Ситцевый день. Продолжение

Кастор Фибров
                "Вы очень быстро откажетесь от любых поисков, не станете искать её
                ни в городе, ни в деревне, ни днём, ни ночью. Только так вам удастся
                снова пережить эту любовь, потерянную ещё до того, как она вам
                явилась"... Не об отдельной любовной неудаче, а о свершении всякой
                истинной любви, возможном лишь посредством утраты не того, что
                вам принадлежало, а того, чем вы никогда и не обладали, ибо "я" и
                "другой" не могут жить в одно и то же время, неспособны быть вместе
                (в синхронности), являться современниками: даже составляя пару,
                они отъединены один от другого формулами "ещё нет" или "уже нет".
                Морис Бланшо, Неописуемое сообщество.


    И он остановился посмотреть ещё раз.
    Розовый рассвет едва колебал листы деревьев – бесконечная, тихая книга утра, отступающих сумерек и череды рождающихся друг из друга дней, словно бы побег из побега, почка из почки, птица из птицы, небо из неба, новая жизнь... Простёртая неуловимая мозаика листьев, морская рябь утренних мгновений, сеть, лёгкая неуловимая сеть очертаний уходящего и наступающего, нежное дыхание рассвета сквозь тонкий ситец тихого неба, тающий румянец бросившейся в лицо крови, отблески укрытого в глубине лепестков сердца, непостижимая, всегда непостижимая жизнь... Стоит лишь протянуть ладони – и они станут частью рассвета, росою нисходящего к травам и деревьям, распахнутым водам тихой реки, под этим прозрачным мостом всегда уходящей прочь... Роса остаётся. Мир опять ощутил Твоё дыханье, Вечный, и исполнился росы, слёз, радости, которая, когда глубока, благоухает слезами... Мир...
    Он так и стоял, замерев, оттого соловей его не испугался. Их гнездо было где-то в глубине черёмухи, ровным веером раскрывшейся в конце того, что когда-то было участком, а стало предначатием луга, плавными волнами текущего к лесу, реке и звенящему осиннику на невысоком холме. Лёгкая, едва заметная птица была от него так близко, как, кажется, никогда раньше – лишь протяни руку... и ещё одну руку, и тогда можешь взять его в ладонь, поющего теперь, замершего, живого в своей песне, ощутить биенье его сердца, подобного миру, ощутить трепет его гортани, переполненной голосом, пронзающим золотою спицей замерший мир, сотканный теперь им же... Всходило солнце, и соловей пел, усевшись на одной из ниспадающих к их домику ветвей яблони, став на это время цветочной почкой, медленно раскрывающейся сквозящим солнечными лучами цветком...
    Маленькое горло его трепетало, меняя свою форму, как вытягиваемый гончаром кувшин, влажный, мерцающий, податливый и чуткий ко всякому отпечатленью, поющий распахнутой пустотою, исполненной дыхания, глубины, незримого... Так близко, что можно было даже различить отдельные пёрышки его скромного одеяния.
    Митя улыбнулся, – только лишь улыбнулся, но этого уже оказалось достаточно, чтобы соловей мгновенно вспорхнул и исчез в глубине отцветающих крон. И он ещё раз улыбнулся ему вслед.
    И, как неровно и нежно прирастает привитый черенок плодоносного растения к несказанной глубине дыхания, так начался этот день. В такие дни олени случайно встречают странника на полянах, сторожко выходят из-за веером раскрытых ветвей, и странник этот, ягода за ягодой, словно по некой нити, скользя земляничной тропой, может наткнуться на старую барсучью или лисью нору, и потом, на какой-то прогалине внезапно подняв голову, вдруг увидит орлицу, сидящую в разреженных ветвях дуба близ простёршегося гнезда, и орла, плавно парящего над деревом и над нею, над всем близлежащим лесом, и медленно возглашающего свой тоскливый и угрожающий, щемяще-любовный клик...

