Драка

Кастор Фибров
                ...Путь свят наречется: и не прейдет тамо нечистый,
                ниже будет тамо путь нечист... И не будет тамо льва,
                ни от зверей злых взыдет нань, ниже обрящется тамо,
                но пойдут по нему избавленнии. ...И радость
                вечная над главою их; над главою бо их хвала и веселие,
                и радость приимет я, отбеже болезнь, печаль и воздыхание.
                Ис. 35, 8-10

                ...И положи десницу Свою на мне, глаголя ми: не бойся;
                Аз есмь Первый и Последний, и Живый, и бых мертв, и се,
                жив есмь во веки веков...
                Апок. 1, 17-18


    Эдька стоял уже у самой двери, но постучать было трудно. Никогда прежде он не бывал здесь. Но и теперь он не выказывал страха перед этой дверью, хотя столь многие в школе её боялись. Маленькая приёмная перед директорским кабинетом была отделена от коридора перегородкой, и его сейчас никто не видел. Было слышно, как директор прошёл по кабинету и снова сел, скрипнув стулом. Эдька уже было занёс руку постучать, как в коридоре резко прозвенел звонок. Эдька вздрогнул и опустил руку. Звонок был для старших классов – на шестой урок, его это не касалось. В остальном школа была уже пустой. Это была пятница. В установившейся вновь тишине Эдька слышал, как в кабинете мерно тикают часы. Оттуда веяло прохладой, как из погреба в деревне у бабушки.
    Вдруг отворилась дверь и в приёмную вошла завуч, Маргарита Васильевна. Эдька вздохнул. Все в школе её любили, хотя она и казалась строгой. Ну, во-первых, она, конечно, была очень красивой, причём напоминала всем своим обликом прямо-таки княгиню – ей было лет сорок с небольшим. А главное, она никогда не повышала голоса, а когда говорила, всегда слегка улыбалась, но, впрочем, очень слабо, так что улыбка была почти совсем незаметна, и только глаза её тогда были такими, какие бывают у улыбающегося человека.
    – Здравствуй, Эдик, – сказала она. – Ты кого-то ждёшь здесь?
    – Да... Маргарита Васильевна, – промямлил Эдька, – Я... мне Вениамин Николаевич сказал зайти к нему.
    – Тогда заходи, – опять улыбнулась она глазами, – А то Вениамин Николаевич сейчас уйдёт.
    И она зашла в свой кабинет, вход в который был из той же приёмной.
Эдька постучал в дверь.
    – Да-да, пожалуйста! – услышал он призывный голос директора.
    Эдька открыл дверь и зашёл внутрь. И остановился. Директор перебирал на столе какие-то бумаги, не глядя на вошедшего. Эдька решил подать голос:
    – Я... Вениамин Николаевич, я пришёл. Мне передали, что вы просили... чтоб я зашёл.
    Директор поднял на него взгляд. Кажется, глаза его улыбались. Потом вдруг он нахмурил брови и прищурился.
    – А! – сказал он. – Да! Да-да, я звал тебя. Ну... проходи. Садись.
    К столу директора примыкал ещё один стол, довольно длинный, с обеих сторон которого стояли ряды стульев. Эдька прошёл по бесшумной ковровой дорожке и сел на крайний из них. Директор внимательно смотрел на него и молчал. На левой скуле у Эдьки, всё ещё припухшей, пластырем был прилеплен марлевый тампон, а под глазом красовался фонарь. Эдька смотрел на директора и тоже молчал. Наконец тот произнёс:
    – Гм! Ну что ж, Эдуард... Расскажи мне, пожалуйста, что... – и вдруг после небольшой паузы он сказал, уже каким-то другим тоном: – А что, правда, что ты... пишешь стихи?.. Мне Анна Михайловна как-то сказала... – и он замолчал.
    Анна Михайловна была историчка, то есть, учитель истории. Действительно, однажды, когда проходили битву под Фермопилами, Эдька, сидя на уроке, вдруг написал стих. Это был единственный раз. То есть, единственный раз, когда он писал стихи в школе, если, конечно, не вспоминать про пятый класс, когда это происходило нередко, но это ведь было уже почти три года назад... Этот несчастный случай на Фермопильском уроке был уже сто лет известен всей школе.
    Эдька молчал. В принципе, конечно, бояться было нечего – он каждый год участвовал в городских школьных олимпиадах, занимал хорошие места, один раз по химии было второе, а по литературе однажды даже первое, но, правда, тогда на первое место были поставлены две работы, но всё равно ведь – первое. Троек у него не было в принципе. Двойки и даже единицы – встречались, но это была такая экзотика, которая была связана скорее с тем, что он отлично знал вопрос, и был такой... величественный, что учителя ставили ему такие, тоже в своём роде величественные баллы. А в остальном...
    Не дождавшись ответа, директор сказал:
    – Я подумал, может быть, ты захочешь почитать... Я принёс тебе... Мне самому очень нравится этот поэт – Эдуард Багрицкий, – и он протянул ему томик стихов.
    Чтобы взять его, Эдьке пришлось встать со своего стула и подойти столу директора. Он взял томик и сел назад, держа его в руках закрытым и глядя в стол.
    – Спасибо, Вениамин Николаевич, – выдавил из себя Эдька, – Я... буду читать.
    Директор вздохнул, казалось, что с облегчением.
    – Ну вот, спасибо. А ты... вообще, можешь заходить ко мне сюда, я могу ещё что-нибудь тебе подобрать.
    – Спасибо, – опять сказал Эдька и улыбнулся. У директора опять взъерошился на затылке непобедимый хохолок, и он стал похож на его, Эдькиного двоюродного брата Вадика, старшего его на год. Эдька и Вадька. Прошлым летом у бабушки они отлично рыбачили на реке, ходили вдвоём – без взрослых – за грибами в дальний лес, где есть ключ с очень вкусной водой и много малины, и вообще, было очень здорово.
    – Ну ладно, – улыбнулся ему и директор, – Иди уже, Эдик, у меня ещё есть дела.
    Эдька пошёл к двери, и вдруг, уже держась за дверную ручку, он повернулся и сказал:
    – Вениамин Николаевич, а я ведь правда... пишу стихи... Можно я принесу вам показать?
    Директор поднял глаза от бумаг, за которые опять взялся, и мягко улыбнулся ему:
    – Конечно, Эдик. Спасибо тебе. Я был бы рад посмотреть. Правда, – и он улыбнулся ещё шире, так что улыбка стал даже чуть озорной, – Ну иди уже, иди.
Эдька вышел из кабинета и посмотрел на себя в зеркало, которое висело в приёмной, видимо, специально для посетителей. Он был весь красный, как помидор.

