Счастье летучих рыб

Кастор Фибров
                ...Ученики, увидев Его идущего по морю, встревожились и говорили:
                это призрак; и от страха вскричали. Но Иисус тотчас заговорил
                с ними и сказал: ободритесь; это Я, не бойтесь. Петр сказал
                Ему в ответ: Господи! если это Ты, повели мне придти к Тебе по воде.
                Он же сказал: иди. И, выйдя из лодки, Петр пошёл по воде, чтобы
                подойти к Иисусу...
                Мф. 14, 24-29

                ...Душа, познавшая Господа, скучает по Нём день и ночь и слёзно
                ищет Его, ибо не может забыть сладости Духа Святого... Если бы душа
                моя не познала Господа, я не перенёс бы столько искушений,
                но пожалел меня Господь...
                Прп. Силуан Афонский

                – Ночь темна, – сказал я, с трудом поднимая взгляд, так как утомился
                смотреть. – Волны, одни волны кругом!
                – Для меня там, – был тихий ответ, – одни волны, и среди них есть
                остров; он сияет всё дальше, всё ярче. Я тороплюсь, я спешу; я
                увижу его с рассветом. Прощайте! Всё ли ещё собираете свой венок?
                Блестят ли его цветы? Не скучно ли вам на тёмной дороге?..
                А.С. Грин, Бегущая по волнам

                Все сказки – только сны о том родном мире, что всюду и нигде...
                Внутрь идёт таинственный путь. В нас или нигде –
                вечность с её мирами, прошедшее и грядущее...
                Новалис, Фрагменты


    ...Над волн тяжёлою стопою
    Летим... И, не смыкая глаз,
    Их равнодушною толпою
    Вновь море обымает нас.

    И странен путь среди страданий,
    Но восходя, как вечный сон,
    Над зыбью в кров прозрачных зданий,
    На крыльях призрачность несём.

    Она как свет, забытый в полдень,
    Как мах единого пера
    И росчерк клёна в вечер поздний...
    Как жизнь, её дыханье, рай...

    Она – их след и образ слабый,
    Но нет иного среди волн,
    В ней смертный пот, сиянье славы
    И молний отсвет грозовой.

    Преходим мы. И вод блистанье,
    Мерцанье ряби в сонный бриз
    Возносит крылья в кровы тайны,
    Где воздух вожделенный близ.

    Нас свет влечёт, – в нём счастье песни, –
    В нём, сердца уставляя бег,
    Средь моря возводящих лестниц
    Летим, как падающий снег,

    И вновь восходим, тщась настигнуть,
    Остаться в нём теперь, всегда,
    И гребни волн под нами выгнув,
    Крылатая поёт вода, –

    И так летим... Всего – мгновенье
    Его дыхания, но как
    Огромна жизнь, где свет без тени
    И смерть, как небо, высока...

    ...Его солнечные, сияющие небом, ликующие и мучительно-прекрасные просторы всегда все эти дни были перед глазами.
    Возможность тому давал полный штиль, под кровом которого проходили они, и разве что только два или три раза случалось нечто слабо напоминающее какое-то волнение.
    Словно дыхание, протекающее из недостижимого никаким взором начала в столь же сокрытый и удалённый конец, серебристая и золотая рябь трепетала на краях бесчисленных крыльев, на зеркальных ликах встающих на цыпочки, усиливающихся подняться из глубин полного штиля летучих рыб... Конечно, теперь здесь не существующих, впрочем, столь же реальных, как отображение сокровенных чувств и состояний на лице человека, иногда ясное и отчётливое в своей завершённости, а иногда лёгкое и едва различимое в своей глубине.
    Слепящее сияние и мелькание отблесков – там, где соприкасаются три: вода, солнце и ветер, впрочем, едва заметный. Самая эта призрачность изменений, всегда возвращающихся к самим себе... И всё же, как она прекрасна! Преходящесть, умираемость, и одновременно – вечность. Поскольку неизгладим с этого напоенного солнцем изумрудного лика, пока наконец когда-то не станет опять всё новым, ни один изгиб или отблеск этих сияющих волн – память о них жива в каждом новом движении... Движении, словно стремящемся возлететь, раствориться в небе, иногда действительно взлетающем и несколько мгновений парящем среди солнечного воздуха летучими рыбами. И если жизнь, как говорят, это предоставленная возможность, то, как ни кратки для них эти секунды, когда, спасаясь от преследующих их хищных рыб, восходят они над естественной им стихией, хотя здесь их и подстерегают птицы – эти мгновения драгоценны и вечны. Проницающие дыхания ликующей свободы, становящейся вечностью, памятью о которых, хотя и неуверенно и почти вслепую продвигаясь в пространстве, летят они...
    И небо! Там, где соприкасается с ним плавкое золото волн, и выше! В эти дни совсем почти не было облаков.
    И лодки, и корабли, сиреневыми тенями скользящие в сквозном, всё объемлющем свете.
    И чайки, и даже лебеди, то покачивающиеся среди нестерпимого сияния, то поднимающиеся в воздух.
    А вечером на волнах появляются тени их самих, этих засыпающих волн, и море как будто темнеет, оставаясь, впрочем, самим собой...

    – ...Если хотите, я мог бы предложить вам... – прерываясь от неловкости, произнёс хрипловатый голос и замер в ожидании.
    Молодой человек, едва оторвав взгляд от вовлекшей его в себя безбрежной дали, обернулся к говорившему.
    Это был дед в характерной соломенной шляпе, с пышными усами и неожиданно застенчивым взглядом сокрывавшихся в глубине морщин и тени шляпы светло-голубых глаз.
    – ...Я мог бы вам предложить, – снова сказал он, – вариант с домом. Ведь вы отдыхающий?
    – А? Я... Да, – наконец придя в себя, невольно улыбнулся этому определению вопрошаемый. – Я отдыхающий.
    – А то я вижу, – облегчённо вздохнув, продолжил дед, – что вы тут уже целый день с вещами стоите...
    Молодой человек хотел что-то сказать, быстро вдохнув воздух, и приоткрыл уже рот, но потом снова закрыл его и наконец сказал, но, видимо, нечто другое:
    – Да, в самом деле, уже целый день.
    Они замолчали, с несколько недоуменным ожиданием глядя друг на друга. Наконец дед, словно продолжая оживлённейшую тираду, произнёс, махнув рукой куда-то в сторону и чуть за спину:
    – Ну что, идёмте, а то автобус уже скоро, и если он уйдёт... – он вдруг осёкся, словно в испуге, выбирая слова. – А-а... Э-э... М-м...
    Молодой человек вздохнул и нагнулся за вещами. Выпрямившись, он коротко сказал, помогая своему собеседнику выбраться из пут овладевших им междометий:
    – Идёмте.
    А дед, получив такую поддержку, радостно продолжал на ходу:
    – А я вижу – у вас мольберт – ну, думаю, значит, художник, а у нас там такие места! – как раз для художников...
    – Это этюдник, – заметил молодой человек, скрывая улыбку, – и к тому же... – он вдруг опять переменился и сказал другое: – Докуда идти?
    – Вот. Вот, – поспешно сказал дед, тыча узловатой рукой в сторону покосившейся бетонной коробки, обозначавшей собой остановку. – Сюда. Минут через пять автобус...
    Они поднимались от набережной к небольшой площади, к которой сходились из верхней части города узкие улочки, мощёные булыжником. Дома их, из такого же камня, только крупнее, стояли, наклонясь то так, то этак, штукатурка на их стенах местами потрескалась, виднелись крепёжные балки. Дерево, из которого они были сделаны, выглядело удивительно. Чистого и звонкого стального серого цвета, оно, казалось, на краях и срезах и острым было, как сталь. Такие же здесь были и подпорки под террасы и балконы. То и дело стены этих домов, то обшарпанные и потрескавшиеся, то, наоборот, ухоженные и белёные, впрочем, всё так же живописно неровные, были повиты плющом или виноградом, пышные плети которых отбрасывали теперь на них сиреневые и фиолетовые тени. Наступал летний вечер.
    Площадь эта была последней асфальтовой точкой в городе, здесь было и «кольцо» автобуса.
    Наконец наши путники достигли своей непритязательной цели. Подойдя к видавшей виды бетонной коробке, на крыше которой в еле заметных углублениях местами виднелся мох, дед опустил свою корзину на землю. Обширная и удобная для переноски на плече, с длинным и широким ремешком, послушно складывавшимся внутрь, она казалась специально предназначенной для каких-то прекрасных плодов или редкостных находок.
    Молодой человек, послушно шедший за своим вожатым, остановился рядом, однако вещи свои продолжал держать в руках. Этюдник у него то и дело норовил сползти с плеча, и ему приходилось поправлять его, – он так и делал это с сумкой в руке. Дед, покосившись на него, посмотрел на дорогу, покашлял тихонько, но ничего не сказал.
    Отсюда был хорошо виден весь город, разве что верхние улочки оставались вне поля зрения, но чтобы обозреть и их, нужно было взбираться на скалы, мирно и даже как-то флегматично возвышавшиеся над городом. Расположен он был в расширявшемся к морю ущелье, занимая обе его стороны, впрочем, одна, более пологая, была и обжита больше, здесь они и стояли теперь.
    Возле побережья скалы были белыми, слоистыми, иногда серо-белыми, редко зеленел на них кустарник или какие-то пучки трав. Выше они становились жёлтыми, зелёно-жёлтыми, буро-жёлтыми, чудесно-жёлтыми... И там растительность не была обширной, заполняя лишь в каких-то углублениях и трещинах скопившуюся почву. И выше – опять они делались серыми, сиренево-серыми... А выше уже были облака. И дальние горы, которые уже – выше облаков.
И перед всем этим, как ликующее лицо встретившего нас друга, предстояло море, летнее море. Обычно серебристая, золотистая полуденная рябь его, в которой корабли делались лишь тенями, сиреневыми, фиолетовыми, синими тенями среди переливающейся, смешавшейся с солнцем и светом поверхности вод, теперь уже темнела, становясь оранжевой, восхитительно красной... Днём вблизи они были изумрудными, изумительно прозрачными, – кажется, протяни руку, и вот уже дно, но нет – до него несколько метров.
    И над всем этим все эти дни – сияющее беспредельной, от жара белёсой близ горизонта лазурью голубое небо. Теперь оно становилось прохладней, горизонт, приемлющий солнце, окрашивался в радужные тона, окутываясь сиреневым и фиолетовым и лишь вверх взметая, словно восходящее дыхание, тёплые тона... И, словно плач, соприкосновение белеющей здесь лазури с истончающимся жёлтым, тонким, как призрак, едва заметным...
    Галечные пёстрые пляжи, с выгоревшими тентами палаток и навесов, где под галькой местами проглядывает песок, – теперь они были почти пусты. Вечер был уже вокруг, и веяло прохладой.
    Уже скалы отражали на город морщинистыми своими ликами слабеющий свет заходящего солнца. Каменная набережная с парапетами и чугунными решётками, с исходящими в море несколькими молами, сокрывала, – как, бывает, ребёнок объемлет что-то для себя дорогое, – пары, небольшие группки людей, то тут то там медленно проходящие, на уютных скамейках недвижно созерцающие море, наконец, сливающиеся силуэтами с парапетом, словно вырастающие из него, как скульптуры, неподвижно устремлённые вдаль.
    Это было самое ухоженное место в городе, здесь деревья и кусты были подстрижены, скамейки были чисты, но дальше, направо, налево и вверх в город царила живописная южная запущенность, всё росло вольно и буйно. По сторонам от пляжа, где скалы подступали ближе к берегу и из воды показывалась какая-то растительность, плавали лебеди, множество чаек любило отдохнуть здесь, сонно качаясь на волнах или деловито плавая и ныряя, дальше в море было царство дельфинов. Нет, конечно, они не царствовали – они едва показывались здесь, ускользая от людских рук, а часто и взоров. Но это был их простор, где лишь издали видели их резвящимися и играющими, в ликующей их странной и страннической жизни...
    Чуть дальше в город, но близ набережной, был небольшой рыночек, возле которого и встретились два теперешних спутника, молчаливо внимающих закатному солнцу и укрывающемуся зыбкими сумерками городу. Ещё ближе в город стояла небольшая и очень уютная церковь, молодой человек, глядя на неё, улыбнулся.
Автобуса всё не было.
    Наконец молодой человек прервал молчание. Очень медленно, словно через силу и продолжая притом глядеть куда-то вдаль, он произнёс:
    – Да... Я забыл спросить... – интонации его были очень спокойны, даже равнодушны. – Сколько мне будет это стоить?
    Может быть, даже слишком спокойны.
    Дед, оторвавшись от созерцания, почесал шею и хмыкнул:
    – Так ведь... Собственно, посёлок-то наш в горах, там всегда обычно недорого... Э-э...
    И тут они разом посмотрели друг на друга. Какое-то мгновение на их лицах было написано изумление, может быть, и не самое величайшее, но достаточное, чтобы его отметить. И вдруг они, не сговариваясь, рассмеялись. Смеялись, наверное, минуты две.
    – ...А я-то думаю: “как-то он согласится?” – сквозь выступившие слёзы сказал дед. – Честно говоря, особой надежды-то у меня не было... Но потом думаю: “нет, раз он с мольбертом... этим... этюдником, то должен... Все ведь художники любят горы...”
    – Да это не мой этюдник, – сказал юноша, пряча рвущуюся наружу улыбку.
Лицо у деда вытянулось, ну, а молодой человек, естественно, опять рассмеялся. Дед крякнул, покачал головой, вздохнул... и тоже улыбнулся.
    – Простите, что я... Просто у меня... – вздохнул молодой человек, ещё улыбаясь. – Я, признаться, тоже боялся, что ничего у меня не получится... У меня ведь, знаете ли, история вышла...
    Дед на секунду нахмурился, но потом, словно от кого отмахнувшись, снова принял благодушный вид.
    – И какая же? – с простодушием спросил он.
    – Да вот... – начал объяснять молодой человек. – Этюдник это моего друга... Кстати, он меня сюда и притащил... Он художник... Быкин такой Гарик... э-э... ну, Игорь то есть... С нами ещё один наш друг хотел ехать, Митя Чухлинский, тоже художник, да не получилось у него... Так вот. Сняли мы с ним на двоих полдома, собирались жить здесь примерно два месяца. И вот, пробыли мы тут лишь только неделю, как этот Мурильо умудрился в кого-то втюриться и умотать неизвестно куда. Даже этюдник и почти все вещи оставил. Хорошо хоть записку написал, что с ним, а то думай потом... Ну, он знает, конечно, что я вещички его не выкину на помойку... Появится когда-то. Но деньги мы договорились выплачивать понедельно, и как раз-то и нужно было уже платить... И у меня одного уже на эти полдома не хватило... Пришлось мне оттуда уйти. Походил я по городу – и, то ли они уже все знали нашу историю, то ли ещё что, но никто не хотел меня брать... А мне, знаете, как-то так уже не хотелось куда-то отсюда перебираться... Ну, в смысле, куда-то далеко, – поспешно добавил юноша. – И вот, стою я и думаю... Ни о чём, собственно, не думаю. И тут – вы.
    – Ну, а что дальше-то ты собирался делать? – незаметно перейдя на «ты», спросил дед. – Ну, если бы я не появился?
    – Не знаю, – пожал плечами юноша. – Сегодня собирался на скамейке спать...
    Дед опять крякнул. Оба они вдруг замолчали.
    – Н-да, – вздохнув, через минуту сказал дед. – Завтра я бы тебе уже не предложил... Ну, а сам-то ты кто? – меняя тему, спросил он снова.
    – Володя меня зовут, – добродушно ответил юноша. – Володя Филисов. Только меня, кажется, так весь универ и звали Филом, никак иначе... Одни только преподаватели, наверное, и вспоминали моё настоящее имя. Да ещё филфак... э-э... филологический факультет у меня... Так что... – он замолчал, несколько озадаченно глядя на показавшийся в начале улицы автобус. Дед, похоже, не слышал его приближающегося звука. – Нам, кажется, пора... – юноша кивнул в ту сторону.
    – Ну, а меня – Михаил Васильевич, – с некоторым опозданием представился дед, протягивая молодому человеку узловатую загорелую кисть. – Дозорнов Михаил Васильевич, – и добавил, пояснительно кивая в сторону приближающегося транспорта. – Как обычно, на пятнадцать минут опоздал. Дороги у нас, понимаете...
    Он уже не оглядывался на своего собеседника, проверяя, не насторожило ли его это бесхитростное сообщение о неудобствах его нового курортного местожительства. Да и лицо того не выказывало ни малейшей тревоги или неудовольствия.
    Когда подъехал в автобус, из-под большого куста сирени рядом, где, как оказалось, притаилась скамейка, встали ещё несколько ожидающих. Молча сели все они в автобус, молча и ехали. Только на заднем сиденье две пожилые женщины вполголоса обсуждали дневные новости.
    Миновали город и стали медленно подниматься по извилистой и часто неширокой дороге в горы. Фил, которому досталось место в середине, то и дело косился влево, через голову Дозорнова глядя на открывающиеся пред ними вечерние виды. Через обширный, даже плоский залив, где расположился оставленный ими город, виднелись огни ещё какого-то поселения, разноцветными тёплыми огнями раскрашивая колеблющуюся поверхность темнеющих вод. Ещё звучали последние аккорды заката, солнце уже опустилось за горизонт... Но вот и они поднялись так высоко, что уже невозможно стало рассматривать побережье, оставшееся у них за спиной. Фил вздохнул и закрыл глаза.

    ...Его разбудил Дозорнов:
    – Володя! Володя! – шипел он, толкая его в плечо. – Поднимайся! Наша остановка... – последнее он сказал совсем тихо.
    Тот, сопя и сонно хлопая глазами, вывалился в проход между креслами, кое-как схватил в охапку свои пожитки и, спотыкаясь о стоящие в проходе сумки, выбрался наружу. Вслед за ним налегке со своей романтической корзиной появился и Дозорнов. Больше никто здесь не выходил. Автобус пофырчал, лязгнул дверями и вразвалочку стал карабкаться дальше вверх по причудливому горному пути. Когда стих его шум, стали слышны ночные сверчки, кузнечики... Мягко светили над ними звёзды. Небо было ещё чуть белёсым: с юными в румянце горами прощались сумерки. Луны видно не было, здесь её закрывали горы.
    – ... А наверху у него конечная, там шофёр и живёт... – проговорил Дозорнов.
    Он говорил и что-то ещё, но лишь на последних словах он обернулся от калитки перед каким-то домом, которую открывал, к Филу, и только эти слова и были ясно слышны.
    – Вот сюда проходите, – продолжал он, вдруг снова перейдя на «вы». – Я сейчас только заскочу на минуту к себе и вас догоню... – и, оставив перед ним распахнутой калитку, стал подниматься вверх по дороге.
    В окнах этого селения уже горели огни, то тут, то там пробиваясь сквозь густую сеть деревьев... Впрочем, далеко Дозорнов не прошёл – его дом был соседним с этим.
    Фил, проводив его взглядом, нерешительно потоптался на пороге открытого перед ним двора... и ступил внутрь.
    Всё здесь выглядело немного загадочно и даже как-то таинственно. Огонь в этом доме светил еле-еле... Две лампочки, одна под жестяным плафоном на сарае, другая перед входом на веранду дома, восковым светом освещали двор. Фил медленно шёл вперёд, шаг – и долгая остановка, словно некое раздумье, словно бы он прислушивался к чему-то, но как-то не слухом, а... всем собою. Нужно было дождаться Дозорнова, который объяснит, где здесь... Или что это за дом?
    Тишина здесь покрывала всё. И этот огонёк в окне дома, хотя и слабый, но близкий, светил в ней так, будто находился от него за тридевять земель пути. Ещё близ были сумерки, и к свету ламп добавлялся и их, ещё сияющий прозрачным дыханием, но уже зыбкий и колеблющийся свет.
    Пейзаж двора... Это был правда пейзаж – не случайно оставленные здесь и там, и не стоящие на отведённых им местах словно цепные псы, вещи и предметы – он и правда был каким-то чудным и интересным, даже... сказочным. Впрочем, всё это было каким-то... будто подёрнутым слоем патины, состарившимся и запущенным. Может быть, это и добавляло сказочности?
    Дорожки из гладкого морского булыжника, теряющиеся среди буйной зелени газонов – хотя это были уже не газоны, а просто лужайки: на них повсюду виднелись горные валуны, лишь немного отшлифованные собственным падением и падением на них других камней, словно отработанные кремни или старые воины виднеющиеся в случайном на первый взгляд порядке в этом обширном преддверии дома и сада... Сарай с такой высокой стеной, что можно было подумать, что он двухэтажный, но окон вверху не было ни одного, а двери были низкими. Всё пространство над ними занимала живописно растянутая рыболовная сеть. В самом углу двора, где занозистый забор, весь заросший бурьяном и оттого похожий на старого барбоса, охраняющего калитку, переходил в плетёную изгородь, – колесо от телеги, надетое на высокий шест, будто для аиста... На кольях плетня – пара старых прохудившихся крынок... Куст сирени, рядом – жасмин, подле них – скамейка с чем-то забытым на ней, похожим на широкополую шляпу... В ускользающих сумерках было уже едва видно, а пергаментный свет ламп не достигал сюда, во двор, заслонённый ветвями яблони... Где-то в тени трав при дорожках явно затерялись ночные фиалки, а возле окон веранды виднелись меланхолические цветки душистого табака, – всё это благоухало теперь, среди вливающейся в густое пространство оставленного днём тепла ночной прохлады...
    Фил сделал ещё шаг, что-то звякнуло рядом. Это была жестяная лейка, стоящая на краю дорожки. «Клод Моне...» – улыбнувшись, прошептал Фил. Стукнула за спиной калитка: Дозорнов спешил на помощь. Он отсутствовал всего несколько минут, а прошёл словно час.
    – Ну что, идёмте, я представлю вас хозяевам, – чуть тронув Фила за плечо, почему-то шёпотом сказал дед.
    Он словно боялся нарушить царящий здесь дух таинственности. Но скоро выяснилось, что причина такого его поведения была в другом. Или, точнее, не просто в таинственности. Когда подошли к ступеням веранды, дед остановил Фила, в самое ухо ему прошептав:
    – Здесь нужно идти тише, чтобы не потревожить... э-э... вы завтра сами узнаете...
    Фил только кивнул головой – всё здесь соответствовало друг другу.
    Миновав отгороженную от прохода толстой занавесью веранду, они вошли в дом. Здесь Дозорнов, как только закрылась за ними дверь, явно приободрился и нарочито прокашлялся, давая знать хозяевам о приходе гостей. В большой гостиной (она была именно такой), открывшейся им или, лучше, скрывающейся от них в полумраке дома, едва разбавляемом падающим сбоку светом, было пусто. Из соседней комнаты, дверь которой выходила в гостиную, откуда и падал в неё косвенный свет, вышла пожилая женщина. Нельзя было назвать её бабушкой или старушкой – такова была её походка и вся стать, хотя по летам своим она и соответствовала бы этому именованию.
    – Добрый вечер, Михаил Васильевич, – негромко, но ясно сказала она. – Вы...
    Она замолчала, ожидая ответа, потому что вопрос касался присутствующего здесь Фила.
    – Добрый вечер, Елизавета Григорьевна, – почтительно ответил Дозорнов. – Да, я прив... приехал с гостем. Вот, это Владимир. Он бы хотел снять у вас ваш флигель.
    У Фила, начавшего обычный приветственный полупоклон, вытянулось лицо.
    – Э-э... Я... Вы, наверное, не поняли... – он глядел то на Дозорнова, то на хозяйку. – Я не могу снять целый флигель, – жалко мямля, наконец выдавил из себя он.
    – О-о, это ничего, молодой человек, – снисходительно улыбнулась величественная дама. – Я думаю, мы сможем с вами договориться. Только... – в интонации её вдруг скользнула какая-то осторожность, –  я предложила бы сделать это завтра... Время уже позднее, и... Пойдёмте, я покажу вам, где вы будете жить, – она указала рукой куда-то в синеющую глубину гостиной.
    Фил, глянув в ту сторону, вопросительно посмотрел на неё.
    – Там ещё один выход, – опять улыбнувшись, пояснила она. – Идёмте, я покажу вам ваш флигель... Да, – вдруг остановилась она, когда они уже начали спускаться со ступенек этого крыльца. – Может быть, вы голодны? У меня случаю есть овощное рагу...
    – Э-э... Я... я даже не знаю, что сказать, – удивлённо улыбаясь, покачал головой Фил. – Честно говоря, очень голоден, но... Это как-то даже так неожиданно...
    – У нас ведь свой огород, и это нетрудно, – улыбаясь ему как ребёнку, ответила дама. – Идёмте, я покормлю вас... Спасибо, Михаил Васильевич, – сказала она Дозорнову, который зачем-то плёлся за ними и чуть не натолкнулся при остановке на спину Фила, – что привезли нам такого замечательного постояльца. Поужинаете с нами?
    – Да я... – замялся было и Дозорнов. – Спасибо, конечно, но... Я и дома могу... – но, подняв глаза на Елизавету Григорьевну, вдруг быстро согласился: – Хорошо, спасибо, раз уж у нас сегодня такое общество, я не откажусь.
    И даже в неярком свете, едва достигавшем их из полуоткрытой двери, откуда вышла хозяйка, было видно, как загар на морщинистых скулах деда стал чуть темнее.
    Эта дверь, как оказалось, вела в кухню. Там было довольно уютно, но рассматривать её у Фила уже, похоже, не было сил: он сидел, плечом привалившись к стене и уткнувшись взглядом в стол, глаза его были полузакрыты, словно он уже спит и лишь его оболочка присутствует здесь. Впрочем, появление ароматного овощного рагу понудило его вернуться. Его затуманенные глаза вновь заблестели, и на лице появилась привычная лёгкая улыбка.
    Их ужин и можно было – с известной натяжкой, конечно, но всё же – назвать праздничным, однако Елизавета Григорьевна так и оставила в кухне неяркий свет укрытого тканевым плафоном бра, и в гостиной продолжал царить тот же полумрак, едва разбавляемый косым лучом пробивающегося сквозь приоткрытую дверь света.
    И всё же здесь можно было яснее видеть, какова она, хозяйка. Собранные в косы и высоко поднятые тёмные с сильной проседью волосы. Правильные черты лица, которое не уродовала сеть морщинок, свидетельствующая о пришедшей старости, впрочем, благородной. Тёмные, ещё ясные глаза, взгляд, могущий быть и ласковым, и испепеляющим, и пронзительным. И во всём – то, что называется «царственная осанка». Явно было, что это сильный характер.
    Хотя Фил и не рассматривал её (всё-таки устал очень, да и неудобно), но это ведь неизбежно, когда человек к тебе обращается, а ты ему что-то отвечаешь.
    Впрочем, они, ужиная, и говорили вполголоса. Собственно, тон этому задала Елизавета Григорьевна. Как только они вошли в кухню, она, прежде говорившая хотя и не громко, но всё же обычным голосом, теперь перешла на пониженные и камерные тона, можно сказать, почти на шёпот. Дозорнов, тут же последовавший её примеру, со значением посмотрел на Фила, когда тот открыл рот, чтобы что-то произнести. Но тому, кажется, напоминания были излишни. Так они и прошептали весь ужин и – странно – никого из них, видимо, не удивляла такая – несколько нелепая – обстановка.
    За ужином – незаметно как – Фил рассказал, что ему двадцать один год с половиной, что он только что окончил филфак и с этой осени будет работать учителем в сельской школе далеко на Севере, где один из посёлков называется Ыкырдак, что он пишет разные истории, и одну из них даже напечатали в одном журнале, что он обожает сельскую местность, особенно горы, что рисовать он не умеет, хотя мечтал бы научиться и, раз уж этюдник с красками попал ему в руки, то он...
    И тут вдруг Дозорнов посмотрел на часы и ахнул.
    – Простите... – выдохнул он, вскакивая вместе со стулом, чтобы не загремел; лоб его покрылся испариной. – Мне пора... и... – он улыбнулся им на прощанье, но улыбка вышла не очень весёлой, а глаза его бегали, словно ища, где спрятаться.
    Проводив соседа, Елизавета Григорьевна вернулась к сонно хлопающему глазами постояльцу.
    – Что ж, – грустно улыбнулась ему она, словно поясняя что-то, но, думается, он вряд ли мог что-либо сейчас уяснить, – пойдёмте, я покажу вам ваш флигель...
    Фил уже еле шёл. Не глядя, куда идёт, он взобрался вслед за хозяйкой на второй этаж какого-то строения, выслушал, тупо глядя вперёд, какие-то инструкции и, как только за ней закрылась дверь, почти что рухнул на кушетку.
    Но вдруг его засыпание, точнее, падение в сон, прервал грохот разбиваемой посуды, донёсшийся из дома с соседнего участка. Промычав что-то невнятное, Фил приподнялся на своём ложе, пытаясь глянуть с него в открытое окно. Оно выходило как раз в ту сторону. Но ничего не было видно, а вставать после такого дня так трудно, и он снова опустил голову на подушку. Больше звуков не было, но хотя бы они и были, он вряд ли бы их уже услышал, потому им тут же овладел бездонный сон.