    Но, как ни забывай о земле, весь застывая в слухе, а она не преминет о себе напомнить, загадочно улыбнувшись.
    И Митя в шлёпанцах, влажных от утренней росы, поскользнулся и с размаху сел на пол, едва ступив в дом.
    – ...Ого! – оценивающе крякнул Палыч. – Весомое заявление. Так как, окончательно отказываешься?
    – Ну да, – ухмыльнулся Митя, не торопясь вставать. – Совсем нет настроения сегодня что-либо писать. Даже самое прекрасное. Я бы просто пожил сегодня... ну, вроде растения или птицы...
    – Но... – начал было Палыч своё программное возражение и вдруг, замерев, как гончая, понюхал воздух и произнёс: – Ф-фу, ну опять сортиром воняет! Ты бы хоть халатик накидывал и галоши одевал, когда идёшь... фу, скотный двор! И ведь каждое утро тебе говорю, а ты... – он понюхал рукав своей рубашки. – И я уж от твоей атмосферы провонял. Как вот теперь в храм идти?
    – Ну куда же сельская жизнь без сельского туалета, без его запахов! – ухмыльнулся Чухлинский, отодвигаясь с порога в сторону перед приближающимся Палычем.
    – Наркоман, – нарочито хмуро буркнул тот и, прихватив с этажерки у двери папку с новыми эскизами, вышел.
    – Сам-то кто... – ещё улыбаясь, пробормотал ему вслед Митя.
    Впрочем, вряд ли бегущий в храм живописец его слышал. Но его можно понять – столько планировали наконец сегодня приступить к завершающему отрезку, к паперти, а этот юный натуралист опять отказывается.
    Митя, прислонившись к косяку, слушал утренний воздух. Принялся и опять затих соловей, несколько раз прокуковала кукушка, и опять стало тихо. И всё-таки он, такой тихий теперь и беззвучный, был полон...
    Скрипнули половицы крыльца – и в дом через открытую дверь заглянул Палыч. Митя открыл глаза.
    – Ты чего?
    Палыч сразу перестал красться.
    – Да я это... – почесал он затылок и нелепо махнул рукой в сторону стола. – Забыл тут... – и пройдя к книжной полке, стал там копаться.
    Вздохнув, Митя поднялся с пола и полез на печку, где была спрятана у него заветная книжка, лёгкая и отлично закрывающая лицо, с прекрасно пахнущими иллюстрациями и бумагой...
    Неприятно резко прозвучал звонок телефона.
    Митя под книжкой поморщился. Звонок повторился. Митя снял с лица книжку и поглядел вниз. Палыч, словно не слыша, продолжал рыться на полке. Звонок прозвучал ещё раз.
    – Палыч, вредитель, да возьми же ты трубку! – простонал с печки Митя. – Ты что, специально кого-то сюда позвонить попросил, чтобы меня вот так... – он уже начал слезать, как Палыч схватил трубку:
    – Алё. Да. Ага. Понял, – и как-то странно посмотрев на сидящего на печной лесенке Митю, продекламировал: – Вас вызывает морг.
    Митя испытующе посмотрел на Палыча и, заметив таки в уголках его глаз улыбку, прорычал что-то мотоциклетное (как если, стоя на месте, в нём прибавляют газ), окончательно слез и пошёл к телефону.
    – Алё. А, здорово, – лицо его чуть посветлело. – Да ничего... Нет, не с пробежки... – ещё немного хмурый, улыбнулся он. – Что? С какого ещё училища?.. А, худож... Ну. И что?.. – взгляд его вдруг изменился. – Кто? – он долго молчал и слушал. Потом как-то вяло ответил: – Да я не молчу... Да я... Знаю... Ну, был такой человек... Что? – Палыч вдруг нахмурился и посмотрел на Митю, но тот этого не почувствовал. – Что значит «именно что...»? Слушай, не темни. Какие ещё новости?.. – некоторое время он опять слушал, всё ещё держа в руках полуоткрытую книгу. Попытался положить её на стол, но она, соскользнув, упала на пол. Митя даже не вздрогнул. – Ладно, хорошо, – как-то неуверенно закончил он и положил трубку. – Пф-ф... – повернулся он к Палычу, дожидавшемуся у порога окончания Митиного разговора. – Тут Андрюха что-то... зовёт приехать... Новости какие-то у него про... – Митя замялся и Палыч поспешно кивнул. – Говорит, срочно. Я поеду что ли?
    Палыч пожал плечами:
    – А что? Скоро автобус... Погода хорошая... Всё равно ведь мне одному тут... – и, покровительственно-снисходительно улыбнувшись, манерно поклонился и вышел.
    – Ха! – мотнул головой Митя, но уже без досады. – Фанфарон.
    Неизвестно, заметил ли он отчаянно скрываемую тревогу.

