем пути, мы в твоей близкой дороге, мы там, куда ты ведёшь нас, голос неброский и ломкий твой... Белые твои крылья. Они превосходят дождь. Они питают и греют, как некогда, в самом начале, питался тобою ещё бессловесный мир, созревающий в тебе, и жизнь его была – слово... Мы ломаемся на пути, то смолою, то призрачным скрипом, то краской, мы, дерево, скорлупа, рождаем твой дальний клик.
    Так и мы возвратились после нескольких дней дождей, неся каждый своё сокровище, обретённое втайне... Но не Григ. Он не мог играть. Не знаю, написал ли он хоть что-то за это время... Он не мог играть.
    Быть может, это тоже было рождение.
    Однажды в тот вечер я засиделся в парке, где, мешая пышные летние листья с небесным льдом, царил повсюду солнечный плектр – его едва можно коснуться, и, возвратившись, коснулся дверей нашего чердака.
    Я сразу едва не упал. Пробалансировав на пуантах несколько секунд, я отставил в сторону метлу, преградившую путь, – ручка её была испещрена невмами, как обычно, раз это Григ. Дальше пришлось продвигаться ощупью – был вечер, лампочка в нашей «прихожей» перегорела, лишь добраться до перегородки из буфета, этажерки и...
    – ...Вот ведь... какой-то актёришка! – воскликнул Ксям.
    Я вздрогнул. Но нет, это было не мне.
    – А ты уверен, что не ошибаешься? – спрашивал Ксям.
    «Да что такое, в конце концов?» – подумал я. Это уже становилось смешно.
    Войдя наконец в наш кубрик, салон или что угодно, я увидел, как Григ кивнул, горестно так, как это он умеет. То есть...
    Они уставились на меня в четыре глаза.
    – Ты откуда взялся, привидение? – спросил Ксям.
    – Дух... – Григ даже улыбнулся.
    – Я вошёл, – сказал я. – Там открыто.
    – Ну да, – вздохнул Ксям, слезая со своей тумбы. – Конечно. Там ведь всегда открыто. Но зачем ты крадёшься?
    – Я два раза споткнулся, – сказал я, выкладывая из карманов чайный набор. – Один раз о метлу, заботливо оставленную каким-то добрым господином... – я пожалел об эпитетах тут же, потому что понял, что это был Григ, – а другой раз о ведро... Неужели вы не слышали?
    – Понимаешь, Лео... – сказал Григ, опять делаясь похожим на осеннюю птицу, как обычно, громоздящуюся на краю стола. – Мы... я...
    – Да я всё понял, – сказал я и сел. – Ты опять видел в зеркале тень отца Гамлета.
    – Лео... – страдальчески морщась, выдавил Григ. – Ну как ты...
    – Хорошо, – сказал я. – Сейчас мы все пойдём. Пойдём и позвоним ей. Я наберу номер. Ксям будет держать трубку. А ты скажешь ей...
    – Лео! – завопил Григ, спрыгивая со стола.
    Но я всё-таки закончил фразу, бесстрашно и методично произнося каждое слово:
    – ...Что просишь прощения... – но закончить на этом было нельзя. – Григ... глупый ты наш григуша... Ведь она любит тебя, как утреннюю зарю... – я сказал то, что было нельзя, и ожидал бури, но к удивлению своему ошибся.
    – Что? – опешил Григ. – Как утреннюю зарю? Это как?
    – Вот это да, – сказал Ксям. – Я и не знал, что ты так можешь.
    – Ну, сам подумай, – я сделал усилие; нужен был риск. – Ведь она – это светолюбивый цветок...
    – Да, – сказал Григ, бухаясь в кресло. – Ты прав. Она – светолюбивый цветок. Но как ты это понял?
    Он даже сам почувствовал, как прозвучал его вопрос, и засмеялся первым. Когда мы немного отсмеялись, я добавил:
    – ...И теперь ты должен стать ясным полднем.
    Улыбка медленно сошла с лица Грига.
    – Да, – сказал он. – Да. Я понимаю.

    ...Вечерний ветер.
    Серых цапель бьют по ногам
    Речные волны...

    Неподвижность. Как наступаешь ты?
    Мы медленно брели по направлению к набережной, шли так же, как только что добрых полчаса отшагали с Ксямом вокруг телефонной будки, где на то время стал янтарным жуком художник мелодий Григ, теперь уже тихий и кроткий. Всё улеглось. Можно было просто послушать волны. Часть этого вечера – мы, касались его лишь настолько, насколько мог выступить из летних сумерек наш исчезающий силуэт... Исчезновение.
    – И это тоже он перевёл? – спросил вдруг Ксям, когда мы уже возвращались.
    – Да, это он... – тихо и как-то торжественно ответил Григ и добавил, как, может быть, некто Роден, – Её отец...
    – Да-а... – задумчиво прошептал Ксям.
    Можно тысячу раз проходить мимо одного и того же места, можно даже многократно более знать о его красоте, но это, в самом деле, ещё ничего не значит...
    – Лучше вовсе молчать, чем быть неискренним, – сказал Григ, слегка подтягивая струны скрипки. – А всего-то нужно – внимание... А если не так, то я просто тапёр.
    – Вот уж не поверю, – вставил я, а Ксям почти в один голос со мной произнёс:
    – Не хотелось бы...
    – ...Я сыграю вам сегодняшний вечер, – закончил свою фразу Григ, поднимая смычок.