    Утро было столь же чудесным – или даже ещё более – но уже в новом качестве, чем вчерашний вечер. Это было не так, как когда словно неотвязный сон окружает всё странная необычность, – нет, скорее это было похоже на обновление сада, который, хотя и помнился иногда цветущим, всё равно оказался другим и новым, когда опять внезапно зацвёл. Или, может быть, как бывает, когда после тихого и удивлённого пребывания в скромных, необыкновенных пещерах, изукрашенных таинственными сталактитами и сталагмитами, выходишь снова на свет и вдруг видишь, что мир сияет, и он нов, как полдень, и небо объемлет тебя, как и ты – небо, и как тогда жаль, что нельзя вот так просто – взять и полететь...
    Может быть, именно это выражало лицо Фила, когда он проснулся, – удивление. Да и само событие пробуждения совершалось как-то необычно, хотя и просто, – видно, всё было немного иным, и не только обстановка, обстоятельства...
    Солнце, отражаясь от стекла оконной створки, чуть колеблемой лёгким ветром, призрачным отблеском скользило по лицу спящего, как если бы он лежал под водой, и солнечная рябь волн отражалась на его лице. Словно политое огнём, стекло то вспыхивало ярче, когда хотел того ветер, то ослабляло своё сияние в такт какому-то дальнему дыханию, и тогда в нём уже звучало непостижимо ликующее небо.
    Солнце взошло уже давно, но не удивительно, что отнюдь не сразу почувствовал его приход спящий – слишком много было вчера трудов и впечатлений. Хотя, впрочем, какие труды? Но бывает такого рода труд, который, хотя и не охватывает и не отражается в теле, однако на деле оказывается более тяжёлым, чем просто телесный...
    Первое, что сделал Фил, открыв глаза, – это прищурился. Такое солнце! Вздохнул и, потянувшись всем телом, поднялся. Оконная створка качнулась ему навстречу, принося в отражении, словно в горсти с водой, небо, горы, небо и горы, и море! Огромное чудное море! Как оно было видно отсюда, с гор! Где-то там – чайки и чайки, и лебеди, и иногда – буревестник...
    Он вернулся к кровати и, присев, натянул видавшие виды джинсы, зашнуровал кеды и, поднявшись, опять подошёл к окну. Но нечего отсюда было рассматривать. Почти прямо перед ним возвышался забор, едва не достигая высоты оконного отлива, а за ним сразу – огромная айва с роскошными плодами, сквозь ветви которой едва виднелся соседский дом. Фил ещё раз глянул в оконную створку, приносящую ему то такое, то иное отражение, и фыркнул от нелепости такого созерцания. И в самом деле – всё равно что в замочную скважину подглядывать.
    Повернулся и оглядел свою комнату. Обустроена она была очень просто – кушетка, два стула, столик, шкаф, полка для книг или ещё чего-то, этажерка в углу... На стенах ни одной картины и вообще ничего подобного... А вот этажерка была замечательная. Сооружённая из какой-то дикой древесной поросли, она была несимметричной и неровной, что называется, «дачный стиль». Но было в ней нечто гораздо более живое и притягательное, чем во всей ровной и стандартной мебели.
    – Хм... как она сюда попала? – улыбнувшись её виду, пробормотал Фил.
    Но отвечать было некому, и он, вздохнув полной грудью летний воздух и ещё продолжая улыбаться, вышел из комнаты на этаж.
    Помещение, в которое он попал, напоминало капитанскую рубку, только вид из неё был не на океанский корабль, а на дом, в котором он вчера был накормлен ужином, прилегающий к нему дворик с разными хозяйственными подробностями, какой-то сарайчик, за ним виднелись грядки с картошкой, ещё что-то... В другую сторону, за домом, был тот самый странный сад, который вчера задержал его в себе, сделав его мальчиком, попавшим в чудесный замок... Этот дом стоял далеко от забора, как обычно стояли старинные русские усадьбы.
На этаже была ещё одна дверь, видимо, в другую комнату, виднелся проём лестницы, ведущей вниз, и... балкон! Здесь был балкон! Ну, вернее, конечно, балкончик, но всё же! Всё же это было замечательно. До его стоек, подпирающих лёгкую над ним крышу, достигали с земли побеги плюща и ещё какого-то растения с алыми, похожими на колокольчики цветами, с другой стороны – винограда с почти готовыми гроздями... Стоял в уголке плетёный стул...
    – Рай какой-то просто... – опять прошептал Фил, пробегая повсюду сияющим взглядом.
    И этот рай находился в горах, словно бы на ладони поднесённой к глазам руки, и вокруг были горы, и выше поднимались горы, и дорога извилистою лентой уходила в проёме между утёсов ввысь. Они окружали это селение наподобие благоговейно склонившихся к странной его тайне великанов, от пристального своего внимания и превосходящей их глубины сделавшихся каменными... А выше них было небо, почти все эти дни ликующе безоблачное, иногда, впрочем, как бы какой задумчивостью, подёрнутое лёгкой дымкой, особенно когда полдень достигал высоты, растворяя всё до самых мельчайших предметов парящим повсюду светом. И над крышей близстоящего дома, и в стороны от него было море, до самого горизонта – море, и более него – ничего...
    – А вы правда художник? – спросил вдруг в воздухе детский голос. – Я видел вчера у вас этюдник...
    Фил повертел головой, но источника голоса видно не было. Он пожал плечами и хотел уже вернуться с балкончика внутрь флигеля, блаженная улыбка на его лице стала задумчивой.
    – Я здесь, прямо перед вами... – снова сказал голос.
    Фил вытаращил глаза, глядя перед собой, но... Дом, крыша... обмазка стен... окна из красиво морёного дерева... и... Где?
    И тут он увидел выглядывающую из щели между штор в окне прямо перед ним чумазую мальчишескую физиономию. Впрочем нет, не чумазую, – просто очень загорелым был этот шпионский субъект.
    Тогда Фил, стараясь попасть ему в тон, быстро оглядевшись по сторонам, словно опасаясь слежки, присел на балкончике, глядя на своего собеседника сквозь щель штакетника.
    – Вы кто? – прошептал он строгим шёпотом, обращаясь к скрывающемуся между шторами. – Скажите пароль...
    Тот прыснул, отчаянно пытаясь сдержаться, даже пропал на секунду, но, тут же появившись, таинственным шёпотом и со значением произнёс:
    – Горный сокол – Альбатрос!
    И тут же, почти без паузы:
    – А вы кто? Скажите ваш пароль?
    – Я? Мой? М-м... – Фил изобразил минутную задумчивость. – Я – Летучая рыба!
    – Чингачгук – Летучая рыба? – переспросил мальчишка, покатываясь от беззвучного смеха и одновременно изо всех сил стараясь не шуметь.
    В своём веселье он был похож на подсолнух.
    – Нет, – засмеялся и Фил. – Просто – Летучая рыба. Вот, прилетел сюда. Буду здесь немножко жить...
    – Как это – «немножко жить»? – опять засмеялся мальчишка. – Жить можно только или полностью, или никак. Как это – «немножко»?
    – Я имею в виду – некоторое время, – миролюбиво поправился Фил, вставая на балкончике на коленки и кладя подбородок на его перильца.
    – А-а... – перешёл на обычный тон и мальчишка. – Понятно... Так вы художник? – вспомнил он свой первый вопрос.
    – Да нет, – как будто с грустью улыбнулся Фил. – Я не художник, я – сказочник, – и снова хитро посмотрел на вопрошающего. – Разве тебе ещё не сказали?.. не сказала... э-э...
    – Бабушка, – подсказал мальчишка. – Она – моя бабушка.
    – Так, дедушка, – раздался вдруг снизу строгий голос. – Не отвлекайте, пожалуйста, нашего гостя несвоевременными разговорами!
    Они и не заметили, что их уже давно заметили и стояли почти что прямо под ними. Бабушка была в фартуке и с засученными рукавами.
    – Ты уже накопал картошки?
    Смуглолицый мгновенно исчез из окна и через минуту появился внизу с ведёрком. Хмуро взяв стоящую у крыльца короткую лопату, он поплёлся на огород.
    Фил, тем временем приглашённый спуститься вниз, уже получал инструкции по пользованию деревенскими «удобствами». Как и умывальник, они находились во дворе. То есть, ну да, конечно, просто на лето умывальник вынесли на улицу.
    Когда мальчишка вернулся с картошкой, уже снова весёлый, Фил был уже умыт, причёсан, и в этот момент нерешительно топтался на крыльце, ведущем в гостиную.
    – Завтрак ещё через полчаса, – заявил Филу теперь и вправду чумазый мальчишка. – Хотите, я пока покажу вам наш сад?
    – А, накопал? – сразу же появилась на крыльце бабушка. – Хорошо. Теперь умойся и сбегай за хлебом, вчера говорили, что привезут... Владимир, вы проходите, пожалуйста, в дом.
    Мальчишка опять вздохнул и, скорчив Филу озадаченную и одновременно смешную рожицу (бабушка уже вернулась в дом), пошёл исполнять поручения.
    Фил подмигнул ему в ответ и тоже стал исполнять указанное.
    Да, это был какой-то совсем новый мир. И то, что было вчера, этот приезд на исходе сумерек, стало как будто только сном, виденным мимоходом. Всё здесь теперь приходилось словно бы узнавать заново. И всё же... странно, но это необычное и даже какое-то таинственное начало, тем не менее как-то задавало свой тон всему последующему.
    – Садитесь, пожалуйста, Владимир, – указала ему на стул Елизавета Григорьевна. – Мне бы хотелось с вами поговорить...
    – Я захватил с собой... – быстро подхватил он, залезая в карман сафари.
    – Что захватили? – недоуменно посмотрела на него Елизавета Григорьевна, поднимая с пола упавшее у неё с плеча полотенце.
    – Ну... вы вчера сказали, что поговорим об этом сегодня... – Фил растерянно вертел в руках деньги.
    – А, да, – вспомнила она. – Хорошо. Это хорошо. Но... если вы об этом, то у меня есть ещё одна просьба... если можно, я бы хотела переписать паспортные данные.
    – Да, – кивнул Фил, снова залезая в тот же карман. – Я понимаю, это нужно.
    Она, достав из буфета блокнотик для кухонных записей и ручку, быстро и привычно перенесла туда всё необходимое.
    – Мне по работе часто приходилось это делать, – с лёгкой улыбкой пояснила она, увидев, когда возвращала паспорт, какой-то обострённый взгляд Фила.
    Тот чуть мотнул головой отрицательно – ничего, мол, я ничего не думаю, и напомнил:
    – А деньги?
    – Деньги... – вздохнув, задумчиво повторила Елизавета Григорьевна и механически возвратилась к приготовлению завтрака. – Ну... допустим, в качестве аванса...
    Она назвала сумму. Фил улыбнулся. Это было ему как раз по карману.
    – Что, подходит? – спросила она, увидев его улыбку. – Хорошо, положите вон туда, на полочку... Да вы садитесь, Владимир, я ведь не только об этом... хотела поговорить, – выражение лица её стало серьёзным, даже как будто печальным.
    Тем временем она продолжала что-то готовить, изредка поглядывая на него своими пронзительными глазами.
    – ...Я бы хотела с вами поговорить про Гулика... То есть, про Георгия – мы все его зовём Гуликом – это мой внук, вы его видели... – она говорила очень осторожно, тщательно подбирая слова. – Так вот... Он не совсем обычный мальчик... То есть выглядит он, конечно, совершенно обычным ребёнком, но иногда... Он озадачивает нас. Это даже не обязательно будет какой-то особенный поступок... Просто он, случается, уходит в себя, словно бы не видит ничего вокруг. То есть нет, он, конечно, видит нас, говорит с нами, всё делает, но... Согласитесь, это не очень свойственно ребёнку одиннадцати лет...
    Фил, присевший вначале на краешек стула, уселся теперь поосновательнее и внимательно слушал.
    – И... я хотела бы попросить вас быть с ним... повнимательнее что ли... Он ведь всё равно за вами увяжется куда-нибудь, если вы пойдёте на этюды, или ещё как, ведь за ним невозможно углядеть... Я прошу вас, присмотрите за ним, чтобы он не попал в какую-нибудь историю... например, чтобы не упал со скалы...
    Она так говорила ему об этом, такие интонации звучали в её голосе, что Фил поднял на неё глаза. Но нет, она была обычной – обычные руки, обычное лицо, заправляет суп зеленью, потом салат – маслом...
    – ...А то мы, глядя на него, боимся, – продолжала Елизавета Григорьевна, – что что-нибудь случится... Я... А моя дочь, так она вообще уверена, что это произойдёт, рано или поздно... – она внезапно стала говорить заметно тише, и снова Фил посмотрел на неё, но теперь и лицо её было уже не таким, как раньше: губы дрожали и руки искали пристанища и не могли найти его ни на пуговицах фартука, неизвестно зачем туда пришитых, ни на ножах и вилках, приготовленных к завтраку, ни на ящиках стола, которые и так стояли ровно...
    – ...Хотя, конечно... может быть, ей только так кажется... Ведь она... – Елизавета Григорьевна говорила всё так же тихо, а Фил так же молчал. – ...У неё... как это говорят сейчас, депрессия... Знаете... – она не закончила, потому что вернулся мальчик.
    Впрочем, здесь было всё сразу: хлопнула калитка, тотчас за стеной на веранде послышалось движение, и вдруг бабушка, эта суровая и величественная бабушка, испуганно замолчала, напряжённо прислушиваясь к происходящему где-то там... Где «там» было не совсем ясно. На лице Фила, опять поднявшего на неё глаза, промелькнуло удивление, впрочем, он сразу его скрыл.
    А потом был завтрак, точно прекраснейший из всех, что были у Фила за всё время этой поездки к морю. Не станем слишком останавливаться на подробностях, просто поверим, что это было так. Но и не удивительно – ведь начало всякого дара и всякого нового дела, если, конечно, это дело не недоброе, всегда бывает прекрасно.
    – Хотите, теперь я покажу вам все достопримечательности? – спросил мальчик молодого человека, когда они, отблагодарив хозяйку всеми известными им хвалебными эпитетами и получив дозволение «гулять где угодно» (это, конечно, относилось в основном к мальчику), вышли на улицу.
    Слово «достопримечательности» мальчик выговорил с заметным усилием, но без ошибок.
    Фил, повздыхав и подумав, с пристыженным лицом попросил себе разрешение на получасовой отдых, на что Гулик с готовностью согласился, тут же извлекши из этого пользу для предстоящего им важного дела:
    – А я пока составлю план, куда мы пойдём, чтобы мне чего-нибудь не забыть.
    Фил кивнул и, взобравшись к себе наверх, прилёг на кушетку. Без улыбки или чего-то подобного он пролежал все эти полчаса и даже не сомкнул глаз. Наоборот, взгляд его был сосредоточен, словно погружён в нечто привлёкшее к себе всё его созерцание. Но перед ним был лишь крашеный оргалит потолка.
    Наконец условленные полчаса прошли, и Фил спустился вниз. Мальчик его уже ждал.
    – Ну что, куда пойдём? – с лёгкой улыбкой, но серьёзно спросил Фил.
    – Давайте сначала я покажу вам нашу усадьбу, – важно сказал мальчишка, а Фил сжал губы, сохраняя серьёзность.
    Но скоро ему уже не нужно было прилагать к тому усилий, потому что таково было открывающееся и созерцаемое.
    Они начали свой поход с того, с чего и вчера Фил начал своё здесь пребывание: со странного сада или парка, открывающегося сразу от калитки и заполняющего всё пространство между забором и в отдалении стоящим домом, включающего в себя и самый дом, и флигель, и... Не всё ли здесь вокруг было частью этого парка?
    – Мы часто играли здесь с мамой, пока я был помладше, а мама поздоровее... Иногда играли в корсаров или путешественников, это была моя любимая игра, но чаще во что-нибудь другое, например, в Дон Кихота, или Маугли, или Маленького Принца... Ещё мне очень нравилось играть в птиц... Мама однажды мне написала... углём на одной доске – мы так играли, у нас была условная переписка на тайной доске, это одна из досок забора... Ни в жизнь не найдёте, которая из них! Но... ладно, это потом. Так вот, она написала, что этот парк она построила для меня, но бабушка говорит, что я не должен думать, что всё существует только для меня... Но мне и не жалко – пусть он будет и чей-нибудь ещё тоже...
    Мальчик говорил, а Фил смотрел на эти большие и малые валуны, узенькие дорожки из гладкого камня, словно из галечной чешуи, какие-то пеньки, обветренные и ошлифованные водой коряги, кусты и деревья, расположенные в некоем условленном порядке, под некоторыми из них были скамейки, кое-где – декоративные плетёные заборчики и реечные решётки под вьющиеся растения, и всё было наполнено искусно скрытыми цветами – хотя, может быть, это казалось лишь по причине запущенности этого парка... Смотрел и смотрел, весь погрузившись в происходящее и одновременно с какой-то отрешённостью... Здесь был и маленький прудик с жёлтыми кубышками, – впрочем, всё здесь было небольшое, но с таким искусством расположенное, что создавало собою большее, чем просто эта местность, пространство. По другую сторону от главной дорожки, по которой вчера и шёл Фил, стоял упомянутый неуклюжий и нелепый, но великолепный сарай с сетью. На его стене ещё висели разные предметы – старая и ржавая керосиновая лампа, такие же старые две косы, ещё одно колесо от телеги, какие-то старинные шпунтики непонятно от чего, кованые петли и гвозди и прочая всячина... На небольшой полочке под одним окном стояли две пары старых, видимо, ещё самошвейных башмаков. Рамы были застеклены так, как это делалось ещё в те времена, когда стёкла были из слюды, а потому маленькие, – словно застеклённая решётка. Но и здесь чувствовалась некая оставленность: окна запылённые, в углах паутина, некоторые стёкла колотые, так что окна делались похожими на улыбку ребёнка, когда у него не хватает зубов...
    Они подошли к веранде. У этой стороны сарая, где был ещё один вход, среди травы возвышалась большая старая кадка, вчера Фил её не заметил. Теперь он зачем-то заглянул внутрь неё. Ничего – пустота, паутина, несколько сухих листьев, пыль... Рядом стояли деревянные грабли. Фил осторожно обошёл их кругом. И вдруг заметил, что мальчик стал говорить гораздо тише, да и шаги его сделались осторожными. Фил посмотрел на него, но тот выглядел совершенно естественно, словно так было у них заведено, и заведено так давно, что стало уже привычным и незаметным.
    – Хотите, я покажу вам свою комнату? – почти шёпотом спросил Гулик, когда они стояли в дверях веранды. – Её тоже устраивала моя мама. Она похожа на этот сад.
    – Хочу, – в тон мальчику шёпотом ответил Фил.
    И тут мальчик заметил, что они говорят необычным для беседы образом, остановился в нерешительности, хотел что-то объяснить, но потом шагнул внутрь и вправо, без слов махнув рукой Филу: идём! Здесь была винтовая лестница, ведущая на второй этаж.
    – Бабушка сейчас у себя, но ничего, мы ей не помешаем, – сказал Гулик, выходя на этаж.
    Здесь был небольшой холл с тремя креслами и низеньким столиком, из него три двери вели в разные комнаты.
    – Вот здесь – моя, – показал мальчик на левую дверь и открыл её.
    Комната эта располагалась прямо над кухней. Здесь было действительно интересно. Шведская стенка, какие-то канаты, верёвочная лестница, ведущая к люку в потолке.
    – Там – капитанский мостик, – с довольной улыбкой объяснил Гулик, заметив заинтересованный взгляд Фила. – Но сейчас мы туда не пройдём, там бабушка фрукты сушит... Здесь у меня – бригантина.
    – И алые паруса? – тоже с улыбкой спросил Фил, оглядываясь вокруг.
    – Зачем? – удивился мальчик. – Нет. Белые...
    Фил открыл было рот, видно хотел спросить, разве не знает он известного сюжета, но потом передумал.
    Комната была наполнена тем, что у людей практичных и деловитых зовётся хламом, а у разных фантазёров типа художников или литераторов, не имея определённого имени, наполнено каким-то смыслом и даже красотой. Вазочки и вазы, сухие травы в них, рядом – разнообразные камни, ракушки, куски дерева причудливой формы, какие-то пёрышки, сухие ольховые серёжки, шишки, в углу огромный стеллаж с книгами от пола до потолка, на стенах – несколько картин, в основном акварели, а на одной даже висело банджо... Фил от удивления даже потрогал его струны – настоящее. Окно этой комнаты выходило как раз на парк, а дальше были видны горы и море. Помолчав ещё, он мечтательно вздохнул и засвидетельствовал:
    – Да. Здорово.
    Мальчишка сиял.
    Они вернулись в маленький холл, и тут Гулик, помявшись, открыл ещё одну дверь.
    – А это комната моей мамы... – сказал он, оставаясь на пороге.
    Фил стоял рядом с ним.
    Здесь всё звучало какой-то грустью и было странно недвижным. Нет, не то, чтобы предметы в других местах этого дома могли двигаться, а здесь – нет. Не это. Но тем не менее, хотя здесь, например, можно было взять с полки книгу или передвинуть стул, комната эта была – как остановившееся мгновение, как в сказке, когда внезапно произнесённое заклинание остановило движение некогда живого и буйного мира и всё осталось стоять так, как было застигнуто...
    Здесь на стеллажах было много художественных альбомов, а в углу – рулоны ватманской бумаги, подрамники с натянутыми холстами, на полках – банки с кистями, краски...
    Фил, не глядя на мальчика, осторожно спросил:
    – А что, твоя мама... художник?
    Мальчик, помолчав, всё-таки ответил:
    – Да, – и только; повернувшись, он закрыл дверь и стал спускаться вниз.
    Окно той комнаты выходило как раз на флигель, и из него-то мальчик и говорил первый раз с Филом. Располагалась она посередине, между Гуликовой и бабушкиной. Окно третьей комнаты, надо думать, выходило на огород, куда они теперь и пошли.
    Чего здесь только не было! Вся пышность и красота южных растений сошлась здесь, и время было уже близко к поре урожая, и самое устройство его с особым художественным вкусом, которого требует подобное насаждение, и присутствие здесь вещей, так сказать, практически не необходимых – каких-то тоже камней, плетёных низеньких загородочек, мощёных камнями дорожек, всё это, и ещё к тому же пугало в одеянии, напоминающем рыцарский костюм – это восхищало.
    – Красиво! – искренне сказал Фил.
    Но в глубину огорода они проходить не стали, Фил замялся – неудобно как-то всё-таки, а мальчик не настаивал, и они вернулись во дворик. Здесь тоже была скамеечка, и даже со спинкой.
    – Ну что, куда дальше? – спросил молодой человек, присев на краешек и глядя на мальчика.
    – Я думал немножко пройти по селу, а потом – в горы... – сказал Гулик. – Здесь есть одно место... Мы называем его «Скала»... – отчего-то он вдруг погрустнел и стал выглядеть совсем взросло, выразительные глаза его смотрели печально.
    – Ну, тогда пойдём, – сказал Фил, и в голосе его чувствовалась растерянность.
    Действительно, необычный это был ребёнок.
    Мальчик молча кивнул, и они вышли на улицу. Но здесь и так уже угасавшая радость и живость его совсем перестала видеться, даже несмотря на то, что они проходили восхитительными узкими улочками, где, по-разному накренившись, мостились домишки и бушевала южная зелень. Неохотно и через силу рассказывал Гулик об их селе, что оно небольшое, и детей в нём кроме него нет, только в соседском доме на лето появляется маленькая девочка, что магазин в нём на самом верху и это очень неудобно, хотя иногда и интересно бывает пройтись, всё-таки здесь красиво, что школа находится в соседнем селе выше по дороге, и он ездит туда на велосипеде, что там у него есть знакомые ребята, но дружить не получается, потому что живут они в разных сёлах, а в школе обедом не кормят, и приходится возвращаться домой, а снова ехать туда, чтобы поиграть с ребятами уже не хочется, что...
    – Ничего, если я немного пройдусь с вами? – прервал монотонный, словно ответ на нелюбимом уроке, рассказ мальчика знакомый хрипловатый голос.
    Это был Дозорнов.
    – Елизавета Георгиевна волнуется, – смущённо пояснил он, – что Гулик... ну, в общем... может повести вас в горах не самыми безопасными тропами, ведь они, знаете, мальчики, – везде играют... э-э... а вы здесь человек новый, и... – он так и не смог придумать, что сказать дальше, и Фил, улыбнувшись, кивнул ему, и они повернули влево с дороги на узенькую тропку, уходящую между уступами и обломками скал прямо и чуть ввысь.
    Гулик заметно повеселел и, вертя головой туда и сюда, блистал глазами. Здесь рассказ пошёл уже совсем по-другому. Они шли, осторожно ступая, горной тропой, а рассказывал он о своей семье. Здесь Фил узнал, что бабушка его ещё в прошлом году преподавала в школе историю и, как и он, ездила туда на велосипеде, что ей шестьдесят три года и фамилия у неё очень красивая – Поляницкая, это на севере ягода такая есть, поляника. А вот у них с мамой фамилия смешная – Ровда, это по-северному значит дикий морской гусь...
    – А в средней полосе, – вставил словечко и дипломированный филолог, – в деревнях ровдой называют талую воду, которая выступает из земли, когда она оттаивает...
    – Талую воду? – переспросил Гулик и вздохнул: – А здесь не бывает талой воды, потому что и снега почти никогда нет...
    И он снова продолжил свой монолог, перескакивая с одного на другое и говоря обо всём сразу, что только приходило в голову. Фил слушал во все уши и просто сиял от наслаждения, а Дозорнов, незаметно шагая рядом, ласково улыбался.
    И Гулик рассказал, что ниже по дороге тоже есть деревня, но туда ездить на велосипеде труднее, потому что там трудные повороты, а пешком идти далековато, что дачники у них никогда ещё не жили, и он, Фил, – первый из них, что по прямой отсюда до моря всего шесть километров, но по дороге целых двадцать с лишним...
    – Двадцать три, – заметил Дозорнов, выявляя своё присутствие.
    ...И что морского шума здесь почти никогда не слышно, только если шторм будет очень сильный, но тогда не поймёшь, море это шумит или просто ветер свистит, а это место, куда они идут, – самое красивое во всей округе, и море оттуда видно лучше всего...
    И вдруг он замолчал. Но его и никто не спрашивал, отчего он молчит, потому что они вошли в страну, пределы которой никогда не заметны, но она непостижимой и ласковой властью изымает – вдруг – человека из мира, и пелены её охватывают его именно тогда, когда он того не ждёт. Сколько раз можно пройти одним и тем же путём, и ничего не заметить, и однажды вдруг увидеть, что здесь, в нём, вдруг сошёлся весь мир, перестав уже быть миром, обратившись лишь в дыхание летнего полдня, в журчание кузнечиков и цикад, в шелест и терпкое благоухание пустынных цветов и трав, в белые от жары скалы, в ажурные и непредсказуемые трещины в них, в безмолвно предстоящие всему, как деревья, камни, малые и большие, в редкие кустарники, создающие здесь, в горах, хоть какое-то подобие тени, в которой, впрочем, невозможно скрыться, в эти самые сиреневые, фиолетовые и синие призрачные тени, в лазурное, ликующее, как распахнутые крылья, или прозрачное до белизны небо, в зорких птиц, высоко над землёю парящих в нём...
    Вот такое здесь было место, и оно называлось «Скала», потому что от него, прервавши своё восхождение к вершинам, как на кратковременный отдых, на эту площадку или уступ, начинали свой отвесный взлёт туда, к облакам, скалы.
    Назад они долго шли молча, ещё пребывая в посетившем и охватившем их там созерцании.
    И вдруг Гулик сказал:
    – А моя мама – художник, – словно бы Фил его о том не спрашивал, и он не отвечал ему утвердительно. – Только она теперь болеет и не может писать картины. А ещё она была учителем рисования, но это пока не заболела... Она всегда лежит, и ей обязательно нужен покой... – он говорил это так, как, бывает, напевают в уединении, лишь себе самому, какую-нибудь мелодию.
    Столько было уже сказано про его мать, а Фил так и не спросил, где же она. Он молча шёл рядом, глядя в тропу. Наконец Гулик, на задумчивом лице которого ещё звучал отблеск виденной красоты, сказал:
    – ...Она, когда тепло, всегда на веранде, потому что ей нужен воздух... И ещё потому, что там она – как бы в нашем парке... Ей сорок четыре года.
    И тут Фил вдруг сказал, просто ляпнул ни к селу, ни к городу:
    – А я после университета, чтобы не взяли в армию, иду в сельские учителя. Это, знаешь, на Севере, где сосновые леса...
    И Гулик вдруг посмотрел на него с какой-то неловкой и нерешительной улыбкой, а Фил шёл, уткнувшись в тропку, съёжившийся и жалкий, как воробей под дождём.
    – ...Там есть ещё такой посёлок – называется Ыкырдак... – зачем-то добавил будущий учитель, словно хотел пригласить туда к себе в гости.
    И тут они вышли к дороге. За ней их встречало в полном полудне южное село.
    – Ну, я пойду, – пряча взгляд, как-то коряво пробормотал Дозорнов, поворачивая к своему дому. – Как говорится, простите за компанию...
    – Я пойду к себе во флигель, немного отдохну, а то жарко, – сказал Фил мальчику, когда они миновали калитку.
    – Ага, – улыбнулся тот. – Но смотрите, скоро обед.
    – И что, я так всё время и буду с вами обедать? – иронически усмехнулся Фил.
    И удивлённо покачал головой, когда мальчик, ничтоже сумняся, ответил:
    – Да. А как же – конечно.
    Фил взобрался к себе на второй этаж, а мальчик прокрался в кухню к бабушке, чтобы что-нибудь стянуть раньше обеда. Против обыкновения, она его не одёрнула.
    – А Володя мне сказал, – жуя какой-то бублик, восторженно сообщил ей Гулик, – что будет школьным учителем далеко на Севере.
    – Что? Где? – механически спросила Елизавета Григорьевна, думая о чём-то своём.
    – Там, – засмеялся Гулик. – Какой-то Кердык...
    – Так, – она сразу пришла в себя. – Я вижу, этот филолог уже учит тебя разным... выражениям! – она начинала пылать.
    – А что я такого сказал-то? – испуганно прошепелявил Гулик с набитым ртом.
    Подозрительно посмотрев на внука и убедившись, что недоумение его искренно, она удалилась в свою комнату, что-то ворча себе под нос.
    А Гулик, весело поболтав ногами на высоком, специально предназначенном для готовки табурете и дожевав бублик, пошёл к маме поделиться впечатлениями.
    Но о чём и как они говорили, невозможно было услышать, лишь только лёгкий шёпот, словно шелест травы. И только одна фраза прозвучала чуть громче, а потому и смогла изойти за пределы завесы:
    – ...Мам, да ты что, это зверски весёлый тип!
    На что бабушка, опять спускавшаяся вниз, отреагировала удивлённым поднятием бровей и недовольным покачиванием головы. Всё-таки царственная осанка давала о себе знать.

    За обедом они – и это даже было как-то неожиданно – почти ничего не говорили: то ли осторожность вдруг проявилась, то ли были они погружены каждый в свои мысли, но это было так – молчали. И вдруг уже в самом конце, когда они стали пить чай, Елизавета Григорьевна сказала, словно бы между делом:
    – А знаете, Володя, как мы попали сюда? Ведь мы здесь не всегда жили...
    – Нет, – улыбнулся тот. – Конечно, не знаю.
    – До этого мы жили на Волге, – будто не замечая сказанного, продолжала она, – там, где она ещё не очень широкая... Но Гулик, – здесь бабушка выразительно посмотрела на внука, который, пригнувшись к столу, осторожно прихлёбывал из чашки, – очень часто простужался, и в конце концов врачи сказали, что нам необходимо поменять климат. И... – она растерянно остановилась. – Вот так.
    – Понятно, – сказал Фил, отчего-то вздыхая. – Но теперь-то он не болеет?
    – Теперь – нет, – опережая мальчика, быстро ответила бабушка.
    – Спасибо большое, – сказал Фил, с неловкой улыбкой выбираясь из-за стола. – Я... э-э... пойду, мне... надо сосредоточиться... – выскочив на улицу, он опять вздохнул и, заслышав приближающиеся шаги, быстро взлетел на второй этаж флигеля и закрыл за собой дверь комнаты.
    И, когда цель была уже достигнута, вдруг в нерешительности остановился. Ещё стояла дневная жара, и в селе было тихо. Он присел на кровать и долго сидел без движения, слушая тишину. Её проницала мерцающая, призрачная музыка цикад, где-то вдали пели птицы... Он растянулся на кровати, закинув одну руку за голову, и задумчивый взгляд его осязал своё, незримое прочим пространство, – так всегда и бывает, когда впечатления новы и велики, требуется время и тишина, чтобы их ощутить. Это подобно тому, как человек, попробовав какого-то неизведанного напитка, замирает на месте, прислушиваясь, какое действие он производит в нём. Или как когда, собрав букет роз и поставив его в своей комнате в вазу, то и дело возвращается к нему, чтобы вновь ощутить его аромат.
    Когда солнце ещё больше приблизилось к земле и тени стали длиннее, он наконец поднялся и, достав из сумки тетрадь и ручку, сел за стол... Но первый тетрадный лист, словно удивлённый взгляд младенца, так и оставался чистым, и ручка ненужно лежала близ.
    Вдруг на окно села птица. Он поднял глаза, но она уже улетела, едва лишь только можно было заметить мелькнувшую, как мгновение, тень. Но после неё, после её всплеска крыльев, всё-таки осталось нечто, как если бы часть её полёта, вошедшего в это пространство окна, замерла в воздухе как благоухание, незримая, но ощутимая в нём.
    Ужинать он отказался, и тогда Гулик принёс ему во флигель несколько пирожков. Но он, кивнув, положил их, не глядя, куда кладёт, и снова вернулся к столу. Подождал ещё немного, покуда стихнут шаги, и медленно и осторожно взял ручку...
    А вечером они с Гуликом пошли смотреть на закат, как солнце опускается в море, окрашивая его недвижные, постоянно изменяющиеся воды в свой уже постижимый простым взглядом цвет... Идти было совсем рядом, всего лишь дорогу перейти, здесь сразу был такой холмик, с которого в просвет между скалами была видна эта часть моря – словно бы целый мир виделся в оконный просвет.
    Почти всё время они молчали, и ни тот, ни другой, похоже, не ощущали неловкости. Так же в молчании вернулись они домой. И здесь, прощаясь во дворе у крыльца гостиной, мальчик вдруг сказал, словно бы нашёл какого-то редкостного жука и хотел показать своему другу, какой он:
    – А знаете, ведь моя мама учила меня рисовать, и я, если хотите, могу показать вам, как это делается. Ну, конечно, завтра...
    – Да, я хочу, – улыбнулся Фил.
    Чувствовалось, что ему хочется засмеяться.
    – Тогда лучше пойти в горы пораньше, когда ещё не слишком жарко, – оживившись, сказал ещё мальчик. – Это называется – идти на этюды.
    – Хорошо, – ответил Фил. – Но только ты сам меня позови, ведь я же не знаю, в какое время точно ходят здесь на этюды...
    – Ладно, – заулыбался мальчик, по-детски с усилием кивая головой, и скрылся за дверью гостиной.
    Фил, вздохнув, повернулся и медленно поднялся к себе. Улыбка ещё некоторое время была на его лице, как отзвук...