    ...Дверь закрылась, а он продолжал стоять, внимательно глядя сквозь все её пыльные автобусные изгибы.
    – Молодой человек, позвольте пройти! – наконец услышал он обращённые к нему слова; и к водителю: – Откройте дверь, пожалуйста! Я не успела выйти.
    Это одна из новых дачниц их села завершала свой мужественный районно-центральный поход по магазинам. Водитель, как обычно, торопился.
    Дверь опять открылась и минут через пять со скрежетом затворилась вновь. Всё это время Митя стоял между нею и металлической стойкой – другого места в автобусе теперь просто не было. И вот они начали свой крейсерский путь по волнам окрестных дорог, медленно сужающимися зигзагами приближаясь к районному центру – посёлку городского типа в две с чем-то тысячи жителей. Но ничего особенного об этом пути сообщить невозможно, кроме самих этих волн, скачков и зигзагов. Можно сказать, всякий пассажир, каждый раз доезжая до районного центра и обратно, чувствовал себя в конце пути самым настоящим морским волком.
    Таким теперь, выйдя на курящуюся пылью землю автовокзала, и был путешественник Митя.
    Это был даже не «уездный город N», а нечто совсем маленькое, зимой заваленное отвердевшей водой, летом укутанное измельчённой землёй, с характерными привокзальными сиренями, задрапированными этой мелкодисперсной системой до состояния статуй. Но дальше от вокзала, если идти боковой улицей, всё менялось, – хотя и не до неузнаваемости, но здесь проглядывала жизнь, – палисадники с мальвами и люпинами, охапки вишнёвых деревьев, переплетённых наподобие лавровых венков, выпуклости и изгибы которых испещряли ещё зелёные или уже созревающие мелкие плодики, опять же кошки на заборах, под ними и возле них, резные скамейки и прекрасные в своей дикости дворики, изредка – играющие дети, да и вообще...
    Окна теперь были раскрыты и из них изливались на улицу звуки жизни, беспорядочные, то разреженные и странно говорящие о некой тайне, то густые и избыточные, как помойка возле столовой, так что путешественнику приходилось здесь продираться наощупь, с закрытыми до щёлочек глазами и заслонёнными наглухо ушами. Сказать бы ещё полстроки, пройти бы ещё хоть шаг по этому пути... К счастью, подобные эпизоды были нечасты.
    Морг был на окраине, где располагался и больничный городок (несколько одноэтажных корпусов или домов). Но по непонятной причине служебные дома сотрудников находились на другом конце населённого пункта, а Митин автобус пришёл быстрее, чем предполагало расписание, так как водитель, хотя и заезжал повсюду, но нигде не останавливался, потому что вначале его транспортное средство не могло более вмещать пассажиров, а потом, когда некоторые всё же вышли, уже сами остановки были пусты, – и вот теперь Митя шёл медленно и нерешительно, ведь его друг Андрей, врач-паталогоанатом, мог оказаться в районном центре где угодно (время вблизи обеда), на полном его протяжении от больничного городка до дома.
    Трудно понять, отчего так, но здание морга, ограда вокруг и вся прилежащая к нему территория полностью отражали на себе характер здания, бывшего их средоточием, словно бы бессловесные растения, железобетонные блоки ограды и истрескавшийся асфальт дорожек могли чувствовать что-то и подобно хамелеонам мимикрировать, приняв господствующую окраску... Серый, буровато-серый, бежево-серый, бело-серый – пыль, покров за покровом, пыль и пыль, как если бы здесь сошлись все пески времён, но не только это. Всё было замершим. Это подобно тому, как гусеница, в странном сосредоточенном бегстве окружает себя сетью волокон и волоконцев, превращаясь в веретено...
    – ...И только Парки не хватает... – пробормотал Митя, но, видимо, слишком громко, так что проходящая мимо санитарка ему ответила:
    – Парка здесь нет, молодой человек, – и укоризненный взгляд толстой сердитой фигуры, – а если хотите прогуляться, то идите на реку...
    – Хорошо, спасибо, – чуть поклонившись в её сторону, произнёс Митя, впрочем, не переставая идти. Да и её путь шёл в другую от него сторону, и она, чуть помявшись и явно борясь с желанием вмешаться, всё же продолжила идти. – «...Уж послала, так послала...» – процитировал он себе под нос с мрачным юмором, когда удалился от неё ещё шагов на десять.
    Он не оборачивался.
    Он уже стоял у дверей затихшего домика. Все окна его, довольно большие, были плотно затворены, нигде не видно было ни одной открытой форточки. Довольно хилые решётки, то тут, то там щербины в кирпичах и пыль, здесь розово-серая, с плавными рыжеватыми тенями в местах осыпаний слоистой крошки плесневеющего старого кирпича.
    Было всё так же тихо, и это, наверное, и помогло ему наконец-то взяться за дверную ручку. Дверь подалась. Войдя в не очень ярко освещённый вестибюльчик или чуть расширенный коридор, он огляделся. С одной стороны слышались приглушённые голоса и какие-то позвякивания. Он пошёл туда.
    Медленно и как-то плавно, как, должно быть, колышется медуза, влекомая приливом, но всё же вполне целенаправленно, он двигался по коридору к комнате, где свет был ярче. И всего-то несколько метров...