    Вот так наша чердачная теплица стала произращать цветы, самые чудные и странные; однажды даже мы всем обществом сочинили то, что назвали «баркаролой с декорациями». Мы с Филом составили текст, наше художественное крыло обеспечило «зрительный ряд», ну а Григ, понятно, собственно саму песнь.
    – ...А может, нам вообще на эту тему какой-нибудь краткий фильмик снять, а? – воодушевлённо предложил тогда Гаррет. – Что-нибудь вроде экспромтов Шуберта.
    ...Не написал ни одной оперы,
    ни одной симфонии,
    только эти трагические прозрения,
    запечатлённые маленькой рукой
    уверенного художника... – продекламировал Ксям, слегка переигрывая, а нам всем стало как-то не по себе.
    – Я что-то не так?.. – неловко произнёс он после нескольких секунд нашего общего молчания и остановился.
    – Да нет, ничего, – сказал за всех Гаррет, и мы продолжили обсуждение.
    Но вскоре после этого вдохновение, исполняющее нас, увлекло каждого в свою область: Бобычу предложили проиллюстрировать несколько книг, и он неожиданно для нас схватился за это так, словно бы он с младенчества мечтал иллюстрировать буквари, грамматики и прочие полезные вещи; Ксям занялся декорациями для какого-то молодёжного театра где-то на окраине города, что, впрочем, вполне подходило к его скандальному и одиозному характеру; Гаррет устроил выставку, после которой у него купили несколько работ, ещё несколько заказали, и вдобавок предложили поработать на съёмках, снимали, кажется, какой-то вестерн, но для него это было самое то; я продолжал громоздить текст за текстом в мечтах о нашем общем журнале, ну а Григ... Он исчез.
    Его не было три дня, и мы уже начинали беспокоиться. Не то, что нам трудно было убирать его участок, нет, просто... Он всё-таки такой беспомощный без нас.
    Ну вот, как я сказал, прошло уже целых три дня, и я сидел как-то утром за своим плетёным столом, созидая новый шедевр из трёх строф. Но вы не подумайте, три строфы это отнюдь не то же самое, что три аккорда в весенних балладах дворовых балд. Ксям был в где-то в области своего театра, Бобыч заперся в студии у отца, Гаррет умчался на этюды, и наш великий путешественник, конечно, первым посетил меня. Поэту ведь всегда проще, он сидит дома. Ну, иногда.
    – А, здорово, – будничным голосом сказал я, когда он без стука, словно порыв ветра, ввалился ко мне в комнату; нельзя было его спугнуть.
    – Ох, Лео, ты не представляешь, где я был! – выдохнул он, взгромоздившись по своему обычаю на подоконник.
    – Отлично, – сказал я, поднимаясь от своих каракулей. – Одну секундочку, Григ... Сядь на стул, пожалуйста... Да где же ты был, скотина, всё это время?!! Неужели трудно было предупредить?!!
    – Лео, не ори на меня, пожалуйста, – с обидой, но очень довольный, произнёс он. – Я всё сейчас расскажу.
    Главное, что он остался сидеть, а не вскочил и умчался, как горный сайгак куда-нибудь в свои снусмумрические пространства.
    – Предупредить было легко, – сказал он, ковыряясь в своей ладони. – Но только было нельзя.
    – То есть? – удивился я, ставя чайник.
    – Ну, сам подумай, – умоляющим тоном произнёс он, – ведь вы же опять всей толпой навалитесь и станете меня уговаривать, и я опять никуда не попаду.
    – Ну... – рассудительно протянул я, убирая каракули и выкладывая на стол баранки и прочие деликатесы. – В чём-то ты прав.
    – Ну вот, – удовлетворённо сказал он. – Тогда слушай. Я расскажу тебе, как придётся, а ты уж, как придётся, послушай, хорошо?
    – Где-то я уже это читал, а?.. – сказал я, хитро подмигивая Григу.
    Он только ухмыльнулся на это.
    – Так вот, – стал он рассказывать. – Три дня назад я поссорился... Лео, не делай страшные глаза, всё нормально. Просто меня пригласили поиграть для гостей, а я не хочу так. Дело не в этом. Я потом пошёл к отцу Геннадию, а он мне говорит: «Хочешь в монастырь съездить? Там такие места...» Я говорю: «Хочу». Ну и поехал. Это в... как её... вобщем, на северо-восток поезд идёт. День туда, день там, день обратно – вот и три дня. Это такие места, Лео! Просто словами не описать, только музыкой... И совсем недалеко от нашей с отцом вотчины, – закончил он, ухватываясь за кружку с баранкой; чай уже был готов.
    – Угу. Километров сто, – фыркнул я, вылавливая из своей кружки чаинки. – И это всё?
    – А что? – спросил он уже с набитым ртом. – Всё ведь ясно. Я вам лучше потом сыграю.
    Но сыграть не получилось.
    В тот вечер он пошёл к инке... Где-то в первом часу ночи мы, не дождавшись его, разошлись по кельям.
    – Что-то опять случилось, наверное, – промямлил Добрейший, но мы это и так понимали.
    И только наутро я узнал, насколько.
    Всю ночь ручка и блокнот не давали мне спать: только задремлешь, как опять вскакивай и записывай неотступные слова, – и я решил подмести свой участок раньше обычного, чтобы потом наконец выспаться. В это время светает рано, так что всё было кстати. Я взял метлу, тележку с бадьёй для мусора, совок и поплёлся на свой участок. Он ближе всех подходил к набережной, а утро выдалось таким туманным, серым и тихим, что невозможно было удержаться.
    Я мог видеть только саму набережную, её парапеты и спуски, редкие деревья и лавочки, угасающие фонари и чугунные ограды, реки же видно не было. Мерцающая исходящим словно бы ниоткуда светом прохладная влага окружала всё; свет этот рождался в ней, как внутри китайских фонариков укрывается ровное пламя, наполняющее и не сожигающее их. Только он был ровней и прозрачней. Быть может, так чувствует себя птенец, когда вот-вот родится на свет из своей скорлупы... Где-то там, в глубине тишины, медленным своим плеском дышала река. Большая её вода была нам знакома, но теперь она становилась совсем иной, бесконечной.
    Я дошёл почти до моста и стал возвращаться назад. Туман восходил от воды, оставляя предметы, освобождая всё от своих нечувственных уз. «Афродита...» – сказал я первой урне, встретившейся мне на углу. Здесь был дом, и чуть дальше уже начинался мой участок. Я вернулся.
    Асфальт и поребрик, булыжник мостовой были подобны реке, точнее, её изменчивому дну, которое я исчищал, не поднимая пыли и ила, от накопившегося разнообразного сора, из которого при желании можно было б составить целый музей... Берег. Водосточная труба и ещё одна урна обозначали собою другой конец моего участка. Я вывалил мусор в контейнер, поставил инструмент в каптёрку и пошёл домой. Комната моя была на полуторном этаже.
    Невысоко. Словно хижина на берегу. Если подняться по лестнице на самый верх, там будет Гаррет, его комната и соседи, наш чердак, его округлое окно с зыбким, иногда странно зеленоватым от крыши светом, что делало его так похожим на иллюминатор, но так было не всегда, и сегодня, я был в этом почти уверен, свет там был призрачным, как блеск на текучей поверхности вод... Кто-то пробежал по лестнице, но звук был таким лёгким и удаляющимся, что было трудно остановить на нём своё внимание... Так иногда сердце, влекомое известным лишь ему законом, внезапно усиливает свой стук и потом вновь скрывается в большой глубине груди...
    Свет...
    Я не заметил, как уснул в своём плетёном кресле, ещё держа в руках дворницкие рукавицы, и повторившиеся шаги... потом ещё раз... разбудили меня. На пороге моей комнаты стоял Григ.
    – Лео, ты спишь, или я пошёл? – он весь был какой-то скособоченный, таким был и вопрос.
    – Ни то, ни другое, – хмуро пробормотал я, выбираясь из кресла и разминая затёкшую спину. – Заходи, пора чай пить... А может, кофе... Хотя всё это не имеет... ты что будешь?
    Наконец я заметил, насколько же он весь скособоченный, даже можно сказать, свитый в канат.
    – Ты чего такой? – спросил я его взгромоздившуюся на подоконник фигуру. – Из тебя верёвки что ли вили?
    – Штолли-вилли... – эхом повторил он. – Тофсла и Вифсла... Ну, можно сказать, да, – он медленно возвращался в себя.
    Я решил не торопить его и занялся чаем; в конце концов и мне нужно было как-то взбодриться. Но он тут же стал рассказывать.
    – Знаешь, Лео... тут со мной произошёл случай... – он говорил задумчиво и глядя куда-то мимо всего, словно просто на воздух. – Не могу понять...
    – Что, так сложно? – не выдержал я его медленной речи.
    – Что? – переспросил он.
    – Я говорю, что, что-то необычное? – повторил я, изменив тон.
    – А... да. Именно что... Дай-ка чайку-то хоть... – он спотыкался о каждое слово, как слепой.
    – Держи, – я дал ему кружку. – Только подожди, пусть немного заварится.
    – Да это... – он прихлебнул и не обжёгся. – Иду я тут, понимаешь, к Гаррету... Мы договаривались... Он просил музыку к его работам написать... Ну, чтобы на выставке у каждой картины было своё музыкальное объяснение... или... голос что ли... ну что-то вроде этого. Хотя я, честно говоря, не знаю, как можно объяснять... Но это ладно, – он опять прихлебнул чай и, выплюнув чаинку, продолжил. – Никто не открыл мне. А пока я топтался у двери и нажимал звонок, я заметил, что чердак наш открыт... – вообще-то он и всегда был открыт, просто замок, важно красовавшийся на его двери, можно было открыть простым дуновением, но Григу это было невдомёк. –  Я зашёл, думал, может, он там... Но я, знаешь, решил пошутить... дурак тоже... напугать его неожиданностью...
    – Какой ещё неожиданностью? – фыркнул я.
    – Что? – Григ тупо посмотрел на меня. – Ну, войти неожиданно. Захожу и вижу на столике... ну, там, у двери, под зеркалом... наш замок с ключом, а ключ ещё такой... с розовой ленточкой. Я думаю: «странно как-то»... Сделал ещё шаг и вижу... там просвет между буфетом и шкафом, где этажерка стоит, ну, на которой ваза... вижу: девушка. И странно так – она словно на воздухе стоит. Я говорю: «братцы, есть кто-нибудь?» И никто...
    – А свет горел в прихожей? – спросил я.
    Та часть, которая которую отделяла от остального пространства чердака всякая мебель, мы называли прихожей.
    – Да, горел, – он опять сделал глоток. – А потом она исчезла.
    – Кто? – спросил я.
    – Девушка, – сказал Григ и, сделав ещё глоток, опустил кружку рядом с собой на подоконник. – Ты знаешь, ещё и утро такое... Туман, тихо так, звуки все тонут, прохожих никого, словно вся жизнь замерла... Захожу на чердак, там тоже свет такой зыбкий, какой-то... ускользающий, как вода сквозь пальцы, лампочка матовая, окно тоже – еле пыль в воздухе видно... как она парит в воздухе... Я прошёл ещё чуть, осторожно заглядываю в кубрик... Никого нет. Я уж подумал, не привиделось ли. Потом смотрю – в углу стремянка стоит... Тихо, никаких звуков. Я уж хотел пойти, её на место поставить, как... – Григ сделал ещё глоток чаю; обычно он никогда не переигрывал, – ...увидел и услышал одновременно. Меня словно током ударило. Она стояла в самом углу, в темноте, оттого я не сразу её и заметил. И в тот же момент она... прямо-таки как кошка прошипела: «не приближайтесь!» Так неожиданно было, я, наверное, даже на месте подпрыгнул, – улыбнулся он, но улыбка вышла невесёлой. – Тут ещё круглый стол посередине... Я и встал около него, опёрся... Не знаю, что и сказать. Потом спрашиваю: «Откуда у вас ключ?» Она говорит: «Да это мой, от почтового ящика... Ведь эти замки можно и гвоздём открыть...» Такой вот разговор... – он замолчал, прижавшись затылком к оконному откосу.
    Я уже допил свою кружку и поднялся, чтобы обновить запас.
    – Хочешь ещё чаю? – спросил я и Грига.
    – Да, – он протянул мне свою кружку, – а то мой уже остыл.
    Когда я наливал ему, увидел, что рука у него дрожит, мне пришлось поддержать кружку, чтобы не пролилось.
    Надо сказать, что чердак наш и в самом деле был не только нашим творческим, но и вообще каким-то особым, даже таинственным местом. Верхний этаж дома был как бы двойственным: одна сторона, обращённая во двор, была мансардой, в которой жил в том числе и Гаррет, а другая, обращённая к улице, была чердаком, уходящим своими пыльными просторами внутрь другого чердака, находящегося под крышей одного из соседних домов. Мы как-то ходили туда и нашли, что там было ещё продолжение, довольно увлекательно.
    Кстати, из окна кухни Гарретовой квартиры можно было ещё спуститься на крышу другого соседнего дома, который был ниже нашего ровно на этаж, и немного пройтись по крышам старого города. Но мы обычно никогда далеко поверху не ходили, боясь каких-нибудь особенно внимательных граждан и милиционеров. Разве что только раза два...
    – Ну вот, – Григ как неожиданно остановился, так неожиданно и продолжил рассказывать, – и тут я вижу, что она стоит на ящике, поставленном на другой... Помнишь, у нас они за дверью валялись?
    – Угу, – ответил я сквозь чай, – Бобыч ещё сто раз говорил, зачем они нам нужны...
    – Да... – вздохнул Григ, – лучше бы их не было... Мне неудобно было её рассматривать, и я не сразу заметил... в руках у неё была петля.
    – Что?! – я опустил кружку. – Что в руках?
    – Петля, – устало повторил Григ, – которыми вешаются. Знаешь, я чуть не заорал. Но как-то сообразил, что она сразу же бросится, лишь только я попытаюсь... Я слышал, бывает так, что при резком... прыжке могут сломаться позвонки или порваться артерия, и всё. И потом, хотя ты и успеешь человека вытащить, ему это помочь не успевает...
    ...И тут она заметила мой взгляд.
    – Уйдите, что вам от меня нужно... – прозвучал ещё раз её голос.
    Он был не плачущим, не враждебным и не холодным, а каким-то... беспредельно усталым.
    – Я... простите... – я не знал, с чего начать, до того нелепо было всё и жутко. – Я просто... дворник... и мне нужно... закрыть этот чердак.
    Глаза мои уже стали привыкать к контражуру этого грязного оконца, и я мог различать её облик. Волосы и одежда были растрёпанны, грязны. Тонкая шея... Она стояла на ящике с петлёй в руках, и ящик, хотя и крепкий, чуть пошатывался. Кто она была, я не знал, да и лица её я так и не разглядел, только приблизительно.
    Я стоял и молчал, не зная, что делать.
    – Долго вы ещё будете здесь стоять? – наконец спросила она с надрывом. – Или хотите посмотреть, как это происходит?
    – Нет, – сказал я. – Не хотел бы. Никогда не хотел бы видеть этого, и не хотел бы, чтобы это происходило, и...
    – Уходите, – перебив меня, устало и с какой-то брезгливостью сказала она.
Я не двигался с места. «Господи, что же делать?» – думал я, но ответа не приходило.
    – Слушайте, я прошу вас, уйдите, – сказала она опять, чуть опустив затёкшие руки с петлёй к груди. – Дайте мне спокойно... – она не могла произнести этого слова.
    Рассердившись, она мотнула головой и подняла к ней руки.
    – Нет! – вскрикнул я, сделав шаг в её сторону.
    – Не приближайтесь! – в бешенстве прошипела она, тут же снова опуская руки и тяжело дыша. – Вы, ... – она не произнесла эпитета, но я думаю, это было бы что-то совсем не лестное. – И говорите тише, а то сбежится весь дом.
    – Хорошо, – сказал я. Стало как-то легче. – Между прочим, сейчас лето...
    Не знаю, зачем я это ляпнул. Как-то само вырвалось. Может быть, потому что думал об этом, ходя по набережной? У меня просто закипали мозги.
    – Я в курсе, – ледяным тоном ответила она. – Вы долго ещё будете здесь стоять?
    – ...И после неё наступит осень, – сглотнув комок в горле, продолжил я.
    Это было всё равно, что идти вслепую по мосту из одной доски. Она молчала. Я ждал, страшась дальнейшего, но ничего не происходило. По спине пробежало что-то холодное.
    – ...А потом после зимы будет весна... – как идиот, продолжал я нести всю эту тухлятину, да ещё каким-то чужим голосом, но на счастье она опять перебила меня.
    – Послушайте, ...перестаньте... – в её голосе уже звучали слёзы. – Уйдите... Я же ничем... вас не задеваю... Уйдите отсюда...
    До неё было довольно далеко, но мы, разговаривая негромко, всё же хорошо слышали друг друга. Я и хотел, и боялся, чтобы кто-нибудь ещё пришёл. Я боялся двинуться. Но с каким-то жалким упорством я сказал и ещё:
    – А потом наступит лето...
    – Господи, ну какая же мерзость эти ваши... – с досадой сказала она, и мне показалось, что на лице её, которое я различал лишь приблизительно, появилось презрительное выражение. – ...Да и все вы, в конце концов...
    Она не стала договаривать. Петля в её руках снова опустилась к груди, она держалась за неё, как за стену, лбом прислонясь к напряжённой струной верёвке, как бывает, когда в таком настроении прислоняются лбом к оконному стеклу.
    – Знаешь, – Григ опять прервал свой рассказ, чтобы ещё почерпнуть горячего чаю; его явно колотил озноб, – в такие моменты кажется, что меняется весь мир, как сокрушающаяся скорлупа...
    Я молчал. Чтобы налить ему чаю, мне пришлось разжать пальцы, поставить свою кружку на стол; я едва не выронил её. Не знаю, сколько мы молчали.
    – Ну вот, – вдохнул он, продолжая рассказывать. – А я говорю ей: «Во всяком периоде есть своя красота...»
    – Что?! – возмущение её достигло края. – Это вот в этом?! Да о чём вы вообще?..
    Конечно, я не знал точно, в чём причина... Наверняка её бросил парень, то и дело всплывало у меня в голове. Всё было нелепо, всё, что я говорил, было глупо.
    – ...это низость, ужас... – она заплакала, и от жалости я инстинктивно шагнул вперёд, хотел что-то сказать, но она крикнула, тут же прерывая плач. – Не подходите!..
    Я молчал.
    – Ладно, всё, мне не о чем с вами говорить уже. Хотите смотреть – смотрите, – сказала она с независимым видом.
    Наверное, это был самый ужасный момент за всю мою предыдущую жизнь.
    – У вас ничего не получится, – сказал я.
    – Да? – насмешливо хмыкнула она. – Что ж...
    «Какое же это отчаяние...» – подумал, точнее, почувствовал я и быстро добавил, указывая ей для убедительности и рукой:
    – Вам ваши волосы помешают.
    – Подите прочь! – крикнула она, увидев моё движение.
    Но я стоял на месте.
    – Вам помешают ваши волосы, – упрямо повторил я, теперь уже без всякого жеста. – Вы только без толку расцарапаете горло, и я успею... – и с ужасом остановился, чувствуя, что проговорился.
    – Что?! – она аж подалась в мою сторону от презрения. – Он успеет... – бормотала она, пытаясь вытянуть волосы.
    Но это у неё не получилось.
    Я так надеялся, что она запутается в волосах, и за эти секунды я успею подбежать к ней и... Я бросился. Было, конечно, совсем не так далеко, метров лишь десять, но всё дело было в том, что между нами стоял стол и ещё куча всякого хлама, который мне пришлось бы обегать. Она выскользнула, как вёрткий уж, и вот, через секунду всё стало наоборот – она смотрела на меня из просвета между буфетом и этажеркой, а я стоял возле стремянки.
    – Вот-вот, давай, выходи! – крикнул я, преодолевая одышку.
    – А я ведь могу выйти и запереть вас, – вдруг сказала она, медленно потрясая в воздухе взятым со стола замком и показывая, что начинает движенье к двери.
    – Эй, стой! – заорал я, перепрыгивая через поваленные стулья и прочую дребедень, чтобы её настигнуть.
    Но она опять обежала вокруг и стала на прежнем своём месте, под окном. Только замок теперь остался у неё. Глупее не придумаешь. Не бегать же без конца вокруг. Она оставалась на месте, глядя на меня, казалось, с любопытством. Меня взяло зло:
    – Послушайте... Не знаю, кто вы есть... Что вам за интерес играть со мною эти шутки?! Я дворник, я должен закрыть и запереть чердак, – я перешёл на нарочито нудный тон. – Меня оштрафуют, если станет известно, что... Э-э... – я вдруг растерялся. – Если увидят, что здесь разгуливает некто... э-э... посторонний... – наконец я сбился совсем.
    Она, внимательно слушая до сих пор, усмехнулась.
    Я плохо её видел, потому что от этих бегов и скаканий на глаза мне набегал пот. Да ещё как такая ситуация, так меня в жар бросает.
    – А я, знаете, нахожусь в такой ситуации, – сказала она, её усмешка при этом медленно делалась ледяной, – что меня не волнуют внешние и вообще чьи-то меркантильные интересы... Что дальше? – резко оборвав себя, спросила она, глядя на меня прямо.
    В других обстоятельствах я, безусловно, ушёл бы побыстрее, как обычно и делал, но тут...
    – Послушайте, – сказал я. – Всякие бывают в жизни ситуации... Мне тоже приходилось переносить предательство...
    – Предательство?! – горестно воскликнула она. – При чём здесь... Вы вообще не знаете, о чём говорите... – она вдруг вся как-то осунулась. – Это не предательство. Меня... – и она заплакала.
    Конечно, я мог тут же настигнуть её, но именно теперь я уже окончательно не мог к ней приблизиться.
    – Может, нужна какая-то помощь? – с трудом удерживая голос, сказал я. – Я мог бы принести какие-нибудь лекарства, я тут в соседнем доме живу... В конце концов, что скажете, то и... Но мне всё-таки нужно закрыть этот чердак.
    Ведь не мог же я ходить за ней по всему городу и уговаривать.
    – Я знаю, – чуть откашлявшись, сказала она и, неожиданно переменив тон, резко и с упорством добавила: – Но мне нужно остаться здесь. По крайней мере, ближайшие полчаса. Или... Впрочем, неважно. Вы слышите, я не уйду. Оставьте меня здесь на полчаса. А потом... может... – она сжала губы и опустила глаза.
    – И даже не подумаю уходить, – сказал я. – И буду стоять здесь и вас уговаривать, потому что...
    – Не нужна мне твоя жалость! Я всё это знаю!.. – с ненавистью не бросила, а даже швырнула она мне.
    – ...Вы лучшая из всех тех, кого я видел, – как безумный, продолжал я. – Я композитор, и я напишу для вас... объяснение того, что случилось. Музыка может сказать о том, о чём всё остальное молчит...
    – Вы?! Композитор?! – мне было даже странно, отчего она так изумилась.
    И испытующе посмотрев на меня, она вдруг стала смеяться, точнее, не смеяться, а просто ржать. Держась за стремянку, она извивалась там, а я забыл о том, что нужно подбежать и остановить...
    – Такой мухомор и – композитор... – смеялась она.
    У меня перехватило дыхание. Но вдруг мне тоже стало смешно. И только я хотел засмеяться, как она резко прекратила смех.
    – Ну вот что, – сказала она ледяным голосом, и мне показалось, что она старше меня лет на сто. – Валите отсюда, да побыстрее. Мне надоело уже все эти разговоры разговаривать. А то стану кричать и скажу, что вы пытались...
    Она замолчала.
    У меня уже тряслись ноги, но я боялся сделать хотя бы шаг, стоя в этом пространстве, неожиданно ставшем безвоздушным. Но куда девалась моя надежда? Всё было пусто. Я нёс какую-то чушь, и никак не мог, не находил даже микроскопического пространства, чтобы сказать главное...
    – Не могу я уйти вот так просто, понимаете? – сказал я. И вдруг быстро повернулся и пошёл от неё, уже отчаявшись что-либо сейчас изменить.
    – Я сейчас сбегаю и принесу вам чего-нибудь выпить... – сказал я это или нет?
    Я сделал уже шаг в сторону двери на лестничную клетку, решив про себя, что если услышу хрип, броситься и перерезать верёвку. Тогда, если я отойду, она не прыгнет резко, тогда можно будет успеть вызвать скорую, потому что кто-нибудь из соседей Гаррета, наверное, уже дома... В кармане моей рабочей штормовки, по счастью, оказался как-то какой-то ржавый резак, который я нашёл, кажется, в небольшом парке во дворе, когда подметал его; резак был ещё довольно острый. Лишь бы она не оказалась синтетической из какого-нибудь суперпрочного волокна. Потом ещё шаг... И ещё два. И вдруг услышал резкий сухой треск, будто рвущейся на тряпки ткани, и сразу вслед за ним глухой звук, как когда лопается толстая струна.
    Я резко обернулся, почти подпрыгнув на месте, и вдруг увидел, как она, стоя на самом верху стремянки, с какой-то ненавистью отпилила верёвку куском стекла. Она порезала руку и опять заплакала, сев прямо там, наверху стремянки. Я остановился.
    Она сидела наверху стремянки и плакала, и у неё в руках слёзы смешивались с кровью, а я стоял у двери и смотрел...
    ...И Ардея пала, которой
    Турн могуществом был. Лишь только в огне беспощадном
    Город пропал и его под тёплою скрылись золою
    Кровли, из груды углей до тех пор неизвестная птица
    Вдруг вылетает и с крыл стряхает взмахами пепел.
    Голоса звук, худоба, и бледность, и всё подобает
    Пленному городу в ней; сохранила она и названье
    Города, бьёт себя в грудь своими же крыльями цапля...
    Григ читал всё это уже совсем сонно и так вяло, что я едва разбирал слова.
    И я вдруг подумал... Точнее, вспомнил: «...Пришед ко учеником, обрете их спящих от печали... беста бо им очи отяготене...»
    Отяготене. Когда уже невозможно смотреть и видеть.
    Цапля, питомцев твоих много, и много сестёр твоих и братьев, но рождаешься ты одна.
    – До какого же предела достигает человеческое унижение!.. – сказал Григ и остановился.
    – Что, опять? – спросил я.
    Я был почти уверен, что теперь он только кивнёт и ничего не станет объяснять; это было бы уже чересчур. Но он ответил:
    – Я просто тапёр... савояр... Механическое... – он сделал неопределённый жест рукой, вроде вертушки. – Нет жизни, Лео. Вот искренность, например. Откуда она берётся? Мне как-то пришло в голову... Знаешь, она ведь просто от внимания... И это к чему угодно. Лес, если я о нём говорю. Музыка, если они её слушают. А если я... Вот мотылёк. Может он, как ты думаешь, остановить своё мельканье, чтобы взглянуть на что-нибудь одно просто и ясно?.. Ты прости, всё как-то сразу так обрушилось... Смерть поэзии, Лео. Актёрство.
    – Но ведь... – попытался возразить я, и он знал, что я хочу сказать; он остановил меня жестом.
    – Да, знаю, – он вздохнул, как вздыхает засыпающий человек, хотя глаза его были открыты. – И всё равно. Если оно не будет каким-то таким... ну... постижением... в действии... Это как ложь.
    Молчание – качество мужества. Но у меня оно было сейчас качеством беспомощности. Хотя ведь сказано где-то: «...мужества святое лицемерье...»
    – Лео, ты прости, – опять вздохнул Григ, – что я это всё тебе вывалил... Гаррета дома нет, ко Ксяму идти далеко...
    – Два дома.
    – Что?
    – Я говорю... – я пытался пошутить и вдруг ужаснулся. – Постой, так это что, сейчас что ли было?!
    – Ну да, – как-то тупо сказал он.
    – Так ты ж говоришь, к Гаррету шёл! – у меня, наверное, уже глаза на лоб выскочили.
    – Да, – он непонимающе посмотрел на меня.
    – Так Гаррет уже три дня, как в отъезде! Я его заменяю, – я думал, я заору, но сказал очень тихо.
    – Как?.. А, да! – вспомнил он. – Я ж забыл! – и опять посмотрел на меня, как новые ворота.
    А дело был в том, что мы придумали такую схему: один брат уезжает, допустим, на две недели, а другой убирает эти две недели свой участок и его, потом наоборот; в зарплате ничего не меняется. И начальники наши, к нашему общему удивлению, согласились. Только, говорят, чтоб чисто было, порядок, и всё... не опаздывайте.
    – Да ты что, дурак что ли?! – наконец заорал я и, видя, что он продолжает тупо смотреть в никуда, уточнил: – Здесь... сейчас... на этом чердаке? – уже спокойно от полного ужаса.
    Он только кивнул.
    Я понёсся наверх, перепрыгивая через три ступеньки.
    Он медленно шёл (точнее говоря, едва плёлся) за мной.
    Дверь была чуть приоткрыта; я влетел внутрь и остановился в кубрике. Не было никаких признаков того, что кто-то здесь что-то делал. Всё было как прежде. И никакой там стремянки, верёвки, ящиков... Когда Григ поднялся за мной, я уже обегал весь чердак. Он медленно вошёл внутрь и притворил дверь.
    – Ты что, разыграл меня? – спросил я в полном недоумении. – Выдумал что ли всё это? Так сказать, аллегория, да?
    Тот только горестно усмехнулся:
    – Если бы так, маленький Пятачок, если бы так... – и вдруг повернулся и вышел.
    Я тоже походил ещё там и хотел уже идти домой, как зашёл Чух:
    – А, ты тут, а я к тебе, насчёт керамики хотел посоветоваться... Кстати, а чего это Григ такой красный?
    – Красный? – думая о своём, переспросил я.
    – Ну да, – сказал Чух. – Как помидор. Я только хотел дверь в парадное открыть, как он вылетает. Чуть не убил. Буркнул “привет” и понёсся куда-то. Красный, как помидор.
    – Должно быть, стыдно ему стало... – и я рассказал Чуху всю историю.
    Сам не заметив как, я уселся на стол, как это обычно делал Григ и никогда не делал я, а Чух всё ходил задумчиво вокруг меня и щёлкал фонариком, это у него брелок такой на ключах, посветить, если замка не видно. И когда я дошёл примерно до середины, Чух вдруг посветил фонариком в угол, точнее, не в угол, а там между крышей и столбом, её поддерживающим, такая была нишка, свет из окна туда не доставал. И вот он щёлкнул туда и вдруг говорит:
    – М-м!.. Интересно...
    Я повернулся, а там – обрывок верёвки с балки свисает. И стремянка наша внизу валяется, она обычно у двери всегда стоит, мы её берём в случае нужды. Я тоже удивился. Но рассказываю дальше, а уверенность как-то пропала. А Чух всё ходит вокруг.
    Ну вот, а когда я закончил, Чух вдруг нагнулся и поднял с пола кусок стекла (это ещё весной окно ветром разбило, мы уж давно стекло заменили).
    – По-моему, этим... – нарочито под нос произнёс он. И опять нагнулся, подняв скомканный кусок газеты. –  Ага-а... Ну вот. Этим обрезали, а этим – кровь останавливали, – пояснил он, показывая мне газету. – Ты наступил на неё, когда тут бегал... Рот не забудь закрыть, а то муху случайно проглотишь.
Да. Но я в самом деле удивился. На газете были следы крови.
    – Ну, ты прямо Хорлок Шелмс какой-то... – сказал я.
    – Ладно, – улыбнулся он. – Пошли отсюда, я ведь к тебе по делу пришёл...
    И мы пошли ко мне. А он приехал по керамике посоветоваться, я тогда стал в один гончарный кружок ходить, все наши сначала ржали надо мной, а потом, когда я принёс им несколько изделий, они примолкли. И вот теперь Чух тоже решил в деревне у себя попробовать.
    – Слушай, – сказал я, когда мы уже пили чай с Чухом. – А может это после нас газета осталась? Ну, может, когда кто порезался, когда консервы открывал, например... А? – я переспросил, потому что Чух что-то ответил, но тихо.
    – Друг мой, а так ли это важно? – сказал он и тем окончательно поставил меня в тупик, потому что я не понял, насчёт чего он сказал, что не важно: о том, что я не расслышал, или о том, после нас газета осталась или нет.
    Потому что переспрашивать ещё раз мне почему-то было стыдно.
    – Но почему он не сказал мне сразу об опасности? – словно бы ещё сопротивляясь, спросил я.
    – Ну... – Чух задумался. – Наверное, он как-то понял, что там всё прошло.
    Когда иссякает всякая надежда...