    И утром они поступили так, как решили. Гулик разбудил его аж в шесть часов. Фил, едва продрав глаза и спотыкаясь обо всё, поплёлся умываться. Вода была неожиданно холодной, он уже отвык здесь от такой: всё-таки жара всё время. Ёжась и стуча зубами и беспрестанно говоря «бр-р», быстро взлетел он наверх и натянул штормовку. Но зато проснулся.
    – Ты что, специально холодной в умывальник подлил? – в шутку спросил он Гулика, когда они садились пить чай.
    И от удивления открыл рот, когда тот без тени смущения ответил:
    – Ага. У нас тут колонка есть артезианская – там всегда похолоднее...
    В половине седьмого они, снаряжённые всеми художественными принадлежностями, уже вышли в свой первый поход. Бабушка, хотя и встретила эту идею без энтузиазма, однако не противилась. Она снабдила их термосами, бутербродами, фруктами и ещё кучей всего, что они, –как ни восклицал Гулик, что здесь идти-то всего полчаса, и как ни приводил разумнейшие доводы в пользу лёгкого шествия Фил, – всё-таки взяли, а потом, когда прошло время и приблизился день, ещё как оценили.
    Но сейчас было утро – ещё свежее, как горный ключ, утро – и они шли узкой тропкой на место, называемое у них «Скала». Они молчали, не уговариваясь о том: тишина этого утра поглотила их, как небо поглощает птицу, когда она поднимается ввысь. Фил, решительно ухвативший всю поклажу, шёл впереди. Уже известная ему тропа, укрытая патиной утренних прозрачных теней, тускло белела под ногами, напоминая цветом древние резные изделия, – хрусткий камень на ней, пересохшие и лишенные коры обломки ветвей созидали её рисунок. Невысокая лавровая поросль осторожно пропускала их, словно передавая с рук на руки. Они уже миновали кизиловое деревце, отмечавшее примерно половину пути, как услышали крик.
    Он уже не звучал как крик, лишь как отзвук, впрочем вполне различимый. Но он не был ни строгим, ни грозным, даже смягчённый расстоянием, он не мог изменить своего характера: испуг звучал в нём и просьба, как просит помощи тонущая кошка.
    – ...скорее... Гулик, иди скорее... – оказывается, Елизавета Григорьевна была и такой. – Нужна помощь... Я не справлюсь... Гулик... Маме нужна помощь... Скорее...
    Мальчик, глухо и коротко вскрикнув, с бледным лицом и расширенными глазами бросился назад.
    Фил, с лица которого слетело блаженное безмятежие, долго глядел ему вслед, на сотрясающиеся верхушки кустов, то тут, то там мелькающие руку, вихрастую макушку, светлую летнюю рубашку... Однажды раздался треск рвущейся ткани. Мальчик не остановился. Фил молча глядел, как удалялось, словно биение пульса, движение. Наконец стало тихо. И еле слышно, будто отчёркивая беззвучие, стукнула калитка...
    Фил всё стоял, глядя туда, будто оттуда вдруг должен явиться вестник с неизвестно какой, но долгожданной вестью. Но никто не появлялся, – утреннее село ещё скрывало в глубине своей все голоса и звуки. Какая-то птица – Фил видел её лишь краем глаза – вдруг села на ветку неподалёку, но тут же, испуганная неизвестно чем – он не шевелился – взлетела вновь и исчезла в небе.
    Фил вздохнул и вытер пот со лба. Никто не звал его. Медленно повернувшись, он пошёл дальше.

    Мальчик нашёл его, когда уже было за полдень. Фил сидел на обломке дерева, прислонившись спиной к скале и надвинув на нос панаму. Над этим местом неровность скалы создавала тень. Рядом стоял этюдник с чем-то, изображённом на не очень большом листе картона. Под этюдником лицом к скале стояло ещё несколько подобных листов.
    Гулик пришёл с Дозорновым. Он выглядел весёлым и беззаботным, словно и не было того утреннего крика.
    – И, кстати, не так уж и плохо, – как бы возражая кому-то, сказал он, заглянув в картон на этюднике.
    Фил выпрямился и сдвинул панаму на затылок. Вид у него был заспанный и хмурый.
    – Жарко здесь всё-таки очень... – пробормотал он, пытаясь подняться. – С-с-с, ногу отсидел... Здравствуйте, Михаил Васильевич, – Филу пришлось держаться за скалу обеими руками, он так и говорил с ними, вполоборота.
    – Здравствуй, Володя, – с каким-то смущением, запинаясь, ответил дед. – А я вот решил сегодня на рынок не ездить. Дай, думаю, пройдусь с Гуликом к тебе... – и, словно ученик, не знающий урока, выпалил невпопад: – Тут ведь и поговорить-то почти что не с кем, одни бабы в селе...
    Фил, быстро нагнув голову и спрятав лицо, изобразил мужественную попытку развернуться спиной к скале, хотя нога у него уже явно прошла.
    – Слушайте, ведь сейчас же уже обед, а у нас с собой куча продуктов! – воскликнул он, наткнувшись взглядом на сумку с едой. – Не знаю, как вы, а я голодный, как...
    – ...Бродячий художник, – закончил за него Гулик, тем временем успевший посмотреть все этюды. – Но сразу видно, что начали вы не с того.
    – А с чего надо? – сквозь бутерброд с сыром спросил Фил. – С помидоров?
    – Да я не про это! – засмеялся мальчишка, присаживаясь на корточки возле вкусной сумки. И вдруг воскликнул: – Ух ты! Мои любимые!
    Там были какие-то несусветные ореховые рогалики, которые никто никогда и нигде не умеет печь, кроме его бабушки, которая и сама печёт их лишь по особым случаям.
    – Давайте к нам, Михаил Васильевич! – помахал Фил Дозорнову, так и стоящему на отшибе. – Чего вы там, как бедный родственник! Тут у нас отличный паштет с... я не знаю с чем, но это просто... – дальше было неразборчиво.
    Дозорнов заулыбался и присел к ним.
    – И помидоры фаршированные! М-м... – восклицал Гулик, открывая пакет за пакетом. – И рыба!.. Михаил Васильевич, вы какую рыбу больше любите?
    – Раньше я любил копчёную... Горячего копчения. Но теперь уже не могу... – ответил Дозорнов, важно и неторопливо надкусывая пирожок. – Теперь люблю варёную... Ух ты, а вкусно! – заметил он, доедая пирожок и придвигаясь поближе к импровизированному столу. – Ну-ка, что у вас тут ещё...
    – Да тут еды на ещё трёх нас! – разложив всё и потрясая руками, провозгласил Гулик.
    – Ура Елизавете Григорьевне, – резонно заметил Фил. Правда, замечание было не слишком внятным по причине того, что целиковый картофель, хотя и варёный, проглатывается с трудом.
    А Гулик, блистая глазами туда и сюда, перепархивал от пакета к пакету. Дозорнов и Фил, глядя на него, не могли не улыбаться. Правда, в основном только глазами.
    – Нет, всё-таки ничего нет вкуснее, чем пикник, – сказал Фил, ещё уплетая за обе щёки, но уже понемногу сбавляя скорость. – Ну, я имею в виду, чтобы есть на пикнике.
    – Смотря что есть, – ответил Гулик, едва выговаривая слова набитым ртом.
    – Это точно, – подтвердил Михаил Васильевич. Он сохранял деликатность.
    Наконец они подчистили всё, остался только чай в термосе и десерт, но перед ним они решили сделать передышку.
    ...Они сидели, прислонившись к скале и глядя в море, мальчик, старик и юноша, и молчали. Солнце уже давно миновало зенит, всё увеличивая над ними тень от уступа, да и к тому же появился откуда-то лёгкий ветер, и созерцать им было легко. Изредка кто-нибудь из них вздыхал, однако на фразу или слово так и не решался, и молчание их длилось и длилось, как это море, до самого горизонта охватывающее всё.
    – А я ведь живу здесь всю свою жизнь, – вдруг сказал Дозорнов, и Фил, повернув голову, внимательно посмотрел на деда. Но тот так и сидел, глядя в море и больше ничего не говоря.
    – А у меня спина замёрзла, – сказал Гулик, поднимаясь. – Давайте пойдём ещё куда-нибудь.
    – А этюдник? – спросил Фил, не проявляя особого энтузиазма. – И это всё... остальное...
    – Да, у нас же чай ещё, – заметил дед, тоже поднимаясь.
    Поднялся тогда и Фил.
    – Ну, – сказал он. – И куда мы пойдём?
    Гулик запрыгал на месте:
    – Ой, я знаю куда! Мне давно хотелось, но без взрослых всё нельзя и нельзя... Вон, видите, наверху – пещера? По-моему, туда можно пройти. Вот, если вон там, дальше, а потом сюда, сбоку...
    Они благоразумно захватили с собой чай и десерт, потому что пещерка оказалась хотя и совсем маленькой, но просто замечательной. Собственно, это была почти что ниша, но там удалось разместиться втроём, и перед ней к тому же имелась небольшая площадка, на которой замечательно можно было сидеть, болтая ногами, а под ней сразу – уступ, так что это было неопасно, и – главное – оттуда был замечательный вид.
    Да, в этот приход всё здесь предстало им по-иному. Всё-таки в первый раз это было впопыхах...
    – Ну, так что, – сказал Фил, когда они так сидели наверху и пили чай, – что же я неправильно в этюдах делаю?
    Гулик в это время сидел на Филовой штормовке на краю площадки и, болтая ногами, с увлечением поглощал абрикосы. Вопрос застал его, когда он обернулся захватить ещё одну горсть. И тут Фил увидел улыбку, неповторимую Гуликову улыбку, от которой бабушке обычно хотелось плакать, а Фил едва удержался, чтобы не засмеяться в голос. Это была улыбка бывалого мужа, опалённого океанскими ветрами морского волка, мудреца, постигшего все изгибы человеческих нравов, творца, знающего пение и живопись до последней их глубины...
    – Знаете, Володя, – сказал мальчик, прекратив есть абрикосы и пересаживаясь лицом к вопросившему, при чём ему пришлось поджать ноги по-восточному, – вы неправильно рисуете птицу... я бы хотел сказать... э-э... – для общего впечатления ему недоставало только роговых очков.
    Фил, поднёсший чашку к губам, тотчас остановился:
    – Но там, насколько я помню, нигде нет птицы... Может, конечно, я... Да нет. Там нет птицы!
    – Да нет же, – продолжая улыбаться, говорил мальчик, – я видел...
    – А, – заметил Фил, – я, кажется, понимаю. Там было облако. Оно только похоже... Это облако.
    – Может быть... – неуверенно произнёс мальчик, и улыбка несколько поблекла. – А я думал – птица... – но тут же улыбка вернулась. – Наверное, всё же не зря мне показалась птица. Мама говорит... точнее, это не мама, а один художник... Он говорит: «Художник пишет не то, что видит, а то, что чувствует», – и вдруг лицо мальчика стало серьёзным. – Я знаю. Вы, наверное, как пришли, сразу начали писать, да?
    – Ну... – растерянно протянул Фил. – Да... не совсем так сразу, но... мне очень хотелось начать.
    – Ну вот, – вздохнул Гулик. – В этом и дело. Потому и вышло непохоже. Мама всегда говорила, что нельзя начинать сразу, как ты пришёл. Нужно, чтобы осела пыль...
    – Какая пыль? – вдруг оживившись, быстро спросил Фил. В глазах его блистало любопытство, оно было не озорным или шутливым, а скорее удивлённым.
    – Ну... – замялся Гулик. – Когда мы приходили, она говорила: «Фу, как ты напылил! Ничего не видно. Нужно теперь подождать, чтобы она осела...» И мы садились и ждали.
    – А в это время что делали? – спросил Фил. Он был уже весь – в словах мальчика.
    – Ничего. Просто сидели, – сглотнув слюнки (в руках у него оставались абрикосы), стал объяснять Гулик. – В это время ничего нельзя делать. И говорить тоже не надо. Мама рассказывала, что па... один её знакомый рассказывал... что когда он был маленьким... – ну вот, как я, – он ловил птиц. И он говорил... что чтобы её поймать, нужно было притаиться и сидеть очень тихо. Она это часто мне напоминала, чтобы я молчал. Но я всё время забывал... – горестно вздохнул мальчик.
    Фил на секунду опустил лицо, пряча улыбку.
    – И что дальше? – спросил он после этого.
    – А дальше, – ответил Гулик, смачно жуя абрикос (всё-таки соблазн был велик), – всё начинает видеться таким, каким его надо писать. Мама говорила, что если карандашом – то это рисовать, а если красками – то писать.
    Фил кивнул и тоже взял из пакета несколько абрикосов. Дозорнов уже прикорнул в теньке, как и был, сидя, и тихонько похрапывал. Гулик, покончив со своими абрикосами, ухватил бублик и, снова повернувшись лицом к морю и болтая ногами, продолжал рассказывать:
    – Сначала мама меня не хотела брать с собой на этюды и я ходил с ней только летом... Я тогда был ещё маленький. Она, конечно, ходила и в другое время, но я не знал. И я сначала думал, что этюды на самом деле называются летюды, потому что это летом. А потом она стал брать и в другую погоду, хотя бабушка это и не одобряла... И тогда я придумал названия для остальных этюдов: веснюды, осенюды, зимюды... Но ей, кажется, это не очень понравилось, – вздохнул Гулик и, так как бублик закончился, потянулся за грушей, но потом, опять вздохнув, положил на место: – Нет, не могу больше... Я люблю груши, а вы? – он задумался и, подперев ладонями острый подбородок, глядел на море.
    – Да, ничего, – согласился Фил и, чтобы поддержать ускользающую нить рассказа мальчика, спросил: – Значит, летюды?..
    Но Гулик оставался в своей задумчивости, и вопрос повис в воздухе. Впрочем, через секунду он вдруг спросил:
    – А «лето» от чего происходит – от слова «летать»?
    – Нет, – засмеялся Фил и, подмигнув мальчику, добавил: – Скорее, наоборот, «летать» – от слова «лето»...
    Гулик, сразу оживившись и подхватив интонацию Фила, поднял голову и обернулся:
    – Это что – когда летаешь, то всегда – лето?
    – Да, – почти без улыбки и неожиданно серьёзно ответил Фил, – именно так. Вечное лето и вечный полдень.
    – Вечный полдень... – задумчиво протянул Гулик. – Но это же очень жарко...
    – А когда летаешь, то не жарко, – Фил опять улыбнулся.
    – Да, точно, – обрадованно сказал Гулик, глаза его блестели, – там же, наверху – воздух, ветер... Когда ветер, то не жарко.
    – Да, – сказал Фил. – Там всегда воздух и ветер...
    – Лишь бы он не был слишком сильным, – вздохнул мальчик.
    – Он там не сильный, – сказал Фил, глядя в море, – он только помогает лететь...
    – Да, я знаю, – сказал мальчик, – мы с мамой запускали иногда воздушного змея, но потом он оторвался и улетел... А ещё у меня был самолёт с моторчиком на верёвочке, точнее, не у меня, а у... Ну... Это давно уже было, – и он перевёл разговор на другую тему. – А мы с мамой однажды ходили вон туда, – он показал рукой на стоящий неподалёку утёс. – Там ужасно высоко и всегда ветер... Ну, то есть, я думаю, что всегда ветер, потому что там высоко... И мы с мамой там писали этюды... Это было очень трудно, потому что мне приходилось держать этюдник, а то его могло сдуть, и масло всё время проливалось... А потом мы не знали, как спуститься. Но это было только один раз... А мне очень понравилось. Мама надела мне тогда папину штормовку... – мальчик вдруг замолчал и нахмурился; опять тема пришла к тому же. – А вы где видели, как пишут этюды?
    – У меня друг – художник, я с ним приехал, – всё так же глядя в море, сказал Фил. – Но, честно говоря, я редко смотрел, как он пишет: он не любил этого... Да-а... – он вздохнул и, закинув руки за голову, прислонился к краю пещерки.
    Этот летний день уже близился к вечеру. Ещё один, проходил, как и другие. Они молчали. Зенит был свободен и чист, не было даже признака облаков. Где-то там, в высоте, ещё незримые теперь летние южные звёзды...
    Гулик всё так же сидел на уступчике сбоку пещерки при входе, поджав ноги и положив подбородок на коленки, и глядел в море. И вдруг Фил сказал, глядя в небо:
    – А хочешь, я расскажу тебе сказку?..
    – Да, – сказал мальчик.
    Фил, услышав ответ, глубоко вздохнул, словно набирая воздуха перед погружением в море, и закрыл глаза. И так, закрыв глаза, стал рассказывать:
    – ...В то весеннее утро солнце восходило совершенно необычно. Оно играло. Кажется, это слово не очень подходит к солнцу и его нравам, но тем не менее в тех местах, о которых пойдёт речь, всегда говорили так, когда описывали, как оно тогда восходит. И это явление, говорят, случается только один раз в год, в самый главный из дней, но и даже тогда не всякий может это увидеть...
    Он продолжал свой рассказ довольно долго, оставаясь с закрытыми глазами, и вокруг было так тихо, словно бы во всём мире был только он один. Но когда он открыл глаза, то обнаружил, что мальчик так и сидит, глядя в море, внимательно слушая, весь погружённый в этот создаваемый морем и рассказом мир. Лицо у него разрумянилось, глаза блестели... Фил удивлённо покачал головой, будто увидел что-то редкостное, и с какой-то осторожностью сказал:
    – Надо же... А я думал, ты уже во что-нибудь играешь...
    – Нет, мне интересно... – не оборачиваясь, отозвался Гулик и вдруг зашипел: – С-с-с, ногу отсидел! Ой-й... – он с трудом поднялся, держась за скалу.
    Постоял так, разминая ногу. Как ни странно, Дозорнов ещё спал, свесив голову и слегка похрапывая. Его летняя белая кепочка свалилась и лежала рядом.
    – Интересный дед... – сказал Фил, улыбаясь одновременно Гулику и ему, спящему. – Неужели ему с нами не скучно?
    – Да нет, – ещё морщась и покряхтывая, ответил Гулик. – Просто его бабушка попросила. Он нам часто помогает. Я ведь ещё не такой сильный... – Фил на это хмыкнул и покрутил головой. – А бабушка ему овощи отдаёт, какие лишние есть, а иногда и не лишние. Он их внизу на рынке продаёт. Бабушку в селе уважают – она долго завучем в школе работала, только недавно перестала, как маме стало хуже... – мальчик погрустнел и замолчал.
    Но потом, вздохнув, сказал:
    – Вы лучше рассказывайте дальше.
    И тут проснулся Дозорнов, хлопая глазами и глядя вокруг, как новорожденный телёнок. Фил и Гулик, трясясь от беззвучного смеха и зажимая улыбки, переглядывались. Наконец дед тоже понял, в чём дело, и улыбнулся, неловко оправдываясь:
    - Н-да... Заснул я что-то...
    – А я тут Гулику сказку рассказываю, – весело сообщил Фил.
    – А что ж... – ответил Дозорнов, выбираясь из пещерки и разминая поясницу. – В этом ничего плохого нет...
    – Ой, дядя Володя, подождите, не рассказывайте... Мне надо на минутку, – извиняющеся улыбаясь, попросил Гулик и куда-то умчался.
    Отсутствовал он, действительно, не больше минуты, Фил с Дозорновым даже и переглянуться не успели.
    – Ну вот, – пропыхтел он, вернувшись и усаживаясь на прежнее место, только штормовку под собой поправил, – можно и продолжать...
    И Фил стал рассказывать. Мальчик и дед слушали, взгляд их был далёк отсюда, погружённый в море и небо, мягко расцвеченные предзакатным солнцем. Но долго всё же не пришлось ему говорить, потому что Дозорнов заметил:
    – Знаете, я думаю, нам пора возвращаться... Уже поздно, потом дорасскажете.
    И они спустились вниз, на место, называемое «Скала». Уложили этюды в кассету, собрали этюдник и все вещи... Как-то растерянно постояли здесь... Странно, пробыли они здесь лишь день, а столько всего изменилось...
Когда они уже подходили к дому, им встретилась Елизавета Григорьевна с бидончиком.
    – Бабушка за молоком ходила, здесь через три дома выше держат козу, – пояснил Гулик. – Вы любите козье?
    Фил отрицательно покачал головой.
    А Елизавета Григорьевна и Дозорнов обменялись взглядами, словно бы вопросом и ответом. И, по-видимому, ответ удовлетворил Елизавету Григорьевну, потому что, милостиво улыбнувшись Филу, она произнесла, обращаясь к нему с Гуликом:
    – С прибытием, путешественники! Давайте умывайтесь с дороги, через пятнадцать минут ужин, – и, отворив калитку, первой вошла в их двор.
    Простившись с Дозорновым, они прошаркали следом за ней. Откуда ни возьмись, вдруг навалилась усталость.
    Поднимаясь в свой флигель с неимоверной тяжести этюдником и огромных габаритов кассетой с этюдами, Фил пробормотал:
    – Не очень-то мне доверяют... ну и правильно.
    Минут через пять к нему на этаж вбежал Гулик. Фил сидел на балкончике и, положив подбородок на перильца, смотрел на закат. Мальчик подошёл и стал с ним рядом. Чуть помолчав, осторожно произнёс:
    – С нами завтра просится соседская девочка, Маша Рапс, вон она, с дедом, видите?.. Но я думаю, завтра идти не стоит, лучше отдохните...
    – Да, наверное, – ответил Фил, продолжая смотреть на закат. – А то и этюды сушить негде будет...
    Они ещё помолчали. Мальчик не уходил. Тогда Фил перевёл взгляд на дорогу, куда смотрел и мальчик. Там Дозорнов, что-то негромко рассказывая, прогуливался вдоль дороги со своей внучкой, важной особой классически девчачьего вида, с торчащими в стороны косичками.
    – Ей почти девять лет, – со вздохом сообщил Гулик. – Но она ничего, не очень плаксивая. Только занудная немного, – и, когда Фил молча смотрел на дорогу, мальчик продолжал свои комментарии: – А смешная у неё фамилия, правда? Это растение такое есть – рапс. Ей уже в школе прозвище придумали – Рекс.
    – А по-моему – не подходит, – сказал Фил.
    – По-моему – тоже, – ответил мальчик, и они, вдруг посмотрев друг на друга, одновременно рассмеялись.
    И им тут же пришлось прятаться от обращённых в их сторону взглядов Дозорнова и внучки, присев за обвитой плющом и виноградом балконной оградкой и фыркая и прыская от сдерживаемого смеха. Как двое напроказивших и удирающих мальчишек. Да, собственно, Фил и был-то ещё мальчишкой.
    И тут их позвали на ужин.

    А утром он проспал всё что можно, – слишком богат был на события и чувства прошедший день. И теперь, как после исполненного произведения ещё гудят несколько мгновений струны фортепиано или гитары, особенно если оно велико и печально, была такая же пауза, словно балансирует на грани звука и беззвучия не песнь или плач, но целая жизнь...
    ...Настойчиво, как если бы приближалась в звуке, скрипела приоткрытая летним сквозняком дверь веранды. Лёгкая дверка то подступала к косяку, то, словно страшась прислониться, отступала назад. Сонно и задумчиво, как и бывает в летний полдень, скрипя, раз от разу повторяла она свой манёвр, как неотвязный сон. Фил пошевелился и поднял голову. Невидимая ему дверь, подобно бегуну-марафонцу, пошла на новый круг. Он вздохнул и сел на кровати, тупо глядя перед собою в пол. Звук повторился, не находя преграды, словно бы все остальные звуки перестали существовать. Фил ещё раз вздохнул, натянул джинсы, кое-как продел босые ноги в штиблеты и, щурясь, как бывает, когда глаза ослепляют слёзы, поплёлся вниз.
    Но дверь, ведущая из двора в гостиную, была притворена. Он постоял, ожидая звука. Ждал, не двигаясь и почти не дыша. Наконец звук, словно извлечённый неумелым скрипачом, заставил его вздрогнуть. Это слышалось с другой стороны дома. Медленно он обогнул его угол... Дверь веранды была приоткрыта.
    Ни Елизаветы Григорьевны, ни Гулика не было не видно. Фил вошёл в коротенький коридор, слева от которого была веранда, а справа – лестница на второй этаж. Посмотрел туда и сюда в надежде найти что-нибудь, чем можно было бы зажать рассохшуюся дверь. Наконец под лестницей заметил какой-то кусок картона. Полез за ним, елозя на коленках под лестницей среди пыли. Едва дотянувшись до него, пятясь, полез назад, напоследок хорошенько стукнувшись головой о лестницу. Зашипел, морщась, постоял немного. От боли на глазах выступили слёзы. Когда прошло, вышел на улицу и, держась за дверь, замер, прислушиваясь. Нет, никого...
    Сложил картонку вдвое и, засунув между дверью и косяком, уже собирался закрыть, вдруг послышался звук... Словно бы плач, только издалека... Он опять замер, но звуков больше не было. Так стоял и ждал... Где-то наверху в селе залаяла наконец собака. Благо – мир вокруг ещё существует. Он закрыл дверь и пошёл к себе в флигель за зубной пастой и щёткой: всё-таки утро как-никак. Хотя, кажется, уже близился полдень. Он не видел, как за слегка просвечивающими занавесками веранды медленно, словно идёт печальный Пьеро, подвинулась какая-то тень.

    В полдень вернулись Елизавета Григорьевна и Гулик: они ходили в соседнее село, где была школа, амбулатория и магазин. В их селе тоже был магазинчик, но гораздо скромнее и не все товары в нём можно было найти. Фил к тому времени так проголодался, что даже, дотянувшись до близких к его окну ветвей, сорвал великолепную и спелую на взгляд айву. Но несмотря на свой прекрасный вид, она ужасно вязала рот, на зубах хрустели костистые крупинки, – однако голод был сильнее и этого. Тут примчался к нему Гулик и, позвав его обедать, избавил его от обманчивого плода, после которого ему пришлось ещё раз чистить зубы.
    В этот день они с Гуликом никуда не пошли, вернее, мальчик остался дома, а Фил, когда спала дневная жара, пошёл один пройтись по окрестным горам и скалам.
    Вернулся он, когда уже смеркалось, задумчивый и тихий. Молча поужинали они, и бабушка и мальчик не нарушили этой странной тишины.
    Непривычно рано он лёг спать – как только зашло солнце, и это, как всё сегодня, было странным для него, но – словно бы кто диктовал ему, а он не мог ослушаться.

    На следующий день он проснулся так рано, как не просыпался, наверное, никогда. Едва-едва показался свет ещё не восходящего, а лишь приближающегося к восходу солнца. В серебристой прохладе кротко и нестройно пели птицы. Открыв глаза, он долго лежал, прислушиваясь к звукам. Но ещё пронзительнее в это время звучала тишина. Замерший в ожидании восхода мир был ясен и свеж, как новорожденный. Володька поднялся как можно тише и подошёл к окну. Он внимал в этой тишине миру, а мир – внимал ему. Также осторожно и медленно он оделся и спустился вниз. Вся трава была в росе и он тут же промочил ноги. Вернувшись, он снял штиблеты и, оставив их на порожке флигеля, пошёл босиком. Идти было всё равно куда. Он прошёл вокруг дома, постоял под айвой, росшей напротив его окна, вернулся во дворик.
    И тут он услышал шорох. Точнее, не шорох, а еле слышный шелест падающей воды. Это было в огороде. Улыбнувшись этому новому звуку, он миновал калитку между двумя сараями, которую ни разу не видел запертой, и вышел в огород. Там была Елизавета Григорьевна.
    – Доброе утро, – не поднимая головы, поприветствовала его она. – Я слышу: вы ходите... Что-то вы рано так?
    – Сам не знаю, – пожал плечами Володька, глядя, как она поливает. – Будто разбудил кто... Ходили мы в деревне с ребятами по утрам на рыбалку, но чтобы так рано – не приходилось... – и вдруг предложил: – А давайте, я пополиваю. Всё равно ведь я не сплю, а у вас дел наверняка хватает. То, что вы за квартиру взяли – это смех один; кормите меня, поите... Должен же и я чем-то вам помочь.
    Елизавета Григорьевна улыбнулась, глядя на него краем глаза, впрочем, не переставая следить за шлангом:
    – Что ж... Спасибо... Значит, так... Вот здесь... и здесь... и здесь – я уже полила. Вот здесь – не нужно. Ну, а остальное – перед вами. Держите шланг, – и ушла в дом.

    Когда она вернулась, Володька, сияющий и довольный, уже заканчивал. Был он весьма мокр, даже более, чем сам огород, и грязен, как чвакающие дорожки под его ногами.
    – Боже мой, что с вами! – ахнула Елизавета Григорьевна. – Ну-ка идите быстро переодеваться. Не хватало вам ещё заболеть. Давайте назад шланг.
    Но поливать осталось совсем немного. Она быстро закончила и, скрутив шланг, поднялась к Филу.
    – Володя? – нерешительно постучав, позвала она.
    – Да-да! – откликнулся он из-за двери и тут же открыл её.
    – Давайте вашу одежду, её нужно постирать, – вдруг нахмурившись, сказала она.
    Володька удивлённо поднял брови:
    – Как? Что?.. Вы?
    - Зачем я? – пожала она плечами. – На то есть стиральная машина. Давайте-давайте.
    Володька вздохнул и принёс ей грязный и мокрый тряпичный ком, держа от себя его на расстоянии. Она, едва заметно улыбнувшись этому, просто взяла одежду и ушла. Фил, чуть постояв на пороге, вернулся в комнату и сел на стул возле окна. Дверь осталась открытой.
    Солнце уже взошло, и ближние скалы окрашивал его мягкий свет. Совсем не таким он будет в полдень. Фил вздохнул и, прислонившись виском к стене возле окна, закрыл глаза.

    Проснулся он оттого, что его кто-то звал. Это Гулик пришёл сообщить, что уже завтрак. Туфли были мокры насквозь, так что ему пришлось надеть босоножки, которые он вообще-то терпеть не мог, и взял с собой просто на всякий случай. Сонно хлопая глазами и потирая затёкшую шею, он спустился вниз. Его штаны и рубаха уже покачивались в углу двора на верёвке. Поднялся лёгкий ветер и на небе впервые за несколько дней показались довольно плотные облака. Впрочем, к полудню их уже не было, и жара стояла как и прежде. Так же сонно он позавтракал и, поблагодарив Елизавету Григорьевну, пошёл к себе, даже не взглянув на Гулика. Тот насупился и сжал губы. Но тут же справился и, схватив пару баранок, пошёл в сад или парк, который сделала для него мама. Отчего-то Елизавета Григорьевна против обыкновения не остановила его с тем, чтобы он съел свои баранки за столом. Задумчиво поглядев в окно, как он усаживается на скамейку под сиренью, она стала мыть посуду.
    А Фил, улёгшись на кровать, пытался снова уснуть. Но уже не получалось. Тогда он достал книгу, которую специально взял с собой в поездку, чтобы читать время от времени (повествование в книге было именно таким), и открыл её в первый раз.
    Время словно остановилось, приблизившись к его флигельку и то окружая его тёплым дыханием, как птица ограждает птенцов своими крылами, то заглядывая в окно, как любопытный мальчишка, а он читал и читал, хотя, кажется, самый текст побуждал к тому, чтобы остановиться. Бывает такое, когда, вдруг погрузившись в странную и необъяснимую тишину, легко быть наедине с книгой, или морем, или небом – всем, что родственно этой тишине и столь же тихо, пускай даже будет и ветер.
    Наконец он отложил книгу и закрыл глаза.
    Солнце уже приближалось к зениту. Стояла всё та же пустынная, уже полуденная и немного сонная тишина. Всё село, живя где-то рядом, сокрылось внутри этой тишины, как легко скрывается река в недрах весеннего тумана, когда приближается к земле дыхание тепла. Только теперь была не осень, а в самом разгаре южное лето.
    ...В мирном воздухе гудели шмели. Изредка то одна, то другая (или та же самая) пчела или оса подлетала к окну и, немного покружась на его пороге, улетала обратно. Сквозь ветви деревьев проглядывало пронзительно голубое, чистое и безмятежное небо. Листья их лишь слегка колыхались от едва заметных прикосновений ветра. Где-то невдалеке, но негромко слышался время от времени голос какой-то птицы. Но всё это так, словно бы не звучало ни одного звука... Лето в горах...