    Двое санитаров (или кто это были?), склонившись над ней, совершали странные манипуляции, сопровождавшиеся мягкими клокочущими звуками: «тр-р-р-рык... тр-р-р-рык...»
    Он увидел. Из-за склонившейся спины в белом халате и привалившегося фартука (завязки на спине развязались) была видна её голова и шея и раскинувшиеся на столе волосы... По другую сторону большой спины всё было чем-то покрыто. Рядом на лотке – куча... И эти два человека пластиковыми стаканчиками продолжали вычерпывать изнутри тела жидкость. Медленно и меланхолически проплывали звуки: тр-р-р-рык... тр-р-р-рык...
    Он остановился и смотрел. Лицо её было не очень похоже на себя от травмы и всего прочего. Он стоял так тихо, что санитары не слышали и всё продолжали свою работу. Наконец один заметил его, подошедшего уже почти вплотную.
    – О, Господи! – стоящий к нему спиной схватился свободной рукой за сердце, но стаканчика из другой не выпустил. – Вы чего крадётесь?
    Второй, стоявший к нему лицом и по другую сторону от стола, видимо, близорукий, подняв голову, только нахмурился и прищурился, разглядывая его лицо.
    – Вы кто? Родственник? – через несколько спросил он тихо, к тому же и маска приглушала его голос. – Вы на опознание? Почему вы без сопровождающего?
    – Я... – Митя еле выдавил из себя слова. – Да нет... Я Андрея Владимировича ищу... Он сказал...
    – А! – коротко мотнул головой вопрошавший. – Понятно. Но его здесь нет, он ещё не пришёл с обеда. Поищите его на...
    – Я знаю, – сказал Митя. – Я только посмотрю и уйду... Я попрощаться.
Вопрошавший и его помощник медленно распрямились. Стаканчики оставались у них в руках.
    – Вы... Вы что, знали её? – спросил старший. И повторил, так как Митя не отвечал: – Это Татьяна Шубина, вы знали её?
    – Что? – спросил Митя.
    – Татьяну... – терпеливо начал повторять вопрошавший и вдруг сменил тон: – Таню Шубину знаете вы?
    Митя очнулся.
    – Шуню? – и даже теперь лицо его посветлело. – А, ну, да, да, Таня Шу... просто все её звали так, Шуня Табина... – жалко улыбнувшись, пояснил Митя. – Или ещё «Великий Шунь»...
    Они молчали, не двигаясь с места. И Митя стоял.
    – Как это случилось? – спросил ещё он после паузы.
    – На реке, – коротко ответил старший. – Неудачное купание, – и, насупившись, добавил, вернувшись к прежнему тону: – Думаю, то, что возможно, вам Андрей Владимирович сообщит.
    – Да, – сказал Митя. – Конечно. Это невозможно. У неё был первый разряд по плаванью.
    – Что? – вдруг опешив, спросил старший. – А, да. Ну, вот... И... собственно... – он терпеливо ждал.
    – У неё травма, – опять сказал Митя.
    – Да, – только и сказал старший.
    – Там место вообще-то непригодное для купания, – вдруг проявил себя второй, толстый и покрытый испариной; он говорил почти скороговоркой. – Остатки старого причала в воде... ну, до того, как поставили запруду, там был... Она нырнула, и вот...
    Старший, смотревший на своего помощника с недоумением, осторожно протянул:
    – Э-э... может быть, ты не будешь...
    Толстый сконфузился и замолчал.
    – Отчего же ей никто не сказал? – тихо спросил Митя. – Ведь не одна же она была?.. – он испытующе посмотрел на медработников. – Да, вижу, не одна... Но как они вообще сюда-то попали?!.
    Они молчали, глядя на него. Точнее, старший смотрел на него, а помощник чуть в сторону.
    – ...Ладно, простите, я понял, – сказал Митя. – Я пойду, спрошу друга.
Лицо его вдруг стало похоже на грецкий орех.
    Он вернулся к дверям, которые открылись неожиданно туго – минуты две ему прошлось бороться с инерцией. Наконец он вышел наружу. Серовато-охристая пыль вдруг стала рябой: падали крупные капли. Митя поднял голову к небу. Прямо в лицо ему падал крупный весенний дождь.
    Внезапно он прекратился и опять стало светло. Он пошёл по улице. Он пришёл к дому друга.
    И опять пошёл дождь, но уже сильно. Он забежал, закрываясь от падающих струй, под навес крыльца. Явно, что теперь Андрей не будет торопиться и можно зайти...
    Окно рядом было открыто. Митя поднял руку и уже поднёс согнутый палец к стеклу, чтоб постучать. Оттуда была слышна музыка. Это был фолк, так любимый Андрюхой.
    Внезапно Митины зрачки расширились. Он мог бы легко уйти, вполне успел бы!
    Он остался.
    – Adieu, my lovely Nancy... – запел возвышающийся лёгкий голос.
    Митя прослушал песню целиком.
    Конечно, как бы ни старались тут эти слова, они не могут понудить услышать именно ту мелодию, если только кто-нибудь её уже сам не слышал... Ведь так всегда и бывает – если слышал, узнаешь... Но разве так это важно? Важно то, что мелодия была, и слова были, и они были знакомы, как этот дождь, как пробивающееся солнце и эта трава в росе и кузнечиках, и река... Вот они, разве нет?