    Директор ничего не сказал ему. Хотел сказать, кажется, уже начал говорить, но не сказал.
    – Странный, – прошептал Эдька и улыбнулся.
    За дверью кабинета завуча послышались приближающиеся шаги. Эдька выскочил в коридор и быстро пошёл к раздевалке. Ему можно было идти домой.

    А было всё вчера так.
    Был четверг. И вначале-то – день как день, ничего особенного, уроки как уроки, и его «8-й б» (а в то время учились десять классов) был совсем обычным. Но на перемене после третьего, это была алгебра, вдруг, как-то совсем неожиданно, случилось всё это.
    Люська (так они звали между собой свою классную) быстро вышла, как только прозвенел звонок. Класс задвигался. Эдька медленно поднимался со своей парты, чтобы выйти в коридор, и случайно обернувшись, увидел... Собственно, почти ничего не увидел. Увидел только, как Валя Лагушева, вся покрасневшая и пытающаяся жалкой улыбкой скрасить весь ужас момента, поправляет на себе школьную форму, точнее... точнее, юбку, а лоснящийся Витька Гусаров, довольно гыкая, тряс в воздухе руками, красочно повторяя ими то, что он только что сделал этими своими руками... Дальше говорить невозможно.
    На них смотрел весь класс. Никто ничего не говорил. Это была какая-то секунда, потом все снова стали двигаться, говоря что-то своё, но при этом посматривая туда.
    А Эдька... Боже Милостивый... А Эдька стал... тоже стал гыкать и приговаривать:
    – Залапал! Залапал! За...
    В их классе такое случилось впервые. Да и вообще-то Эдька раньше как-то не очень обращал внимание на всё это такое. Но тут...
    Валя снова села за свою парту, продолжая улыбаться судорожной жалкой улыбкой. Краснота вся прошла, и теперь она была такой бледной, что губы стали слегка синеватыми. Глаза... прозрачные до водянистости и большие, как у лягушки. Наверное, именно за них её и дразнили лягушкой, – ну, и фамилия к тому же... Они стали, кажется, ещё больше. Нелепо топорщились в стороны от совершенно круглой – как колобок – головы туго-натуго заплетённые косички. Она не плакала.
    Витька, продолжая гыкать, подошёл к Мартыну, описывая ему происшедшее. Мартын стоял, вразвалочку прислонившись к стене (он сидел на крайнем ряду), и с тонкой как лезвие улыбочкой снисходительно выслушивал этот доклад, искоса поглядывая туда.
    Эдька, ещё улыбаясь угасающей уже улыбкой, вышел наконец в коридор. Подошёл к своему любимому окну, из которого были видны растущие с левой стороны школы берёзы. Это была зима, и листвы совсем не было, а снега было уже достаточно, и на его фоне, и на фоне череды белых как слёзы стволов, мягко подхватываемые ветром, колебались вислые их ветви.
    Эдька искоса посмотрел на своё призрачное отражение в толстом стекле школьного окна. Долговязое лицо. Вислый нос. Из-под сосулек жирных волос проглядывает прыщеватый лоб. Губы ещё искривлены этой улыбочкой. Срастающиеся на переносице брови и щучьи глаза... Он закрыл глаза, и некоторое время стоял так. Улыбка исчезла. И...
    Эдька изо всех сил стукнул кулаком, стукнул костяшками туго сжатого кулака, стукнул по краю низкого подоконника, по краю подоконника из толстенной целиковой доски, густо покрашенной беловатой краской. Стиснул зубы от боли и стоял. В глазах уже что-то стало мешать. На белых от натуги костяшках быстро показалась кровь. И Эдька, не разжимая кулака, вернулся в класс.