    В этот день произошло то, что, собственно не будучи событием, имело значение события. Хотя – всего лишь случайность – кошка.
    – Гулик! Гулик! – звала Елизавета Григорьевна. – Сейчас же выгони из сада соседскую кошку! Ты опять ей рыбу там положил!
    Упомянутый Гулик пулей вылетел из сокровенностей веранды и, схватив в охапку нимало не сопротивляющуюся чёрно-белую кошку, столь же быстро потащил её к калитке, не забыв прихватить и консервную банку, увлечённым исследованием которой и занималась только что пятнистая пришелица. Занавесь, всегда сокрывающая веранду не только от прихожей, но и словно бы от всего остального дома, если не от всего мира, по причине столь спешных обстоятельств осталась открытой.
    Было это уже ближе к вечеру, когда тени стали призрачными и длинными, а дневной зной обратился в благоухающее ароматом разнообразных цветов, коими всегда полон юг, и охватывающее наподобие уютной шали дыхание тепла.
    Фил как раз только что вернулся с долгой прогулки по окрестным горам и, по этой причине пропустив и обед, и чай, теперь пошёл на кухню взять немного хлеба и набрать воды, чтобы заварить чаю у себя во флигеле. Решив, что он слишком пылен, чтобы идти через гостиную, пошёл в обход, через веранду. Думая о чём-то своём, он механически открыл дверь и вдруг оказался перед открытой занавесью, обычно создававшей в коридорчике приятный полумрак. В глаза плеснуло столько света, что он зажмурился. Там, внутри, было очень много белого, и всё это, напоённое косвенно проникающим сюда светом, все эти занавесочки, кружевные салфетки, прозрачные от тонкости вазы и прочее – словно солнце на воде, теперь плеснуло ему в глаза.
    Это было лишь мгновение, меньше секунды, – может быть, и не слишком ярко, но более непривычно, – и он, весь в пыли, в дурацких босоножках, которые терпеть не мог, да ещё с банкой в руках, оказался перед сидящей в кресле.
    – Здравствуйте, – мягко и тихо прозвучал её голос, – я мама Гулика, меня зовут Ольга Александровна... Он рассказывал мне о ваших с ним походах... – впрочем, ровность этого голоса звучала почти как безжизненность.
    Она сидела в кресле, вся закутавшись в плед, кремово-белый, лицо её было столь бледно, что казалось каким-то прозрачным, а волосы, и так очень светлые, несмотря на видимо ещё не старые лета, были к тому же с сильной проседью, так что казались вовсе белыми – и среди всего этого белого выделялись тёмные глаза, по причине худобы её ставшие больше. Они были подведены болезненными тенями, и взгляд этот приобретал какое-то особенное звучание, хотя и смягчённое слабостью говорившей. Голова её покоилась на высокой спинке кресла.
    – Э-э... здравствуйте... – Фил переминался с ноги на ногу, словно это могло помочь спрятать куда-нибудь пыльные ноги, и перекладывал из руки в руку банку. – Я Филисов Владимир, снимаю у вас флигель... я филолог, немного учусь рисовать...
    И тут прибежал Гулик.
    – Мама! – ахнул он с порога. – Ты села!
    – Да нет, – слабо улыбнулась та, – я хотела только взять книгу...
Фил, и так оказавшийся здесь некстати, теперь и вовсе был лишним. Он поспешно поклонился куда-то туда, откуда звучал этот голос, и вошёл в дом.
    И тут же столкнулся с Елизаветой Григорьевной. Она как будто хотела выйти туда, к веранде, но теперь осталась в доме:
    – Пойдёмте, я напою вас чаем – что вы будете в каких-то банках заваривать... – повернувшись, она вошла в кухню.
    Фил покорно пошёл за ней, сел за стол и, не зная, куда девать свою банку, поставил её рядом. Оба они некоторое время молчали, один, быть может, ещё переживая увиденное, другая – предполагая о том. Наконец Елизавета Григорьевна повернулась к Филу, ставя на стол наполненную чашку и вазочку с печеньем:
    – Я забыла, вы с сахаром?
    – Без, – едва выдавив из себя эти полслова, помотал головой Фил.
    Елизавета Григорьевна взглянула на него повнимательнее. Взгляд его был обращён куда-то, внутрь себя ли, в какое-то иное известное ему пространство... Весь он был какой-то взъерошенный, голова втянута в плечи. Лицо бледно, словно бы увидел умершего. По лицу её пробежала тень, и в углах губ, ещё более опустившихся вниз, появились морщинки, как бывает в печали.
    – Вы... – начала она и остановилась. И ещё раз: – Вы... Это моя дочь. Мама Гулика... Я говорила вам тогда, но не успела досказать... Нам сказали врачи, что это уже необратимо, она тает и тает, и к депрессии присоединилась теперь дистрофия... Они пытались лечить её, но в больнице ей было только хуже... Гулик об этом ничего не знает. А я... я не знаю, как сделать так, чтобы ей было хоть чуть легче... Она и так у меня одна, а теперь... – она горестно улыбнулась: – Знаете, говорят, даже любимая чашка, сломанная и склеенная, бывает ещё более любимой... и... – но она оборвала себя, отвернувшись к буфету и говоря уже вполоборота, воспретив приближающимся слезам: – Простите, что я... мы... у вас отпуск, а тут... Забудьте.
    Но какое там забыть, – Фил, выйдя из дома подавленным, полночи просидел, ероша свои негустые паклеобразные волосы и невидящими глазами глядя в лежащую перед ним книгу. Его шевелюра, и так светлая, здесь, на юге, вовсе выгорела на солнце, и он в этот момент напоминал редеющий одуванчик.

    И всё же утро, юность и лето снова сделали мир новым и светлым. И он снова решил пойти на этюды, на место, которое называлось у них «Скала». Всё здесь было как прежде. Может быть, только теперь, глядя на это море и небо, горы и облака, кустарник и травы пустынных скал, и весь этот южный сияющий мир, чуть медленнее юноша отзывался на его радость...
    Когда уже наступал полдень, его внимание от очередного этюда отвлекло приближающееся колыхание верхушек кустарников, несколько раз послышался детский шёпот. Наконец из недр узкой тропки, зыбко вьющейся рядом с основной тропой среди дикой растительности, осторожно выглянули две чумазые физиономии.
    – Ну вот! – встретившись взглядом с Филом, с весёлой досадой воскликнул Гулик, весь выходя на обозримое пространство. – А мы думали вас удивить... Это Маша Рапс, как раз её дедушка – Михаил Васильевич.
    – Очень рад познакомиться с вами, прекрасная госпожа, – лукаво блистая глазами на Гулика, манерно произнёс Фил. – Меня зовут Владимир Филисов... Володя в общем, – не стал уж он им говорить, что этому замысловатому их манёвру и особенно пыльному виду удивится не он, а их бабушки.
    Прекрасная госпожа вслед за прекрасным господином Гуликом тоже выбралась из-под сени пыльного кустарника и, как и положено столь великим дамам, потупив очи и надув губки, произнесла:
    – Здравствуйте, Володя. Мы пришли вас навестить. И принести вам угощение, – слова она выговаривала очень тщательно, стараясь, как на уроке. Только вот буквы не все хотели выговариваться.
    – Что вы говорите! – воскликнул Фил, потирая замаранные краской руки. – А я как раз так зверски проголодался, что уже хотел начать питаться как верблюд – разным дикорастущим бурьяном и колючками.
    Дети дружно рассмеялись, и сразу всё стало легко и просто. Фил полил им на руки, и коварная и досадная пыль, будучи загнанной в углы возле ушей и под чёлки, и с позором отступив к локтям с жизненно необходимого пространства рук, теперь окружала их личики и запястья очаровательной, местами кружевной чёрной ретушью. Они быстро расстелили на плоско лежащем обломке скалы небольшую скатерть и стали раскладывать на ней разные кушанья и вкусности, присланные бабушками, а Фил при появлении каждого нового шедевра издавал страдальчески-восхищённые стоны и звуки, подражая голодным зверям и умирающим лебедям и вызывая новые взрывы детского смеха. Они уже теперь не просто выставляли каждую вещь, а, извлекая её из таинственных недр большой холщовой сумки, с замиранием ждали – каковой-то будет реакция, и Гулик, вначале объявляя их наименование просто и деловито, теперь стал возглашать их словно конферансье имя выходящего на сцену актёра или название исполняемого произведения.
    Наконец, вдоволь навеселившись, они расселись вокруг импровизированного стола, причём Фил в качестве ковра для их восседания вновь употребил свою штормовку.
    Всё было действительно ужасно вкусно.
    Гулик хрумкал, чавкал и хлюпал, Фил постанывал от восторга, Маша же ела очень аккуратно и неторопливо, с обычной детской важностью (на самом деле стеснительностью), когда случается им первый раз прийти куда-нибудь в гости. То и дело она морщила лоб и хмурила брови, о чём-то думая. Наконец спросила, не глядя на Фила и старательно намазывая пирожок с яблоками сливочной помадкой:
    – А правда, что мне сказал Гулик, что вы – Чингачук Летучая рыба? – она так и не взглянула на него, и вместо рыбы у неё вдруг получилась «лыба».
    – Вообще-то не Чингачук, – веселясь и сияя, как начищенный чайник, ответил Фил, – а Чингачгук. А насчёт меня... – здесь улыбка его несколько померкла. – Ну, как тебе сказать...
    Пока он собирал по слогам и словам эту фразу, Гулик, рассматривая в совершенно чистом небе какое-то облачко, ткнул вероломную разгласительницу кулаком в спину.
    – Чего ты пихаешься? – тут же прозвучал возмущённый возглас, ради которого творческий взор даже отвлёкся от украшаемого пирожка.
    Фил, начавший погружаться в глубину своей фразы, услышав восклицание, остановился, но потом, поняв, что относится оно не к нему, продолжил:
    – ...Я – просто Летучая рыба. Чингачгук – это совсем другой человек. Вот если...
    – А вы откуда? – не дослушав ответа и продолжая украшать возлюбленное творение, спросила девочка. – Я – из Питирбурга, а вы?
    – Я – из моря, – ухмыльнувшись, сказал Фил. – Ведь рыбы – всегда из моря, даже если летучие. Вот смотри – видишь, вон те блёстки на воде?
    Море сияло и серебрилось, золотилось на солнце рябью лёгких волн.
    – Вижу, – неуверенно ответила девочка.
    Гулик слушал, замерев и едва не открыв рот от изумления.
    – Так вот, – продолжал Фил. – Это – летучие рыбы. Там – мои братья. Они поднимаются из воды, спасаясь от хищников, и снова опускаются в неё, когда те уже потеряют их из виду. Подводные хищники ведь не могут видеть в воздухе...
    – Но в воздухе ведь тоже есть хищники, – сглотнув слюнки, вставил Гулик, видимо, вспомнив про свой пароль.
    – А они – снова в воду, – невозмутимо продолжал Фил. – И так между водой и воздухом они путешествуют. Они очень любят свет... – он начал по-видимому долгий рассказ, но его тут же перебили.
    – А я, – независимо пожав губками, с ледяной укоризной произнесла девочка, – когда была с бабушкой и мамой на пляже, не видела никаких летающих рыб. Это просто волны, они так кажутся...
    – В том-то и дело, – улыбаясь, покивал головой Фил, – что кажутся. Они всегда так кажутся, когда к ним подходят слишком близко. Они скрываются. Они всегда не видны, их словно нет, если к ним подходишь слишком близко, – поправился он. – Но, если пристально вглядываться и терпеливо ждать, могут сами к тебе приблизиться... Они очень любят свет, и всю жизнь вот так и летают, то поднимаясь из воды, очень желая его настигнуть, то снова опускаясь в неё, потому что не имеют сил удержать его... И в этом – их жизнь.
    – А зачем же они так живут? – широко распахнув изумлённые глаза, ахнула девочка.
    – В этом – их счастье, – отчего-то грустно улыбаясь, ответил Фил и, вздохнув, стал вслед за ней намазывать пирожок помадкой. – Что, вкусно так?
    Но та не слышала его вопроса. До глубины души возмущённая такой несправедливостью, она воскликнула:
    – А в чём же тут счастье-то? – и, словно желая что-то объяснить тупоумному и ничего не понимающему Филу, помахала рукою ладошкой вверх.
    Фил остановился намазывать и будто задумался:
    – Да, действительно, в чём?.. Странные они существа... Я тоже не сразу их понял. Но однажды...
    – И тогда стал их братом? – выпалил Гулик.
    – Да, – сказал Фил. – Нет. Я был... Нет. Мы, надо вам сказать, им все – братья. Только...
    Теперь его перебила Маша, сердито насупившись:
    – Чувствую я, что вы водите меня за нос.
    Фил, тут же чуть не прыская от смеха от её вида, ответил изо всех сил серьёзно:
    – Ну что вы, миледи, как можно! Я говорю правду и только правду!
    Но Гулик решил не поддерживать такой тактичности:
    – Конечно, водим, он у тебя ведь как раз большой очень, суёшь его везде, куда не просят.
    Презрительный и гневный взгляд из-под приопущенных век на Гулика. И – снова медленная речь к Филу:
    – А как тогда вы – летучая рыба, если вы человек?
    – Я? – он опять задумался. – Да вообще-то, знаете, ребята, если говорить честно, то никакая я не Летучая рыба, а действительно – просто человек. Но... я знаю, что они есть.
    – И где же они? Зачем они нужны вообще-то? – красноречиво разводя руками и пожимая плечиками, сказала Маша.
    – Да, вот тут ты права, – укладывая намазанный пирожок назад в коробку из-под сахара-рафинада, откуда и достал его, сказал Фил и, закрыв глаза, потёр лоб. – Ни зачем они, собственно, не нужны. И всё-таки... они такие красивые! – и улыбнулся своим притихшим слушателям.
    – И что, их можно поймать? – после паузы ещё с недоверием спросила Маша.
    Фил засмеялся:
    – Ну вот, всегда вы всё хотите поймать... Конечно, можешь! Но их ведь не ловят, понимаешь, –  с грустной улыбкой глядя на насупившуюся девочку, говорил Фил, – они не ловятся. Они по-другому...
    – А где они живут? – спросила девочка, всё же увлечённая рассказом и находящаяся мыслями в услышанном.
    – Видишь ли, малыш, – вздохнул Фил, вдруг вставая и подходя к этюднику, – я не могу сказать где, могу сказать лишь только как они живут. Хотя... это, наверно, и будет сказать – где... Там, где они – всегда радость... Нет, лучше по-другому сказать: где всегда радость – там и они... Стоп. Нет, – засмеялся Фил, – я запутался.
    Дети тоже улыбнулись, а Маша опять спросила:
    – А моя мама и моя бабушка и... ну, и дедушка тоже... Они знают о них?
– Я думаю, знают, – ответил Фил, полагая несколько мазков. – Только, может быть, у них это как-нибудь по-другому называется... И бабушки, и дедушки, и воробьи, и собаки – все знают... Только, – вдруг он опять опустил кисть и покачал головой, озадаченно скривив рот, – вот некоторым иногда это почему-то трудно даётся... Может быть, они слишком серьёзны?..
    – Какой вы глупый! – наморщив лоб, сказала Маша и с назиданием и лёгкой укоризной произнесла: – Ведь мужчины все – ленивые, и готовить не будут. И если мы не будем готовить, вы все поумираете с голоду...
    Ну, тут уж и Гулик расхохотался, а Фил сквозь смех сказал:
    – Ну нет, это нечестно. Когда вас просишь что-нибудь приготовить, вы говорите: вы ленивые. А когда на море просишь посмотреть, вы говорите: мне готовить надо! Это же нечестно получается.
    – Как жалко, – горестно сказала девочка.
    Фил тут же решил её утешить:
    – Нет, ну дядек тоже сколько угодно таких, которые вообще ничего не видят, даже кастрюль с грядками. Да и я сам тоже мало что...
    – Да не-ет, вы не поняли... – грустно махнув ладошкой, опять сказала она.
    – Слушай, сколько можно уже вести свои тухлятинские разговоры! – вдруг рассердился Гулик. – Что ты пристаёшь! Дай человеку спокойно по... порисовать! Стой и смотри просто...
    – А я, когда рисую... – укоризненно и с вызовом, но не Гулику, а просто – в пространство, начала говорить Маша.
    Всё. Гулик тут уже не выдержал. Он быстро, не успел Фил и рта раскрыть, развернул её и, хорошенько пнув коленом, толкнул её в сторону села:
    – Дуй отсюда быстро, зануда!
    Та, спотыкаясь, пробежала несколько метров, повернулась, хотела что-то сказать, но потом, опять махнув ладошкой, с рёвом пошла домой, что-то сквозь всхлипы причитая по дороге.
    Фил, расстроенный и озадаченный, повернулся к мальчику:
    – Гул, ну ты что?
    – А просто... молчать надо... нужно уметь, – отвернувшись в сторону, сурово ответил тот.
    Фил, нахмурившись и словно что-то вспомнив, решительно сказал:
    – Быстро иди, извинись и верни её.
    – И не подумаю... даже, – тут же набычившись, ответил мальчик.
    – Ну хотя бы проводить же надо, – вдруг растерялся Фил, – она ведь может куда-нибудь свалиться!.. например.
    – Угу. Как же! держи карман шире, дождёшься от неё! – скривил губы Гулик.
    Фил ошарашенно вытаращил глаза, но тот с независимым видом продолжал смотреть в сторону. Тогда юноша, оставив этюдник, весь их пикник и вообще всё, схватил мальчика за руку и решительно двинулся догонять ушедшую девочку:
    – Ну-ка, пошли давай.
    Но они нигде её не увидели.
    – Ну вот. А если с ней что-то случилось?! – забеспокоился Фил.
    На что Гулик с досадой махнул рукой:
    – Да ладно! – а у самого голос какой-то неуверенный и в глазах беспокойство. Но потом снова возобладал презрительно-независимый тон: – Им никогда ничего не делается.
    Они прошли ещё немного, уже показалась дорога и их дома. Девочки видно не было, и дом её выглядел мирным и спокойным.
    – А действительно, зачем... – пробормотал Фил, когда они подошли к самому дому.
    Но фраза, не будучи обращена ни к кому, так и осталась незавершённой. Лишь на лице его – словно замершее эхо – некоторое время сохранялось странное тоскливое выражение.

    Убедившись, что с Машей всё благополучно и она уже преспокойно играет с бабушкой в кольца, Фил вернулся за брошенным этюдником и всем прочим. Хотя ещё в самом разгаре был южный день и ясное небо и можно было работать, он вернулся в свой флигель и, улёгшись в одежде поверх одеяла, лежал, глядя в потолок. Поверх фиолетовых теней от ветвей деревьев, лежащих здесь, внутри комнаты, то и дело пробегали солнечные отблески, видимо, отражаясь от чего-то в доме или на участке Дозорновых. Самые тени тоже колыхались, словно зыбкий и призрачный подводный лес.
    Наконец он закрыл глаза.

    ...Уже ближе к вечеру он вдруг услышал, как где-то капает вода. В этой необыкновенной горной тишине, подобной, быть может, лишь свободе птиц, были ясно слышны и различимы даже все мелкие события и звуки. Всё скрывающееся и убегающее осязания делалось ощутимым – в этом внешнем бездействии и покое.
    – Это когда-то уже было... – пробормотал Фил, поднимаясь.
    Осторожно ступая и прислушиваясь, вышел на этаж. Спустился вниз, во двор. Везде было всё тихо, видимо, и Елизавета Григорьевна с Гуликом отсутствовали, и только где-то, пронзительно звякая о что-то металлическое, капала вода.
    ...Он нашёл её на чердаке флигеля. Там в баке-накопителе приоткрылся краник, и вода капала на край непонятно когда и по какому поводу забытого там жестяного таза. Закрыв краник и отставив в сторону таз, он собрался уже спускаться, но прежде решил посмотреть, как видится отсюда их дом, парк и ближние скалы (здесь было окошко), и вдруг оказался невольным свидетелем торжественной беседы.
    Совершалась она возле зарослей бурьяна при дороге, прямо перед калиткой Дозорновых, можно сказать, в непосредственной близости от его флигеля.
    – ...и вообще: твой Филин – врун, – произнёс ледяной и обличительный, снисходящий с высот величия неимоверной чистоты и неподкупной честности голос Маши.
    Фил, едва слышно хихикая и сдерживая улыбку, хулигански и шпионски прислушался. Но услышал опять обрывок.
    – ...а во-вторых, не Филин, а Фил, – ответил мужественный и рассудительный, в отличие от прочих, легковесных и вздорных, голос Гулика.
    – Такого слова-то нет! – в праведном гневе возразил с высот идущей от древних времён патетики голос юной леди.
    На этот раз – всё полностью. И к тому же, как оказалось, каждый возглас сопровождал лёгкий свист и затем щелчок. Осторожно выглянув из окошка, Фил увидел, что у собеседников в руке было по прутику, которым по совершении всякой своей фразы каждый ударял по растущему тут бурьяну, отчего вокруг него поднималось облачко пыли, причём взгляд каждого был величественно и независимо устремлён в сторону друг от друга, а именно на злосчастный (или счастливый – смотря как взглянуть) бурьян.
    – Зато человек есть, – снисходительно и великодушно ответил разумнейший из разумных голос не по годам проницательного джентельмена.
    – Всё равно он врун, – на остатках величия произнёс голос Маши и, стремительно соскальзывая с высоты собственной воспитанности, дрогнув, добавил: – И уйди от нашей калитки. И прутик наш оставь, из них дедушка корзину плетёт...
    Что было дальше, Фил не услышал, потому что не выдержав, прыснул и вынужден был тут же скрыться в глубине чердака, а затем, чтобы не быть как-нибудь обличённым в подслушивании, быстро спуститься в комнату и занять позицию углублённого во внимательнейшее чтение филолога. Кстати, и книжка попалась увлекательнейшая – атлас грибов и ягод, а вторая часть – справочник рыбака.

    В эту ночь ему не спалось. Даже ночью на улице было душно, так что и открытые окна и двери не делали воздух комнаты прохладней. Вот разве что на крыше... Истомившись в душной темноте, он зажёг свет и вышел на этаж флигеля. Дверь на балкончик была открыта. Он вышел туда. Сверчки и кузнечики смиренно и терпеливо пели свою песнь в этом тёплом воздухе, напоённом благоуханием роз, ночных фиалок, душистого табака, белой акации... Все запахи ночью делаются тоньше и мимолётней, словно бы мерцают, что делает их ещё прекраснее.
    Надышавшись вволю, Фил вновь вошёл внутрь флигеля и осторожно спустился во двор. Он тихонько, почти крадучись, прошёл в маленький парк, туда, где на одной из клумб притаились звёздчатые переплетения душистой фиалки. Иных звуков не было – лишь сверчки и кузнечики, – даже собаки спали. Он нагнулся над фиалками, словно над тонким пламенем, которое, непрестанно изменяясь, ткало окружающее пространство, сошедшееся к нему как к некоей тайне, робкие деревья, какие-то едва различимые предметы, подставляющие то одну, то другую грань, среди них вдруг различается край скамьи, забытая на тропке печальная лейка...
    Он поднял голову и огляделся. Во всём селе, насколько он мог видеть, не горело ни одного огонька – лишь несколько фонарей вдоль дороги и ещё один в глубине селе, там, возле магазина, да верхний этаж его флигеля, и звёзды, прекрасные, будто благоухающие этой ночью и всеми её звуками, тенями и запахами... И луна, чуть желтоватая, – день опять будет жарким...
    Он повернулся и медленно пошёл назад. И лишь пристально вглядываясь, можно было вдруг заметить, что в едва освещённых окнах веранды (может быть, внутри горела лишь одна, и то небольшая свеча), причудливо иссечённая их решетчатым рисунком, словно вздохнув, чуть подвинулась, как едва двигается высоко парящая птица, склонённая над книгой тень...

    На следующее утро Фил снова отправился в горы, но теперь уже не для этюдов и путешествий, а, как он выразился, слушать тишину.
    Елизавета Григорьевна с пониманием покивала головой и вновь обратилась к прекраснейшему и таинственному занятию – печению пирожков, точнее, пока только их лепке. Гулик, разрываясь между двумя желаниями – пойти с Филом или остаться с пирожками (особенно когда они только что испекутся) – выбрал всё же второе, рассудив, вероятно, что тишина в этих горах будет всегда, а вот пирожки в следующий раз бабушка будет печь неизвестно когда. Ведь когда они остынут и завянут – уже совсем не то вдохновение.
    И вот, вылепляет Елизавета Григорьевна из податливого теста новые в своём роде совершенные формы, наполненные к тому же увлекательнейшим содержанием (а первая партия-то их уже в печке стоит), а Гулик словно котёнок вертится вокруг и трётся под ногами, и вдруг слышат они, как кто-то – и довольно сильно – колотит палкой по ограде.
    Они переглянулись.
    – Сходи, посмотри, что там, – пожав плечами, осторожно сказала бабушка и невозмутимо продолжила своё ответственное занятие.
    Выйдя на улицу, Гулик увидел, что от их ограды, там, где она, примыкая к калитке, была щелястым и занозистым забором, поднимается пыль, а снаружи по ней кто-то хотя и неловко и угловато, но зато старательно и усердно ударяет. Подкравшись к калитке, он резко открыл её и выскочил наружу.
    И что же он там нашёл!
    Он даже хрюкнул от удивления и хотел было расхохотаться, и уже солнечные зайчики прыгали у него вокруг глаз, но потом сжал губы и принял на себя самую серьёзную мину, на какую в этот момент был способен.
    Там воистину достойная удивления юная леди Маша, держа в объятьях пугало с собственного огорода, наряженное, насколько позволяли скромные деревенские возможности, мушкетёром, и продев свои руки в его рукава, держала в одной толстенный прут, а в другой – крышку от кадки, явно изображавшие собою шпагу и щит. Обломок пугалова шеста едва виднелся из-под болтающихся и подметающих уличную пыль фалд его одеяния.
    Гулик удивлённо поднял брови и, копируя бабушку, очень интеллигентно спросил:
    – Э-э... М-м... Можно вопрос? – и, не дожидаясь ответа, продолжил: – А в чём вина этого забора?
    Утомлённая долгой схваткой леди, не оборачиваясь на назойливых вопрошателей и утирая тыльной стороной ладони пот со лба, снизошла до пояснения:
    – Это юный монсирьон Жан Де Жон, и он учится сражаться на шпагах... Он победит злого великана Гуллирева и спасёт принцессу...
    – Думаешь, победит? – прищурился Гулик.
    ...Спустя минуту доблестный рыцарь Жан Де Жон был втолкан в собственную калитку с тем же пугалом в руках, только с напяленной до подбородка пугаловой шляпой и сломанной пополам шпагой за шиворотом. Щит прилетел и шлёпнулся возле его ног секундой позже.
    Но побеждённый рыцарь не издал ни жалобы, ни стона. Он сделал несколько шагов к дому, нащупывая дорожку ногой в сандалиях и обломком пугалова шеста. Из-под надвинутой шляпы раздавались грозные проклятия:
    – Вы пожалеете об этом, подлый негодяй! Гнусный трус! Наглый живодёр!
    И тому подобные витиеватости. Причём, как известно, в силу юного возраста рыцарь не выговаривал некоторые буквы, и получалось «подвый» и «тъюс», «нагвый» и «зыводёй», но это, конечно, нисколько не умаляло грозности его вызывающе-официального и презрительно-холодного тона.
    Однако натолкнувшись на преграду в виде корыта с мыльной водой рядом с дорожкой (бабушка стирала запылившиеся мешки и куда-то отошла) и растянувшись в упомянутом водоёме во весь рост, рыцарь превратился в мокрую с ног до головы и отчаянно ревущую девочку, позабывшую про пугало и мчащуюся к дому с призывами на помощь спасительной бабушки. Дедушку было звать нечего, он отчего-то потакал «подлому негодяю» и никогда не ходил на него жаловаться его, негодяя, бабушке.
    – Что там? – подозрительно поглядывая на Гулика, спросила Елизавета Григорьевна, когда он, странно румяный и отчаянно сжимающий губы от приступов смеха, вернулся на веранду.
    – Да там... – поспешно схватив первоиспечённый пирожок, ответил он, шипя и обжигаясь. – Какой-то Жан-Джон...
    Правда, вместо Жан-Джона из-за набитого рта и пирожкового жара у него получилось что-то вроде «Вжик-Вжик».
    – Послушайте, молодой человек, когда вы наконец оставите привычку говорить с набитым ртом! – грозно нахмурилась педагогически несгибаемая бабушка.
    – А что? – судорожно проглатывая жуемое и с ужасом гладя на собирающуюся бурю, с виноватой улыбкой выдавил из себя Гулик. – Полезное умение... иногда...
    Он почёл за лучшее ретироваться к Филу на скалу, чтобы «отнести ему пирожков», ведь их гость ужасно успел проголодаться за страшно продолжительные полчаса после завтрака, тем более что очень скоро должна была явиться праведно негодующая бабушка поверженного рыцаря Вжик-Вжика.

    ...О, пустыня, прекрасная и вожделенная, каким благоуханием наполнены твои камни и скалы! Кротки и безыскусственны твои цветы, и даже в самой пышной своей красоте они просты. Какой бы ты ни была, всегда лишена ты притворства, и успокаивая пришельца, и подчас пугая его. Открыт и сладок твой распахнутый воздух, ликующей сухостью звенит твоя пыль! Влажны и прохладны таинственные пещеры, где эхо творит среди сталактитов новый и столь же простой небосвод. Твой терновник и барбарис – прекрасные попутчики, сдирая земное, достигая крови, пробуждают очи, словно прохладная утренняя роса. И вдруг плетистая ежевика застенчиво и жалобно протягивает жаждущему горсть ягод... Твои ручьи всегда чисты и прозрачны, пьют из них без боязни и звери, и человек. Причудливыми мостами лежат через них поваленные деревья, их сучья благоухают лавром, бока их покрыты мхом. Нестройные чащи твои подобны морю, сине-зелёные его воды блистают солнцем и рябью теней, иногда вдруг медлительною волной заслоняют воздух, укрывая в своих глубинах, как прозрачная мантия сна здесь отъемлет усталость... И птицы! И небо, и птицы, и безоблачный его простор!.. Каждый уголок твой – словно последнее царство, первозданное совершенство, окончившийся радостью путь...
    Фил свернул исписанный листок вдвое и, положив его рядом с собою, закрыл глаза. Он сидел на том самом обломке дерева, всё так же привалившись спиной к скале, точнее, к скомканной штормовке. Хотя и светило обычное южное солнце, из ущелий время от времени обжигающе потягивало прохладой. Какой-то ветерок, один из этих порывов, словно сидящих в подвальной тени и смотрящих жадными и жалостными очами на близкий и недоступный им полдень, налетев, подхватил листок и со своей добычей умчался куда-то вниз, к морю. Фил не пытался его остановить.
    Но зато вместо утраченного листка с письменами из недр пустынного кустарника, беспорядочно толпившегося вокруг местности, называемой «Скала», показалась запылённая, но сияющая от неудержимого и необъяснимого детского счастья физиономия Гулика. Он опять шёл окольным, конспиративным путём. Видимо, вокруг бродило множество злоумышляющих пиратов, корсаров и флибустьеров, которых необходимо было (дело чести, в конце концов) обхитрить, обмануть и обвести вокруг пальца. Ну, конечно же, добро победило, и все оные разбойники теперь рыдали, упустив единственно необходимого для спасения окружённой крепости вестника, и дорывали остатки нечёсаных шевелюр со своих проплешивевших от злоумышлений голов. А спасительного вестника встречал благодарный народ.
    – О! – воскликнул Фил, беззвучно смеясь. – Опять ты весь грязный – вот бабушка обрадуется... Весь в пыли, в песке каком-то... Где это ты лазил опять?
    – А я просто люблю насыпать на голову песок, а потом его вычёсывать... – уклончиво ответил скромный герой.
    Фил только головой покачал.
    А Гулик, с сознанием исполненного долга плюхнувшись рядом с ним на землю, вдруг погрустнел. Потом, упрямо мотнув головой, словно отгоняя назойливые мысли, стал разворачивать драгоценный узелок.
    – Пирожки, – кратко сообщил он.
    Многих слов и не требовалось – шедевр говорил сам за себя.
    Они их прикончили за пять минут. Само собой, выдержавшие многомесячную осаду герои получали равную со своим спасителем часть трофеев.
    – Здорово, – вздохнув вслед последнему пирожку, заметил Фил.
    – А я могу по скалам прыгать, – молниеносно взобравшись на высящийся рядом обломок скалы, сообщил Гулик. – Дядя Володя, смотри!
    Не успел Фил и рта раскрыть, как тот уже прыгнул на другой такой же обломок и, конечно же, сорвался и разодрал себе колено. О слезах речи и быть не могло – все герои терпят боль, лишь скрипя зубами, а если и плачут, то отвернувшись.
    – Э-эх... –  укоризненно протянул Фил и, подойдя к израненному, но не побеждённому, и осмотрев его раны, вздохнул: – Ну что? Вроде не глубоко, но всё равно надо бы домой идти, обработать, а то ведь потом загноится...
    – Нет, только не домой! – с неожиданным жаром, даже схватив Фила за руку, словно тот хотел его стукнуть, возразил мальчик.
    Фил, озадаченно посмотрев на него, почесал затылок:
    – Ну тогда хотя бы давай до магазина дойдём, я видел, там одеколон продаётся, на худой конец можно и им прижечь...
    – Фу! Не хочу, им люди под мышками у себя брызгают... – скривился мальчик.
    Фил был застигнут этой фразой на месте, словно молнией.
    – Почему... ты думаешь... что именно под мышками?.. – едва смог через минуту выдавить из себя весь красный от смеха и скрюченный в три погибели юноша.
    – Я перепутал... – смущённо сказал мальчик, у которого от стыда даже слёзы на глазах показались, – это дезонтораном брызгают...
    – Не дез... дезонтораном, а... дезодорантом... – ещё содрогаясь от беззвучного смеха, заметил Фил. Наконец отсмеявшись и вздыхая, с извиняющейся интонацией он спросил: – Ну так что, пойдём в магазин?
    – Ой, дядя Володя, – жалостно сощурившись, посмотрел на него мальчик, – может, вы один сходите, а я вас тут подожду?
    Фил вытаращил глаза:
    – Да что такое с тобой? Ты что, боишься чего-то?
    – Ничего я не боюсь, – тут же нахмурившись и отвернувшись, буркнул Гулик.
    Фил покачал головой, но всё же сходил один. Задумчивый вернулся он. Всё, что необходимо, было куплено. Мальчик ждал его на том же месте. Обняв свои коленки, он сидел на обломке дерева и глядел в далёкое и близкое море. Молча и не обращая внимание на шипенье и ойканье и даже на появившиеся слёзы, Фил обработал ему рану и залепил её пластырем. Оба они отчего-то были теперь грустными.
    – Ну что, домой пойдём, или... – Фил не докончил, потому что Гулик, отрицательно мотнув головой, вскочил и медленно пошёл в сторону подъёма к их пещерке.
    Фил смотрел ему вслед. Когда он приблизился к повороту, Фил крикнул:
    – Только далеко не ходи, ладно?
    Мальчик не ответил и, не оборачиваясь, скрылся за поворотом. Фил вздохнул и опустил голову. Потом сел и, достав блокнот, снова стал что-то писать.