    ...Love letters I will write to you
    From every foreign strand

    When the farmer boys return at night
    They will tell their girls fine tales
    Of all that they've been doing
    All day out in the fields

    Of the wheat and hay that they cut down
    Sure it's all that they can do
    While we poor jolly, jolly hearts of oak
    Must plow the seas all through...(1)

    Митя стоя и слушал... он даже чуть улыбнулся, когда проскользнуло, видимо, любимое:
    – ...Jolly, jolly..., – причём пелось это скорее так: – ...jolly-jolly...
    ...Когда деревенские ребята будут рассказывать своим девушкам чудные истории, мы, в своих лодках...
    Он повернулся и пошёл на реку. Всё равно дождь уже заканчивался. Искрящаяся каплями тропка с короткой травой и мягким покровом из юного спорыша извилисто шла к её углублению, подобному сейчас запавшим глазам, внимательно вглядывающимся в далёкое пространство отсюда, где его нет.
    Там были очень уютные мостки, с которых обычно полощут бельё, пусть теперь и мокрые, потемневшие от дождя. В лучах вновь проглянувшего солнца от их досок, как и от Митиной спины, поднимался лёгкий пар. Медленные, зеленовато-тёмные под склонившимися кое-где ветвями речные воды проносили перед его глазами прерывающиеся облака и влажной синей слюдой полыхающее неподвижное небо.
    Бьёт час и ночь грядет незримо
    Я остаюсь дни мчатся мимо(2)

    С какой-то странной усмешкой от этих, так же произнесённых слов, он поднялся с дощатого настила мостков, оставив после себя неровное пятно, и медленно пошёл назад в селение. Окна в доме Андрея были уже закрыты и музыки слышно не было.
    До Митиного рейса оставалось ещё часа два, но, когда он уже подходил к автовокзалу, прямо перед ним вдруг остановился какой-то агрегат.
    – В Сидоровку едешь – садись, – крикнул водитель; видимо, пассажиров не хватало.
    – Где-то я уже это слышал, – улыбнулся Митя и поднялся в автобус.
Ехать в нём оказалось удобно, буквально – куда глаза глядят, поскольку пассажиров было мало, никто не препятствовал витать повсюду той странной атмосфере путешествия, которую всякий ищет, садясь в какой угодно транспорт. Волнистая дорога позволяла деревьям, домам, заборам и прочему плыть мимо окон достаточно медленно, так что взгляд его, наверное, ни разу не устал следить за ними.
    Наконец наступила Сидоровка, конечная. Остановка была, разумеется, возле магазина, в котором кстати (или некстати) оказался и бар.
    Митя стоял и несколько недоуменно осматривал окрестности. В этом селе был первый приход отца Алексия, но где он? Из двери бара, щеголявшего в предвечерних солнечных лучах светлыми и высокими окнами, вышел какой-то парень и при виде незнакомца тотчас же вновь скрылся в них. Митя улыбнулся. Через минуту оттуда вывалилась толпа, в середине которой был заметен некто высокий и, ясное дело, рыжий.
    Митя направился к ним.
    – Простите, вы не подскажете, где здесь... – начал было он, но докончить ему не удалось.
    Вместо ответа на невыслушанный вопрос, – видимо ответ был и так ясен, – он получил в скулу. Он отскочил и изумлённо посмотрел на тщедушного паренька, стоявшего впереди всех, который и нанёс ему удар.
    Вышедшие медленно стали его обступать. Митя, словно не понимая, что должно произойти, точнее, того, что уже происходит, всё ещё смотрел на них, но получив ещё один удар, к счастью, не многим более сильный, чем первый, понёсся, как лось, по селу, за ним мчались человек пять из толпы. Но как-то так получилось, что они и догнать его не могли, и отставать не хотели. Митя добежал до конца улицы, завернул налево и помчался назад по параллельной. Они плотно держались за ним. Трудно сказать, что было бы, если бы не совершавший свой объезд отец Алексий.
    Заметив его Ниву, точнее, машущую ему из окошка руку, Митя сделал последний рывок, прилично оторвавшись от преследователей, и запрыгнул в распахнутую для него дверцу. Отец Алексий рванул с места в карьер, оставив бегунов в клубах пыли махать ему в след кулаками с обещаниями «припомнить».
    Он уже довольно прилично отъехал от села, а Митя всё не мог отдышаться.
    – Стой, – наконец прохрипел художник, забыв о всяких приличиях, и схватил своего спасителя за руку.
    Тот тотчас же затормозил.
    Вывалившись на обочину, Митя даже особо далеко не отходил. Он упал на колени, и его вырвало. Отец Алексий аж присвистнул в автомобиле.
    – Водички нет? – вернувшись, попросил бегун; у отца Алексия была бутылка минералки. – Нужна? – ещё раз спросил Митя и, не дожидаясь ответа, который, разумеется, был отрицательным, пошёл подальше к кустикам умываться.