    На луг выхожу.
    Осыпается мак – над цветами
    пролетают цапли...
    Трудно почувствовать, как и откуда рождаешься ты, как, взлетая, оставляешь столько отображений, столько хрупких следов на ветру, осязаемых только ветром. Они столь хрупки и тотчас ускользают, едва попытаешься их коснуться; вот – их уже нет.
    Обжигающая, невыносимая боль юности, надежда.
    Может быть, это плач, резкий и некрасивый звук. Но не о прошлом твоём, а о первой его радости. Но если бы это было лишь только так, то не было б в нём печали. Плач исполнен печалью не от памяти первых времён и не от теперешней тьмы, а от радости, именно от неё, и это всегда. Потому что она посещает нас, и это значит: уходит. Ты рождаешься так.
    Твои крылья белы. Твои крылья простёрты как небо, прозрачное, словно воздух слов, плеченосцев огня, распахнутых ради слёз зрачков, бесконечное небо...
    Твои лёгкие, словно пламень следы, твоё первое небо.
    Ты ступаешь как снег по водам, ты рождаешься малым птенцом, ты растёшь и тебя укрывает гнездо, неловкое и громоздкое, как ты сама, и вместе с тем ты изящна в своей неподдельности; ты ходишь тогда по водам, ступая неспешно и кротко, внимательная, как любовь. Солнечной зыбкой рыбой наполнен твой клюв, твой тончайший смычок, исторгающий из струнных лучей уходящие звуки. Твой голос прекрасен; он некрасив, кто слышал его, тот помнит. Тот помнит первое небо. Услышу ли я тебя...
    Ты летишь.

    На следующий день я узнал, что Григ уехал. На две недели, как и было у нас условлено, поменявшись с Ксямом.
    Две недели... Середина лета, где всегда распахнувшийся настежь зенит, полыхающая золотом гладь воды, пустынные набережные старого города... Ксям, убрав свои теперешних два участка, тотчас же мчался в театр к своим декорациям (впрочем, не только к ним), Гаррет, едва вернувшись, стал пропадать на этюдах, Бобыч тоже увлёкся своей работой... Наш чердак запустел.
    Непоколебимый, безмолвный мир.
    Тенистые летние парки, крыши старого города, поющие вечным солнцем. Всякая дверь открыта, все окна пусты, и даже ветер стал солнцем...

    Летние горы.
    Пересекает небо столицы
    Одинокая цапля.