    Когда Гулик вернулся, он ещё писал. Искоса глянув на мальчика, Фил увидел, что тот держит пальцы во рту. Оторвавшись от своего занятия, он устало спросил:
    – Ну, что у нас теперь нового? Скулу поранил?
    – Зуб коренной режется, – вынув руку, со вздохом пояснил Гулик. – Молочный вышатываю.
    И Фил с таким облегчением вздохнул, что они, опять не сговариваясь, рассмеялись.
    – А хотите, я вам покажу, где мы с мамой однажды устраивали пикник? – сказал Гулик, подпрыгивая от нетерпения на месте. Вся его хмурость и грусть уже улетучилась.
    – Ну, пойдём, – согласился Фил.
    И не пожалел о том. Это была уютнейшая лощинка между двумя отрогами, совсем небольшая и закрытая от ветра. И из неё был прекрасный вид на море! Она словно нависала над ним, так что, если смотреть вперёд, была видна лишь кромка ветвей обрамляющих лощинку кустарников и в этом обрамлении – море. И где-то далеко-далеко синел какой-то неизвестный заморский берег. А может, это просто казалось – ведь здесь на самом деле поблизости не было никакого берега.
    Они сидели там и глядели в это странное лазурное сияние, не слепящее, непрестанно меняющее свой лик, словно перед ними совершалась непостижимая и чудная тайна, какая-то близкая и необъятная жизнь.
    Но это не мешало Гулику рассказывать. Сначала он рассказал, как они нашли это уютное место, как потом однажды пришли сюда и жили здесь целый день, а потом... Фил, видимо, не очень внимательно слушал, потому что он вдруг озадаченно посмотрел на мальчика, который в это время говорил:
    – ...и велик у меня слишком маленький, так что когда я езжу, коленки в стороны торчат, а вот шорты наоборот – длинноваты, как бриджи почти, и раздуваются парусом... Но такова уж моя доля, раз я единственный мужчина в семье, надо уметь экономить... – со вздохом закончил он свою тираду.
    Фил сжал губы и отвернулся, скрывая улыбку. А мальчик продолжал:
    – А я, между прочим, драться умею...
    Он рассказывал, а Фил полузакрыл глаза и уткнулся подбородком в сложенные на поджатых коленях руки. Море мягко сияло перед ним.
    – ...А он мне говорит: «Ты чё, я ща Батинку своему скажу...» – Гулик смачно изобразил интонации говорившего.
    – Ботинку? – недоуменно переспросил Фил, видимо, опять рассеянно слушая.
    – Ну да, – без всякого смущения продолжал Гулик. – Батинку. Ну, бате то есть, отцу. Так вот...
    – А твой Батинок где? – вдруг спросил Фил, повернувшись к мальчику.
    – Мой? Э-э... – Гулик помялся, жалко улыбнулся и, вздохнув, закончил паузу: – Вобщем, неважно. Так вот, – его глаза опять оживились. – А я ему говорю...

    Но, как они ни скрывались от горестной правды жизни, а пришлось таки им подумать и о доме. Когда свет солнца стал уже совсем по-вечернему мягким, а тени стали длинными, Фил вдруг опомнился:
    – Ой, а чего ты домой не идёшь? Вроде, бабушка сказала, что помощь твоя понадобится... И вечереет уже...
    Мальчик, отвернувшись, что-то ответил, тяжело вздохнув.
    – Что? – переспросил Фил, но тот молчал.
    Они в это время были уже внизу, на месте, называемом «Скала». После довольно долгого молчания мальчик поднялся и, засунув руки в карманы шорт, понурив голову, пошёл домой. Фил смотрел ему вслед, и лицо его было задумчиво. Детские печали ведь всегда необъяснимы, и они больше, чем печали взрослых – они велики, как море, как всё вокруг в их уже такой огромной маленькой жизни... Да и необычный это всё-таки был ребёнок.

    Когда Фил вернулся, уже вечерело. Весело зайдя в кухню и открыв рот для дежурной шутки и приветствия, он остановился на полуслове. Взгляд его упал на стоящего в углу Гулика. Уши его красноречиво пламенели свежеотодранным алым цветом. Елизавета Григорьевна, ещё румяная и с пылающими праведным гневом глазами, поправляла выбившиеся прядки волос. Увидев Фила, она сухо поприветствовала его и, словно продолжая дело, от которого оторвалась лишь на секунду, обратилась к кухонному столу. Фил потоптался на пороге, потоптался, пытаясь что-то сказать, но у него получались лишь какой-то лепет и бормотание, а ответная тишина была столь красноречивой, что он бочком-бочком потянулся из кухни, да и пошёл в свой флигель. Когда он уже затворял дверь в дом, из кухни послышались сдерживаемые всхлипы.
    Вот так вся грусть Гулика и объяснилась. А Елизавета Григорьевна была так расстроена, что и вовсе забыла пригласить его поужинать. А может, этот жест что-то означал? Кто же знает... Так или иначе, но пришлось Филу в этот вечер обойтись без ужина.
    Вместо ужина он теперь, сидя на балкончике своего флигеля, провожал взглядом заходящее солнце и скрывающиеся в тугих летних сумерках море, горы и весь этот южный мир... И вдруг, словно шелест вспорхнувшей птицы, послышалось:
    – Дядя Володя...
    Слова звучали как и в первый раз – и близко, и неизвестно откуда. Он повертел головой.
    – Дядя Володя... – послышалось вновь, и, сдерживая рвущиеся наружу рыдания: – Дядя Володя, ну где же вы так долго были?..
    В этом слёзном шелесте было столько горечи и обиды, что Фил вздрогнул. В щель между шторами из окна напротив на него смотрели плачущие Гуликовы глаза.
    – Как... где?.. – растерянно пробормотал Фил. – На скале...
    Мальчик, насупившись и скривив губы, скрылся за шторой.

    Но наутро он снова был весел, словно и не совершалось вечером никакой трагедии. Только вот бабушка говорила с ним ещё суховато, а по инерции и с Филом. А посему он счёл за благо побыстрее убраться на ставшее уже привычным место, то, которое называлось у них «Скала». А Гулик остался под домашним арестом.
    Но, конечно же, великан Гуллирев не мог остаться без отмщения: великаны ведь никогда просто так не сдаются, даже если им всего-то одиннадцать лет.
    ...В тот страшный, таинственный и тревожный вечер злые враги и привидения каким-то образом узнали, что леди Машу по причине жары положили спать на веранде... Но узнали они и не только это...

    ...Где-то около полуночи Фил был разбужен истошными женскими криками. Вернее, одним девчачьим и одним бабушачьим. Хотя это он, наверное, распознать не успел. Подскочив на кровати, он с такой скоростью прыгнул к окну, что, со сна ещё плохо ориентируясь в пространстве, едва не вылетел из него наружу. И тут же услышал леденящий душу вой. Глаза у юноши полезли на лоб. А внизу, на соседском участке, простиравшемся почти сразу перед его окном, синея в полумраке лунной и звёздной ночи, двигалась какая-то белая тень, колеблющаяся в нём, словно медуза в морской воде, и сеть окружающих пространство двора ветвей и листьев уподоблялась ряби волн. Верх этой тени венчала огромная голова с пламенеющими глазами и такой же пламенеющей светящейся в темноте пастью. Казалось, с зубов этой пасти даже стекала алчная слюна.
    А ночь, как нарочно выдалась ветреная, так что ветви деревьев, шелестя и шумя, создавали дополнительный сумрачный и пугающий фон. Эта тень, описав круг подле соседского дома, словно исполняя какой-то кровожадный танец, вновь приблизилась к окнам веранды, простирая к ним красные руки. Даже южная ночь не могла скрыть красноты этих ужасных рук. Визг повторился, но теперь к нему ещё прибавились стоны и причитания. Кто-то внутри дома, убегая, споткнулся и довольно звучно прогрохотал вместе с внезапно окружившими его табуретками, тазами и прочими угловатыми предметами. Наконец в доме зажёгся свет. Ну, для привидений свет, как известно, вещь непреодолимая, и это мерцающее в темноте белыми очертаниями и пылающее глазами и пастью мгновенно скрылось, прошмыгнув в щель в заборе, где была, конечно же, тайная и открывающаяся лишь по секретному приказу доска. И исчезло в ночном пространстве.
    И только тут Фил обнаружил, что всё ещё стоит у окна, причём с открытым ртом. Он выпустил скопившееся у гортани дыхание и вытер со лба пот. А потом вдруг, словно осенённый счастливой мыслью, засмеялся, беззвучно трясясь и шёпотом повторяя:
    – Ну, артист... даёт...
    Но проснулся в этот момент не только он. В их дворе, в доме за флигелем звякнуло окно. Фил осторожно приоткрыл дверь своей комнаты и, встав около косяка, стал смотреть, что там теперь случится.
    Из своего окна настороженно выглядывала во двор Елизавета Григорьевна.
    – Что там такое? – спросила она сонно ковылявшего из туалета Гулика.
    – Не знаю, – сопя и почёсываясь, ответил тот, – шумят что-то, поругались опять, наверно...
    И поплёлся дальше, шлёпая тапками на босу ногу.
    Елизавета Григорьевна скрылась в окне. Скрипнула дверь дома, протукали шаги Гулика по лестнице, открылась и закрылась его дверь, и в их дворе опять стало тихо. Фил тихонько опустился на прохладный дощатый пол и, вздохнув, прислонил голову к косяку и закрыл глаза.
    В соседнем доме ещё звучали голоса, шаги... Потом и там всё стало тихо. А Фил всё сидел. Потом наконец поднялся, шипя и потирая отсиженную ногу. Добрался кое-как до кровати и лёг на ней по диагонали, закинув руки за голову. Прямо в лицо ему светила из окна улыбающаяся луна. Фил тоже улыбнулся ей.

    ...Утром его разбудил Гулик.
    – Дядя Володя, идёмте скорей, – шипел он, просунув голову в комнату, – бабушка разрешила сегодня пойти пораньше... Я завтрак собрал... Только не забудьте этюдник, сегодня будет очень красиво... Там у моря туман...
    Фил послушно поднялся и, не задавая лишних вопросов, словно покорный пони, стал собираться. Кое-как умывшись и почистив зубы и всё ещё полуспя, он поплёлся за двигающимся по тропке вприпрыжку Гуликом. Но утренняя прохлада скоро разбудила его, и он тоже блистал глазами туда и сюда, окружаемый кроткой красотой дикой природы.
    – Гулик, подожди, не топай, – отчего-то шёпотом сказал он. – Послушай... Как тихо...
    Мальчик замер на полушаге. Потом с сияющим лицом обернулся к Филу:
    – Дядя Володя! Вот точно так говорила моя мама...
    Фил улыбнулся ему, но мальчик уже шёл вперёд, впрочем, стараясь ступать теперь уже как можно тише.

    А в это время бабушка Елизавета Григорьевна с недоумением вертела в руках собственные зимние сапоги, неизвестно как очутившиеся в сарае, куда она в очередной раз за это утро вошла, на этот раз за вёдрами.
    – Хм! Что за странность... – бормотала она. – Как это они здесь оказались?.. О! Да ещё тряпки какие-то в них... А! – вдруг сообразила она. – Ну ладно... А это что здесь делает? – подняла она аккуратно свёрнутую простыню. – И фонарик почему-то здесь... Ну, получишь ты у меня...
    На садовые резиновые перчатки особенного внимания она не обратила – в конце концов, будучи садовыми, они могли лежать и здесь, хотя это было не совсем их место. А перчатки были сочного алого цвета.

    –...Дядя Володя, – говорил Гулик, когда они подходили к Скале, – я хочу вам показать сегодня ещё одно место, куда мы с мамой ходили... Мы его называли Дальняя Вершина. Оно вот там, если...
    Но планы его скоро забылись, потому что достигнув Скалы, путешественники обнаружили там Дозорнова.
    – О! – воскликнул Фил, почти споткнувшись о деда, сидевшего сразу за поворотом к Скале. – Михаил Васильевич! Как это вы тут, с утра пораньше?..
    – Да вот, – проглотил кусок что-то жевавший Дозорнов, – решил... Там, понимаешь, такая буря собирается, что хватит на всех, и... мне как-то подумалось, что уж лучше всему мужскому населению эвакуироваться, и как можно быстрее. А так как до автобуса было ещё долго... Хотите хлеба с огурцами?
    Они хотели. Ещё бы не хотеть – этот несносный мальчишка утянул в горы спавшего на ходу Фила не то что без завтрака, но и без глотка воды даже.
    – А что за буря? – спросил Фил, когда несколько утолил вдруг проснувшийся голод.
    – А ты не знаешь? – лукаво прищурившись, спросил Дозорнов, с нежностью глядевший на жевавших мальчишек, потому что оба они по возрасту были для него мальчишками.
    – А-а... э-э... – замялся Фил, – ну, знаю, наверное...
    А Гулик тут вдруг поднялся и пошёл со своей порцией в сторонку, прыгая с камня на камень, словно просто так прогуливаясь или играя. Разве что только не насвистывая при том. Изредка он поглядывал из своего удаления на взрослых, продолжавших свои взрослые разговоры. Слов их здесь слышно не было, доносились лишь неопределённые звуки. Лица их то смеялись, причём дед вытирал выступавшие на глазах слёзы, а Фил хлопал рукою по коленке, то снова становились серьёзными, даже немного печальными, словно бы они стыдились самих себя и собственного смеха.
    Постепенно разговор их перешёл в более спокойную фазу, уже без таких колебаний, и лица их сделались просто благодушными. Тогда Гулик понемногу стал возвращаться.
    – ...Нет, но откуда он узнал, что моя старуха смотрела сегодня фильм про привидения? – сквозь ещё звучащий в нём тихий смех говорил Дозорнов. – А я ей ещё говорю вечером: «Хватит смотреть, а то приснится...» Так она мне потом – представляешь? – заявляет: «Ты про всё знал»! Да-а... А малая-то кроха моя, как увидала, что привидение к вам побежало, кричит: «Бабушка, вызывай милицию, а то привидение Гулика съест!»
    Фил, снова принявшийся за огурцы, тут же перестал жевать и напряжённо-спокойным голосом спросил:
    – И что... вызвали?
    – Да нет, не стали... – словно не замечая минутного замешательства своего собеседника ответил Дозорнов. – Я ей говорю: «Там ведь дядя Володя, он его защитит...» Ха! – после паузы ещё добавил он. – А моя-то старуха сослепу, как поняла, что это розыгрыш – знаешь что? – на тебя подумала! «Великовато», говорит, «чудище для мальчишки-то...» – Фил при этих словах аж хлебом поперхнулся, а Дозорнов спокойно продолжал: – А я говорю: «Нет, для Володьки маловато...» Ну, а потом, как сапоги Елизаветины с тряпками нашлись, всё стало на свои места... Да и тыква была ведь на макушке привязана... Как уж он её закрепил-то!.. Не прошёл, значит, даром арест-то домашний!..
    Фил вопросительно и с недоумением посмотрел на деда: откуда, мол, знает про арест? Тот только плечами пожал: а что, дескать, такого?
    – Ну ладно, – наконец сказал дед, глянув на часы. – Через десять минут автобус... Пойду я. Бывайте тут. Хотя... – он опять улыбнулся Филу и, покачав головой, пошёл на остановку.
    – Ну что? – спросил Гулика Фил, когда дед скрылся из виду. – Куда сегодня пойдём?
    – Не знаю, – как-то вяло и серо ответил мальчик.
    Вид его был задумчив, словно бы он увидел или узнал нечто такое, чего прежде никогда не знал и не видел и что теперь захватило его величиною и силой своего переживания. Фил тоже как-то притих. Отошёл в сторонку и, установив этюдник, принялся за дело, сначала с трудом, а потом всё более уходя в него. Мальчик остался сидеть на обломке дерева, пристально глядя в сияющее утренним ласковым солнцем южное море. Где-то там – летучие рыбы... Они летят, поднимаясь из горько-солёных изумрудных волн в воздух, влажный и лучистый, ускользая от врагов подводных, и снова погружаются в них, в неустойчивой и ускользающей стихии сокрываясь от хищников воздушных. Труден и страшен их путь, но он единствен, и они летят теперь, ускользая... Когда-то их примет небо, сошедшее в море, или море, ставшее небом, и тогда уже никто и ничто не сможет и тронуть их...
    Но детство есть детство. И через некоторое время мальчик снова был оживлён и весел, прыгая вокруг по камням, дожёвывая свои огурцы, уже согревшиеся и запотевшие в ладонях, и время от времени подбегая к Филу, чтобы сделать замечание по поводу очередного этюда или процитировать ещё одного из великих художников, высказывания которых он слышал в время пленэров от матери. Наконец они решили сделать перерыв в своих трудных и напряжённых занятиях и попить чаю, который Гулик таки захватил с собой в термосе.
    – А не легко ты оделся, а? – спросил Фил, осторожно прихлёбывая из алюминиевой крышки, которую ему приходилось держать через носовой платок. Гулику, пившему из пластмассовой чашки, можно было обходиться без этого. – Смотри, как-то ветрено сегодня и прохладно... В одной рубашке-то... Не продует? Ты ведь, кажется, к простудам чувствительный?
    – Чего?! – возмущённо воскликнул Гулик, уже покончив с чаем и жонглируя двумя яблоками. – Да я вообще ни разу в жизни не простужался! И... э... – вдруг осекшись, словно окликнутый кем-то, замялся он, сразу положив яблоки, – ну, разве что в детстве...
    Фил прыснул прихлебнутым в тот момент чаем, едва успев отвернуться, чтобы не обрызгать их импровизированный столик и своего собеседника.
    – Ну, ты даёшь, брат! – смеялся он, вытираясь носовым платком. – Силён ты заливать...
    И вдруг стал серьёзным. Мальчик насупился и, поднявшись, пошёл опять прыгать по камням. Что-то было в этом... недоговорённое.

    – ...Понимаете, дядя Володя, вы пишете красками, а они у вас не звучат – всё неживое... – говорил Гулик, в очередной раз припрыгав к Филу; всё время стоять рядом и давать уроки великовозрастному ученику у него не получалось. – Мама говорила, что нужно, чтобы в каждом тоне или очертании было чувство, а не как детали... вот у меня конструктор так собирается, только я в него уже давно не играю, – пояснил совсем взрослый одиннадцатилетний молодой человек. – И вы к тому же всё время не с того начинаете... Я говорю, говорю вам... И заканчивать вы тоже торопитесь, а это часто портит... Это Левитан ещё говорил. И деревья у вас, смотрите, как люди окаменевшие стоят, совсем непохоже... Был такой художник, Альфред Сислей. Мама говорила, что он говорил, что главное в картине – это жизнь. Надо её как-то почувствовать и... ну, и показать.
    – Ну, это, наверное, не только он говорил... – устало заметил Фил, вытирая и складывая кисти. – Жизнь... Ускользает она, Гулик. Бежишь за ней... – вздохнул он, садясь на камень. – У нас яблок там ни одного не осталось?
    – Есть, – с готовностью ответил притихший было Гулик. – Вот ещё целых три штуки.
    – Ну, давай поделим, – сказал Фил и, вытерев мастихин, надрезал им нечётное яблоко.
    Когда они покончили с последней провизией, заметно повеселевший Фил произнёс:
    – Ну что, джентельмен, пора нам всё-таки возвращаться, а? Как думаешь? Всё равно ведь, как ни крути, а будешь в сети... – похлопал он враз погрустневшего маэстро по щуплому плечу.
    – Вам-то что, – обиженно ответил маэстро, отдёргивая плечо, – мне страдать...
    Фил, изо всех сил сдерживая улыбку, нарочито неторопливо отвернулся, пряча лицо. Но в самом деле – кто может понять детское горе? Всё, в общем-то, было ясно. Но они ещё сколько-то там пробыли, глядя на приближающееся к вечернему свету солнце, на это необъятное и вечно непостижимое море, такое мирное теперь и сияющее, на лёгких птиц, время от времени появляющихся у них перед глазами.
    – Красиво здесь, правда? – сказал Гулик.
    – Да, – тихо ответил Фил.
    Вот и ещё один день прошёл.

    – ...А всё-таки здорово я придумал, а? Ну, с привидением... – сказал мальчишка, когда они уже шли домой.
    Он опять передвигался вприпрыжку, то подфутболивая какие-то щепки, то опять перескакивая с камня на камень. А Фил вдруг разом посерьёзнел.
    – Подумай, Гулик... – медленно и тихо ответил он, идя сзади и глядя в землю. – Ты напугал их... Им было страшно... Они кричали от страха... Они хотели спрятаться и не знали куда... Как ты мог?..
    Он должен был остановиться, потому что идущий впереди мальчик, резко остановившись, обернулся к нему. Фил поднял на него глаза. На лице мальчика промелькнуло выражение, словно бы он увидел, как на него замахнулись, губы его задрожали.
    – Я... А они... а я... – пытался он что-то сказать, но внезапные рыданья захватили его.
    И вдруг он, прижавши к груди руки со сжатыми кулачишками, уткнулся в Фила и заревел. Плечи его содрогались от рыданий, сквозь которые пробивались бессвязные слова и звуки. Фил изумлённо смотрел на него, неловко гладя трясущимися руками его вихрастую голову, ничего не говоря, потому что вряд ли и мог. Наконец, когда рыданья стали стихать, молодой человек вздохнул и, хотя у самого него вздох получился странно прерывистым, легонько толкнул мальчика в плечо:
    – Ну же, рыцарь... Пойдём, что ли? А то ты меня уже до самого сердца промочил...
    Мальчик отслонился от Фила и, улыбаясь сквозь ещё блестящие на ресницах слёзы, посмотрел на него.
    – Дядя Володя!.. – только и сказал он.
    – Пойдём, брат, – ещё сказал Фил, поворачивая его лицом к дому и чуть подталкивая вперёд, – пойдём, пора нам уже...
    И мальчик, вздохнув так, словно его освободили от уроков на целый год, старательно зашагал вперёд. Он не видел, что в глазах у его старшего спутника что-то блестит, как и у него самого несколькими секундами назад.

    И без пересказа ясно, сколь непросто пришлось юному герою, когда достигли они дома. В самом деле, даже самая лютая порка не заслуживает никакого упоминания по сравнению с его невозмутимостью и терпением. Особенно учитывая то, что и покричать-то было нельзя, ведь мама услышит, а это значит, что для неё будет опять бессонная ночь, а то и не одна, куча лекарств, но главное – это её безмолвные слёзы, тихо и словно бесчувственно, не переставая текущие в такие дни. Это вынести невозможно. Вот и приходилось терпеть, кряхтя и воя сквозь зубы в рукав.
    Но зато после этого... То есть, сначала ещё плюс к порке пришлось выстоять сколько-то времени в углу, но это уже было на следующий день. А потом... Чести ради стоит сказать, что бабушка Елизавета Григорьевна не была хладнокровной домомучительницей. Она не сомкнула глаз всю ночь – свет так и остался гореть в её окне, а наутро она появилась с припухшими веками и покрасневшими глазами и всё время старалась сделать для внука что-нибудь утешительное, например, испекла его любимые молочные гренки, впрочем, по-прежнему сохраняя холодный и неприступный и величественный вид. Само собой разумеется, что она, ещё весною бывшая завучем и даже, может быть, примером порядочности для местного населения, не могла перенести подобного позора равнодушно и не применить... гм... определённые искупительно-воспитательные меры.
    И Гулик, хотя ему весь следующий день пришлось есть стоя, всё же после последовавших вкуснейших утешений сказал Филу, что он даже рад всему случившемуся. Но Фил почему-то не оценил его радости и сказал, что не стоит испытывать судьбу и устраивать подобные эксперименты во второй раз. Потому что передвигался Гулик, ступая угловато, как на ходулях. Но он, подшучивая над собой, говорил:
    – А что, дядя Володя, похож я на сэра Фрэнсиса Чеснэя? Смотри, как я хожу. «Я старый солдат...»
    Может быть, это и спасло его от повторной порции, когда бабушка нашла на собственном огороде среди прочих тыкв и ту, выпотрошенную и с прорезанными пастью и глазами. Конечно, одно дело узнать о событии по рассказам и слухам, а другое – увидеть самой.

    ...Непостижимая, необъяснимая красота отражения, словно нагибаешься к воде, и вдруг видишь над собою белых ликующих птиц, торопишься поднять голову, чтобы видеть их прямо... но нет, небо чисто и безмятежно, от края до края простирая нетронутое своё пространство... Или зимой, подходя к дому, в лучах заходящего солнца, причудливо изменяющего краски заснеженного мира, замечаешь, что на окне твоём букет цветов в высокой вазе, подобной которой ещё не видел, вбегаешь в дом, а на окне – обычная герань в обычном горшке кротко протягивает тебе алый свой цвет... Но что с того? Всё равно... И здесь, перед этим горами, перед этим морем и солнцем, перед стаями вдруг с мягких волн поднимающихся в воздух чаек, перед терпким ароматом пустынных цветов и трав, перед всем этим нехоженым миром – немотствует ум, немеет слово, и только глаза – глядят, непостижно постигая уста, продиктовавшие эту красоту, руки, прочертившие эти линии, всегда неожиданные и единственные, дыхание, напоившее ликованием всё это, и тогда...
    Рука юноши остановилась, не глядя сунул он в карман ручку и скомканный листок.
    Наступал вечер, и всех позвали ужинать.
    Куда-то ходившая Елизавета Григорьевна вернулась чем-то расстроенной и озабоченной. Рассеянно расставляла она на столе вечернюю трапезу, мысленно пребывая где-то там, куда ни Фил, ни Гулик, вопросительно смотревшие друг на друга, не могли проникнуть. Дважды она уронила на пол вилку, обожглась чайником, взяв его без прихватки, и наконец, нарезая помидоры, поранила руку. Виновато им улыбнувшись, она оставила их перед всем эти изобилием и поднялась к себе.
    – Что случилось? – отчего-то шёпотом спросил Гулика Фил.
    Тот пожал плечами, всем своим видом выражая недоумение.
    Так молча и ужинали, Елизавета Григорьевна вновь спустилась вниз, лишь когда они пили чай.
    – Ну что, наелись? – спросила она.
    – Да, спасибо, – в один голос ответили Фил и Гулик, и даже поползновения не было у них, чтобы улыбнуться подобной рассеянности, хотя в другой раз...
    Да, это было непонятно.
    Выходя во двор, Фил услышал, как Елизавета Григорьевна, убирая со стола посуду и всё прочее, уронила тарелку и та разбилась. От внезапности и резкости звука он оглянулся и в дверном проёме кухни увидел, как она молча собирает с пола осколки. Фил торопливо отвернулся и вышел на улицу.

    А утром Гулик, пришедший звать его на завтрак, нашёл его комнату пустой, а на столе – записку. Впрочем, все его вещи, а также коробка с красками и этюдник были на месте. Не читая, Гулик отнёс неровно вырванный тетрадный листок Елизавете Григорьевне.
    – Ну и что? – пожала плечами та, прочитав и возвращая листок Гулику. – Решил съездить в город. Что ж, дело его... – и снова обратилась к обычному кухонному делу.
    – ...вернусь с вечерним автобусом... – шевелил губами Гулик, сам прочитывая записку.
    Уныло вышел он после завтрака во двор. Постоял, глядя на небо и нависающие над посёлком горные уступы. Задумчиво подошёл к калитке, открыл её... Потом снова закрыл и по узкой дорожке прошёл в свой парк. Там под сиреневым кустом была скамейка, на которой уже несколько дней смиренно и терпеливо дожидалась его подаренная ему на день рождения отличная ковбойская шляпа. Но не сразу подошёл он к ней. Вначале, будто попал сюда невзначай, он рассматривал цветы и камни на полузапущенных маленьких клумбах, кору деревьев, листья кустов сирени и жасмина... Наконец, усевшись на скамейку, он оказался рядом с великолепной, чуть запылившейся от ожидания и оттого ещё более настоящей ковбойской шляпой. Надев её, он посидел немного так. Она была ему в самый раз. Лицо его чуть повеселело. Тогда он опустил её на нос и развалился на скамейке, сложив руки и вытянув ноги, как это и делают истинные ковбои, особенно, когда отдыхают после долгого пути в какой-нибудь дорожной харчевне.

    Его разбудила Елизавета Григорьевна.
    – ...Что с тобой? Ты не заболел? – обеспокоенно спросила она, касаясь его плеча.
    Гулик принял вертикальное положение и сдвинул шляпу на затылок. Его лицо от сна и жара вспотело, волосы тоже были влажными.
    – Нет, уже всё прошло, – хмуро ответил он.
    Независимых ковбоев не могут беспокоить бабушки, даже очень любящие. Разумеется, ей ничего не оставалось делать, как удалиться, скорбя о своём недостоинстве находиться рядом с уставшим героем.
    Вечер приближался невыносимо долго, хотя было уже самое настоящее позднее утро.
    Поднявшись со скамейки, Гулик снял шляпу, подержал её в руках... и, оставив её там же, где и нашёл, пошёл к дому. Поднялся по невысокому крыльцу на веранду, постоял, словно прислушиваясь к дыханию спящего, возле завесы, вздохнул и пошёл наверх, в свою комнату. Здесь было тихо – так, как бывает зимой, когда нет ветра. Но сейчас было лето.
    Мальчик сел на свою индейскую походную кровать на низеньких ножках, застеленную клетчатым покрывалом с кистями по краям, но тут же, стряхнув сандалии, залез на неё с ногами. Поджав коленки и весь сжавшись, как воробей в холод, прислонился спиной к стене, на которой висел самодельный ковёр, расшитый причудливыми фигурками первобытных людей, жирафов, буйволов, парящих орлов... И, уткнувшись носом в коленки, судорожно вздохнул. Но нет. Мужчины не плачут.
    Однако губы его всё равно упрямо кривились, как он ни сжимал их, брови становились домиком, дыхание прерывалось... Наконец, упав лицом в подушку, он замер.
    Так его и нашла здесь Елизавета Григорьевна.
    – Гулик, да что с тобой сегодня? – озадаченно спросила она, но, видимо, решив не останавливаться на этой теме, сразу перешла к главному. – Сходи, пожалуйста, к Дозорновым, попроси у Марии Степановны четыре яйца. Потом нужно будет сходить за молоком. Давай поднимайся, а то я не успеваю.
    Мальчик, ещё сопя и щурясь со сна, с отпечатавшимися на щеке складками и рисунком покрывала, поплёлся вниз и к соседям.
    Елизавета Григорьевна и в самом деле затеяла нечто грандиозное, словно бы собиралась снабдить провизией экспедицию, отправляющуюся по меньшей мере куда-нибудь в Сибирь, или наоборот, принять на постой примерно взвод солдат. Везде стояли какие-то тазики, ведёрки, миски, банки... Что только не появилось из чуланов, буфетов и прочих тайников! Но и это было ещё не всё. Холодильник, который и так-то недавно размораживали, был вымыт можно сказать до блеска и стоял теперь с открытой дверцей на просушке, ожидая помещения в себя бесчисленных запасов.
    Только вернувшись от Дозорновых, Гулик обратил внимание на всё происходящее. Но неприступный вид Елизаветы Григорьевны не предполагал вопросов и, особенно, ответов.