    – Ну и зачем ты в Сидоровку приехал? – спросил отец Алексий, когда они уже подъезжали к своему селу.
    – Не знаю, – честно ответил Митя.
    Отец Алексий только брови поднял.
    Мягко остановив около церковного дома, он вышел, оглядел свою «Ниву» кругом и, удовлетворённо кивнув головой, пошёл в дом. Митя посидел ещё немного в машине, откинувшись на кресло, когда их окраину опять окружала привычная тишина, и медленно вышел вслед за ним. Ощутив под ногами привычный рельеф их истёртого и поскрипывающего крыльца, он улыбнулся и уже бодрее вошёл в дом.
    Палыч, как будто знал всё на свете, как раз приготовил ужин. Впрочем, было ещё не очень поздно, но, учитывая, что Митя, да и, похоже, отец Алексий оставались без обеда, а также прочие обстоятельства и физические нагрузки, это оказалось весьма и весьма кстати.
    Когда они уже перевалили первую половину второго блюда, отец Алексий наконец произнёс первое после благословения пищи слово. И разумеется, это был рассказ о том, как кипящий энергией двужильный спринтеро-стайер Митя нарезал по селу широкие круги и как он, незадачливый бывший пастырь того села, к счастью хотя бы раз оказался на месте.
    А Митя при этом только молчал, похрумкивая то огурцом, то капустой, да как-то прозрачно улыбался. И вдруг он сказал:
    – А знаете... – что-то в интонации его заставило отца Алексия остановиться, и улыбки у них с Палычем стали не такие широкие, – когда я бежал... Мне вдруг почувствовалось... глупо, не знаю – прелесть что ли какая, – он извиняющеся улыбнулся, – что кончилось время... И всё вокруг стало как-то так... просвечивать, что ли... как ситец. Такая ткань, редкая, знаете? Ну, то есть волокна в ней ред... – они согласно кивнули, чуть улыбаясь и нежно глядя на своего сорванца. – Бежать стало так легко, кажется, так бы бежал и бежал вечно...
    – Да, это он мастер, – авторитетно засвидетельствовал Палыч, почувствовав паузу, и они все вместе засмеялись.
    Можно было приступать к десерту и чаю.
    – Кстати!.. – минут через пять, хлюпая смесью пирожка и чая, провозгласил Палыч. – Сицевый день... Знаете ли вы-ы, м-м!.. – он многозначительно помахал в воздухе вечно измазанным краской пальцем. – Тут ведь... вот, совпадение какое!.. Я тут как раз читал... – он вскочил и, схватив со своей этажерки Библию, стал листать. – Где это... вот! Слушайте. Это про сицевый день.
И он прочёл, иногда замедляя и чуть путаясь в произношении сложных слов:
– «Бысть же сицевый некий день... и вниде Иосиф в дом делати дело свое, и никтоже бяше от сущих в дому внутрь... и ухвати его за ризы, глаголющи: лязи со мною...» Ну, это египтянка то есть, – пояснил он и вновь углубился в текст. – «...И оставив ризы своя в руках ея, убеже и изыде вон. И бысть егда виде, яко оставль ризы своя в руках ея, бежа и изыде вон: и воззва сущих в дому и рече им глаголющи: видите, введе нам отрока евреина наругатися нам: вниде ко мне, глаголя: преспи со мною: и возопих гласом великим: и егда услыша он, яко возвысих глас мой и возопих, оставль ризы своя у мене, отбеже и изыде вон. И удержа ризы у себе, дондеже прииде господин в дом свой...» – он остановился и оглядел своих слушателей.
    Отец Алексий, который несколько раз порывался прервать Палыча, теперь молчал, весь сделавшись серьёзным, а Митя, который при чтении всё время молчал, то ли отвернувшись, то ли глядя в пол, теперь с той же странной прозрачной улыбкой заключил:
    – Ну и давайте дальше пить чай, – и обратил всё внимание на свой кусок пирога.
    И было заметно, что старшие его друзья потихоньку облегчённо вздохнули. А Палыч, разохотившись, решил продолжить рассуждения на тему «коварной египтянки», «преследующей повсюду». И он продолжал бы, наверное, долго, если бы отец Алексий его не остановил. А просто Палыч, разглагольствуя, вдруг поперхнулся чаем. А отец Алексий так серьёзно при этом стал рассматривать шторки на окнах, будто подумывал, не пора ли их отдать в стирку. А Палыч, весь мокрый от горячего чая, выплеснувшегося на него от точнейшего и случайного толчка в локоть, пошёл умываться и приводить себя в порядок. К счастью, там было всего полкружки. Но он даже жестом не показал, что считает, что летающая пастырская ладонь была неправа.
    Когда Палыч вернулся, Митя что-то говорил отцу Алексию, видимо, отвечая на вопрос. Палыч присутствовал при окончании фразы:
    – ...Если мы не верны, то Бог-то верен...
    Отец Алексий молча слушал. А Палыч, видимо, ещё не вполне вразумлённый, или наоборот, что-то понявший в этой пастырской тактике, изумлённо произнёс:
– Не понял... ты что, хочешь сказать, что до сих пор... – и вдруг он перебил сам себя: – Ха, да что ты об этом знаешь! Богослов тоже...
    А Митя, вдруг посмотрев на Палыча посветлевшим взглядом, качнул головой:
    – Да, Палыч. Ты прав. В том-то и дело. Сколько мы радуемся от таких посещений и сколько страдаем – и всё равно ничего не знаем о том...
Они помолчали, глядя каждый куда-то в своё пространство и время от времени тихо прихлёбывая чай. Отец Алексий решился прервать молчание:
    – Я всё думал...
    Но Палыч не дал ему особенно развернуться:
    – И о чём же это? – ехидно спросил он, но отец Алексий не обратил внимания, ведь ясно, что это была сдача.
    – Думал: сказать – не сказать... – продолжал священник. – Решил: скажу, пусть уж ты знаешь всё, – закончил-то он фразу решительно, но дальше говорить всё же помедлил.
    Сразу притихший Палыч сидел в сторонке и исподлобья смотрел на отца Алексия и Митю, обратившихся друг к другу и молчавших, как отец Алексий то открывал, то закрывал рот, а Митя щурился и сжимал губы.
    – Знаешь, вот что, – наконец сказал священник. – Она с мужем приехала сюда по своей инициативе. Он говорил, что она даже упрашивала его поехать именно сюда. Места-то ведь эти им совершенно неизвестны были, вот и... Он говорил, что и деревню именно она выбрала, где им остановиться.
    – Четыре километра, – словно пытаясь напомнить большим великанам о своём существовании, сказал маленький Палыч.
    Отец Алексий и Митя, одновременно нахмурившись, с ярко выраженной оценкой прозвучавшего возгласа посмотрели на Палыча.
    – Четыре всего километра отсюда, – пояснил тот. – Самая близкая деревня... только через лес, поэтому получается не очень близко, если путевых примет не знаешь, – продолжал говорить он, хотя дальше пояснять было уже не обязательно, – страна ведь у нас, как говорится, берёзового ситца, а по карте-то близко кажется...
    Они опять помолчали.
    – Постойте, – сказал вдруг Митя. – А откуда тогда они узнали, что я... – и спохватился, извиняющеся сморщившись, – или это у меня глюк? – потом, подумав, добавил: – Вообще, я помню, у неё был рассказ... собственно, не рассказ, – его глаза чуть улыбнулись, – несколько строк, озаглавленных: «Желание стать индейцем»...
    – Да нет, похоже, что... – вздохнув, начал было отец Алексий, явно отвечая на начало фразы, как вдруг перебил сам себя, отвечая на окончание: – Так это ведь Кафка.
    Митя хотел было что-то сказать, даже полез куда-то в сумку, где у него, видно, что-то хранилось, но потом, растерянно улыбнувшись, просто махнул рукой и так как-то грустно-весело вздохнул.
    И вдруг они с Митей одновременно посмотрели на Палыча.
    – А что сразу я-то? – как-то беззащитно-жалобно вякнул Палыч, пытаясь проглотить ещё один кусок пирога.
    – Ты в город ездил, – хмуро закончил священник, словно приговор подписывал.
    Митя смотрел в стол.
    Но Палыч не сдавался:
    – Ну так и что? Ну, ездил. Я ведь никого из них не видел и вообще не говорил с ними, – он даже заикаться стал немного.
    – А в училище был? – как первоклассника, спросил его отец Алексий.
    Палыч вдруг побледнел.
    – Ну, скажите ещё, что я виноват, что она... – совсем жалко промямлил Палыч.
    Он был похож на воробья под дождём.
    – Ладно, Палыч, чего ты, – неожиданно мягко сказал Митя и, потянувшись к нему, обнял старого друга за плечи. – Откуда ж ты знал...
    – Никто не знал, – кивнул отец Алексий. И добавил: – Ладно, давайте чай пить по-человечески что ли, а то...
    Он не закончил, а они и не стали выяснять, что – «то».
    И вот так вот они поужинали; Митя ел осторожно.
    Потом Палыч с Митей вышли на крыльцо проводить отца Алексия. Был уже близко вечер, садилось солнце, – скоро оно вблизи горизонта станет ярко-алым, когда в полдень оно – ослеплённо-фиолетовое, как в морском заливе, где мачты и корабли, и трепещущий чешуёю бриз, и охристые, золотые и белёсые тени... Повторяющаяся мелодия, повторяющиеся дни, повторяющиеся облака... Единственный, светлый свет.
    ...While we poor jolly, jolly hearts of oak... jolly hearts of oak... И все твои лучшие печали пройдут... Полнолунный, бессонный сон...
    Митя потом всё сидел и сидел с тетрадкой у настольной лампы, а Палыч всё ворочался и ворочался, поглядывая на него с печки, но тот не обращал внимания. Наконец, усталый и взъерошенный, Палыч слез и подсел к столу.
    – Чёй-т не спится, – буркнул он, глядя в сторону и вкось и одновременно искоса в тетрадку.
    – Угу, – ответил Митя не глядя, и было не очень понятно, усмешка это или согласие.
    Палыч посидел, посидел, повздыхал и хотел уже вновь залезать на печь, как Митя отложил в сторону ручку:
    – Да. Пора заканчивать, – и пояснил: – Ничего не выходит. Вот, посмотри.
Палыч даже бросил на него быстрый взгляд, – обычно он читал все Митины стихи как бы тайно, когда тот «случайно» оставлял тетрадь на столе. На листе было написано:
    ...Рвётся, как ситец, день серебристый,
    Светится ситцем солнечный день...