    Прошло две недели, но он не вернулся. Нам втроём пришлось идти к начальнику и упрашивать, чтоб его не уволили... Через два дня он приехал.
    Но он даже не зашёл ни к кому из нас, не пришёл на чердак, просто вернулся и вышел на работу, Ксям узнал это от его бригадира. Мы не знали, как быть.
    Через несколько дней мы собрались все вчетвером и пошли к нему. Его соседи открыли нам, его не было дома. В комнате окна открыты, на столе исписанные понятными лишь ему невмами листы, ещё тёплая кружка чаю... У фортепиано открыта крышка... Мы уже собирались идти, как соседи объяснили, что он, кажется, только вышел за хлебом, и мы остались ещё.
    Когда он появился в дверях своей комнаты, мы ахнули. Он был с бородой.
    – Ух ты! – завопил он, увидев нас.
    – Где ты был? – завопили мы, когда он появился.
    Сконфуженный, он не знал, что и сказать, так и стоял в дверях, переминаясь с ноги на ногу. Наконец промямлил:
    – Да... Просто работал... Надо было себя проявить, а то... Хотите чаю? Я вот хлебушка свежего принёс.
    И мы стали пить чай. В конце концов это наилучший язык переговоров и объяснений, не говоря о всём прочем.
    – Ты что, в монастыре был? – не удержался и спросил Гаррет, кивая на его бороду.
    – Не только, – улыбнулся Григ. – А в монастыре я сначала делал вешалки для ризницы, под облачения; там нужны специальные, с длинными плечами. А потом заборы строил...
    Мы засмеялись, и сразу как-то стало легче.
    Наконец мы попросили его сыграть, ведь мы же видели, что у него уже много нового. Он подошёл к инструменту, потрогал клавиши, пояснил:
    – Немного расстроенный.
    И сел. Чуть помолчал и начал играть.
    Когда он закончил, никто из нас не знал, что и сказать. Только Бобыч, простая душа, ляпнул с сияющим взором:
    – Братцы, ну разве может быть что-то ещё прекраснее?..
    Мы все тут же опустили глаза; хвалить-то было нельзя, и теперь главное было то, чтоб Григ каким-то образом пропустил это мимо ушей. Но он, к нашему удивлению, только улыбнулся и, закрыв крышку инструмента, подсел к нам за стол.
    – М-м... – пробормотал он, сделав глоток. – Уже остыл... Пойду поставлю новый.
    Всё это было так непохоже на него, что мы, как только он вышел, переглянулись. Не знаю, пожал ли я в тот момент плечами, все остальные, по-моему, пожали. Но Григ на сказанное всё же ответил.
    Вернувшись с пылающим чайником, он без всякого перехода сказал:
    – ...Может, это и так, прекрасно... Но всё-таки это тоже ограниченно... И потом... всё равно ведь – земля, чем прекраснее, тем быстрее теряется... Удержать невозможно. Лучше уж сразу...
    Наши опасения начинали сбываться.
    – Тьфу, – быстро сказал Ксям. – Ну ты и... А что тогда неограниченно? Разве не помнишь, отец Алексий...
    Но Григ его перебил, продолжая свою ещё фразу:
    – Вечный мир... Я понимаю, это мучительно, но... может быть, только вначале?
    – Стой, брат, ты о чём? – словно приводя в себя, потряс его за руку Гаррет, и Григ засмеялся первым.
    – Слушайте, народ, да он никак в монастырь собрался! – сквозь смех произнёс хитрый Ксям, испытующе глядя на Грига.
    Но тот только улыбался...

    Однако вскоре он в самом деле уехал. Только вот неизвестно...
    Впрочем, всё возникло как будто спонтанно.
    В который-то раз он был в гостях «при дворе принцессы», и в который-то раз умчался оттуда, как ветер.
    Конечно же, он зашёл ко мне. Я-то был на месте, Гаррет с Ксямом вечно где-то носились, Бобыч жил не очень близко...
    Ещё не успев начать рассказывать, он сразу уселся на подоконник, потому что стол у меня был завален книгами, кружками с чаем, авторучками, блокнотами и всем прочим. Была у него такая привычка: когда его поглощал рассказ, он залезал на столы или подоконники; обычно ему орали в этот момент: «Убери фундамент со стола!» Он говорил: «А, да, прости», слезал и, продолжая рассказывать, через минуту снова сидел на столе; окрик не повторялся.
    Но сейчас я ему и в начале ничего не крикнул.
    И вдруг оказалось, что он даже и не собирается рассказывать. Он просто уснул, можете себе представить? Прямо так, сидя.
    Пришлось оставить его как есть. А что было делать? Я просто сел рядом, чтобы подхватить его, если он свалится. Скорее всего, он опять не спал всю ночь.
    – Знаешь, Лео, – пробормотал он, когда я заканчивал третье четверостишие; я просто подчищал текст, – я думаю, что вот теперь я, пожалуй, Пелеас.
    – Что? – спросил я, продолжая не слушать.
    – Пелеас. Ты что, не помнишь? А, да, – вспомнил он, – ты же не знаешь...
    Он сказал что-то ещё, я не расслышал.
    – Что? Что ты там бормочешь? – я всё-таки хотел закончить строфу.
    – Не люблю тех, кто питается трупами... – мрачно произнёс Григ. – В их присутствии меня не покидает ощущение, что скоро жертвой стану я...
    – То есть как, трупами?.. – я опешил. – Григ, слушай, перестань говорить загадками...
    Я хотел сказать что-то ещё, но тут Григ, увидев моё лицо, рассмеялся. Надо сказать, я уже просто не знал, что и сказать.
    – Да не смотри на меня так, я ещё не совсем... Ну сам подумай, – перестав смеяться, стал объяснять он, говоря со мною, как с маленьким, – когда человек насмехается над кем-то, пользуясь его слабостью, он делает свою жертву для всех присутствующих словно бы трупом... Да ещё в таких вещах, как сердечные... Ты понимаешь. Тогда человек особенно беззащитен... Разве не так? – я хотел что-то сказать, но ответа он не слушал; слез с подоконника и повернулся к окну. – Я думаю, мне надо уехать... – донеслось до меня оттуда. – На некоторое время.
    – Стой, Григ, – наконец сказал я, – ты ничего не перепутал? Я ведь знаю, что она к тебе...
    – Не ко мне, – Григ повернулся и покачал головой, – ты что, плохо слушаешь? Не ко мне. Нашёлся там один несчастный, которого угораздило в неё...
    – И ты жалеешь этого... – начал я, но Григ меня перебил.
    – Нет, Лео, дело не в этом, – увидев, что я замолчал, замолчал и он. – Ладно, забудь. Давай чаю попьём.
    Но пока я кипятил, заваривал, наливал, он опять успел уснуть на подоконнике.
    – Слушай, Григ, – на этот раз я решил его разбудить, – если мне не изменяет память, ты что-то сказал насчёт уехать?
    – Ну да, – сонно ответил он, пересаживаясь к столу. – Мне кое-что нужно для поездки... Поможешь?
    – Например? – спросил я, понимая, что сразу его всё равно не отговорить.
    – Так, сейчас скажу... Твой бинокль, походный котелок... – начал перечислять он.
    – Стой, Григ, – я вдруг вспомнил. – Как же ты сейчас поедешь? Ведь вы же собирались...
    – Нет, Лео, – он замялся. – Там... в общем, не получается.
    – Слушай, ты что, с ума сошёл? – я даже чай себе на колени пролил. – Ты же всё равно не сможешь...
    – Я знаю, – грустно усмехнулся он. – Но если не так, то что из всего этого будет?.. Даже вот Ромео... Всё это как-то ограниченно... Тесно в этом.
    – Но я надеюсь, ты всё-таки не насовсем... – он посмотрел на меня так, что я не договорил.
    – Лео, ну что ты... в землю вцепился... – помолчав, он добавил: – В общем, мне нужен твой бинокль, котелок, спальник... я свой в прошлый раз прожёг случайно... Что ещё? Палатка есть... А! Твою штормовку хочу занять. Обещаю вернуть, – фразу он закончил уже почти весело.
    Тогда я сказал:
    – Постой, слушай... Я всё о том же... Ты не думаешь, что безграничное у всех своё, разное?
    Григ быстро поднял глаза и посмотрел на меня.
    – Ты сам не знаешь, что сейчас сказал, – пробормотал он.
    – Что, не так? – спросил я.
    – Так, – ответил он. – Именно так. Увы.
    – Разве оно возможно здесь?.. Ведь безграничным можно просто... сжечь друг друга... – сказал я и ответа уже не дождался.
    Может, где-то через полчаса он пробормотал:
    – Вот именно.
    Не кажется ли мне, что это был ответ?
    Тогда мы уже бродили по парку – он попросил меня сходить с ним куда-нибудь. Когда мы проходили в нашем дворе помойку, он снял и швырнул туда свой галстук; я забыл сказать, он был в галстуке. Выглядел он, конечно, в этом костюме с галстуком и отросшей бородой до смешного нелепо, всё равно что мальчишка, тайком примеривший папину одежду.
    Но ни парк с чугунною оградой, ни набережная с осьмигранными фонарями, ни река с гранитными парапетами не могли его утешить, и я это чувствовал; всё это стало каким-то муляжным. Оставалось только одно, и мы вернулись. Здесь, в нашей церковке Сампсона Странноприимца всегда было тихо. Заброшенный уголок старого города... Шла уже вечерняя служба. Чтец читал что-то, от дверей не очень было слышно, видимо, кафизмы. Григ отошёл в сторонку к одной из икон, я из деликатности отошёл в другую сторону. Служба была самая что ни на есть простая, не было ни полиелея, ни славословия, и мы так и простояли каждый в своём углу до конца.
    – Слушай, есть что-то хочется, – сказал Григ, когда мы вышли.
    Весь он был какой-то светлый и тихий, как выздоравливающий ребёнок.
    Мы зашли в «нашу» кафушку, с которой начиналась наша история, и здесь всё тоже было каким-то другим. Впрочем, нет, кофе был столь же хорош, как тогда.
    Григ был погружён в свои мысли, и я не отвлекал его.
    Ноги сами повели нас на наш чердак. Но он тоже был пуст. Все – по своим делам... Кафешная закуска не очень-то насытила нас, а здесь у нас всегда был небольшой бутербродный запас, и я занялся кухней. Кухней всегда занимались я или Ксям.
    Григ тем временем подошёл к окну. Прямо посмотреть из него на улицу было невозможно, и он взобрался на какой-то ящик. Вдруг звякнуло стекло. Я быстро посмотрел на него, но он стоял так же, без движения. И только я вновь обратился к кухне и хотел уже сообщить ему о том, что кушать подано и прочее, как он зашипел. Знаете, я почти подпрыгнул на месте.
    А он швырнул на пол кусок стекла и схватился правой рукой за левую. Подбежал я и вижу, что из-под неё течёт кровь, не очень так сильно. Охо-хо...
    – Нет, ну я так и знал! – сказал я. – Ты что, уже вообще ополоумел? Слезай давай!
    Он слез.
    – Да нет, ты не то подумал, – кривясь, улыбнулся он мне. – Я просто... внимание переключить...
    Он порезал себе запястье с тыльной стороны. Я еле уговорил его обработать рану. Он орал и отбрыкивался от йода, и как результат, рука потом распухла, пришлось идти к врачу. К счастью, сухожилия были целы, но всё равно рука долго была распухшей и болела, он не мог ехать в свой дурацкий поход, он не мог мести свой участок, и мы его убирали, но это было всё ерундой, главное это то, что он не мог играть.
    – Григ, – сказал я. – Ты не можешь так поступать. Если хочешь, твои руки принадлежат не только тебе.
    – Ха! – воскликнул он. – Ещё чего!
    Я даже посмотрел на него, так непривычно нахально это прозвучало. Я имею в виду, для него.
    – Ты не можешь так поступать, – повторил я, – и повреждать музыку. Ты не можешь препятствовать ей звучать.
    – И вот этими же руками я... – вдруг совсем серьёзно, почти зло сказал он, соскакивая со стола, на который он только что забрался. – Нет, это немыслимо. Просто потому, что это... несовместимо.
    И тут меня осенило.
    – Слушай, Григ, – сказал я, – если ты о том случае на чердаке... Причём здесь ты, а?
    – И всё-таки, Лео, – печально сказал он, подойдя ко мне и глядя мне прямо глаза, – видимо, как-то причём... – он помолчал. – Мир такой удивительный и прекрасный, Лео, но он проносится у тебя перед глазами, и ты не успеваешь ничего о нём сказать, и... точнее, не о нём самом, а... – он хотел сказать что-то ещё, но опять замолчал. – Знаешь, как от этого страдаешь? – уже с другого конца кубрика добавил он через несколько секунд, когда я тоже молчал.
    Я этого не знал.
    – Наверное, не меньше, чем беременные, – сказал он и, привалившись к буфету, закрыл глаза.
    Я тоже молчал, глядя на наше чердачное окно... Там...

    ...Уподобихся неясыти пустынней... Преследователь. Думаю, что так; вот кем он был. И когда кончается лето, земля бывает всё равно, что вода...
    Осторожно ступает
    Цапля по свежему жниву.
    Поздняя осень.
    ...Реки Вавилона текут и низвергаются и уносят с собой... Святой Сион, где всё неподвижно и ничто не низвергается. Нужно сидеть при этих реках, не внизу или внутри, но наверху, и не стоять, но сидеть, чтобы пребывать в смирении сидя и в безопасности наверху; но во вратах Иерусалима мы будем стоять. Посмотрите, неподвижно или текуче это наслаждение; если оно преходяще, то это река Вавилон...
    – Хочу понять, что это за река, – сказал он, когда сказанное уже стало частью тишины, и поднялся. – Надо мне на природе побыть, одному... Ну, не зря же меня Снусмумриком прозвали, – неловко усмехнулся он. – Надо как-то оправдывать...
    И как только у него чуть поджила рука, он уволился и собрался в свой нелепый поход. Мы, я и Бобыч, проводили его. Ксям с головой погрузился в свои декорации, Гаррет опять влюбился... Фил... где он? Да и Бобыч-то только по счастью оказался свободным, одну книгу закончил, другую ещё не начал...
    Григ уезжал туда, куда всегда обычно и ездил. Но когда я спросил его, сколько он там пробудет, он сказал, что хочет пробыть там как можно дольше, сколько сможет. Обычно он из этих поездок привозил целую охапку новых вещей, разных, то блистающих, то тускловатых, но всегда таких, в какие невозможно проникнуть, как этот цветок, или дерево, или камень... Они прекрасны, или не очень, или вовсе уродливы, но они несомненны, мы держим их в руках... и остаёмся перед ними, непостижимыми...
    – И всё-таки не могу понять, – сказал я. – Как же так можно относиться... Тебе дан дар, а ты вот так... Взять и...
    Но Григ только улыбнулся:
    – Да таких, как я – огромное множество...
    – В каком смысле? – спросил я.
    Григ, в тот момент рывшийся в рюкзаке в поисках билета, вдруг поднял голову и внимательно посмотрел на меня. Потом улыбнулся и сказал:
    – В обоих.
    Но я всё-таки был спокоен, потому что узнал от его отца, что он обещал вернуться через месяц или даже меньше. Значит, где-то к сентябрю или в сентябре.
    – ...Муми-тролль стоял на мосту и смотрел, как Снусмумрик становился всё меньше и меньше и наконец совсем затерялся среди серебристых тополей и сливовых деревьев. Затем побрёл к дому через мокрый от росы сад... – прочитал Бобыч.
    Он и в самом деле сейчас был похож на Муми-тролля, толстый и кроткий. Ну, а я, вероятно, на кого-то вроде Хемуля, того, что в конце ноября.