    К вечеру холодильник и прочие подходящие для того помещения были наполнены множеством яств, блюд и кушаний, а Гулик, по случаю прогуливавшийся как раз вблизи остановки, едва не попал под ноги вывалившемуся из автобуса Филу, который выглядел уставшим и расстроенным.
    – А, Гулик, привет, – вяло махнув рукой, поздоровался путешественник. – Я чуть было тебя не раздавил.
    – Да. То есть нет, ничего, – поспешно ответил мальчик, незаметно потирая ушибленный об автобус локоть. – А я тут хожу и... вот.
    – Ну да, – усмехнулся Фил, начиная несколько оживать. – Как раз нечаянно здесь проходил. Прогуливался. Понимаю.
    – А... – Гулик повертел головой вокруг, словно ища, на что бы перевести тему разговора, но  не вытерпев, спросил: – А вы где были? – и тут же опустил голову.
    – Да ходил, понимаешь, на старую квартиру, – ещё улыбаясь, ответил Фил (всё-таки приятно, когда тебя ждут и ищут). – Смотрел, не вернулся ли Быкин. Ну... это друг мой, с которым я приехал, Гарик... э-э... Игорь Быкин, художник... Понимаешь, неудобно же, – вдруг покраснев, заторопился объяснять Фил, – у меня его вещи, этюдник, краски. А вдруг они ему понадобятся? Ну, и друг он мне всё-таки, надо же узнать, что с ним, нет ли каких известий. И... – Фил замолк, то открывая, то закрывая рот, словно ища воздуха, как какой-то опоры, и не находя.
    Но мальчик молчал, глядя на него изподлобья.
    – А... и... в общем, не появлялся он, – закончил наконец Фил и отвернулся.
    – Я знаю, – вдруг сказал мальчик, пристально глядя на мявшегося и топтавшегося на месте Фила. – Вы просто хотели от нас уехать. Вам скучно с нами, вот и всё, так и скажите. Зачем же... – но до конца выдержать тон не получилось, голос дрогнул, и мальчик тоже отвернулся.
    Молча перешли они через дорогу. Медленно оседала пыль от уехавшего автобуса. Жаркое в том году выпало лето и сухое.
    Фил, шедший чуть впереди, у калитки остановился.
    – А знаешь, Гулик, что я видел там сегодня? – спросил он.
    Голос его звучал грустно, если не печально.
    – Что? – ответил мальчик, ещё глядя в сторону и явно стараясь ответить ровнее, но голос всё равно срывался.
    – Там на пляж приплыл раненый дельфин... – словно вглядываясь в едва постижимую даль, словами пересекая эту вечернюю тишину, стал говорить Фил.
    Мальчик повернулся к нему, молча глядя на него своими тёмными и большими глазами. Он был напряжён, как струна. Фил, как-то приободрившись, стал рассказывать дальше:
    – Он прямо выплыл на берег, потом ещё немного прополз даже вперёд, только хвост остался в воде... На шее у него был длинный и глубокий, но не широкий кровоточащий порез. К счастью, там нашёлся один человек, он знал, что это означает. Он сказал, что дельфины всегда, когда ранены и сами справиться не могут, приплывают к людям. Только обычно они подплывают, если людей двое или трое, а если больше, то они боятся. А этот подплыл прямо к пляжу потому, что ослабел, и у него не было сил искать ещё других... – Гулик изо всех сил смотрел на Фила, слушая так, как земля после длительной засухи впитывает дождь. – Там на лодочной станции была аптечка, ему обработали рану йодом, толкали прямо в неё ватные тампоны с перекисью водорода, а он всё терпел, не сопротивлялся. Он лежал тихо, с открытыми глазами, и только чуть шевелил хвостом – он остался в воде... Потом его оставили так лежать, никто его больше не трогал и не подходил к нему. Он полежал ещё немного там, а потом уплыл. Обычно они избегают больших скоплений людей, а у этого, видишь, сил не хватило... Видимо, порезался где-то о какую-то арматуру или ещё как – много чего там возле портов на дне валяется...
    Гулик, смотревший на Фила уже приоткрыв рот, опустил голову и, вздохнув, сглотнул скопившиеся слюнки.
    – ...А ещё, – продолжал Фил, – там есть дикий пляж... Ну... это где нет ни молов, ни лодочной станции, ни скамеек, там, раздевалок, душей... – всего, что обычно бывает... Так вот. Там... ну, то есть не на самом пляже, конечно, а в море, но вблизи этого пляжа играли дельфины. Говорят, их часто видят именно там. И они так – знаешь? – выпрыгивают из воды, как будто в салочки играют... Но близко они всё равно не подплывают и играют они не с людьми, и даже не с детьми, а друг с другом...
    – А почему? – опять вздохнув, спросил мальчик, а Фил замолчал, не зная, что и ответить.
    Тут они заметили, что так и стоят возле калитки.
    – Пойдём, – сказал Фил. – А то мы здесь так до утра стоять будем.
    Мальчик чуть улыбнулся, и Фил тоже улыбнулся ему в ответ.
    – А почему... – спросил ещё Гулик, когда они входили во двор. – А как же вы дружите с Быкиным, если он так поступил?
    – Ну... Понимаешь, – тяжело вздохнув и как-то погрустнев, сказал Фил, – он ведь не всегда Быкиным бывает...
    – Как это? – удивился мальчик.
    – Ну вот сам подумай, – улыбнувшись его удивлению, стал объяснять Фил. – Иногда ты – Гулик, а иногда – Гул, да и только. Так ведь?
    – А, понимаю, – улыбаясь до дёсен, ответил мальчик.
    – Ну ладно, иди домой, а то поздно, – сказал Фил, когда они, пройдя боком через Гуликов парк, вышли к флигелю. – Завтра мы что-нибудь с тобой придумаем... Так?
    Гулик с усилием кивнул головой, но остался стоять рядом, словно хотел спросить о чём-то и не решался. Но потом всё-таки повернулся и побежал в дом. Фил, глядевший ему вслед, пока не закрылась за ним дверь дома, глубоко вздохнул и вытер пот со лба. Странный это всё-таки был ребёнок.

    Но он всё равно вернулся.
    Только успел Фил кое-как заварить в кружке чаю и достать какие-то купленные вблизи пляжа пирожки, а также маленькую драгоценность – банку сгущёнки, как после короткого стука в дверь без всякого ожидания в комнату просунулась вихрастая голова:
    – Дядя Володя, вас бабушка зовёт. Говорит, что очень надо и обязательно срочно.
    – Ладно, сейчас иду, – с лёгкой досадой ответил Фил, снова закрывая банку, о край крышки которой он благополучно порезался.
    Голова тут же скрылась. Но открыв дверь, Фил вздрогнул, едва на него не натолкнувшись.
    – Дядя Володя, – торопливо сказал Гулик, – а вы дорасскажете мне... Помните, вы говорили... рассказывали историю про... Бо... Ну, когда мы с Михаилом Васильевичем были... Мы ещё пещерку нашли... Я не помню точно, как его зовут... – жалко улыбнувшись, закончил свою просьбу мальчик.
    – Дорасскажу, – сквозь порезанный палец во рту ответил Фил. – Но только завтра, ладно?
    Он довольно здорово кровоточил, а теперь ещё к тому же был и прикушен.
    – Ладно, – согласился Гулик и побежал вперёд, прогрохотав сандалиями по лестнице флигеля.
    Когда Фил вошёл в кухню, Елизавета Григорьевна уже ждала его.
    – Садитесь, пожалуйста, Володя, – указала она ему на стул. – Вы ведь, наверное, голодны? Могу предложить ухи. Не отказывайтесь – свежая, только что сваренная... Как?
    – Спасибо, – польщённо улыбнулся Фил. Вынутый изо рта при входе палец ещё кровоточил. – У вас не будет пластыря?
    – Да, есть, – уже по-деловому ответила Елизавета Григорьевна, как-то одновременно доставая пластырь и разливая уху. – Гулик тоже будет ужинать, он весь вечер где-то проходил...
    Когда они съели по две тарелки (потрясающе вкусная оказалась уха), Елизавета Григорьевна осторожно сказала:
    – Володя, я хотела попросить Вас об одном одолжении...
    – Да, – ответил Фил, весь как-то напрягшись.
    Гулик тоже престал есть.
    – Гулик, ты доедай, что осталось, не выливать же... – заметила ему бабушка и, снова обратившись к Филу, продолжала: – Видите ли, у меня есть сестра... То есть, нас всего четверо сестёр, но... самая старшая из нас теперь болеет... То есть, ей уже гораздо легче, – поспешно добавила она, – но ещё нужен уход и... За ней до сих пор ухаживала другая моя сестра, она живёт там неподалёку, но теперь... недавно она написала, что уже больше не может этого делать и просит её заменить, хотя бы на время... Я думаю, это на неделю, на две – не больше...
    Фил напряжённо слушал, глядя в стол. Гулик тихонько хлюпал ухой, от тарелки поглядывая на говорящих.
    – Так вот, я хотела попросить вас, – закончила Елизавета Григорьевна. – Не могли бы вы побыть здесь, пока я съезжу туда? Я думаю, что недели две, ну, от силы три... Вряд ли больше... Всё равно вам в вашу школу к концу августа, так? Или вы как собирались?..
    Фил вздохнул (не удалось скрыть облегчения во вздохе) и, повертев головой, словно вправляя её назад в плечи, ответил:
    – Побуду, конечно... Чем смогу – помогу. Огород я уже поливал...
    Елизавета Григорьевна с Филом рассмеялись, а Гулик смотрел на бабушку, даже приоткрыв рот от удивления.
    – Гулик, – обратила на него внимание бабушка, – сходи, пожалуйста, за Михаилом Васильевичем, он не должен ещё спать, мы с ним договаривались...
    Гулик, ещё ошеломлённый, кивнул головой и вышел.
    – Вы доедайте, а я сейчас, – сказала ему хозяйка и тоже вышла.
    Но она шла не так далеко, как Гулик.
    – Оля... – услышал Фил с веранды её шёпот. – Оля... Можно к тебе?..
    Как не краснел он и не жался к тарелке, но всё равно было слышно и остальное:
    – Тёте Нине стало легче, но тётя Лида говорит, что уже не может сидеть с ней, просит приехать, хотя бы на неделю, на две... Что?.. Володя побудет с мальчиком, Михаил Васильевич будет помогать... Еды я наготовила. Конечно, на две недели не хватит, но...
    Ольга Александровна отвечала так тихо, что был слышен только лёгкий не то шелест, не то звон, но слов разобрать было невозможно.
    Елизавета Григорьевна вернулась на кухню уже с Гуликом и Дозорновым. Там Фил, странно румяный, уже пил чай.
    – Проходите, Михаил Васильевич... – говорила хозяйка. – Может, чаю?
    – Да нет, спасибо, я... – прокряхтел в ответ дед, метнув из-под лохматых бровей торопливый взгляд на румяного Фила. – Уже поздно... А то не засну.
    – Тогда, может, квас? – снова спросила хозяйка. – Я поставила...
    – Что ж, не откажусь... – улыбнулся Дозорнов. – Будто праздник у вас...
    – Вот, пожалуйста... Давайте с пирогом... – улыбаясь в ответ, ухаживала за гостями хозяйка. – Я, Михаил Васильевич, конечно, опять пригласила вас, чтобы просить о помощи... – уже без улыбки продолжала Елизавета Григорьевна. – Помните, мы говорили с вами о... Помните, я говорила вам, что заболела моя сестра и мне, вероятно, придётся ехать?..
    Дозорнов молча кивнул.
    – Так вот, мне действительно нужно теперь ехать. Это недели на две, я думаю, не больше... Как, сможете помочь в это время?
    – Я и тогда сказал, Елизавета Григорьевна, и теперь скажу, – медленно ответил дед, – что помогу... Всё, что нужно... Мы ведь соседи, в конце концов...
    – Спасибо, – вздохнув, грустно улыбнулась ему Елизавета Григорьевна. – Тогда... Завтра я должна ехать.
    Гулик до той поры сидевший тихо, как мышка, издал какой-то звук. Все посмотрели на него, но он только молча ковырял кусок пирога. Говорившие снова обратились друг к другу.
    – Хорошо, – поднимаясь, сказал Дозорнов. – Тогда до завтра.
    Елизавета Григорьевна пошла его проводить.
    Фил снова посмотрел на Гулика, но тот так и сидел, не поднимая глаз.
    – Гулик, – сказала вернувшаяся Елизавета Григорьевна. – Иди уже, наверное, спать... Мне нужно ещё немного поговорить с дядей Володей...
    Ни слова не говоря, мальчик выбрался из-за стола и вышел из кухни. Фил молча ждал. Чуть помолчав, Елизавета Григорьевна сказала:
    – Нас всего четыре сестры. Я – самая младшая. А заболела – самая старшая, ей уже семьдесят два... У неё инсульт, и она ещё в реанимации, но уже лучше. Врачи говорят, должна восстановиться... Я тоже надеюсь, что она ещё поживёт... Но, как вы понимаете, нужен уход. Впрочем, я уже об этом говорила. Сейчас я хотела сказать о другом... Я долго думала, прежде чем решиться рассказать об этом... Но, раз вам всё-таки придётся быть здесь, пока я... Дело в том, что мы переехали сюда совсем не из-за болезни Гулика. С ним-то как раз всё хорошо. Дело в моей дочери. Она, как вы знаете, художник и... По-моему, все художники – люди независимые, и она такая... была... – Елизавета Григорьевна говорила совсем тихо, практически шёпотом. – Как только она закончила школу, сразу уехала – сначала художественное училище, потом академия... Потом она вышла замуж. Они жили... В общем, это на верхней Волге... Ей многое пришлось пережить... В конце концов мне пришлось просто забрать её с Гуликом – ему не было тогда и пяти лет – и увезти куда-нибудь подальше от этого... Он избивал её до потери сознания, а она не хотела заявлять в милицию. Сначала я их перевезла к себе, мы жили с сестрой вместе, в одном городе, куда теперь и поеду... Это тоже на Волге, но пониже... Я им оставила свою квартиру, а сама забралась вот сюда... Но потом пришлось их забрать и оттуда, потому что этот нашёл их и избил её так, что изуродовал всё лицо... Но и после этого она не стала никуда... Мне пришлось просто забрать их, – Елизавета Григорьевна рассказывала, не замечая сбегающих по щекам слёз. – И вот, мы живём здесь вместе уже три года, я-то тут обосновалась раньше... Гулик тут и в школу пошёл. Сначала всё было как будто хорошо, первые годы она преподавала рисование, но потом... Она словно бы померкла. Она всегда была такой радостной, умела зажечь, а тут... Они съездили летом снова на Волгу, и после этого... Она стала угасать совсем. Я старалась беречь её от всего, даже вниз, к морю мы мало ездили, но... Не знаю, может, неправильно я делала – кто же теперь скажет?.. Остальное вы уже знаете. Простите, что я... Но я должна была сказать вам это, раз вы... Вы понимаете меня.
    Фил молча кивнул. Лицо его пылало, а глаза были темны и даже будто подведены вдруг появившимися тёмными под ними кругами.
    – Да, – наконец сказал он, откашливаясь. – Я понимаю... Я постараюсь ничем... не обострить это...
    – Спасибо, – сказала Елизавета Григорьевна, поднимаясь. Фил тоже встал. – Простите, мне завтра ехать... Ещё нужно собрать вещи...
    Фил, поспешно кивнув, вышел на улицу. Была обычная тёплая и безмятежная южная ночь... Он закрыл глаза. Но нужно было идти, и он поднялся к себе во флигель и, не убирая со стола и не глядя на часы и на книги, улёгся спать.

    Утром его разбудил Гулик.
    – Дядя Володя, – шептал он, по обычаю приоткрыв дверь и просунув голову, – бабушка уезжает... Будете прощаться? Через пятнадцать минут автобус...
    – Что? – пробормотал Фил, отрывая от подушки взлохмаченную голову. – Да. Да-да. Сейчас иду.
    Когда он, кое-как приведя себя в порядок, доплёлся до дома, то обнаружил, что все уже стоят около калитки, тихо о чём-то переговариваясь, и вещи стоят подле них. Все – это уезжающая Елизавета Григорьевна, Дозорнов и Гулик. Пройдя по узеньким мощёным дорожкам через Гуликов садик, Фил подошёл к стоящим. Тихо поприветствововали они друг друга. Разговор, и так заключавшийся в отрывочных и редких словах, теперь и вовсе угас, и все они стояли молча, глядя на пустую дорогу, простирающиеся ниже неё горные отроги и это дальнее и близкое море. Наконец послышался звук приближающегося автобуса.
    – Ещё есть минуты две-три, – сказал Филу Дозорнов. – Звук всегда слышен раньше, а дорога здесь небыстрая.
    – Ну что ж, давайте прощаться, – сказала Елизавета Григорьевна.
    Фил неловко пожал её сухощавую руку.
    – Надеюсь, что это не больше, чем на две... ну, на три недели... – ещё сказала она и вдруг отвернулась, словно бы она стояла на ветру и в глаз ей попала соринка.
    Гулик метнулся к бабушке и, обхватив её руками, что было силы прижался к ней.
    – Ну, ну, – утешала его та, ласково гладя по макушке, лицом он зарылся в её плащ, плечи его вздрагивали. – Это ненадолго.
    Наконец он оторвался от неё и отошёл в сторону, глядя вниз.
    – Елизавета Григорьевна, – вдруг опомнился Фил. – Может быть, я вас провожу до вокзала? Ведь у вас же вещи...
    – Спасибо, – улыбнулась ему та, – но Михаилу Васильевичу сегодня всё равно на рынок ехать, он меня и проводит. А вы оставайтесь здесь, с Гуликом и... с домом.
    Подошёл автобус. Быстро перейдя дорогу, Дозорнов с Елизаветой Григорьевной показались уже в его окне. Почти тут же автобус тронулся, Фил с Гуликом помахали им рукой. Некоторое время был ещё слышен его ускользающий и теряющийся в утренней тишине звук... И вот снова стало тихо.
    Странное было утро – словно бы туманное, хотя и признака тумана даже не было. Просто такая странная была тишина и странное такое эхо, делающее дальние звуки близкими, а близкие – дальними, как бывает туманными утрами.
    Ещё немного постояли мальчик и юноша близ пыльной горной дороги. Перед глазами у них был этот вечный пейзаж, беспрестанно меняющееся и вместе с тем всегда остающееся собой море и каждый раз неповторимые в своей неизменности горы, и ликующее небо парило над всем. Мир простирался перед ними так, словно бы они только что в него вышли.
    Вдруг Фил заметил, что мальчик, стоя рядом, держит его за руку, и, улыбнувшись, потрепал его другой рукой по макушке. Тот чуть улыбнулся ему тоже, но глаза его всё равно оставались грустными.
    – Ну, – тихо сказал ему Фил, чуть покачивая своей рукой его уместившуюся у него в ладони руку. – Капитаны никогда не плачут.
    И мальчик снова улыбнулся ему.
    – Ну вот, хорошо, – вздохнув, сказал Фил. – Пойдём завтракать? Ты не ел ещё?
    – М-м, – отрицательно покачал головой Гулик, всё ещё оставаясь и пребывая в ускользающем молчании этого утра.
    Они затворили калитку и медленно пошли в дом.

    Вот так Фил стал обучаться педагогике. Он шутил о себе в те дни, что теперь из «дяди Володи» он стал «няней Володей». И Дозорнов или Гулик, или леди Маша с бабушкой Марией Степановной, кому случалось в то время быть рядом, неизменно смеялись.
    Но и на самом деле это выходило у них с Гуликом весело. Как они вдвоём мыли пол во всём доме, и Фил трижды упал, поскользнувшись на мокром месте, а Гулик, неся ведро, облился с ног до пояса. Как они, разогревая рыбу, получили рыбные сухарики, а в другой раз, решив попить вечером подогретого киселя с баранками, нашли вместо него кастрюле жареную айвовую пастилу (он был айвовый). И всего-то двадцать минут прошло, просто партия в шашки вышла интересная. Или как Фил, начиная приготовлять (собственно, разогревать и подбирать сочетание блюд) обед или ужин, то и дело высовывался из кухни и шёпотом что-нибудь кричал Гулику, вроде этого: «Эй, Гулливер, ты ведро вынес? А хлеб у нас кончился что ли?» Или так: «Слушай, Гульон, сбегай на огород, принеси пару-тройку огурцов к салату. Стой, ты не помнишь, где у нас стоит сметана?» И тому подобное.
    А шёпотом кричал, потому что никак нельзя было побеспокоить Ольгу Александровну. Правда, Гулик клятвенно утверждал, что она чувствует себя хорошо и ничего не слышит.
    Но, как ни избегал этого Фил, а всё-таки он с ней встретился во второй раз. Так бывает, когда, например, рассадишь палец или как-то ещё поранишься и вот, бережёшь-бережёшь эту рану и таки наткнёшься ею на что-нибудь, до искр из глаз. Ну, а потом уже как-то привыкаешь.
    А получилось так, что Гулик, доставая что-то из-под стола на веранде, его опрокинул (трёхногий, с круглой столешницей), к счастью, на нём в этот момент ничего серьёзного не находилось, за исключением завтрака для мамы. Ну, опрокинуть-то опрокинул, а поднять назад они с мамой не могут, тяжело, да и неудобно – стол громоздкий, дубовый, а веранда тесная. Пришлось звать на помощь Фила. Вот так он снова очутился на этой веранде.
    Стараясь не поднимать глаз и даже как-то втягивая голову в плечи, исполнил он эту просьбу. Но тут оказалось, что нужен гаечный ключ или плоскогубцы, так как крепёж на ножках ослаб, и стол шатается. Гулик заявил, что прекрасно знает, где можно найти плоскогубцы, и умчался, а Фил остался здесь в ожидании, поскольку обещано было принести их через секунду.
    – Простите, что побеспокоили вас... – услышал он мягкий и вместе с тем какой-то тусклый голос. – Может, присядете пока?
    Фил, ничего не говоря, опустился на стоящий рядом с ним стул. Молчание было таким, что в глубине этого беззвучия будто тикали часы, хотя никаких часов поблизости не было.
    – Спасибо вам, что возитесь с моим Гуликом, – опять зазвучал голос. – У него ведь из-за меня и друзей-то особенных нет. Мама старается подработать, где возможно, а он вот – всё со мной...
    Дальше молчать уже не получалось. Кое-как продрав горло, Фил произнёс:
– А как же... вот... э-э... девочка заходила?
    Он явно старался придать своим интонациям оттенок живости и непринуждённости, но весёлость эта получилась пластмассовой. Отвечая, он невольно поднял на неё глаза. Она сидела в том же кресле, что и в первый раз, и в том же пледе, только теперь голова была покрыта ситцевым белым платком в мелкий горошек, какие обычно носят бабушки в деревнях.
    В первый раз у него не было времени разглядеть её. Теперь он видел её лицо вблизи. Оно самым существованием своим, самым своим явлением приносило, – просто, словно мотылька или морской камешек на ладони, естественно, как цветы – свойственный себе аромат, – страдание. Словно бы это страдание, плавя и изменяя весь её состав, все движения сердца и дыхания, отображающиеся на лице, остановилось на полувзмахе и так застыло.
    Перекошенная, смещённая вбок переносица, рассечённые брови, одна в двух местах, отчего оказалась чуть приподнятой, создавая причудливое и жуткое выражение удивления, одно ухо больше другого и чуть надорвано у основания, припухшая до сих пор левая скула, верхняя губа рассечённая сбоку, отчего поблёскивали здесь, проглядывая из-под ней, зубы, несколько мелких шрамов на лбу и подбородке... И в глубине всего этого, будто драгоценный камень в таком обрамлении, – прекрасные голубые глаза, впрочем, видимо, меняющие цвет от настроения, отчего и показались в первый раз тёмными.
    Но глаза эти, даже несколько меняя цвет, всегда звучали тихо и приглушённо, не как самый свет, а, скорее, память о свете... И всё же, представая пред собеседником, лицо это было таким, что было явно, что оно знает о своём искажении, и при этом не старалось никак и ничем, ни отклонением в сторону, ни каким-то особенным своим выражением, ни даже тем, чтобы показать, что оно знает о своём состоянии, сокрыть или загладить его, это искажение, и от того ещё пронзительнее была его красота, поверженная и изрубленная, как временем бывают иссечены древние изображения или чаши...
    – Это Маша Рапс, – Фил вздрогнул при этих словах, будто возвращаясь из задумчивости, хотя прошла лишь секунда, а Ольга Александровна, слегка и как-то безжизненно улыбнувшись каким-то своим мыслям, продолжала: – Она соседка, вы уже знаете. И... – рассказчица помедлила, подыскивая фразу. – Она его дразнит всё время, а он отвечает ей... по-мальчишески. Но она всё равно приходит. Может потому, что других-то детей рядом всё равно нет, все выше живут, в Ежевичном...
    – О, это я знаю, – картинно весело сказал Фил. – Это просто возраст переходный.
    Ольга Александровна на секунду закрыла глаза, губы её дрожали, словно сдерживая улыбку. Потом она снова посмотрела на неуклюже сидящего на уголке стула Фила и извиняющеся сказала:
    – Простите, что отрываю вас... Не знаю, что он там так медлит...
    – Вы знаете, – сказал вдруг Фил, делая усилие, как бы что-то преодолевая, – а он у вас удивительный. То есть нет, он, конечно, как и все прочие дети, но иногда...
    – Да нет, что вы, – чуть покачав головой, сказала Ольга Александровна, – все дети такие, поверьте. Я немного преподавала в школе и... Могу теперь сказать, что никто не может так удивить, как дети, и никто не может так обрадовать, но и... никто не может иногда так причинять боль... Это их способность и свойство, или, может быть, это наше свойство, но отчего-то бывает так... – она опять извиняющеся улыбнулась, одними глазами, и замолкла.
    Фил тоже молчал, громоздясь по-прежнему на краешке стула, который, казалось, грозил вот-вот из под него вывернуться.
    Наконец послышался приближающийся топот и появился Гулик:
    – Фух! – заявил он с порога, картинно вытирая со лба пот. – Ну бабушка и запрятала их!
    Ольга Александровна с Филом одновременно улыбнулись.
    – ...Ну вот, – через пять минут засвидетельствовал Фил, выбираясь из-под стола, – теперь, надеюсь, он будет стоять прочнее. И никакие бури и землетрясения его не повергнут.
    Гулик, усевшийся, как только вернулся, на край маминого кресла, и оттуда наблюдавший за всеми Филовыми манипуляциями, заулыбался во все зубы (впрочем, одного не хватало – вышатал), а мама погладила его по вихрастой макушке.
    – Спасибо вам, – сказала она.
    – Да нет, ничего, что вы. Можно сказать, это естественно, – ответил Фил и, пятясь, выбрался на улицу, где вздохнул ещё раз, тоже вытерев со лба пот.
    Но день был прекрасен, и атмосфера той комнаты снова растаяла от его солнечного и безоблачного прикосновения.
    Вот так тогда они и жили. Каждый день к ним заглядывал Михаил Васильевич, узнать, всё ли в порядке, не нужно ли чего, ну и так, исполнить долг. Иногда он привозил им из города что-нибудь вкусненькое, и они вместе пили чай.
    А по вечерам Фил рассказывал Гулику сказки. Точнее, сказку, – такой она была длинной. Они садились обычно в самом уголке гостиной, как можно дальше от веранды, там, где возле низенького столика стояли два кресла, и то шёпотом, то тихим голосом юноши-сказочника перед мальчиком изображался невозможный и близкий мир. Потом Фил отправлял его спать, а сам шёл в свой флигель и там ещё какое-то время что-нибудь читал. У них была довольно-таки приличная для горного посёлка библиотека.
    В ту ночь ему как раз особенно не спалось. То ли от полученного сильного впечатления, то ли ещё от чего, но как ни укладывал он свою голову, не шёл в неё сон. Наконец он поднялся и, не зажигая света и босиком, вышел на этаж своего флигеля, окна которого выходили во двор. Всё было тем же, и та же тишина, и та же густая южная темнота ночи... И вдруг сквозь неё стала заметна белая, медленно двигающаяся по двору фигура, синеющие очертания её расплывались в темноте. Фил вздрогнул. Прошествовав к бельевой верёвке в углу двора, фигура остановилась там, несколько раз подняла вверх руки... Развешивала бельё! Фил выдохнул. Покачав головой, вернулся в комнату, забыв закрыть за собой дверь.
    Наутро, спустившись к умывальнику, он обнаружил, что на верёвках в углу двора покачиваются Гуликовы штаны, майки, рубашки и прочее. Верёвки были на высоте роста взрослого, Гулику пришлось бы подпрыгивать.
    Но это было ещё не всё. Придя на кухню, чтобы приготовить завтрак, он обнаружил на плите ещё тёплую полнёхонькую кастрюлю свежесваренного борща. А в углу гостиной, где они вчера, как обычно, сидели и Гулик опрокинул (хорошо, что не разбил) горшок с алоэ, была убрана рассыпанная земля. Фил несколько секунд постоял около того места, двинулся было в сторону веранды... Но потом вернулся на кухню и, поставив на плиту чайник, пошёл за Гуликом. Тот ещё спал.
    И всё-таки Фил решился. На следующий день он, несколько раз покашляв возле завесы на веранде, решительным и взрослым голосом произнёс:
    – Ольга Александровна, можно вас побеспокоить?
    – Да, пожалуйста, – после некоторой паузы прозвучал обычно тихий ответ.
    Фил осторожно приоткрыл завесу и вошёл внутрь. Она была в том же пледе и в том же платке, только сидела на кровати.
    – Простите, что я здесь... – извиняющеся улыбнулась она, на что Фил замахал руками:
    – Да что вы, о чём вы говорите! Как вам удобно...
    – Садитесь, пожалуйста, – дождавшись конца его маханий, сказала она.
    И Фил снова сел на тот же самый стул. Но теперь он держал себя гораздо увереннее. По крайней мере, внешне.
    – Я хотел вот о чём сказать, Ольга Александровна... Я... Мне показалось, что вы что-то делали по дому – я не ошибся? – она молча кивнула. – Но Елизавета Григорьевна сказала... – Фил не закончил фразы, потому что она, поморщившись, покачала головой, словно стряхивая с себя его слова. Помолчав, начал другую: – Я хотел сказать вам, что я буду стараться делать всё, что нужно, и мыть, и стирать, и готовить, и убирать мусор... Ну, в смысле, мы вместе с Гуликом, – добавил он, видимо, опять вспомнив наказы Елизаветы Григорьевны. – Так что, может быть, вам не стоит беспокоиться... Мы справимся.
    – Иногда уже не лежится, вот, встаёшь, что-нибудь делаешь... – словно и не слышав его тирады, медленно и тихо выговорила она. – Но надолго этого не хватает... Впрочем, простите меня... Я никак не могу забыть... привыкнуть, что...
    – Да нет, что вы! Я не об этом, – на бедного Фила жалко было смотреть. – Я... простите меня!.. я хотел... сказать, что... что... Нет, конечно, как хотите, вы же тут хозяйка... Простите меня, я просто думал, что вы через силу, но... Если это вам доставляет хоть какую-то радость, то конечно...
    – Тошно всё... – вдруг сказала она.
    Это прозвучало как удар бича. Фил остановился и с ещё приоткрытым по инерции ртом посмотрел на неё. В его взгляде был такой страх и растерянность, что Ольга Александровна улыбнулась.
    – Успокойтесь, Володя, всё хорошо. Я сама во всём виновата... – сказала она, делая усилие и усаживаясь прямее.
    – Я... даже не знаю, что и сказать... – выдохнув столпившийся в горле воздух, пробормотал наконец Фил. – Всё-таки... вы правы, всегда нужно стараться жить... Жизнь всегда имеет смысл... Даже когда...
    – Я думаю... жизнь... полный абсурд... нелепость... Но я ничего не собираюсь предпринимать, вы не бойтесь, – тихо и ровно сказала она, но эта ровность была столь безжизненной и тусклой, что Фил поёжился, словно бы его коснулся озноб. Видимо, заметив это, она, чтобы перевести разговор на другую тему, спросила: – Гулик мне говорил, что вы писатель, это правда?
    – Да я разве писатель? – горько усмехнулся в ответ Фил. – Я так, бездарь...
    – Да? – будто не соглашаясь, сказала она. – А вот Гулик прибегает потом, рассказывает мне... про ваши сказки... Про рыб и море, про летающих белок... Вы знаете, он и вообще-то очень любит море, а ваши сказки ещё... так раскрывают его... то есть море... – говоря это, она словно глядела куда-то, взгляд её не останавливался ни на чём здесь, и, хотя она и не улыбалась, лицо её производило впечатление улыбающегося. – Мне кажется, в этом есть что-то... такое правдивое... хотя это только и сказка. Когда я была чуть получше, мы ездили иногда к морю... Он ведь очень хорошо плавает, даже Волгу переплывал... Правда, там, где мы жили, она не очень широкая...
    – Мне кажется, что он к тому же ещё и очень одарён как художник, – обрадованно сказал Фил, наверное, надеясь в этом найти живую тему. – Он и меня многому научил... То есть, помог мне понять...
    – Да, правда, он очень хорошо рисует, – медленно сказала Ольга Александровна. – Но только... всё же не нужно делать из него особенного ребёнка... Это всё всегда неправда, я знаю... – к концу фразы интонации её опять стали печальными. Но, вновь превозмогая себя, она спросила: – А что, много вы уже тут написали? Я имею в виду живописные работы – Гулик мне рассказывал про ваши с ним походы...
    – Я, собственно, рисовать-то... э-э... писать маслом начал по чистой случайности, – разведя руками, а потом иронически махнув правой, ответил Фил. – В руки мне попал этюдник и краски, а здесь ещё так красиво, что... Как-то немеешь перед этой красотой. Вот и остаётся – красками... Хотя... простите, что я как-то уничижительно о художестве...
    – Ничего-ничего, – тихо смеясь, подбодрила его Ольга Александровна. – Говорите-говорите, я понимаю.
    – Слова остановились, – сказал ещё Фил. – Остались только жесты... мановения... вроде немого воздеяния рук.
    Они немного помолчали.
    – А что, – снова спросила она, – хоть раз печатали где-нибудь ваши сочинения?
    – Да... – грустно и смущённо улыбнувшись, ответил Фил. – Один раз-то и было. Я принёс ему... э-э... Это мой научный руководитель был, а он ещё и в одном издательстве в редакторах... Так вот, принёс я ему один рассказ... А он говорит: «Все твои сказки – сентиментальная тухлятина». И, конечно, заставил меня переписывать... Я, знаете, мучился, думал, ходил вокруг этого текста, но так и не смог что-то улучшить и в конце концов принёс ему его таким, каким он и был. А он – представляете? – говорит: «О! вот теперь хорошо»! А текст-то тот же самый... Такие вот редакторы... – засмеялся в конце Фил, впрочем, почти без звука.
    А Ольга Александровна, чуть улыбнувшись и как-то странно прищурившись, вдруг сказала:
    – А знаете... Я думаю, что... текст этот был уже не тот же самый, а другой...
    – Как? – удивился Фил. – Да нет. Тот же самый, я же...
    Но Ольга Александровна закрыла глаза. Она не могла участвовать в споре. Фил остановился. Она оставалась с закрытыми глазами и без движения. Фил тихо поднялся и вышел, пробормотав возле самой завесы:
    – Простите меня, я...
    Уже закрыв её и сделав шаг, он услышал оттуда:
    – Ничего, всё хорошо...