    И больше ничего. Палыч даже потрогал пальцем – нет, страницы вырваны не были. Значит, всё это время он только и...
    – Ситец – просвечивающая ткань... – пояснил Митя и пошёл на крыльцо, бросив на ходу: – Я на пять минут, пройдусь немножко...

    Ночью Палыч проснулся от медленных тихих звуков, словно бы пела далёкая скрипка... поднял голову, напряжённо вслушиваясь... словно сторожевой пёс нюхал бы так воздух... Но нет, опять было тихо.
    И он всё-таки написал своё стихотворение. Оно было на старом настенном календаре, долгое время служившем им вместо скатерти, можно сказать, прямо на столе записано. Палыч прочитал его, когда рано утром пил чай перед тем, как идти в храм продолжать работы (Митя, конечно, ещё спал). И даже эпиграф был. Вот оно:

    Удаление

                ...и аз миру.
                Гал. 6, 14

    Как мне вместить тебя, немое,
    Неведомое состоянье,
    Превосходящим мир зияньем,
    Последней белизной самою

    Не объяснимое, повсюду
    Непроходимое, безвестным
    Вверженьем слова сенью тесной
    Не ставшее, – текучей грудой

    Песчинок времени не скрыто,
    И не открыто окончаньем
    Скольженья их... Не за плечами
    И не в глазах, небесной прытью

    Лучей весенних обнажённо
    Блистающее, ты – немое,
    Восшедшее молчаньем море
    В покров необъяснимо-жёлтый

    Недвижья, штиля, колебанья
    Едва заметных волн... Иное
    Ты, говорящее не ново,
    Ты – будничность, и дней горбами

    Стоишь у горизонта или близко,
    Прибоя тихого простое слово,
    Сойдя в закат медноголовый
    На облаках, текущих низко...

    Как превосходишь ты себя, причастность
    Неведомому, как желанье
    Всегда в нас бывшее, печаль
    И мир разомкнутого счастья,
    Ты говоришь из нас крылами:
    Я отступаю, ухожу, прощай.

    Потому что юный юноша, видимо, вновь нашёл своё, – какое уж есть, – живущее свойственной ему жизнью, какая только ему и свойственна, сердце. Потому что, как он и сказал, даже если мы не верны, или, лучше сказать, даже именно потому и вот в этом самом...

Июль 2012, Шаморга – Июль 2014, Р-нь


(1) ...Любовные письма буду тебе писать / со всех чужих берегов. // Когда сельские ребята возвращаются ночью домой, / рассказывают своим девчатам прекрасные истории / обо всём, что делали они / во весь день на полях // с зерном и сеном, что они убирают, / будучи уверены, что это всё, что они могут сделать. / А мы, бедные солдаты, в быстрых дубовых лодках, / должны бороздить все моря...
(2) Аполлинер, Мост Мирабо.

этот рассказ является продолжением рассказа "Жертва королём"