    В поисках добычи
    Вышла белая цапля,
    Подминая стрелолисты.
    Вот где укрылись
    Хрупкие ирисы!
    И ты всегда такова, осень ли будет, весна, или что другое. Ты взлетаешь, не замутив воды, ты ступаешь неслышно, менее слышно, чем камыш, поющий на отмелях, ты скользишь вровень с гладью воды, как белый солнечный луч среди зыбкого золота, ты ищешь тёмные спины блистающих рыб, таящихся близ твоих ног, ступающих осторожно... Твои крылья белы.
    Вот так окончилось лето и наступил сентябрь. Он был в тот год на редкость дождливым, по крайней мере у нас в городе.
    В то время однажды я шёл по людному проспекту в обычной своей куртке с большим капюшоном, закрывавшим часть лица (слегка дождило), позволявшим видеть лишь мостовую.
    Твои крылья белы, как поющая на отмелях водопадов вода, твои реки простёрты тропою поющего золота, вы взлетаете вместе, оставаясь всё там же, вблизи гнезда, где уже скоро таящиеся птенцы будут ждать от вас сладкую рыбу. Но сейчас вы белы, как солнечный саван, вы взлетаете вместе, крыло в крыло, вы переступаете лапами, как сплетающийся камыш, ваши крылья белы. И здесь, в потоке автомобилей, воды и ног, ступающих, словно ветер и шум реки, взмахи ваших сияющих крыльев, изгибы трепещущих грациозных шей, и мы с берега смотрим на ваш бесконечный, всегда первый и всегда последний танец... Ваши крылья белы.
    – ...Ле-е-о-о!.. Ле-е-о-о!!
    Я остановился, ошалело оглядываясь по сторонам. Кто-то наткнулся на мою спину, потом ещё...
    – Ле-е-о-о!!!
    Наконец я увидел. Бобыч орал мне с другой стороны улицы. Он прыгал там и махал руками. Что-то было с ним... Чтобы Бобыч вот так... В этот момент автомобили остановились. До перехода было не очень далеко, но я решил, что могу не успеть, и ринулся прямо так, через улицу. И всё равно не успел. Уж не знаю, отчего у них была такая короткая остановка, но мне оставалось пройти ещё две полосы, когда они ринулись на меня. Завизжали тормоза... Наконец я добежал до поребрика.
    – Ты не можешь быстрее?! Бежим! – Бобыч рванул меня за рукав и понёсся в подворотню.
    К нам решительным шагом приближался милиционер. Я полетел за Бобычем. Тут в одном месте была стена сбоку одного из проходных дворов, если успеть перескочить, пока он не видит, он пробежит мимо... Мы перелетели через стену и замерли. Тут был не то детский садик, не то какое-то НИИ, что-то вроде этого. Всё было тихо.
    – Фу-ух... – выдохнул я и прыснул. – Слушай, а если он вообще не бежал за нами? А мы...
    Я осёкся. Бобыч был весь бледный и чуть не плакал. Я не успел его спросить.
    – Лео. Григ исчез, – сказал он.
    – Как?.. Где?.. – по коже у меня пробежал мороз.
    – Ты на луне живёшь что ли, а? – дрожащим голосом сказал Бобыч. – Ты не помнишь, когда он уехал в этот свой... туторин край?.. Сколько уже прошло, а?
    – Подожди, подожди, – сказал я. – Но ведь... Ну и что, что прошло... С чего ты решил, что он...
    – Инка сейчас мне позвонила... – Бобыч вдруг как-то весь опал, притих; слова выходили из него как-то пульсом, словно кровь из разорванной вены. – Я бегаю, ищу вас... а вас никого... Она говорит... Туда, где Григ стоял лагерем... егеря выгнали медведя... на людей нападал... И его выгнали прямо на Грига... никто же не знал, что там... Это ещё летом было... и только вот теперь стало известно... Документов у него не было при себе... А недавно отец его в розыск подал, и... Григ ведь уже месяц, как должен был вернуться.
    В самом деле, был уже почти конец сентября. Я поледенел.
    – Правда... – он сглотнул слюну и как-то приободрился, – ещё пока не известно, точно ли это он...
    – То есть как? – я вытаращил глаза.
    – Человек, убитый медведем, был изуродован... – опустив глаза, сказал Бобыч. – Лицо... – он повёл рукой, поясняя, как.
    – ...Когда едем? – примерно через минуту смог сказать я.
    – Для начала нужно найти остальных... – устало произнёс Бобыч и стал подниматься.
    Мы сидели под деревянным грибком над ясельной песочницей. Никакого милиционера нигде в непосредственной близости, конечно же, не было.

    Ксяма мы нашли в его молодёжном театре на дикой окраине города, они с режиссёром, она же и директор театра, готовили эскизы декораций. Ксям ведь всё так делал: или налётом и мгновенно, по вдохновению, или вот так, из-под палки. Но зато...
    Мы попросили её уйти пока куда-нибудь на кухню. Странно, но она даже не удивилась.
    – Саша, тут тебя ищут, – сказала она, приоткрыв дверь в комнату и впуская нас.
    Ксям обратил на нас не слишком довольный взор. С ним, конечно, было всё ясно.
    – А, это вы... – рассеянно сказал он; волосы у него прилипли ко лбу. – Ну что там, как дела?
    Он делал эскизы «Зимней сказки» Шекспира, пьеса уже была поставлена и вот-вот должна была пойти.
    – Ксям, понимаешь... – Бобыч неожиданно смешался, стал комкать слова, и мне пришлось всё сказать самому.
    Я не успел закончить фразы, как Ксям вскочил и заорал на нас:
    – Вы что, с ума сошли?!! Какой ещё медведь?! Мы в каком веке живём вообще?!
    Мы молча стояли перед ним. Бобыч оторвал уже третью пуговицу от своей штормовки.
    Ксям тоже стоял перед нами, ещё не до конца выйдя из-за стола, на котором лежали кучей эскизы декораций, опираясь рукою на спинку полуотодвинутого стула.
    – Лео... – наконец сказал он. – У тебя что-нибудь есть с собой... Ты ведь всегда знаешь, когда...
    Да, я знал про это. У меня было с собой. Вытряхнув из стакана карандаши и кисти (обычное дело), я налил ему треть.
    Он отхлебнул и поперхнулся. Поставил стакан прямо на эскизы и пошёл к окну, безудержно кашляя. На улице опять начинался дождь. Был сентябрь. Капли водки, сползая со стакана, размывали краски и черты эскизов. Я смотрел, как расходятся, бегут, ускользают очертания фигур, домов, деревьев, лишь только касалась их плавкая влага, словно пламя осенних листьев... Ксям повернулся, лицо его было всё мокрое.
    – Братцы... – пробормотал он, глядя сквозь нас. – Ну что за фигня... Я не верю.

    С нами поехал ещё Гаррет. Итак, было пятеро: Ксям, Бобыч, Гаррет, я и Инка. Мы взяли плацкарт. Взяли так: купе плацкартное и боковое место, рядом этим купе. Инка попросила ей боковое:
    – Мне так лучше, я буду всех вас видеть...
    Мы посмотрели на неё как... В самом деле, нашла, что сказать.

    Город тот я совсем не помню, да мы и быстро из него отбыли; автобус оттуда шёл до ещё одного городка, и уже оттуда ещё один автобус – до «вотчины» Грига и его отца. Неподалёку оттуда всё и случилось.
    Никто точно не знал, где именно Григ станет лагерем в каждом из своих походов, потому что этого не знал и он сам. Всего их было у него пять, насколько я знаю.
    Григов отец посоветовал нам обратиться к своему знакомому егерю или, если того не окажется на месте, к начальнику рыбнадзора. Ведь это всё было в лесу на реке.
    С обоими мы смогли поговорить, но знаете, нам трудно было спрашивать их обо всём этом, как о свершившемся факте, мы говорили так, будто речь шла о ком-то ещё, не о Григе. И к удивлению своему мы увидели, что и они не знают точно, кто же это был и как именно всё случилось.
    Сначала мы пришли в рыбнадзор, потому что егерь был на заимке.
    – Как же, помню... – говорил Игорь Андреевич, так звали знакомого Григова отца. – Месяца полтора или два назад... Одного случайно подстрелили... А может, медведь замял... Тёмная история... Лет сорок мужику было...
    Мы выдохнули. Григу было двадцать четыре.
    И вдруг мы сообразили:
    – Постойте... Что значит «а может»?
    – Да там егеря гнали медведя... – не очень охотно стал объяснять наш рассказчик, – не наши, из соседнего района... к посёлку он прибрёл, опасный был, стервеник... хищный значит... Они его погнали, а он к реке выскочил. Они туда, а он уже кого-то там ломает. Они – стрелять. Ну, медведь готов, и... мужик тоже. Рано утром это, видите, было-то... Мужик-то, надо думать, спал ещё, палатка там стояла, байдарка на берегу... Ну, шум услыхал, выскочил, наверно, а тут – медведь... Медведь, может, так-то его и не тронул бы, да он уж раненый был, да ещё столкнулись они неожиданно... Лучше бы он в палатке так и сидел, ничего бы с ним не сталось – да откуда ж узнаешь...
    – А документы-то были при нём? – Ксям уже просто пылал.
    – Не знаю, – услышали мы. – Говорят, не нашли... Да я сам-то всего не видел, давайте я вас к Сергею Иванычу отвезу, это егерь наш, он лучше всё знает...
    И мы поехали.
    – Как же не помнить, – говорил егерь, – ведь Витька недавно был... ну, Виктор Сергеевич... Седой уже весь... – с сожалением покачал головой рассказчик. – Только ведь... не всё ясно... А от генетической экспертизы он отказался...
    Виктором Сергеевичем звали Григова отца.
    – Простите, – спросил я, – а кто-нибудь ещё... искал здесь пропавшего человека?
    – Насколько я знаю, нет, – вздохнув, ответил егерь.
    – Скажите, – спросил Гаррет, – а вы сами того человека видели? Волосы у него не светло-русые и волнистые были?
    – Нет, – медленно, будто вспоминая, ответил егерь. – Впрочем, не могу сказать точно, ведь он был под ёжик пострижен... Да и... – он бросил на нас виноватый взгляд, – весь в грязи, в крови он был...
    – А рост какой? – Гаррет прищурился, говорил как-то сквозь зубы. – Не выше среднего и такой... тощий?
    – Да нет, – опять вздохнув, сказал егерь, – не так уж и тощий, довольно крепкий... Да я его сам-то близко не осматривал...
    – А кто видел? – продолжал спрашивать Гаррет.
    – Да егеря эти... Но они ведь не местные были, из соседнего района медведя гнали... Ну, милиция наша, Толик... это участковый наш... Да у мужика-то лицо всё расцарапано было когтями, и не поймёшь.
    – А ещё... – решил вмешаться Бобыч, – флейты у него не было с собой?
    Мы знали, что он всегда таскал её с собой, если под рукой не было ничего другого.
    – Не-е... – егерь даже грустно улыбнулся, – удочка была, топорик... ну, и обычное всё, что для похода – котелок, консервы, крупы... байдарка, палатка, спальник... Всё.
    – Это не он, – сказал я. – Я предлагал ему удочку взять с собой, а он отказался, и знаете почему? Говорит, раньше я любил рыбу ловить, а сейчас, как представлю, как она бьётся у меня в руках, надо у неё изо рта крючок вытаскивать, а он, как обычно, сразу не выходит... не могу.
    Нет, это не мог быть он. Мы не помнили такого случая, чтобы он легко менял свои чувства. Если только... Нет, это не мог быть он.
    – А скажите, – спросил Ксям, – были летом здесь ещё какие-нибудь байдарочники?
    – Как же... – егерь посмотрел на нас изподлобья, – были... Андреич, не помнишь?
    – Были, – подтвердил Игорь Андреевич. – Только чуть ниже по реке. Туда, к монастырям.
    Мы переглянулись. По этой реке недавно вновь открыли несколько монастырей.
    – А можно нам, – спросила вдруг Инка, – посмотреть на то место... где это было?
    Егерь поджал губы, посмотрел на Игоря Андреевича:
    – Ты сможешь их завтра забрать?
    – Смогу, – тот понимающе кивнул. – К двенадцати подъеду.
    – Ну вот, ребята, – заключил егерь, – прямо сейчас мы не сможем туда сходить, вечереет уже. Предлагаю вам ночевать здесь, у меня, завтра с утра я свожу вас туда, и Игорь Андреевич отвезёт вас в посёлок.
    Мы были согласны.
    Ночами уже становилось прохладно, и Фёдор Васильевич, так звали егеря, ради нас решил подтопить печь. Точнее, ради Инки, которой и выпало на этой печке спать. Мы должны были расположиться в единственной комнате, вдоль стен которой стояли топчаны, как объяснил хозяин, специально для гостей.
    Пока ещё не совсем стемнело, мы решили немного пройтись, всё равно Фёдор Васильевич возился с печью и ему пока было не до разговоров.
    Сумерки в конце сентября...
    Прозрачный и тихий мир бездонного неба, замершего леса и облаков, тающих в ускользающем свете. Свет, тончайший, как самый высокий звук, опавшие листья и небо, запах прелой листвы...
    Конец сентября. Кажется, почти в это время, спустив истончённый парус, подходит к опустевшей пристани корабль, и только одна маленькая фигура, словно туманная тень холодного утра, смогла принять носовой фалинь... Фонарь штормовой горел.
    – Григ, – сказал Бобыч. – Ты здесь?
    – Перестань, – Гаррет дёрнул его за руку. – И так уже нас самих почти что нет...
    Ксям ушёл далеко вперёд, Инка плелась в самом конце, и мне пришлось, чтобы не оставить её одну, идти рядом с ней.