    Витька всё ещё гыкал, но уже стоя на учительском месте перед доской, и что-то вещал перед всем классом, почти в полном составе оставшемся на месте и сидящем на партах. Эдька налетел на него, как ветер и вцепился в него как клещ. Долговязый худой клещ. Несколько пуговиц Витькиного пиджака быстро улетели. Толстый Витька, вяло двигая руками, ошалело смотрел на трясущееся белёсое лицо Эдьки, сквозь сжатые зубы выкрикивавшего куски фраз:
    – Ты... больше никогда!.. Ты понял?!! Ты... никогда больше так не сделаешь! Ты!!!
    Эдька тряс его как сливу, если только такое сравнение подходило к толстому Витьке.
    Наконец Витька опомнился – Мартын, всё также стоя у стены, смотрел на него пристально – и стал сопротивляться, схватив своими потными руками Эдьку за лицо. И тут... и тут Эдька изо всех сил швырнул его прямо на классную доску, всю исписанную прошлоурочной алгеброй, так что из всех щелей её взметнулись фонтанчики и гейзеры меловой пыли. Тряпки подпрыгнули и соскочили на пол. Указка подпрыгнула, но вернулась в прежнее углубление, хотя и некоторое время ещё билась там, как пойманная рыба.
    Казалось, что Витькины глаза выскочат из орбит:
    – Дур... ты... мар... ты чего?.. – Он, как-то весь сжавшись, стоял у доски.
    А Эдька на учительском месте, весь растрёпанный, с выскочившей рубашкой, весь бледный, с красными пятнами от Витькиных рук на лице, обернулся на класс. Класс молча смотрел на него. Он обернулся и посмотрел на Мартына. С лица Мартына ушла улыбка.
    И тут Витька кинулся на Эдьку. И... Эдька ещё раз швырнул его, из всех последних трясущихся сил швырнул его снова на доску. И вдруг... Доска, судорожно всхлипнув своим грохотом и ещё дрожа, соскочила с петель и, опираясь на подставные кронштейны, стала валиться на согнувшегося под ней в три погибели Витьку. Точнее, соскочила с двух крайних петель, а средняя петля просто обломилась по отверстию наискось, так что образовала острие. Доска была большой, а Витька, хотя и толстый, в согнутом состоянии выглядел против неё слабовато.
    Эдька бросился вперёд, пытаясь схватить её неслушающимися руками за верхний край. Обломанная её петля прошлась ему по руке и уткнулась в левую скулу. Где-то в ногах плясала, мешаясь, указка. Эдька схватил-таки доску за край и отшвырнул к стене. Витька стоял, весь перепачканный мелом, и глядел на класс. Толстому, ему ничего не сделалось.
    Эдька видел, как левая половина его, Эдькиного пиджака покрывается тёмными каплями. Что-то текло по лицу. Больно не было.
    Эдька схватил с пола мешавшую ему указку и, держа её как меч, повернулся к классу.
    – Ну?.. – неожиданно тихо сказал он. – Кому ещё?.. – И вдруг заорал изо всех сил, грохнув указкой по парте, прямо за которой стоял Мартын, по парте, которая их разделяла: – Тебе, что ли, гад?!!
    Указка разлетелась вдребезги, так что в руке у Эдьки остался только жалкий её огрызок. Вся левая Эдькина щека была в крови, и, с выпятившимися глазами и бледным лицом, он выглядел довольно дико. Мартын наконец изменил положение. Улыбки, точнее, улыбочки, уже не было в помине.
    – Ну, всё, Мартын, кончилось твоё время, – подал голос с галёрки Саня Михавицкий по прозвищу Ехидна, всегда независимый и неприступный, он всегда имел право голоса.