    А вечером Фил решил устроить пленэр на балкончике флигеля. Примерно через час Гулик, придя туда с последними пирожками и чаем, обнаружил, что Фил, сделав несколько мазков, так и сидит с открытыми глазами и ничего не делает...

    А на следующий день Фил снова поехал вниз, в город, вместе с Михаилом Васильевичем, а с Гуликом и мамой остались Мария Степановна с Машей. Так, собственно, Фил и познакомился с Марией Степановной. Это была весёленькая и кругленькая бабуся, вся какая-то беленькая, румяная и аккуратная, так что с ней рядом сразу становилось весело. Правда, она хорошо умела и сердиться, о чём, например, Гулик давно прекрасно был осведомлён. И ещё один у неё был недостаток – слабое зрение. Точнее, не сама по себе слабость зрения, а то, что она при такой близорукости не носила очков, отчего возникало множество разных казусов. То оставит где-нибудь нужную вещь, а найти не может и в том винит всех, коварно и нарочно переложивших её в другое место. Или ещё споткнётся, не увидев порожка, да и начнёт журить случившегося тут Михаила Васильевича, что плохо-де дом построил, да и о ней не заботится совсем, не поддержит её и руку не подаст... Но в этот раз, кажется, день прошёл у них вполне благополучно, потому что Фил с Дозорновым, вернувшись, обнаружили их веселыми и играющими во дворе в бадминтон, да ещё на три стороны (как это возможно и какие при этом правила, так никто из них и не смог толком объяснить) при чём бабушка, конечно, всё время проигрывала, поскольку никак не могла попасть по этому вертлявому волану, но, как ни странно, нисколько на то не досадовала.
    Дозорнов со своей семьёй тут же ушли домой, а Фил с Гуликом стали готовить ужин.
    И тут только Гулик обратил внимание, что его старший друг вернулся каким-то не таким, как всегда. Он был радостный. И даже именно потому, что это не сразу было заметно, это было необычно. Ведь когда человек радуется – это сразу видно. Например, если ему принесут на Скалу что-нибудь вкусное или ему удастся написать хороший этюд, или Гулик с Машей скажут что-нибудь смешное, или просто у него будет хорошее настроение. А здесь было что-то другое. А потом ко всему он ещё и что-то стал напевать, впрочем, совсем тихо.
    Тут Гулик не выдержал и спросил:
    – А где вы были?
    – М-м... – улыбнулся Фил. – Хочешь знать, где я был? Ну, тогда слушай...
    И он, к удивлению Гулика, которое минуты через две не преминуло отобразиться на его лице, стал рассказывать продолжение своей сказки. Или ещё одну какую-то историю, трудно сказать.
    – Ласт-вирь... – по слогам повторил Гулик, вздыхая. – Трудное имя... А что было дальше?
    – А дальше им надо было подкрепить свои силы, – заключил Фил, разливая чай по чашкам. – Садись, будем ужинать. Нет, стой. Отнеси сначала маме. И спроси, может быть, ей что-нибудь нужно?
    Гулик кивнул и скрылся с двумя тарелками за дверью. Через минуту, таинственно улыбаясь, он вернулся за чаем и десертом.
    – Ей лучше, – шепнул он при этом.
    – Ну так что, нужно ей ещё чего-нибудь? – спросил Фил, когда мальчик вновь появился на кухне, окончательно усаживаясь за стол.
    – М-м, – помотал головой тот, – всё есть. Ух, как вкусно!
    – Это ещё бабушкино, – вздохнул Фил и риторически добавил: – Скоро запасы кончатся – что будем делать?.. Да ты не торопись, обожжёшься, – засмеялся он, увидев, как ложка буквально пляшет во рту у мальчика.
    Но тот, виновато улыбнувшись, продолжал в том же темпе. Когда с основным блюдом было покончено, они принялись за чай. Вот здесь можно было и помедлить. Столько всего к нему было вкусного!
    – Ух ты! Дядь Володь, откуда столько всего? – ликовал Гулик, когда Фил, убрав со стола лишнее, выставил ещё несколько коробочек и вазочек.
    – Михаил Васильевич сегодня один мой этюд продал, – сообщил молодой человек, стараясь скрыть радостную улыбку и не справляясь с ней, так и лезущей то с одного угла рта, то с другого. – Да ты смотри, всё сразу съедать-то не обязательно.
    – Ага, – прожормотал Гулик, запихивая в рот одновременно печенье и зефир, и в ответ на удивлённый взгляд Фила пояснил: – Это бутерброд такой. Сладкий.
    – Не чересчур ли сладкий-то? – ухмыльнулся Фил и сделал себе такой же.
    Наконец сладкое уже не помещалось в их животах, и они сидели, только время от времени потягивая чай.
    – Вкусный чай, – засвидетельствовал Гулик, громко хлюпая напитком.
    – Рецепт студенческий, – важно заметил молодой человек, строя серьёзную мину.
    – А что было дальше? Ну, с этим... Ласт-вирем?.. – лукаво глядя на Фила из-за края кружки, спросил мальчишка. И опять с громким хлюпаньем втянул в себя малюсенький глоток.
    – Ну хорошо, – сказал Фил. – Но только если ты перестанешь хлюпать.
    Гулик отчаянно закивал головой и вытянулся на табуретке в струнку, как будто от этого и зависело, будет он хлюпать или нет.
    – Тебе подлить? – спросил Фил, интонационно уже подготавливая рассказ.
    – Ага, – ответил мальчик, и сказочная история вновь продолжила свой тихий и удивительный бег.
    –...Но сказка, понимаешь, это только притча... – говорил Фил, когда за окнами уже давно стемнело и чай в их кружках остыл, – ...ну, образ... того, что на самом деле передать словами... Ну вот, ты говорил мне, что художник должен рисовать не то, что видит, а то, что чувствует, так?
    – Да, – немного растерянно сказал мальчик.
    – И он всё-таки не может прямо написать, что чувствует, а говорит лишь о том... – продолжал Фил, вдруг заметив в своей руке кружку и прихлебнув оттуда холодного чая. – Ну вот, сказка – это то, что говорится, но не точь-в-точь то, что видится и чувствуется... Потому...
    – Почему? – спросил мальчик, потому что молодой человек вдруг замолчал.
    – Ну... – замялся Фил. – Страшно.
    – Отчего? – от удивления вытаращил глаза мальчик.
    Фил грустно вздохнул и вдруг улыбнулся:
    – Ну, например, оттого, что над этим могут начать смеяться... Или говорить, что ты полоумный. Ведь не все же думают одинаково.
    – Дядя Володя! – закричал шёпотом Гулик (всё-таки маму нельзя беспокоить). – Я не буду смеяться! Я не буду говорить, что вы полоумный! Я...
    – Да нет, – остановил его Фил. – Прости меня... Я не так сказал... Вот у тебя есть какая-нибудь тайна?
    Гулик глубоко и обличённо вздохнул:
    – Есть.
    – Но ты всё-таки можешь её кому-нибудь рассказать? – не обращая внимания на совестливый вздох, продолжал молодой человек.
    – Могу, – сказал Гулик.
    – Но не всем, – подхватил окончание фразы Фил.
    – Да, не всем, – всё ещё озадаченно ответил мальчик.
    – Ну вот, и здесь так, – Фил уже смотрел не на мальчика, а как-то над ним. – И это потому, что то, о чём ты хочешь сказать, очень хрупко – и оно, когда о нём говоришь как придётся или даже хвастаешься, словно мертвеет... Остаётся одна оболочка. Ну, ты мне говорил вот, что если срисовываешь природу как под кальку, то она делается неживая, помнишь? – мальчик кивнул. – А потом... вот эта притча иногда говорит об этом незаметном, неописуемом событии гораздо точнее и яснее, чем если его описывать, как какую-нибудь химию... Вот, например, я говорил тебе о летучих рыбах... Все мы в этой жизни ищем радость... Так?
    – Так, – кивнул Гулик.
    – Но как её достичь нам, чтобы она была настоящей, – Фил говорил тихо, но воодушевлённо, – а значит нашей, близкой, словно бы исходящей из нас самих и одновременно изменяющей нас, а не такой, после которой чувствуешь опустошение, как бывает, когда, оказавшись в пустыне, ешь разные плоды, думая, что вот этот-то наконец утолит твою жажду, но каждый раз от них только всё больше и больше вяжет рот...
    – А вы были когда-то в пустыне? – восхищённо спросил Гулик.
    – Да нет, Гуська, – поморщился Фил. – Это же я так объясняю... ну... тоже притча. А если прямо говорить... Что нас может обрадовать здесь? Какие-то вещи? Безусловно, нет. Какие-то люди? Тоже, вобщем, нет, потому что и это непрочно. Какие-то пейзажи, виды природы или плоды чьего-то творчества? Тоже не окончательно, а лишь на какие-то мгновенья. Так что же тогда? Где ж нам тогда найти эту радость? Как нам убежать от всех наших страхов, разнообразных страданий, больших и маленьких?.. Ведь вот, ты знаешь, иногда бывает хорошее настроение, так что тебе петь хочется, и тут что-то, какой-то пустяк, мелочь, его может испортить, и ты ходишь и мучаешься, так?
    – Так, – вздохнул опять Гулик.
    – Но причина-то ведь всё равно же в нас, правда? – Фил сказал это как-то так, что мальчик внимательно посмотрел на него.
    Они немного помолчали. Фил грустно глядел в стол, а мальчик вертел в руках конфету, то разворачивая, то вновь заворачивая.
    – Не знаю... – наконец сказал, пожав плечами, мальчик. – Как это – в нас?
    – Ну хорошо. Давай вспомним, – вздохнув, сказал юноша. – Вот например, часто бывало так, что бабушка тебя ругала?
    – О! – засмеялся мальчик, махнув рукой.
    – А каждый ли раз ты на неё обижался? Так, что портилось настроение на весь день? – Фил говорил уже медленно, словно каждый раз решая, говорить ли ему дальше.
    – Нет, не каждый, – посерьёзнел вдруг мальчик.
    – А когда не обижался, то огорчение скоро проходило, правда?
    – Правда, – обрадованно и вместе с тем удивлённо сказал мальчик.
    – И это бывало тогда, когда ты понимал, что выговор справедлив, так?
    – Ну да, – как о само собой разумеющемся деле сказал Гулик.
    – Но таких случаев или обстоятельств в нашей жизни бывает сколько угодно, – Фил опять глядел куда-то вдаль, словно бы говорил с кем-то ещё или просто с самим собой. – Не когда мы видим, что выговор справедлив, а вообще – вот этих изменений... и лишений, которые мы никак не можем объяснить... Но бывают всё-таки ещё и такие моменты, когда посещает нас счастье, радость, которая тоже необъяснима из самих событий, потому что тот момент или то место, где мы вдруг ощутили пришествие этой радости – сущий пустяк. А их как объяснить? Но это же не просто события, ну, случайности, понимаешь? Если дом падает, значит, было землетрясение, значит, он был построен неправильно или не на том месте. Если пропала какая-то вещь, значит, её кто-то взял. Если мне упал на голову камень, значит, его кто-то бросил, или опять – упал с гор, потому что обвал, значит, я сам виноват, потому что нельзя здесь в это время ходить. Или наоборот, если я нашёл на своём пороге букет цветов или, там, дыню в подарок, потому что у меня день рождения, значит, их кто-то принёс. Всё равно, во всём есть своя причина. Но причина есть не только для внешних событий, но и для вот этих тонких, трудноуловимых изменений в нашем сердце – тоже. Это – вот те враги, подводные и воздушные, которые заставляют рыб то подниматься в воздух, то вновь опускаться... Или наоборот – это воздух и та же вода, которые дают укрытие при появлении этих хищников... – молодой человек вдруг замолчал, смущённо глядя на мальчика. –  Наговорил я тебе чепухи с три короба, да?
    – Я знаю, – вдруг серьёзно сказал Гулик. – Вы были в церкви.
    Фил озадаченно посмотрел на него:
    – Так... я о том и говорю...
    И они разом рассмеялись. И тут же стали зажимать себе рты и шикать друг другу. Потому что уже приблизилась ночь, а если мама сейчас не заснёт, то значит, так и будет страдать до утра и весь следующий день.
    Потом они весело (но тихо) вымыли посуду и пошли чуть-чуть подышать воздухом. Они поднялись на балкончик флигеля и, поставив там второй стул, сели, глядя на ускользающие закатные лучи, последними вздохами поднимающиеся от горизонта, на юные звёзды и прозрачную ещё луну, и их лёгкий свет отражался на их лицах.
    И Фил вдруг что-то тихо запел. Он пел, а мальчик слушал, положив голову на свои руки, лежащие на перильцах балкона. Когда он закончил, мальчик спросил:
    – А что это вы пели? Так красиво...
    Фил улыбнулся:
    – Пою? Хм... Не знаю, как это объяснить... Это такая песнь есть, называется догматик... Её поют...
    – А, ну да, вы же ездили... – перебил его мальчик.
    – У меня сегодня день ангела, понимаешь? – уже не сдерживая радостной улыбки, сказал Фил. – Вот у тебя кто ангел? Георгий Победоносец?
    – Не знаю... – протянул Гулик и, спохватившись, радостно добавил: – Но у меня крестик есть! Только бабушка одевает его на меня когда гроза... А спойте ещё что-нибудь.
    И Фил стал петь. Но тихо петь всё-таки трудно, и ему пришлось закончить. Тем более что странно – посёлок погружается в сон, и только какой-то один нелепый срывающийся голос что-то поёт в темноте...
    – А всё равно красиво, – сказал Гулик, когда Фил повёл его, уже сонного и запинающегося о порожки, умываться и спать.

    На следующее утро Гулик попросил продолжить рассказ. Потому что остановились они, как обычно, на самом интересном месте. Но Фил вёл себя как-то странно – то не слышал, когда мальчик задавал вопросы, то начинал рассказывать и вдруг замолкал, глядя в никуда. Гулик, сердясь, переспрашивал, а Фил только виновато улыбался:
    – Ладно, прости, я сейчас... На чём я остановился?
    – Как же так, дядя Володя? – потрясая ладошкой с обидой воскликнул Гулик уже на сто который-то раз таких запинаний. – Я вас слушаю внимательно, а вы!.. всё время куда-то улетаете!.. Ну как же так!.. я не понимаю, – и с досадой хлопнул себя по чумазой коленке.
    Фил во время этой тирады молча глядел на мальчика и лицо его меняло выражение – то на нём отображалась радость и глаза его начинали сиять, то вдруг задумчивость, и они делались печальными, какими-то беззащитными. И вдруг он ласково погладил вихрастую голову, чего раньше себе не позволял (разве что когда мальчик плакал, и то смущённо):
    – Ничего, поймёшь... Это только когда сам испытаешь...
    А Гулик вдруг отвернулся, словно бы непримиримо обиженно и сердито, но на глазах у него были слёзы, а уши пылали, как помидор. И всё же после этого он поднялся в свою комнату, сказав, впрочем, что хочет немного почитать. Поднялся к себе во флигель и Фил.

    А вечером, когда с возвратным рейсом автобуса вернулся Дозорнов, Гулик, карауливший его возле калитки, ухватил его за рукав:
    – Михаил Васильевич, зайдите пожалуйста, к нам на минутку, мне нужно о чём-то при вас поговорить с мамой... Это очень важно, пожалуйста...
    Дозорнов, хотя и был уставшим после длинного рыночного дня, всё-таки пошёл с мальчиком, поскольку Елизавета Григорьевна, уезжая, просила помогать... А Фил в это время что-то делал на огороде.
    – ...Мамочка, ну разреши мне, пожалуйста, – умолял Гулик, – ты же знаешь, как я люблю море... Я же хорошо плаваю и я буду с Михаилом Васильевичем! А то бабушка так и будет меня не пускать, пока я совсем не вырасту, а тогда мне будет уже не нужно... – канючил он.
    – Ну ладно, – обречённо вздохнула Ольга Александровна. – Но только пусть с вами поедет и Володя.
    Растерянно стоявший рядом Дозорнов с сомнением покачал головой:
    – А если с тобой что случится, как тогда? Ты же совсем беспомощная. Моя старуха тут не справится... Или ему совсем не ехать, или ехать со мной... Но смотри – лето же... Я послежу за мальчиком. Нарочно сяду сегодня у самого пляжа. Почти что на пляже сяду. И буду за ним смотреть.
    Ольга при его такой речи устало улыбнулась.
    – Хорошо, – только и сказала она, и по её лицу пробежала едва заметная судорога.

    – О, – сказал Фил Гулику, весело порхающему по кухне от плиты к холодильнику, – Михаил Васильевич заходил?
    – Да, – жуя что-то, ответил он. – А чем мы будем сегодня ужинать?
    – Да вот, – сказал Фил, – помидоров насобирал, будем сейчас жарить омлет с помидорами и сыром.
    Гулик захлопал в ладоши, а молодой человек с некоторым подозрением посмотрел на него. Слишком уж большой казалась эта радость по сравнению с этим не шикарным, в сущности, ужином. Но всё-таки ничего не спросил. И на следующий день пожалел об этом.

    – ...Мамочка, я обещаю тебе, – говорил собранный по-походному Гулик, стоя на веранде у матери; та, судя по её виду, ночью и не сомкнула глаз, – что не буду не плавать на глубине, только там, где мелко. Но и ты тоже обещай мне, что когда ты поправишься, будешь часто ездить со мной к морю...
    Ольга Александровна слабо улыбнулась на его слова:
    – Кто же может знать, что будет, сыночек... Ладно, поезжай. Но пожалуйста, сделай, как ты сказал...
    – Хорошо, – обняв мать, горячо шепнул ей на ухо мальчик и выскочил на улицу.
    – А Володе-то ты сказал, что уезжаешь? – спохватившись, крикнула она ему вслед.
    Но тот не успевал ответить – автобус уже подходил.

    Спустя примерно час, что-то тихонько напевая, Фил спустился из флигеля во двор. Умылся и в таком же радостном расположении духа пошёл готовить завтрак. Ничего не подозревая, он вошёл в кухню и стал возиться у стола, то залезая в холодильник, то доставая из разных мест разделочные доски, особо острые ножи и прочие необходимые предметы, и только спустя примерно пятнадцать минут, когда его взгляд случайно упал на стол, за которым они обычно обедали, он обнаружил на столе записку. Там торопливым детским почерком было написано: «Дядя Володя! Не беспокойтесь, мы с Михаилом Васильевичем поехали в город. Вернёмся с вечерним автобусом. Георгий».
    По лицу Фила пробежала тень. Он протяжно вздохнул и, прищурившись, словно бы в лицо ему дул песчаный ветер, задумчиво потёр лоб. Но – что ж делать – и он продолжил готовить завтрак. Накормил Ольгу Александровну, позавтракал сам, вынес ведро с помоями, сходил в магазин за хлебом... Огород он поливал вчера вечером. Что ещё? Отнёс большую тыкву Дозорновым (на семечки для Маши, да и Мария Степановна часто варила своим кашу с тыквой) и снова поднялся к себе во флигель. Приближался полдень...

    А внизу в это время Михаил Васильевич с Гуликом, обойдя основную часть небольшого этого приморского городка (всё же так давно мальчик здесь не был, надо и показать), подходили к церкви. Гулик специально просил Дозорнова показать её.
    – А что ж, давай зайдём, – сказал дед. – Это дело хорошее – и Бог даст торговлю удачную... Вон она, видишь, невдалеке от набережной?..
    Службы в этот день не было, но, на их счастье, церковь была открыта. Там шла уборка, а за свечным ящиком сухонькая старушка в очках что-то подсчитывала.
    Войдя в храм, они нерешительно остановились у дверей.
    – Эх, – устало вздохнула протиравшая пол женщина, – надо было всё-таки запереть. Теперь я так до вечера мыть да перемывать буду...
    – Да ладно, Миля, пусть уж зайдут, – подняла на них взгляд поверх очков старушка за ящиком. – Мальчик, поди, здесь первый раз... Так?
    Гулик нерешительно кивнул.
    – Пройдите вон там, сбоку, – сказала опять старушка. – Приложитесь к иконам. Знаете как?
    Теперь уже Дозорнов важным кивком ответил на её вопрос.
    – Спасибо, – тихо сказал Гулик. И вдруг добавил: – А скажите, пожалуйста, где здесь святой Владимир?
    Интеллигентная старушка, внимательно посмотрев на него, вышла из-за своей конторки и, осторожно пройдя там, куда направляла и их, указала ему на одну из икон в иконостасе:
    – Вот он. Это равноапостольный князь Владимир.
    Гулик, уже не глядя на неё и все глаза устремив на икону, кивнул ей. Старушка, улыбнувшись, отошла назад, ступая так тихо, что, когда мальчик всё-таки обернулся что-то сказать в ответ, никого рядом с собой не обнаружил.
    Когда они выходили, она с улыбкой им сказала:
    – А на службу вы приезжайте в другой день, когда праздник будет. Там вон расписание служб висит...
    Они поблагодарили и, постояв с минуту у расписания, вышли на улицу. Там уже наступил полдень.

    Весь день он избегал смотреть на часы. Но когда свет дня стал уже слабеть, теперь уже ласково, словно птица своих птенцов, обымая землю, Фил не выдержал и посмотрел. До автобуса было ещё два с лишним часа. Он смотрел на них ещё несколько секунд, как будто они вдруг могли начать показывать другое время, потом вздохнул и, поднявшись, вышел на балкончик своего флигеля. И опять перед ним было это море, непроницаемое в своём сиянии, зыбкое и ускользающее, и вместе с тем постоянное и всегдашнее. Но сегодня он не стал задерживаться на его созерцании, а спустился вниз и стал бродить по двору, точнее, по Гуликову саду, подходя то к одной, то к другой его части или детали. Наконец сел на скамейку, а сев, заметил, что из окна веранды, приоткрыв шторку, смотрит на него Ольга Александровна. Он поднялся и пошёл к ней.
    – Что, нет ещё их? – встретила она его вопросом. – Кажется, половина седьмого уже?
    Она, как и всегда, была в своём коконе-пледе. Но завеса, обычно преграждающая путь на её веранду, теперь была отодвинута.
    Отвечать на вопрос было бессмысленно – и так ясно, что их нет, потому что до автобуса ещё два часа.
    – Что-нибудь нужно? Может быть, что-то принести или куда-то сходить? – вместо ответа спросил Фил, стараясь не смотреть ей в глаза.
    – Нет, ничего, спасибо, – ответила она и опустилась в своё кресло.
    Фил повернулся и вышел. Постоял чуть на улице... Потом вновь поднялся к себе во флигель.

    Когда настала необходимая половина девятого, точнее, двадцать девять минут, Фил поднялся со стула у окна и, заметно стараясь это делать медленно и непринуждённо, спустился во двор. Ольга Александровна уже стояла на своём крыльце, глядя на дорогу. Их не было.
    Но не было и автобуса. Это немного утешало. Когда наступило уже тридцать пять минут девятого, Фил стронулся с места и так же медленно подошёл к Ольге Александровне. Она не обернулась на звук его шагов. Он молча встал рядом, чуть в стороне, у сарая. Они молчали ещё минут пять, и только Фил собрался что-то сказать, как послышался звук приближающегося автобуса. Оказывается, он просто по каким-то причинам опаздывал. Почти одновременно вздохнув, они устремили взгляды на дорогу. Но он не остановился.
    Несомненно, это был их рейсовый автобус. Но он не остановился! Значит, в нём не было никого, собирающегося выходить здесь? Или это всё-таки не тот автобус? Но прошло ещё несколько минут, и никакого другого автобуса также не появилось.
    – Здесь где-нибудь есть телефон? – осторожно прокашлявшись, спросил Фил.
    – Да, – без всякого выражения ответила Ольга Александровна, продолжая смотреть на дорогу. – У Белановых, эти через три дома от нас.
    Можно было не говорить, что через три дома кверху, потому что ниже их был только один дом.
    – Я схожу, позвоню? – произнёс Фил и замер.
    Но она всё-таки спросила.
    – Куда? – и так же без всякого выражения.
    Автобус к ним ходил просто от остановки, автовокзал был для автобусов в областной центр.
    – Они могли почему-нибудь опоздать на этот рейс, – неуверенно сказал Фил. – Может быть... Там в городе есть гостиница?
    Она наконец оторвала взгляд от дороги и посмотрела на него. На лице её была улыбка.
    – Вы правы, – сказала она. – Сходите, пожалуйста, к Белановым, они поздно ложатся.