    ...Где-то невдалеке раздаётся крик цапли. Голос у этой неуклюжей заблудившейся в темноте птицы – гортанный, тревожный. Проходит ещё несколько секунд, и печальное "Као!" повторяется, но уже дальше и глуше... Молчалива цапля, но во время полёта, часто в сумерки, издаёт характерный крик, по которому можно её узнать: громкий и резкий звук, подрастающие птенцы отвечают ей однообразно... По их голосам узнают их...
    Григ, перестань, о чём ты?
    – Ребя-а-та-а! – услышали мы совсем далёкий голос Фёдора Васильевича. – Возвраща-айтесь! А то стемне-е-ет!
    Мы и не заметили, как, оказывается, далеко мы ушли.
    Он накормил нас печёной картошкой с солёными грибами и чаем с душицей. Почему-то совсем не хотелось ни о чём говорить. Наш егерь, видимо, чувствуя это, тоже молчал; он был как-то торжественен, но не суров, а... Трудно сказать, не знаю.
    Утром он разбудил нас довольно рано, но нам, дворникам, первым птичкам больших городов, к этому было не привыкать. А вот Инка, вся какая-то вялая и опухшая, едва поднялась. Но крепкий кофе с сухарями и прогулка прохладным сияющим утром освежила и её.
    Идти было минут тридцать-сорок, но мы, конечно, плелись целый час, понятно из-за кого. Но что было делать? Никто из нас не мог не то что сделать ей замечания, даже просто посмотреть в её сторону.
    Там, в этом месте, река на плавном изгибе образует довольно большой затон и плёс, и сбоку чуть дальше – низина, слегка заболоченное место, камыш, рогоз, дикие заросли ивняка и ещё чего-то...
    – Здесь неподалёку волок к другой реке, – пояснил егерь, – видимо, потому он и стоял лагерем именно в этом месте... Наверное, собирался перейти на неё, решил отдохнуть...
    И вдруг мы услышали крик.
    Странный, сухой, как осенний лес, и вместе какой-то... юный. Вы, может быть, скажете, что сухость скорее свойственна старости, но он был таков, сначала низкий, как хрип, потом вдруг высокий, как бывает, внезапно пробиваются сквозь кроны первые лучи...
    Мы стояли на берегу, крик был где-то совсем близко.
    Таинство музыки, едва достижимая речь, ты уходишь от нас, ты уходишь, касаясь деревьев, преображая всё, проницая нас, ты уходишь, твой мир – это тающий снег, неоткрытый, неуловимый голос... Как могло быть ты взято от нас, став уже нашим сердцем и кровью? Что стало с тобою, где ты теперь? Уходящий твой голос...
    – Это цапля кричит, – объяснил лесник, – улетать они собираются... Припозднились в этом году, осень тёплая у нас выдалась...
    – ...Белохвостая цапля
     кричит на исходе весны... – тихо прочитал Ксям.
    – Сейчас вроде бы середина осени... – пробормотал Гаррет.
    – Кому как, – отозвался Бобыч, и мы даже посмотрели на него: так неожиданно резко прозвучал его голос.

    Цапля кричит, когда подлетает к гнезду. У неё уже птенцы... И мы теперь услышали её голос. Ты близко! Ты ответила нам... Мы услышали тебя въяве, ты живёшь среди нас, там, где сияет сквозящая осень.
    Мы предстояли событию, значения которого понять не могли. Однако это теперь меняло всё.
    Цапля, милая цапля, нескладная, нелепая, прекрасная и невозможная, ища тебя, мы подходим к самой крайней границе жизни и стоим над едва прикрытой первым пушистым снегом бездною скользящих вод... Ты взлетаешь, мы не видим тебя, ты бела на белом, лишь лёгкий звук твоих крыльев и странный, нездешний крик... Ты всегда взлетаешь, не замутив воды, и зыбкий налёт её снега на несуществующей поверхности остаётся недвижным, словно то, что взошло от него это – он сам, зыбкая грань, скрывающая бездну... Грань, простирающаяся вдоль жизни и сквозь неё – крестом.
    Цапля. Твой голос в нас, ты летишь сквозь скользящий мир, обнимая его дыханьем, и он, исчезая, восстаёт, созидаясь в тебе, ты летишь, а мы ещё здесь... мы живы. На дальней пристани, самой дальней, мы встретим тебя, прекрасную, восходящую вновь в весеннем безмолвном танце, как солнечный луч... Нас влечёт торжество твоих крыльев, весенний твой крик...
    Надежда.
    Тот, кто теряет, ищет вновь обрести. Но как?
    Ты изводишь туда, где необъятное будет нашим достоянием...
    Был ли это Григ, или нет, это всё...
    – Нет, – вдруг сказала Инка, просто и уверенно, как всегда. – Я знаю точно, это был не он, я это чувствую...
    Мы пришли.
    Уже перед самым домом нас застиг холодный осенний дождь, музыка диссонансов... Мы промокли, но не сильно. Фёдор Васильевич, вручив каждому по кружке отвара мяты, стал готовить обед, а мы уселись на крыльце и порожке сеней, глядя на зыбкий осенний дождь и темнеющий лес, капли, пляшущие на ступеньках крыльца и блестящей земле тропы, по которой мы только что вернулись... Уазика всё не было.
    – ... Мелкий дождь нас всё мочит в пути.
    Там, у куч муравьиных, лишь цапли кричат... – опять прочитал Ксям.
    – Слушай, это уже становится... – начал было я, но увидев, что он вовсе не улыбается, я замолк.
    Взгляд его был далёк, так что он едва ли и видел, что вижу я...
    – Сейчас уже будет готово, – сообщил Фёдор Васильевич, выходя к нам, – нужно, чтобы немного распарилось... – мы молча кивнули, а он продолжал: – Знаете, тут по реке открылось несколько монастырей...
    Мы знали.
    – Если хотите... – сказал он и остановился.
    Мы, может быть, и хотели. Но... почему-то это было невозможно.
    – Если он там, то, наверное, он не хотел бы, чтобы его нашли... сейчас, – сказала Инка. – Может быть, ему нужно... Может быть, он сам появится через некоторое время?.. Если решит, – последнее она добавила совсем тихо.
    Не знаю, все ли из нас думали так, но я был с ней в этом согласен.
    – Вы знаете, – вдруг сказал Ксям. – Когда нам с Григом нужно было обследоваться перед армией, мы лежали в одной больнице... Все одного возраста... И был там один парень, он прыгал с парашютом. И вот сидим мы как-то, разговариваем, а этот парень – в окне, свесив ноги на улицу. Тут заходит к нам медсестра... И этот парашютист соскальзывает вниз со второго этажа! Мы все ахнули, бежим к окну, впереди всех медсестра... А он нам снизу ручкой помахал и пошёл ко входу в больницу, через минуту смотрел вместе с нами вниз. А Григ тогда говорит: «Да тут вроде не так высоко...» Не любил он таких вещей. Ну, все давай тогда шуметь: «О! Не высоко! А может, ты сам так сможешь, а? Давай!» Ну, Григ и пообещал, что прыгнет.
    Мы слушали его, замерев.
    – ...Но он так и не прыгнул, – закончил Ксям и отвернулся.
    – Ксям, ты это к чему? – спросил я.
    – Подумай, – не оборачиваясь, ответил он.
    Уазика всё не было. Наконец Фёдор Васильевич позвал нас обедать.
    – ...И великому музыканту медведь на ухо наступил... – поднявшись с крыльца, с жутким и диким взглядом сказал Ксям и через секунду добавил: – Вот так они и жили, достигая самых отдалённых речных проток и утешаясь... криком летящей цапли...
    Говорил он на воздух, словно был один или, что почти то же самое, на сцене.
    Недаром же он теперь стал театральным художником... Всё было просто дико.
    – Странный у вас, однако, юморок... – сказал егерь.
    – А это и не юмор, – медленно и тихо произнёс Бобыч.
    – Ладно, я сейчас, мне надо здесь посмотреть... – как-то сразу сникнув, буркнул егерь и скрылся.

    Игорь Андреевич забрал нас ещё через час, из-за дождя он застрял по дороге, едва выбрался.
    Назад мы ехали, как на каком-нибудь струге, который швыряют волны, и он то взлетает, то падает. За окном дождевые потоки в порывах ветра свивались, плескаясь, как грива лошади на бегу... Впрочем, мы даже в окно смотреть по причине такой штормовой поездки особенно не могли.
    Гаррет, когда мы приехали, попытался дать Игорю Андреевичу денег, но тот так посмотрел на него, что Гаррет поторопился убрать их в карман. В город из посёлка мы приехали на последнем автобусе и, хотя поезд был ночной, у нас ещё было время. Мы пошли в храм.
    Он был виден от вокзала, не очень далеко за домами. Фонари едва освещали переулки, которыми нам пришлось идти. Мы не знали дороги, просто смотрели на возвышающийся купол. Когда мы вошли в храм, начинался полиелей. Здесь был праздник.
    Хвалите имя Господне, хвалите, раби Господа, аллилуия...
    Стоящии во храме Господни, во дворех Бога нашего...
    Это было как ожог. Мы стояли... Подошли к помазанию... Что чувствовали люди в века гонений, когда расставались? Это могло совершиться, произойти с ними каждый миг. Недаром говорят, что христианство антиномично.
    ...Кровь, крылья твои белы, как ветер... Мы отправляемся в путь.

    – ...О вы, которые в челне зыбучем,
    Желая слушать, плыли по волнам
    Вослед за кораблём моим певучим,
    Поворотите к вашим берегам!
    Не доверяйтесь водному простору!..
    – стоя лицом к подходящему поезду, продекламировал Ксям.
    Легко ли это? Он хотел ещё сказать или прочесть что-то, но Гаррет оборвал его:
    – Ладно, Ксям, перестань, ты не один.
    Я посмотрел на них. Выглядели они оба дико. Да и на Бобыча было жалко смотреть. Только эта Инка, казалось, оставалась в себе... Словно матовое стекло.

    После этого наш чердак как-то вдруг распался, и никто не понимал, почему; все потихоньку, словно со стыдом, позабирали кто что...
    Мы живём так долго вместе и почти ничего не знаем друг о друге! Вот и у меня из всей истории остались лишь несколько фрагментов. Каждый из переживших её оспорит их. Но драгоценностью времени делаются события, которые, когда бы они ни случились, в какой период жизни или даже в какую эпоху они бы ни происходили, всегда остаются таковыми, как они есть теперь, когда совершаются, происходя одновременно и во времени (так как они вообще происходят), и вне его (поскольку таков их характер).

    Наступила зима. Григ не появлялся.
    А потом я получил странное письмо... Я показал его Бобычу, который дольше     всех из нас знал Грига, мы встретились в том нашем кафе. Бобыч прочитал:
    – Лео, это от него...
    Я так и думал. Но оно было написано печатными буквами и всего несколько строк... И из города. Главпочтамт, ячейка такая-то, до востребования. Если из города и от него, то где он?
    Да и эти несколько строк-то какие! Стихотворение. Точнее, часть.

    ...Летней порой мы ложились в густую траву
    Среди орляка, где нас не сыскать никогда,
    И вверх глядели сквозь зелень в прозрачную синеву:
    Словно мы – утопленники на дне, и над нами вода.
    Наверно, порой нам случалось и задремать,
    Но откроешь глаза – а солнце не сдвинулось ни на пядь.

    А вот окончание уже... нет, не прописными буквами, тоже печатными, но с наклоном, как, бывает, собака, когда говоришь ей что-нибудь удивительное, наклоняет голову вбок:

    Мы с волнолома смотрим в глубину,
    На хищных тварей средь зелёных пут,
    Мы видим: облака скользят по дну,
    В земле утрат, – не тонут, но плывут
    Сквозь хрупкие кораллы и цветы, –
    В стране, где раньше жили я и ты.

    Это были не его стихи. И отослано оно было... совсем давно, ещё летом... Когда точно? Может быть, совсем незадолго до... медвежьего происшествия, если не после.
    Но Бобыч тоже мне кое-что показал. Одну книжку. Какого-то латиноамериканца, как я помню.
    – Почитай, – говорит, – потом скажешь. Приходи через неделю.
    – Это такую-то книжищу? – спросил я, покачивая в руке увесистый том.
    Бобыч только ухмыльнулся. Меня это даже задело как-то.
    Я прочёл её за три дня. И знаете...
    – Ага, и ты заметил! – войдя в наше кафе и увидев меня, сказал Бобыч с порога.
    – Заметил, – ответил я, когда он подошёл.
    Потому что сюжет до странного совпадал... Или нам лишь казалось? Вот Ксям нам с Бобычем сказал, что мы желаемое выдаём за действительное.
    Да ещё Фёдор Васильевич написал, что он нашёл флейту. Он ещё раз сходил на то место, в конце октября перед самым снегом было несколько сухих и солнечных дней, и нашёл её неподалёку оттуда, можно сказать, в двух шагах, у самой реки...
    Как всё это могло быть? Может, в то утро он вышел что-то сыграть на рассвете и, услышав шум, побежал к лагерю... Или что это?