    И тут в класс влетела Люська, то есть, Людмила Васильевна, их классный руководитель. Что интересно, завуч тоже была Васильевна, но никто никогда не называл её Риткой или, там, Марго, например. А вот их классную – только так. И влетает она, красная и толстая, в класс прямо как метеор. Кто-то ей уже сказал. Сразу с порога она заорала своим уже окончательно сорванным к пятидесяти с чем-то годам учительским голосом:
    – Что здесь происходит?!! Вы, что, взбесились тут все?!! Мартынов, это ты опять?!! Мариков! Мартынов, что тебе опять от него нужно?!
    Мариков – это Эдькина фамилия. Повезло ему и с именем, и с фамилией, что и говорить. Особенно хорошо было их сочетание в последовательности имя-фамилия. За эту прекрасную последовательность и долговязую нелепую трусливую фигуру класс наградил его почётным званием Дуремар. Правда, «лечебные пиявочки» он не продавал, но зато ими щедро одаривал Мартын. Это была такая процедура, когда на склонённую покорно голову накладывалась пятерня «врачующего», до предела оттягивался средний палец и потом изо всех сил отпускался. Обычно раздавался глухой стук.
    – Чё это я-то всё опять? Это вот, Марик наш взбесился, на людей кидается и мирных прохожих.
    – Мариков, что с тобой? – уже тоном пониже обратилась к нему опешившая Люська.
    – Ничего! – резко ответил Эдька, швырнул в угол остаток указки и вышел из класса, оставив свой портфель и тетради.
    Бедная Люська смотрела на него буквально открыв рот от ужаса. Не то, чтобы она его так уж любила (хотя кто её знает), но по алгебре он всегда был лучшим, кстати, и в олимпиадах по этому предмету тоже успешно участвовал, правда, уже без призовых мест, но всё же. И тут – такое.

    Эдька пошёл к матери в поликлинику, это было недалеко. Она, конечно, давай сразу реветь. И вот так, с рёвом, потащила его, криво улыбающегося знакомым врачам – а его знала вся поликлиника – к хирургу. Потом промывали рану, потом его положили на массажный стол и – укол в живот, потом наложили на скулу марлю с дыркой и что-то там делали. Что делали, он так и не увидел, потому что скула потом была залеплена, а отлеплять нельзя.
Вот так всё и было.

    Но на следующий день (то есть сегодня) он в школу пришёл. Без портфеля, конечно, потому что он остался в классе. Доску уже повесили на место, и среднюю петлю тоже заменили.
    Кажется, ни учителя, ни его мать не ожидали, что он придёт (но ясно же, что он не мог поступить иначе), и так получилось, что он столкнулся с ней, когда она выходила из кабинета директора. А может быть, и завуча – ведь их кабинеты отгорожены от коридора небольшой приёмной, и когда оттуда кто-нибудь выходит, невозможно понять точно, у кого был посетитель. Вобщем, ясно. Её уже вызвали. Хотя ему только впервые пришлось это изведать на опыте, но из отзывов перенесших всё с этим связанное всякий мог знать, что ничего хорошего из этих вызовов обычно не следовало.
    А потом и его позвали – к директору.
    Так он впервые побывал в этом прохладном, окутанном какой-то синевой, как будто там уже наступили сумерки, хотя день ещё был в разгаре, в таком вот этом кабинете.