    В гостинице их не было. Хотя, если они действительно опоздали на автобус, они могли бы туда пойти, потому что деньги у Дозорнова были. Фил позвонил в милицию. Там о них не знали ничего. К счастью, эти Белановы оказались приветливыми людьми, так что можно было не беспокоиться.
    – Скажите, пожалуйста, что ещё есть в этом городе, куда можно позвонить? – спросил он их.
    Всё равно они уже поняли, что произошло.
    Там была ещё больница. Туда удалось дозвониться с трудом. Говорившая то и дело после нескольких слов бросала трубку, так что ему пришлось несколько раз перезванивать. В конце концов уже и он, и она в трубку кричали. Но всё же ему удалось узнать, что в больнице их нет и о них там ничего не известно.
На всякий случай он позвонил в морг, хотя, если бы с ними случилось что-то подобное, в милиции должны были бы знать. Морг находился в другом городке, покрупнее, чуть дальше по побережью. Здесь, как ни странно (или не странно), ответили быстро и трубок не бросали, однако слышали так плохо, что Филу опять пришлось орать. Хорошо хоть телефон у Белановых был в коридорчике, так что они могли отгородиться дверью. Он узнал, что и там такие (или такой) не появлялись и о них ничего не слышали.
    Поблагодарив и извинившись, он медленно пошёл вниз, к своему дому.
    Трудно сказать, надеялся ли он, что они вдруг окажутся на месте, по внешности он просто шёл. Он застал в их доме Марию Степановну с Машей. Глаза у бабушки были заплаканные, а Маша преспокойно поедала какое-то печенье. Ольга Александровна казалась спокойной, однако, и так обычно не румяная, теперь она была почти белой. Они молча смотрели на него, как он входил, медленно вытирал ноги, словно на улице была непролазная грязь, снимал и вешал на крючок зачем-то взятую с собой штормовку, потом шёл в гостиную, где они сидели...
    – Нигде нет, – хрипло сказал Фил и, примерившись было сесть на свободный стул, всё же остался стоять. Потом добавил: – Хотя, может быть, они просто у кого-нибудь у местных жителей ночуют...
    Но говорил он это как-то неуверенно.
    Некоторое время они молчали. Мария Степановна не всхлипывала, слёзы просто сами текли из её близоруких глаз.
    – А знаете, – сказала вдруг Ольга Александровна. – Позвоните ещё в... в Изумрудный. Это в другую сторону по побережью. Хотя это и не очень близко, но всё же... Кто знает...
    Фил молча кивнул и тут же вышел. Назад он шёл гораздо быстрей.
    К счастью, Белановы всё ещё не ложились. Правда, он не смотрел на часы.
Но, чтобы позвонить в этот самый... городок, нужно было для начала узнать, какие учреждения там есть, чтобы в них звонить, а потом ещё и узнать их номер. Трудно сказать, сколько он потратил на это времени, но охрип он к концу всех переговоров напрочь, так что в больнице, куда он теперь звонил, его никак не могли ни понять, ни толком расслышать.
    Наконец ему удалось втолковать этой медсестре, что ещё не ночь, что у него серьёзный вопрос, что мальчика одиннадцати лет, со смуглым лицом и тёмными волосами зовут... И тут вдруг он услышал то, что его заставило одновременно обрадоваться и похолодеть от ужаса (бывает, оказывается, и так):
    – Хм! Но странный вы человек! Как же мы узнаем, сколько ему лет и как его зовут, если ребёнок без сознания?
    – Так значит был всё-таки... – начал он и остановился, едва, видимо, не повторив расхожей фразы; слишком было это всё нелепо и жутко. – Но как... где вы его нашли?
    – Гражданин, послушайте! – возмутилась на той стороне говорившая. – Я – нигде его не находила. Только недавно его привезли из береговой службы, выловили его в море. Ребёнок живой, можете успокоиться.
    – Но... но вы сказали, что он без сознания! – торопился, чтобы она опять не положила трубку, Фил. – Уточните, каково его состояние?
    – Слушайте, перестаньте меня провоцировать! – воскликнула возмущённо его собеседница. – Я ничего подобного вам не говорила. Как я могла вам такое сказать, если я его не видела и привезли его недавно!.. Все врачи у него...
    – Все врачи! – ахнул Фил.
    – Всё, знаете, хватит! – говорившая уже не сердилась, а просто полыхала; а может, только делала вид. – Я вам ясно сказала: ребёнок у нас, он жив. Всё! – и она бросила трубку.
    Фил медленно и осторожно опустил трубку на аппарат, словно бы держал в руке не трубку, а что-то живое, и повернулся идти к выходу. И вздрогнул, увидев, что на него смотрят, высунувшись из дверей комнат в полном составе все Белановы. За исключением, конечно, ещё не умеющего ходить Вадика, который к тому же уже уснул. Ничего не сказав, Фил чуть поклонился им и вышел.
    Ольга Александровна всё поняла по его виду:
    – Вот оно! Это произошло... – она говорила так, и лицо её было такое, словно она смотрела в огонь.
    У него, когда он входил, даже не было сил отвернуться или как-то ещё спрятать лицо.
    – Он жив, Ольга Александровна, он жив! – торопливо и хрипло сказал он. Голос его был уже неузнаваем. – Просто он... он без сознания.
    Она не вскрикнула, не ахнула, даже не зажмурилась, только лицо её как-то сжалось, словно от удара. Мария Степановна, даже перестав плакать, молчала, приоткрыв рот от изумления. Маша уже спала – он, входя, краем глаза заметил её на веранде.
    – Он в больнице в этом, как его... Изумрудном, – сказал ещё Фил, чтобы что-то сказать.
    – Я должна ехать к нему, – решительно сказала Ольга Александровна, впрочем оставаясь на месте.
    Фил вытаращил глаза, слова застревали у него в горле:
    – Что?! Вы? Как... куда вы поедете? Вы же не можете!.. Давайте я съезжу, а с вами кто-нибудь пока побудет.
    – Нет, – опять сказала она. – Мы едем с вами вместе.
    И поднялась со своего места.
    Фил с каким-то ужасом смотрел на неё.
    – Но... – пробормотал он. – На чём же мы поедем?
    – Нужно вызвать такси... – глаза её смотрели печально, но твёрдо. – Сходите, пожалуйста, опять к Белановым... Может быть, они...
    Он уже бежал.
    Они, конечно, уже легли, но понять его тоже было можно. Небо уже было всё в звёздах, хотя где-то у самой линии горизонта ещё звучал ускользающий отзвук заката.
    Срывая остатки голоса, Фил всё-таки узнал в милиции, как здесь можно вызвать такси, доорался до кого-то из водителей и, объяснив, где они и куда поедут, услышал сумму, которую они должны будут заплатить. Это была практически половина оставшихся на обратную дорогу денег.
    – Хорошо, – сказал он. – Это не вопрос.
    Положив трубку, выдохнул скопившийся в груди воздух. Старший из Белановых молча проводил его до двери.
    Когда он вернулся, Марии Степановны с Машей уже не было. Ольгу Александровну он увидел собравшейся, без привычного её кокона-пледа в сером деловом костюме. Теперь уже просто разительно заметна была её худоба. Заметив его вытянувшееся лицо, она с грустной иронией усмехнулась. Вся она была собранна, губы сжаты, в углах пролегли волевые морщинки, волосы по-учительски свиты на затылке, и вся она была словно сжата в кулак. Взгляд её, раньше какой-то расплывчатый, теперь смотрел ясно и точно.
    – Ну что? Вызвали? – спросила она, что-то укладывая в сумку.
    – Да, – прохрипел в ответ Фил. – Примерно через полчаса.
    Услышав исходящие от него звуки (уже собственно не голос), она подняла на него глаза и покачала головой:
    – Давайте, я вас хоть чаем напою, а то вы совсем охрипли...
    Во взгляде Фила звучало искреннее удивление. Но тем не менее это было так: она поднялась, пошла на кухню и поставила чайник.
    – Вам чёрный или зелёный? – высунулась она из двери кухни.
    Фил тоже поднялся и пошёл вслед за ней. Пальцем показал на зелёный – всё-таки было лето. Она улыбнулась на этот беззвучный ответ и опять покачала головой:
    – Садитесь. Сейчас он согреется.
    Она ещё налила ему кипятка, заварив прямо в чашке, но на большее её не хватило. И она села на табуретку возле окна, виновато улыбнувшись Филу. Он, кивнув с улыбкой в ответ, чуть приподнял чашку: а вы-то, мол, сами – чаю попейте.
    Но она отрицательно покачала головой:
    – Спасибо, я сейчас не смогу, – её заметно била дрожь.
    Он сам поднялся и налил себе вторую. Горло чуть отогрелось, он уже смог откашляться.
    – А знаете, – вдруг сказала она. – Когда мы сюда ехали... Ну, в самый первый раз... Он всю дорогу, пока мы ехали на автобусе от вокзала до города, пел... Это несколько часов... Может быть, два или чуть больше... Мы с ним сидели на самом переднем сиденье, которое возле двери... А он сидел, смотрел в окно и пел. Эта ведь в горах дорога, мы даже какое-то время ехали выше облаков... Иногда он поднимался на ноги, но даже водитель ничего не говорил ему, хотя и был рядом... Так было странно – ни на кого не обращал внимания, так серьёзно, собранно... Он прямо перед этим был в санатории, потому что я... вобщем, они учили там много разных песен, и он все их пел. Споёт все – и заново сначала начинает. А весь автобус притих и слушал... Только одна женщина удивлённо сказала: «Надо же, как мальчик поёт...»
    Несколько минут они молчали. Пока они рассказывала, Фил медленно, по микроскопическому глотку пил вторую чашку. Теперь он остановился.
    – Сколько же вам досталось! – вдруг прошептал он, глядя в пол.
    Но она, во время паузы начав смотреть в окно, даже не обернулась.
    – Это ещё не велико, – как-то медленно сказала она. – И всё – поделом... Но знаете... есть раны... замедленного действия... Это как... как бы какой-то внутренний огонь, который накапливается и не находит выхода...
    – Знаете, – прохрипел в ответ Фил, и это были какие-то жалкие звуки, – всё злое, и наше, и наших близких к нам – неоправдаемо ничем... только милость может преодолеть его...
    Но она поняла и, обернувшись, чуть улыбнулась ему – одними губами, а в глазах – отчаяние и страх. Но она всё-таки снова совладала с собой.
    – Уже двадцать три минуты прошло, – взглянув на часы, сказала она. – Пойдёмте на улицу.
    Заперев дом и спускаясь с невысокого его крыльца, она вдруг пошатнулась. Фил протянул ей руку. Нерешительно посмотрев на него, он всё-таки взялась за неё, сухой своей рукой вцепившись в рукав его штормовки. Чувствовалось, что её бьёт дрожь.
    Подъехало такси. Когда они садились в него, в тусклом свете, упавшем из дверцы, опять стала заметна её бледность. Фил сел вперёд, хотя и почти ничего не мог говорить. Может быть, чтобы она не обратила внимания, как он расплачивается.
    Когда проезжали недалеко от церкви (она была видна в просвете между домами), Ольга Александровна попросила водителя на минуту остановиться. Тот исполнил. После некоторой паузы Фил, обернувшись, взглянул на неё и тут же со стыдом отвернулся. Она молча смотрела в сторону церкви, по щекам текли слёзы, она не вытирала их и, наверное, и не видела их, как не видела в этот момент и всё остальное. Руки её, до белизны сжавшие ручку сумочки, поднялись к груди, и вся она была сжата, как стрела, лишь одним взором, устремлённым туда, где стояла древняя церковь, живя. Не обратила она внимания и на его взгляд.
    Шофёр деликатно молчал. Фил тоже, хотя в лице его был какой-то страх. Вдруг она резко взяла его за плечо, он даже вздрогнул.
    Опять обернувшись, он увидел, что глаза её расширены, лицо бледное, нос и веки припухли от слёз, а губы дрожат, но улыбаются:
    – ...Вы слышите?.. Я знаю... С ним всё хорошо...
    Фил неуверенно и жалко улыбнулся в ответ, не имея, что сказать, но она и так уже отвернулась и вновь смотрела в окно.
    Наконец шофёр не выдержал:
    – Ну так что, едем?
    Фил промолчал, ответила она:
    – Да, конечно. Простите, – интонации были уже сухими, обычными.
    Когда они приехали, шофёр назвал ту же сумму, что и по телефону, хотя они довольно долго стояли около церкви. Фил зачем-то добавил сам.
    О них здесь уже знали, и вахтёр пропустил их без лишних расспросов. Была уже, наверное, полночь, а может, и больше.
    – Он на втором этаже, – сочувственно сказал он им, указывая путь к лестнице.
    Поднимались они неожиданно медленно, через каждые две-три ступеньки рука Ольги Александровны на запястье Фила сжималась, и он останавливался. Несколько секунд стояния – и дальше. Свет в коридоре был погашен, и лишь за столом у постовой медсестры горела настольная лампа, да ещё одно бра тускло освещало путь ночным пешеходам.
    – Вот там, где горит бра, – его палата, – тихо сказала им медсестра и, не удержавшись, с улыбкой добавила: – Пришёл в себя!
    Когда они уже подходили к палате, из неё вышел по-видимому врач. Это был лысеющий мужчина средних лет, из-под стёкол очков ободряюще и чуть лукаво поблёскивали его глаза.
    – Добрый вечер, – так же тихо поприветствовал их он. – Хотя... уже, собственно, доброй ночи... Я, как вы, наверное, догадались, дежурный врач...
    Фил перебил его:
    – Это правда, что он пришёл в себя?
    – Э-э... правда, – осторожно ответил врач, из-за их плеч блеснув очками в сторону медсестры, сидевшей на посту, которая тут же занялась внимательнейшим разбором каких-то медицинских документов. – Но в каком смысле правда? Он и был в сознании, просто измождён очень... Когда его привезли, здесь были и другие специалисты, он был осмотрен, лечение назначено, ситуацию мы контролируем... Да и лечение-то, – помявшись, добавил он, – чисто такое... ну, скажем, укрепляющее... Состояние его теперь... Обычное, как у очень уставшего и замёрзшего одиннадцатилетнего ребёнка, несколько часов плававшего в море... В общем, ваш герой с этим справится.
    И, оставив их, врач пошёл по коридору. Но, пройдя два шага, остановился и, обернувшись, сказал им, нерешительно стоявшим у двери:
    – Э-э... Можете посмотреть на него – я понимаю... Он уже способен принимать посетителей...
    Гулик лежал сразу слева, в углу, так что они не слишком помешали остальным больным, шепча друг другу при свете горевшего на его тумбочке ночника. Возле него стоял штатив для капельницы, однако самого аппарата не было – медсестра ещё не успела всё забрать.
    Ольга Александровна наклонилась над ним, потом, так как ноги её дрожали, стала около него на колени. Фил деликатно отвернулся. В палате было ещё, кажется, четыре человека, несколько кроватей пустовали.
    – Гулик, как же ты всех... меня напугал! – прошептала мама, осторожно прижимая к своему плечу вихрастую голову сына.
    Лоб его был покрыт потом.
    Она не плакала, слёзы просто сами бежали по лицу, но она улыбалась.
    – Мама... – сказал шёпотом Гулик. – Я так соскучился... Но ты же знаешь, что я хорошо плаваю... Помнишь, на Волге в последний раз мы с Пашкой Турковым?..
    – Но зачем же ты так долго плавал? – спросила она, отстраняясь, взгляд её сиял, как летним днём сияет солнце на глади вод.
    Слышала ли она сама свой вопрос?
    Гулик растерянно молчал, опустив глаза и глядя на свой живот, плавным холмиком скрывающийся под одеялом.
    – Я не знаю... – наконец сказал он. – Так получилось... Я поплыл, а потом... Там были дельфины, понимаешь... А один из них... – мальчик вдруг замолчал и потом с некоторым усилием, как бывает, когда идут на вёслах и изменяют направление, продолжил: – Они сначала уплывали от меня, но не быстро, и так – то отплывут, то снова подплывут... А потом перестали уплывать... Они так и были со мной, пока не появилась лодка... А потом они куда-то делись... Их не убили?
    – Да что ты! – лелея его руку в своих, прошептала Ольга Александровна. – За что?
    Мальчик вдруг задумался, взгляд его по-прежнему был устремлён на одеяло.
    – Ты не испугался... тогда? – прищурившись и чуть пригнув голову, чтобы заглянуть ему в глаза, спросила мама.
    В голосе её не было тревоги, как и во взгляде тоже, она словно просто уговаривала его чуть потерпеть, пока она вынет занозу.
    – Нет, – подняв на неё взгляд и смущённо улыбнувшись, ответил мальчик. – Я, когда уставал, ложился на спину и смотрел на небо... Так хорошо... Как будто летишь... Ой! Тут и дядя Володя! – вдруг заметил Гулик.
    – Тише! – шепнула мама. – Да, он тут. Хочешь с ним поговорить?
    – Да...
    Она поднялась, уступая место Филу. Тот присел возле кровати на корточки.
    – Привет, старик... – пробормотал Фил, путаясь в слогах, губы его предательски дрожали. – Я... как хорошо, что ты живой, Гулька...
    Мальчик улыбался ему. Потом вдруг нахмурился и, опустив глаза, прошептал:
    – Простите меня, что я ничего вам не сказал... и уехал.
    Он шептал так тихо, что Фил инстинктивно приблизился, чтобы расслышать.
    – Да нет, ничего, старик, ты что... Кто я такой, чтобы меня спрашивать? – Фил явно бормотал первое, что приходило на ум, а сам смотрел и смотрел, как в детстве смотрят на таинственную улицу с фонарями и парк сквозь запотевающее стекло, на этого чудного мальчишку, застенчиво блиставшего на него своими тёмными глазами. – Ну ладно, – сказал он, когда они промолчали несколько секунд. – Мы пойдём, а ты спи, – и, выпрямившись, сделал шаг к двери, где, держась за косяк, стояла Ольга Александровна, неотступно смотревшая на сына.
    Мальчик, словно вспомнив что-то важное, вдруг шёпотом позвал:
    – Дядя Володя, стой!
    – Что? – Фил остановился.
    Увидев, что мальчик тянется сказать что-то особо секретное шёпотом, нагнулся к нему. Приподнявшись на локте, Гулик зашептал ему в ухо:
    – Вы обещаете, что расскажете мне... – он проглотил накопившиеся слюнки. – Расскажете всё... ну, всё... И про сказку... Что она значит... Помнишь... помните, вы говорили мне? –  Фил кивнул, губы у него были сжаты изо всех сил, а в глазах что-то блестело. – И почему вы тогда были такой радостный... Я ещё не видел, чтоб так радовались...
    Фил, отстранившись, посмотрел на него и кивнул:
    – Хорошо. Только завтра, ладно? И ты должен к тому времени выздороветь, имей в виду! – сделав шутливо-строгий вид, добавил он.
    Юноша не видел, как сияющими глазами смотрела на него мать.
    – Хорошо... – с готовностью улыбнулся мальчик. – Да я и не болен почти... Только замёрз и устал немножко...
    Фил уже выпрямился, но мальчик опять притянул его:
    – Дядя Володя, ещё.
    – Что?
    – А он остался жив? – с некоторым стеснением спросил мальчик.
    Фил, опять отстранившись и пристально посмотрев на него, несколько озадаченно спросил:
    – Кто?
    – Ну, тот... – смущённо объяснил мальчик. – Боб... э-э... ну, который в сказке...
    Фил, облегчённо вздыхая и улыбаясь, наверное, на ширину плеч, кивнул:
    – Да. Остался.
    Мальчик, откинувшись на подушку, тоже вздохнул:
    – Ну, тогда всё хорошо... – всё-таки он сильно устал.
    – Простите, но, наверное, вам достаточно... – тихо, но твёрдо сказала от двери появившаяся медсестра. – Он ещё слабый, не перетруждайте его...
    Фил кивнул и, поднявшись, вышел. Ольга Александровна осталась с медсестрой в палате. Впрочем, через минуту вышла и медсестра.
    – Скажите, – спросил её Фил, отстраняясь от окна, у которого стоял, – что-нибудь известно о том... как... это случилось? – паклеобразные его волосы были все взъерошены.
    Поджав губы и подозрительно посмотрев на него, она несколько секунд помолчала, но всё-таки стала объяснять, говоря очень тихо и словно с каким-то укором:
    – У мальчика было переохлаждение, а потом, слишком долго в воде... знаете, кожа не дышит... И как это вы отпустили такого маленького одного? – всё-таки вырвалось у неё.
    – Он был с дедом... – поспешил сказать Фил, – Разве он не с ним?
    Но она словно бы и не слышала:
    – ...Говорят, он купался на пляже у городка, а выловили его уже за Изумрудным... Его отнесло довольно далеко в море... Неизвестно точно, сколько он пробыл в воде, но к тому времени он был почти без сознания, уже даже плыть не мог, а просто держался на воде... Когда его привезли, он был в жару, бредил... Говорил про каких-то летающих рыб... Потом стал рассказывать нам про летающих бобров... – Фил вздрогнул. Сестра опять, ничего не заметив, продолжала: – Мы ему капельницу ставим, а он нам истории рассказывает... Интересный такой мальчишка... – она даже чуть улыбнулась при этих словах. – Не знаю, что там ещё говорят про дельфинов, с которыми он якобы плавал, и что всё это значит... И... Да, вот ещё странный момент... Когда его нашли, в руке у него был зажат пузырёк йода и ватный тампон, еле разжали... Зачем это ему было в море, как вы понимаете, мы не спрашивали – не до того было. Вот, собственно, и всё, что я знаю.
    Фил смотрел на неё с каким-то даже ужасом. А она, нарочито не взглянув на него, отошла на пост дежурного и, присев, что-то стала записывать в журнале.

    Когда Ольга Александровна вышла из палаты, Фил стоял, уткнувшись лбом в оконное стекло. За окном была летняя ночь, близившаяся к половине. В небольшом парке рядом с больницей горели два или три фонаря, точнее, просто лампы в плафонах на столбах, освещая своим скромным светом часть дорожек, скамейки, деревья... Осторожно закрыв дверь палаты, она вновь обернулась к Филу. Он стоял странно, как-то весь сжавшись, плечи его подрагивали. Заслышав её шаги, Фил, не оборачиваясь, спросил:
    – Ну как он, уснул? – и хлюпнул носом, словно бы у него был насморк.
    – Вы ни в чём не виноваты... – не ответив на его вопрос, тихо сказала Ольга Александровна.
    Володька оторвал свою голову от стекла и, утерев нос, криво усмехнулся (в зыбком зеркале тёмного стекла отобразилась его улыбка):
    – Да я не об этом... Мне вдруг стало... страшно. Глупо, да?
    – Да нет, с ним всё будет хорошо, врач же сказал, что кризис миновал... – словно уговаривая непослушного ребёнка, снова сказала она.
    Володька обернулся, на лице его ещё сохранялась та улыбка. Покачав головой, сказал:
    – Я знаю, что с ним... и с вами, – поспешно добавил он, – всё будет хорошо... Я просто вдруг подумал... Мне за себя стало страшно... Это всегда так – чуть что, мы за себя сразу боимся... – словно извиняясь, пояснил он и, секунду помолчав, жёстко себя поправил: – я – боюсь...
    Ольга Александровна молчала, задумчиво стоя рядом и глядя в темнеющее окно. Там, за окном, за негустыми кущами парка, где-то в летней темноте было море.
    – А ещё... – продолжал Володька. – Я думаю... Что с ним было там, в море?.. Человек же – не кошка или птица какая-нибудь. И даже птицы не падают просто так... А я... просто болтун... и трус.
    – Да? – улыбнулась Ольга Александровна. – Но вам удалось... Впрочем, – вдруг поправилась она, – не вам... Я, конечно, не знаю будущего... Но теперь мне как-то спокойно... Как будто всё, что можно уже произошло, и ничего больше не произойдёт, и будет только тишина... А страх, знаете... Я вам скажу и, думаю, вы мне поверите... – она говорила, осторожно выбирая слова, глаза её были чуть прищурены, словно бы она смотрела вдаль. – Жизнь ведь вещь труднопостижимая... и, оказывается, прежде чем жить, нужно умереть... Приходится решиться, – вздохнула она, – а иначе нет свободы...
    Некоторое время они стояли молча, глядя в колеблющиеся в темноте обрывки света: приморский ночной ветер чуть покачивал жестяные плафоны.
    – Странно, – вдруг улыбнулась Ольга Александровна. – Впервые могу смотреть на парк... на море... на что-нибудь... – она переводила взгляд, – ...так, чтобы видеть только это... и без ощущения, что у меня за спиной всё время стоит кто-то с палкой... Столько времени я пыталась... а тут одним махом – раз и всё... словно меня собрали, как гриб... Правильно говорится: «...Лишь судьба нас собою быть заставляет...» – продекламировала она и замолчала, опять проходя глазами скромную обстановку парка.
    – «Лишь судьба нас учиться собою быть заставляет...» – поправил Володька и, помолчав, добавил, поскольку она, с улыбкой кивнув на его замечание, продолжала его слушать: – Видимо, всё это... ну... что было до сих пор у вас в жизни – это тоже этот мир... часть этого мира... Земля...
    – А нужно что? Море? Или... что?.. небо? – чуть заметно качнув головой и улыбнувшись, впрочем, совсем легко, спросила она, не поворачивая головы.
    – ...Нужно ещё... – осторожно, словно наощупь, выбирая слова, продолжил Володька, и каждое он произносил с каким-то усилием, словно бы ему хотелось бежать и он лишь удерживал себя здесь, – другое, совсем иное... Большее... Конечно, небо прекрасно, но... как его охватишь? Даже птицы не могут оставаться в нём всегда, и лишь возвращаются... И море... Конечно, это уже не земля и, хотя ещё не самое небо, подобно ему... И всё же я бы сказал: ни то, ни другое. Ни море, ни даже самое небо... само по себе...  не могут насытить нас... Они ведь тоже живут Иным...
    – Я понимаю вас, – тихо сказала она, глядя опять туда, в море.
    – Я видел, – захватив воздух, сказал Володька и едва заметно втянул голову в плечи, словно боясь чего-то.
    Но она ничего не ответила, возвратившись взглядом к парку и колеблющимся на его дорожках и кустах кругам света, и на лице её была странная, почти призрачная улыбка, как бывает, когда первые лучи касаются древесных крон.
    Впрочем, трудно сказать, на них ли она смотрела.
    Они опять замолчали.
    – А вы знаете, – вдруг сказал Фил. – Я понял, что вы говорили насчёт текста рассказа... ну, того, что я рассказывал, как напечатали... Это вы здорово заметили! Я дум..
    Скрип двери прервал его патетические излияния. Они одновременно обернулись и увидели, что, кое-как толкнув дверь и спотыкаясь, из палаты в одном тапке вышел сонный Гулик, одной рукой протирая глаза, а другой придерживая больничные штаны, которые ему были сильно велики – своя-то одежда где-то там, на пляже осталась.
    - Мама... – сопя со сна и щурясь на свет, сказал он. – А где здесь туалет? А то... мне очень надо...
    Губы у Ольги Александровны вдруг задрожали, а в уголках глаз собрались лучики морщинок. Фил перевёл взгляд с мальчика не неё и, не выдержав, прыснул.
    – Чего вы смеётесь-то? – обиженно протянул Гулик. – Человеку в туалет надо, а вы... – и вдруг, разом перестав протирать глаза, воскликнул: – Мама! Ты смеёшься!.. – он бы, наверное, подбежал к ней, да штаны мешали.
    Она сама шагнула к нему.
    – Володя, может, вы проводите его? – через секунду сказала она Филу, и тот, найдя второй Гуликов тапок, повёл его в туалет.
    Назад он его почти нёс. Когда он вернулся, Ольга Александровна сидела на кожаном больничном диване, стоявшем невдалеке от палаты Гулика. Она улыбнулась им, чуть помахав Гулику рукой на прощанье перед сном. Но тот уже снова спал, буквально на ходу, сопя и еле волоча за собой больничные тапки, которые тоже были ему велики.
    И внезапное горе и неожиданная радость необыкновенных событий прошли и утихли, и теперь дала о себе знать и слабость сил Ольги Александровны. Когда Фил, почти крадучись, вышел из палаты, она уже полулежала на этом диванчике, поджав ноги и приткнувшись в уголке.
    – Простите меня, совсем силы кончились... – жалко улыбнулась она Филу.
    Но лицо её было уже другое, обычная для него бледность, словно некая закрытость, не то чтобы исчезла – она стала другой. Теперь она была только от слабости.
    Прежде чем она уснула, Фил успел сбегать к постовой сестре (та уже ушла в сестринскую) и попросить подушку и одеяло.
    – Спасибо... – неловко поблагодарила Ольга Александровна, а Фил тут же отвернулся и отошёл к окну, чтобы не мешать ей укладываться. – Вы ведь, наверное, все свои деньги потратили... Как же вы домой-то теперь поедете? – уже едва говоря, пробормотала она.
    – Не все... – не оборачиваясь, ответил Фил. – Продавать работы буду, зря что ли рисовал столько... Одну ведь купили уже...
    – Покажите мне потом? – ещё спросила она.
    Фил, растерянно подняв брови, промямлил:
    – Конечно... Только не знаю...
    – Ничего, главное суть, – снисходительно улыбнувшись, сказала Ольга Александровна.
    Он ничего не ответил. Подождав ещё с минуту, обернулся, поскольку было тихо. Она уснула почти что на полуслове. Фил, осторожно ступая, отошёл ещё подальше, к другому окну. Трудно сказать, сколько теперь было времени, но приближения утра ещё не чувствовалось.
    Вдруг снизу послышался невнятный, впрочем, сдержанный шум. Фил посмотрел в сторону лестницы. Там среди двух голосов один был знакомым.
    Он уже начал спускаться, как на лестнице показался Михаил Васильевич.
    – Володька! – шёпотом прокричал он. – Господи! Слава Богу! Как мальчик?
На него жалко было смотреть. Он так запыхался, что едва дышал, весь какой-то помятый, потный, одежда в пыли. Они обзванивали больницы, а он обходил их.
    – У меня одежда мальчика... Вот... – показал он Филу тряпичный ком, который до сих пор прижимал к себе.
    – Всё хорошо. Я сейчас, – сказал Фил и, отнеся одежду в палату, вернулся вниз.
    Дозорнов сидел на диванчике, миссия его была выполнена и силы оставили его.
    – ...Это всё эта баба, она уже второй месяц тут живёт, и каждый раз... – сказал он, когда Фил сел рядом. – Да и я тоже... Надо было мне торговаться! И всего-то пять минут... А его уже нет. Я побежал... Никто ничего не мог толком сказать – мало ли тут, говорят, мальчишек всяких бегает, народу-то много... Но одежду я его нашёл... когда начали расходиться. К тому времени я сходил на станцию, чтобы искали, в больницу и в милицию. Потом... – не дорассказав, дед замолчал, голова его покачивалась. – ...Если бы с мальчиком что-то случилось, я просто не знаю, что бы я... – наконец закончил он.
    – Он спит, – сказал Фил. – С ним всё в порядке. Даже нас рассмешил. И Ольгу Александровну тоже.
    Дозорнов устало улыбнулся и закрыл глаза. Потом вдруг открыл и, словно нашёл в нём что-то новое, посмотрел на Фила:
    – Ты сказал: «она смеялась»? Мне не послышалось?
    – Ну да, – невозмутимо ответил Фил, а глаза у самого улыбаются.
    – Прямо смеялась? – снова переспросил дед.
    Фил кивнул.
    – Видишь, как... – покачал головой Дозорнов. – Перевернуло её... Не помню уже, когда она улыбалась-то по-человечески, а тут... Я ведь их семью хорошо знаю – приходится помогать... Трудно ей тут. Да и вообще, не знаю, где ей легко было. Стала тут рисование преподавать – она им про красоту, а они... Ну, по-всякому – и кнопки на стул подкладывали, и в портфель пакость всякую подкидывали, и ящик стола измазали весь в... А на 8-е марта зеркало ей подарили. Они ведь как? Увидят что-нибудь беззащитное, особенно если оно ещё и чистое, так сразу и... Но, конечно, не в этом дело – не такой она человек, чтобы от таких только вещей загибаться... Просто накопилось, наверное... Но она даже матери своей об этом – ничего, а она ведь завуч тогда ещё была! Только мне как-то раз рассказала...
    – Знаете, я хотел вас попросить... – сказал Фил, когда дед замолчал (он и сидел, и говорил повесив голову). – Побудьте здесь, пожалуйста... Может, что... Она там наверху, на диванчике спит.
    – Ладно, – сказал дед. – Куда ж я денусь?
    – Я хотел пойти, походить... – объяснил молодой человек, поднимаясь.
    – Только смотри теперь ты не потеряйся, – улыбнулся ему с диванчика дед.
    – Постараюсь, – махнул ему рукой Фил от двери проходной.
    Только не сразу ему удалось выйти. То ли от обиды за такое беспокойное дежурство, то ли в самом деле уснул так крепко, но вахтёр вышел не сразу. Наконец, бормоча вполголоса: «Полоумные... ходят тут...», он выпустил Фила, и тот вышел на крыльцо больницы. Когда дверь за ним закрылась, он сделал ещё несколько шагов и сел на ступеньках. Впереди у него был мерный шум моря, а за спиной – тишина спящей больницы, в которой нет умирающих.
    Отсидев ногу, он поднялся и прихрамывая пошёл к морю. Он миновал маленький парк и больничную ограду. Направо метрах в ста горел фонарь, за ним ещё один. Он пошёл туда.
    Ночь была облачная, дул лёгкий, но уже влажный ветер. Посёлок, по краю которого он теперь шёл, был на другой стороне залива, точнее, просто выгиба берега, и теперь отсюда, несмотря на облачность, можно было видеть и тот городок. Где-то над ним в горах находился и их посёлок... Ни один огонёк не указывал сейчас на его местоположение. А вот город был виден – цепь фонарей на набережной, редкие огни домов... Освещаемый косвенным светом, сквозь густоту тьмы брезжил силуэт церкви... Под ногами у него захрустела галька, – незаметно как он миновал второй фонарь и, оказывается, подошёл близко к берегу.
    Он стоял теперь на границе света, впереди была темнота. Почти не раздумывая, он шагнул вперёд, тьма охватила его. Ничего словно бы не осталось – только эта безвидность, и в глубине её – этот непрестанный, печальный и вместе прозрачный, кроткий шум, дыхание бесконечных вод. Незримая, непостижимая, совершающаяся жизнь... Ничто не изменяло его, ничто не перебивало – все остальные звуки и движения утихли, сокрылись... Словно бы всё теперь лишь ожидало.
    ...Приблизившийся свет, медленно растворяя тьму и обращая её в синеву предутренних сумерек, извлёкал из неисследимой глубины эти волны, приморский берег, галечный пляж, скамейки невдалеке, на одной из них – спящего сидя юношу... Он сидел лицом к морю. Утренняя прохлада, охватив его, заставила его проснуться. Словно бы кто приоткрыл форточку. Поднявшись, он стал, приплясывая и потирая руками плечи и локти, ходить вокруг, впрочем не отступая далеко от своей скамейки. Но преодолеть охватившую его дрожь ему не удавалось. Он вновь сел на своё место, успевшее охладиться, и сжался почти в комочек, как воробей. Горизонт уже едва заметно светился. Наступало утро.
    Открывающиеся черты прибрежного мира, стоящего на грани двух – земли и воды, словно смотрящегося в простёртый пред ним лик бесконечных вод, в светлеющий воздух над лёгкой рябью этих едва заметных волн, покорно отступающих и вновь приносящих себя как невзыскуемый дар, словно превосходящего самое себя в своём в них отражении, эти изменённые ночной тьмой и вновь всё те же черты, простые и невыдающиеся, прекрасные, как непорочная чистота, так иногда щемяще зримая в детях, отпечатление и отблеск кратковременной, драгоценной свободы, утерянной, всегда ускользающей и непрестанно искомой, пока... О них ли речь? Осязая благоухающие следы, торопясь и спеша подобно пчеле, и в том всегда лишь возвращаясь к Источнику их красоты, и жизни, и радости, – настигнутый, уязвленный жаждой, и оттого летящий Ему вслед и в том, сам не замечая, обретающий крылья – останавливается ли он на них? Тем они и прекрасны и драгоценны, эти следы, что они – лишь след. Но обретший Сокровище забывает всё. И удивительно, что, только забыв о них, как только о них, он может вновь к ним возвратиться... И вот тогда они, как омытая кровью жертва, становятся истинно драгоценны.
      Приближался свет. Сотрясаемый дрожью, юноша смотрел туда, к горизонту, где соприкасались вода и небо, где на этой едва постижимой грани зыбкого и ускользающего и вовсе неосязаемого уже так близко было дыхание света, – как смотрят, бывает, глаза в глаза. Вот уже коснулся самого края край... Внезапно он перестал дрожать.
    Всходило солнце.

Май – Ноябрь 2009.