    ...Ослик бредёт по снегам, рассыпанным голой рукою.
    Ослик бредёт перед запертой дверью слова...

    А после Рождества я встретился с Инкой.
    Конечно, в нашем кафе. И кто ей рассказал о нём? Это был наш особый, отдельный мир. Ведь и на чердак наш её никогда никто не приглашал, это даже представить себе было невозможно.
    Увидев меня, она кивнула. Я сел.
    – Ну как, пишешь ещё стихи? – спросила она, глядя мимо меня.
    – Пишу, – сказал я, – хочешь, прочту?
    Она опять кивнула. Но я обманул её, простите. Я прочёл не своё, а из одного сборника, который мне прямо перед этим подарил Фил, оно ещё звучало у меня в ушах:
    ...Вся жизнь его в брошюре за гроши...
    А кончается оно так:
    ...Вздыхал по той, что век свой провела
    – о ужас! – дома. То в делах, то без.
    Насвистывать могла. Пройтись могла
    По саду. И с ленцой перо брала
    Ответить на одно из тех чудес,
    Которых ни строки не сберегла.
    Она выслушала молча, не побледнела, не улыбнулась иронически, не нахмурилась, не сжала губ, в общем, не отреагировала никак. Мне стало досадно. Но нападать на девушек с обличениями дело неблагородное, да и неблагодарное, а потому я ничего больше не сказал об этом.
    Она долго молчала, глядя куда-то вдаль. Кофе у меня остыл, и я уже хотел встать и уйти, как она прочитала в ответ:
    – ...Я был как тот, кто, пробудясь, неясный
    Припоминает образ, но, забыв,
    На память возлагает труд напрасный, –
    Когда я услыхал её призыв...
    Её призыв... В нашем случае это был скорее скрип, чем призыв... Но я был ей благодарен за этот ответ, хотя и не смог понять его сразу. Она осталась молчать, а я пошёл к реке, на нашу набережную, ещё куда-то...

    Не думал я, что это произойдёт, но я увидел её ещё раз. Это было ранней весной, кажется, в апреле, тогда только что сошёл снег. Она сама попросила меня прийти, мне предал это Бобыч. Мы встретились снова в «том самом» кафе. Вернее, когда я подошёл, она прогуливалась у входа, тихая и словно серенькая, незаметная, в каком-то беретике. Она ходила вдоль дома, никого не видя. Я окликнул её.
    – Ой, привет, Витька... – улыбнулась она. – Надо же, я и не заметила!
    Я не стал ей напоминать, что я не Витька, а Женька, Женька Трусов по прозвищу Лео. Хотя, может, она была не так уж и неправа.
    Не успели мы усесться за столиком в углу, как она достала какой-то журнал. Я, знаете, уже хотел в самом деле удивиться, как она, раскрыв его где-то ближе к концу, протягивает его мне.
    Я сначала не понял:
    – Что это?
    Там были ноты, какое-то произведение напечатано.
    – Ты попробуй спеть это... – сказала она и стала пить кофе.
    Я внимательно на неё посмотрел. Она, чуть улыбнувшись, пожала плечами. Ну ладно, я попробовал.
    – Стой, – говорю, – так это же...
    Она кивнула и хотела забрать у меня журнал, но я остановил её:
    – Погоди, дай ещё посмотрю.
    Да, сомнений тут быть не могло. Я поднял глаза. Она сияла, едва сдерживая то ли слёзы, то ли улыбку, а может, и всё сразу. Я не стал говорить. Да и что тут скажешь, если кто-то взял да издал одну из Григовых композиций, и автор был не указан. Кто и как это сделал... Откуда же знать, если он, как сказал его отец, всё написанное уничтожил?
    – Ты не узнавала в редакции?.. – я не смог закончить фразу.
    Она без слов отрицательно помотала головой. Ну вот. Стекло теперь стало прозрачным. Я не удивился. Дурацкий был вопрос, можно было бы и сразу сообразить.
    Странное, странное, чудо... Да... А может, это был и не Григ? Ведь Дух дышит, где хочет...
    – Ну... И что же это может значить? – произнёс я, просто потому, что не знал, что здесь можно сказать.
    Но ответ у неё был готов.
    – Одно из двух: или то, что он жив, или... – она сказала это не сразу, – ...или что это не имеет значения.
    «Да, – подумал я. – Мысль эта была бы прекрасна... но всё-таки что-то в ней... чересчур». Я бы мог ещё долго думать об этом, но она наконец убрала ноты и заговорила о другом.
    – Я думаю, он появится... – говорила она. – Помнишь, вы называли его Снусмумриком? А он иногда просто мучил Муми-тролля своим отсутствием, и всё-таки когда-то же он всё равно возвращался... – она улыбнулась, но тут же продолжила серьёзно, улыбка осталась лишь слегка светиться на её лице. – Не может быть иначе, ну сам подумай... Ведь он же... Зачем же Господь тогда давал ему такой талант? Чтобы он просто... пропал?
    – Знаешь, – сказал тогда я, мне показалось, что это как-то поможет, – он очень страдал, что не может тебя понять, как ни старается... Он ведь очень тебя...
    Она перебила меня:
    – Говоришь, не понимал... Да его мысль двигалась в два раза быстрее моей. Я просто не поспевала за ним... Папа считал его гениальным... Но у нас ведь не принято хвалить, – она замолчала, но я не мог договорить своих слов; она произнесла их сама. – Ты говоришь, Лео, что он... – окончание фразы я не услышал, так тихо она его произнесла. – Но он ни разу не сказал мне ни о каких своих чувствах, Лео. Что мне оставалось, скажи? Я ждала.
    Я молчал. Простите меня, я ей не поверил. Чтобы Григ не сказал... А как же музыка? Разве можно было здесь не понять? Что же ещё-то нужно?.. Она перевела разговор на другое.
    Я хотел рассказать ей, что узнал, что Грига видели в монастыре тогда, в то время, но не могли точно вспомнить, в начале или конце месяца. Оттуда он пошёл вниз по реке. Но ведь не мог же он, чтобы попасть на эту стоянку, забегать с другой стороны, ведь естественно предположить, что он так и шёл от города – к монастырю (а значит, и миновав стоянку), а потом – вниз по реке, к морю... Да как-то не сказалось.
    Конечно, ведь вся земля – лишь только средство... Христос посреди нас.
    Сказал некто о сокровенном, что это – единой ладони хлопок. Но ведь и мы здесь – ладони, мы принимаем дар, мы нуждаемся во второй ладони, чтобы найти, исполнить, смочь удержать... Пред чем мы стояли там, на реке, так, как замирают, случается, перед отражением недвижных вод, куда заводит путешественника ускользающий, неслышный, недостижимый голос... Как найти нам его в пространстве? Вот так. Оказывается, жизнь – это не течение и шествие, а предстояние...
    Да, это так. Мы – ладони. Но сколько бы ни было нас, мы всегда одиноки, и это прекрасно. И мы расступились и разошлись, унося каждый в себе необъяснимое, прежде сошедшись словно бы лишь для того, чтобы быть свидетелями странных в своей обычности событий, охвативших необычное, приходящее в этот мир и совершающееся в нём, быть может, не так уж и часто... Всегда. Есть ли что-то такое здесь, в этом мире, что может помочь нам? Ты сказал: «Аз есмь Альфа и Омега...» Руки Твои сотворили нас.
    Цапля, полынная горечь, белёсый отблеск солончаков и ветра, бесконечных песков и ветра, свобода, свобода, и слёзы, и горечь, твой облик бел... Надежда. Твоё небо всегда светло, бесконечная... Твои крылья – пристанище наше.

    Инка попросила меня проводить её, и мы молча дошли почти до набережной, до того самого места, откуда видна церковь, та, которую первым увидел Григ... И тут вдруг она, неожиданно остановившись, сказала:
    – Лео, спасибо... Дальше я сама.
    Я остался здесь и стоял, пока она не скрылась из виду, словно просто уйти мне было нельзя.
    Сквозь лучи заходящего солнца, отражённого речной пеленой, я смотрел ей вслед, удаляющейся угловатой походкой, и видел, как какой-то юноша, посторонившись, уступил ей дорогу и какая-то бабуся, найдя в ней что-то особенное, покачала головой; я смотрел, как смотрят, может быть, на какого-нибудь светлячка, вдруг взлетевшего с твоей ветки, которую ты нёс наподобие фонарика перед собою, и оставил тебя там, где, как с удивлением ты обнаруживаешь, ты оказался...
    Я помню, как Фил обычным своим хрипловатым голосом читал в который-то из вечеров:
    ...А тех двоих, Айлин с Байле,
    Как назову? В подводной мгле
    Две рыбы, к плавнику плавник,
    Плывут меж лилий водяных...
    ...Что им до нас? Они пьяны
    Вином из сердца тишины;
    И в час, когда сгустится ночь,
    Скользят в стеклянной лодке прочь,
    В морскую даль, и, обнявшись,
    Глядят в безветренную высь...
    ...Но тех двоих – забыть бы нам!
    О, неотступная мечта...

    Я мог бы к этому лишь добавить:
    ...И кто-то
    сегодня сочиняет безотчётно
    их заново, быть может...

    Цапля, твой голос в нас, ты никто в этом мире, твои крылья белы, ты над нами, мы отмечены твоей белизной навсегда, пока слышим твой крик... Ты – никто из нас, мы твоё отраженье, ты летишь, проницая весь мир, и твой путь – бесконечность, пока твои крылья не обагрятся кровью, как сердце, и такой ты пребудешь вовек, сияющей красотою...

    С тех пор прошло уже какое-то количество лет – как оценить его – большое или малое? – и с возрастом мы всё более напоминаем ходящие деревья, многие из нас сменили адреса, а некоторые и фамилии или даже имена, и мы, быть может, почти ничего не знаем друг о друге, и историю можно было бы назвать завершённой, хотя, встречаясь, мы всё ещё предстоим, как некогда...
    Но белая цапля,
    в страданиях родившаяся тогда,
    продолжает свой путь в пространстве.

Июль 2008 – Декабрь 2011





Цитаты, использованные в рассказе «Как кричит цапля»

Фукуда Тиё-ни (1703-1775) – японская поэтесса, наиболее известная из женщин-хайдзинов.
Только их крики слышны...
Белые цапли невидимы
Утром на свежем снегу.

Ван Вэй (второе имя Мо Цзе); (699-759) – китайский поэт, живописец, каллиграф, музыкант, наряду с Ли Бо и Ду Фу является ярким представителем поэзии эпохи Тан.
Быстрина у дома под деревьями
Шумит и шумит
     река под осенним дождём,
Бурлит и бурлит,
     низвергаясь по каменной глади.
Взрываются брызгами
     скачущие валы,
Белая цапля
     то взмоет в испуге, то сядет.

Lori Lynn Moore, будучи студенткой юридической школы в Северной Калифорнии, упражнялась в написании хайку, а также других коротких поэтических произведений.
...in the darkness –
the heron’s call
haunts her memories...
перевод:
в темноте
крик цапли настигает её
воспоминаниями

Мацуо Басё (1644-1694) – великий японский поэт, теоретик стиха, сыгравший большую роль в становлении поэтического жанра хайку.
...Как разлилась река!
Цапля бредёт на коротких ножках
По колено в воде...

Анжело Марио Риппелино (1923-1978), итальянский поэт.
Из стихотворения «Лебедь Исканус»
Из глухого и скрипучего
крика лебедя Исканус
родился квартет Яначека...

Fotina – современный автор на сайте Стихи.ру.
Цапля
...Над тихим прудом
Долго-долго кружила
Серая цапля.
Наконец опустилась
В своё отражение.

Ёса Бусон (1716-1783) – японский поэт, мастер жанра хайку, также известен как писатель, эссеист и художник. Наряду с Мацуо Басё и Кобаяси Исса, Бусон считается одним из величайших японских поэтов периода Эдо.
Набежавшие волны
Моют голени синей цапли.
Ветерок вечерний.

Сэй Сенагон (ок. 966-1017?) – средневековая японская писательница и придворная дама при дворе юной императрицы Тэйси, супруги императора Итидзё эпохи Хэйан (794-1192). Известна как автор единственной книги «Записки у изголовья», давшей начало литературному жанру дзуйхицу (дословно – «вслед за кистью», «следуя кисти»; очерк, эссе, поток сознания) в японской литературе.
Из «Записок у изголовья».
«Цапля очень уродлива, глаза у неё злые, и вообще нет в ней ничего привлекательного. Но ведь сказал же поэт: В этой роще Юруги даже цапля одна не заснёт, ищет себе подругу...»

Дилан Томас (1914-1953) – валлийский поэт, прозаик, драматург, публицист.
Цитируется фрагмент из стихотворения «Замри в известняке на склоне, рваный миг...»

Мацуо Басё.
О Мацусима!
Цапли ты облик прими,
Птица-кукушка...
(Сора)

Шицзин – «Книга песен», один из древнейших памятников китайской литературы, уникальный источник информации о языке, идеологии, этике и традициях различных регионов древнего Китая. В классическом виде содержит 305 народных песен и стихотворений различных жанров, созданных в XI-VI вв. до н.э.
Гофын (Нравы царств)
XII. ПЕСНИ ЦАРСТВА ЧЭНЬ
ТЫ СТАЛ БЕЗРАССУДЕН (I, XII, 1)
Ты стал безрассуден, гуляешь с тех пор,
Поднявшись на холм, на крутой косогор!
Хоть добрые чувства к тебе я храню,
К тебе не поднять мне с надеждою взор.
Ты бьёшь в барабан, и разносится гром,
Внизу ты гуляешь под этим холмом.
Порою ли зимнею, летним ли днём
Там с белым стоишь ты от цапли пером.
Ты в накры из глины ударил, опять
Идёшь по дороге на холм погулять.
Порою ли зимнею, летним ли днём
Готов с опахалом из перьев плясать!

У. Шекспир
Гамлет
Друзья, я рад видеть вас в Эльсиноре. Дайте ваши руки. Гостей всегда принимают с комплиментами и церемониями: позвольте же и вас принять на тот же манер, затем что иначе моё обращение с актерами, которое, уверяю вас, наружно будет очень хорошо, покажется лучше, нежели с вами. Добро пожаловать! Но мой дядя-отец и тётка-мать ошибаются...
Гильденштерн
В чём, принц?
Гамлет
Я безумен только при норд-весте; если же ветер с юга, я ещё могу отличить сокола от цапли.
("Сокола от цапли" – т.е. хищника от жертвы, недруга от друга)

Origa – современный автор на одном из сайтов, посвящённых хайку.
вытянув шею
несётся куда-то цапля –
лето уходит...

И.С. Тургенев
Из «Бежина луга».
«...Я поглядел кругом: торжественно и царственно стояла ночь; сырую свежесть позднего вечера сменила полуночная сухая теплынь, и ещё долго было ей лежать мягким пологом на заснувших полях; ещё много времени оставалось до первого лепета, до первых шорохов и шелестов утра, до первых росинок зари. Луны не было на небе: она в ту пору поздно всходила. Бесчисленные золотые звёзды, казалось, тихо текли все, наперерыв мерцая, по направлению Млечного Пути, и, право, глядя на них, вы как будто смутно чувствовали сами стремительный, безостановочный бег земли...
Странный, резкий, болезненный крик раздался вдруг два раза сряду над рекой и, спустя несколько мгновений, повторился уже далее...
Костя вздрогнул. "Что это?"
– Это цапля кричит, – спокойно возразил Павел.
– Цапля, – повторил Костя...»
Толкователь: «Странный, резкий, болезненный крик цапли», раздавшийся в тишине, служит переходом к разговору о загадочных и страшных звуках: так может душа «жалобиться» или кричать леший. Все эти картины передают тревогу, страх, напряжение ребят, подчеркивают их настроение.

Симона Вейль (1909-1943) – французский философ и религиозный мыслитель. Сестра математика А. Вейля.
Из книги «Тяжесть и благодать».
«Мы обладаем лишь тем, от чего отказываемся. Всё то, от чего мы не отказываемся, от нас ускользает. В этом смысле мы ничем – что бы это ни было – не можем обладать иначе как через Бога».

Басё, поэтический дневник.
О Сиогоси!
Цапли здесь мочат ноги,
Прохладно море.

taleko – современный автор на одном из сайтов, посвящённых хайку.
Мимо лотосов,
Опережая лето –
Белая цапля...

Пауль Целан (1920-1970) – немецкоязычный поэт и переводчик. Считается многими одним из лучших европейских лирических поэтов послевоенного времени; он был одним из самых глубоких, новаторских и оригинальных поэтов века.
Из стихотворения «Воспоминание о Франции».
Со мною вспомни: небо над Парижем, безвременье и осень...
Сердца купили мы в цветочной лавке:
они, синея, расцвели в воде.
Дождь начинался в нашей комнатушке,
пришёл сосед, месье Ле Сонж...

Ёса Бусон.
Серые цапли.
Вечерний ветер.
Серых цапель бьют по ногам
Речные волны.

Готфрид Бенн (1886-1956) – немецкий эссеист, новеллист и поэт-экспрессионист, врач.
Из стихотворения «Шопен».
Не написал ни одной оперы,
ни одной симфонии,
только эти трагические прозрения,
запечатлённые маленькой рукой
уверенного художника.

Чжуан-цзы знаменитый китайский философ предположительно IV века до н.э. эпохи Сражающихся царств, входящий в число учёных Ста Школ.
Внутренний раздел, гл. II.
Я расскажу тебе, как придётся, а ты уж, как придётся, послушай, хорошо?

Овидий
Из «Метаморфоз».
...И Ардея пала, которой
Турн могуществом был. Лишь только в огне беспощадном
Город пропал и его под тёплою скрылись золою
Кровли, из груды углей до тех пор неизвестная птица
Вдруг вылетает и с крыл стряхает взмахами пепел.
Голоса звук, худоба, и бледность, и всё подобает
Пленному городу в ней; сохранила она и названье
Города, бьёт себя в грудь своими же крыльями цапля...

...Пришед ко учеником, обрете их спящих от печали... беста бо им очи отяготене...
Лк. 22, 45 и Мф. 26, 43.

Антонио Мачадо (1875-1939) – испанский поэт «поколения 1898 года», драматург, мыслитель-эссеист.
Одиночества, I.
«...мужества святое лицемерье...»

Кавахигаси Хэкигодо (1873-1937) – японский поэт-хайкаист.
Из книги "Собрание хайку нового направления"
Масаока Сики, из книги «Собрание хайку нового направления».
На луг выхожу.
Осыпается мак – над цветами
пролетают цапли...

Ёса Бусон.
Летние горы, равнины, реки
Летние горы.
Пересекает небо столицы
Одинокая цапля.

Мацуо Басё (Пер. Владимира Соколова)
Свежее жниво,
По полю цапля идёт,
Поздняя осень.
В хайку есть только то, что открыто взору, но как бы “на два вершка над землей”. В абсолютной точке нет пространства-времени, все “здесь и сейчас”. И потому цапля, шагающая по жниву, это и вечная цапля, и вечное жниво:
Осторожно ступает
Цапля по свежему жниву.
Осень в деревне.
Мгновенный образ и ощущение вечного присутствия.

Блез Паскаль (1623-1662) – французский математик, механик, физик, литератор и философ. Классик французской литературы, один из основателей математического анализа, теории вероятностей и проективной геометрии, создатель первых образцов счётной техники, автор основного закона гидростатики.
Мысли. Раздел четвёртый, Мемориал, 918.
Реки Вавилона текут и низвергаются и уносят с собой. О, Святой Сион, где всё неподвижно и ничто не низвергается. Нужно сидеть при этих реках, не внизу или внутри, но наверху, и не стоять, но сидеть, чтобы пребывать в смирении сидя и в безопасности наверху; но во вратах Иерусалима мы будем стоять. Посмотрите, неподвижно или текуче это наслаждение; если оно преходяще, то это река Вавилон...

Туве Янссон (1914-2001) – известная финская писательница, художница, иллюстратор. Обрела всемирную известность благодаря своим книгам о муми-троллях. Писала на шведском языке.
Из книги «Шляпа волшебника».
Муми-тролль стоял на мосту и смотрел, как Снусмумрик становился все меньше и меньше и наконец совсем затерялся среди серебристых тополей и сливовых деревьев. Затем побрел к дому через мокрый от росы сад».

Фудзивара Садаиэ (Тэйка) (1162-1241) – выдающийся японский поэт и филолог. Сын Фудзивара Тосинари. Отец Фудзивара Тамэиэ. Наставник в поэтическом искусстве Минамото Санэтомо.
* * *
В поисках добычи
Вышла белая цапля,
Подминая стрелолисты.
Вот где укрылись
Хрупкие ирисы!
1189

В. Золотарев "Охота и охотничье хозяйство № 5 - 1986" Калининградский охотничий клуб
«Где-то над крышей соседнего дома раздается крик цапли: “Као! Као!” Голос у этой неуклюжей заблудившейся в темноте птицы – гортанный и тревожный. Проходит ещё несколько секунд, и печальное "Као!" повторяется, но уже дальше и глуше...»
«...Молчалива цапля, но во время полёта издаёт характерный крик, по которому её легко узнать: громкий и резкий звук вроде “крянк”. Подрастающие птенцы издают однообразные трескучие звуки вроде “куонг-ка-ка-ка”».
«...Обычно серые цапли кричат в полёте, часто в сумерки. Крик резкий, хриплый и каркающий, звучит что-то вроде “фраарк”. В колониях ведут себя очень шумно, во время насеста или кормления птенцов также издавая “фраарк” или другие гортанные звуки вроде “фраук-джаук-джаук-ак-ак”».
«...И нередко оглашают они окрестности отрывистыми, сиплыми звуками, словно бранятся на лету. Вот эти “расстроенные” фаготы мне и хотелось запечатлеть...»
«...Гнездо цапли легко найти в пору вскармливания птенцов (в июне), так как птицы, подлетая к гнезду, часто издают чрезвычайно громкий, резкий и довольно протяжный хриплый крик “гааа... гааа” или “куэээ... куэээ...”, на который птенцы с гнезда отвечают частым гортанным “какакакака...” Уже по этим голосам можно узнать цапель...»

Се Линъюнь (385-433) – китайский государственный деятель и поэт эпохи династии Цзинь. Основным жанром, в котором творил Се Линъюнь, был Фэн Лю. Он был мастером пейзажной лирики, в основном описывал горы и ручьи, поля и сады.
Соседи провожают меня до пристани Квадратная гора
Я грущу оттого,
     что природа меняет свой лик.
Я жалею о том,
     что так скоро кончается год.
Песня княжества Чу
     отзывается грустью в душе,
Песня княжества У
     мне о доме забыть не даёт.
На плечах исхудавших
     просторное платье висит,
В волосах у меня
     пробивается прядь седины.
На вечерней заре
     я сижу в одинокой тоске,
Белохвостая цапля
     кричит на исходе весны.

Г.Х. Гадамер (1900-2002) – немецкий философ, один из самых значительных мыслителей второй половины XX в., известен прежде всего как основатель «философской герменевтики».
Последнее стихотворение Целана.
«...Современная музыка... Неожиданно стали исполняться пьесы необычайно малой длительности и с весьма концентрированным образным строем, которые буквально излучали силу. Скопление диссонансов напоминало густой лес, и из всего этого едва ли можно было надеяться извлечь какую-то гармонию... Увеличение интенсивности мы наблюдаем и в современной музыке, причём дело здесь даже не в господстве додекафонии: исключительная роль диссонансов, как таковых, очевидным образом отличает новую музыку от классической».

Шицзин.
XV. ПЕСНИ ЦАРСТВА БИНЬ
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ ПОХОДА (I, XV, 3)
...Мы ходили походом к восточным горам,
Долго, долго мы пробыли там.
И обратно с востока нам время идти –
Мелкий дождь нас всё мочит в пути.
Там, у куч муравьиных, лишь цапли кричат...

Данте, Божественная комедия. Рай, песнь 2.
...О вы, которые в челне зыбучем,
Желая слушать, плыли по волнам
Вослед за кораблём моим певучим,
Поворотите к вашим берегам!
Не доверяйтесь водному простору!..

Дэвид Константайн (р. 1944) – современный британский писатель, поэт, переводчик.
Из стихотворения «Папоротник».
...Летней порой мы ложились в густую траву
Среди орляка, где нас не сыскать никогда,
И вверх глядели сквозь зелень в прозрачную синеву:
Словно мы – утопленники на дне, и над нами вода.
Наверно, порой нам случалось и задремать,
Но откроешь глаза – а солнце не сдвинулось ни на пядь.
Мы с волнолома смотрим в глубину,
На хищных тварей средь зелёных пут,
Мы видим: облака скользят по дну,
В земле утрат, – не тонут, но плывут
Сквозь хрупкие кораллы и цветы, –
В стране, где раньше жили я и ты.

У.Х. Оден (1907-1973) – англо-американский поэт, родившийся в Великобритании, а после Второй мировой войны ставший гражданином США. Одена называют одним из величайших поэтов ХХ века; он писал в жанре интеллектуальной лирики, обращаясь как к социально-радикальной, так и к философско-религиозной проблематике.
Из стихотворения «Кто есть кто».
Вся жизнь его в брошюре за гроши...
...Вздыхал по той, что век свой провела
– о ужас! – дома. То в делах, то без.
Насвистывать могла. Пройтись могла
По саду. И с ленцой перо брала
Ответить на одно из тех чудес,
Которых ни строки не сберегла.

Данте
Божественная комедия. Рай, песнь 23.
...Я был как тот, кто, пробудясь, неясный
Припоминает образ, но, забыв,
На память возлагает труд напрасный, –
Когда я услыхал её призыв...

Пауль Целан
Из стихотворения «Ассизи».
...Ослик бредёт по снегам, рассыпанным голой рукою.
Ослик бредёт перед запертой дверью слова...

Хакуин Осе (1685-1768) – японский поэт, художник и каллиграф.
Одна рука.
Мы знаем звук хлопка двух ладоней,
А как звучит одной ладони хлопок?

У.Б. Йейтс (1865-1939) – ирландский англоязычный поэт, драматург. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1923 года.
Из стихотворения «Байле и Айлин».
...А тех двоих, Айлин с Байле,
Как назову? В подводной мгле
Две рыбы, к плавнику плавник,
Плывут меж лилий водяных...
...Что им до нас? Они пьяны
Вином из сердца тишины;
И в час, когда сгустится ночь,
Скользят в стеклянной лодке прочь,
В морскую даль, и, обнявшись,
Глядят в безветренную высь...
...Но тех двоих – забыть бы нам!
О, неотступная мечта...

Э. Монтале (1896-1981) – итальянский поэт, прозаик, литературный критик. Лауреат Нобелевской премии по литературе 1975 года.
Из стихотворения «Твой брат ушёл из жизни молодым...»
...И кто-то
сегодня сочиняет безотчётно
их заново, быть может...