    Но домой у него уйти не получилось.
    Когда он выскочил из школы, на ходу наматывая длинный шарф, то увидел... Ему даже захотелось с той же или даже большей скоростью убежать назад. Его ждала Валя.
    Хотя... Может быть, всё-таки не его? Он попытался быстро пройти мимо, как погружённый в дела и очень усталый человек, но она его окликнула. Он, уже успев пройти мимо неё несколько шагов, остановился, постоял немного так, но потом всё же повернулся.
    Она стояла и улыбалась, хлопая своими лягушачьими глазами. Из-под серенькой вязаной шапочки торчали резиновые косички.
    – Эдик, – снова сказала она, когда он вопросительно молчал, – я... ты меня не заметил?
    Судя по всему, она решила, что он именно из-за неё... Эдька было начал говорить:
    – Да нет, почему же, я... – и вдруг остановился. Покусал губу и сказал: –  Да. Прости, я... что-то торопился очень, – и выразительно посмотрел на неё.
Но она не поняла. Так и стояла, дурацки улыбаясь синими своими лягушачьими губами. Было довольно холодно. Он пожал плечами и уже почти стал уходить, но ей наконец что-то пришло в голову.
    – Эдик, а... а в «Победе» хороший фильм показывают, – она это произнесла, как какое-то открытие, которому он должен бы был необыкновенно обрадоваться, может быть, даже начать от восторга прыгать, но он смотрел этот фильм уже три раза. Конечно, он был ничего так, но три раза...
    И тут...
    – Слушай, Валь, а ты его сколько раз-то уже смотрела? – весело спросил Эдька.
    – Я... – начала было она, но не смогла соврать: – Четыре раза... – у неё стало опять такое выражение лица, что, казалось, что сейчас заревёт. Стоит и смотрит изподлобья, жалкая и испуганная.
    Эдька тяжело вздохнул и сказал:
    – А ты вообще-то... догадливая! Я ведь хотел его тоже посмотреть в четвёртый раз – может, хотя бы на четвёртый пойму... Будешь мне объяснять?
    – Ага, – кивает, а сама так улыбается, как будто он пообещал ей все контрольные на все остальные годы решить.
    – Ну ладно, давай портфель, – с очередным вздохом сказал Эдька и тоскливо огляделся по сторонам.
    Портфель у неё был, как и него, на ремешке, так что он получился обвешанным портфелями с обеих сторон, и такая прогулка для него была первой в жизни.

    Но действительно, фильм оказался в достаточной степени символичным, чтобы можно было о чём-то думать и рассуждать. Они шли вдоль бульвара, тянущегося от кинотеатра «Победа» до городского парка. Засажен этот бульвар был, как чаще всего и бывает, липами, а вот кустарник был там интересный – барбарис, встречались и отдельные деревца боярышника. Газон там был довольно широким, так что кроме полосы коротко обрезанных деревьев и бортика подстриженных кустарников по его краям, внутри него то тут, то там стояли самые разные деревца. Где-то среди них было даже несколько плодовых, и весной они очень красиво цвели. Впрочем, теперь, зимой, всё это созерцалось лишь в памяти, и только изящные контуры причудливых стволов и ветвей напаяли своим кружевом мягко синеющий воздух. Наступал вечер.
    Они обсуждали фильм, и так увлеклись этим, что незаметно как подошли к парку. Бульвар доходил почти до самого берега большого пруда, с которого и начинался парк. Зимой здесь всегда была ледяная горка, от конца бульвара извилисто уходящая вниз по крутому берегу пруда до его льда, в толщу которого были вморожены установленные ещё с осени на специальных сваях щиты – так, чтобы никто случайно не провалился, если вдруг случится слишком тёплая погода. Вдоль края этих щитов были сделаны снежные ограждения, и самое русло горки было направлено так, чтобы никто не мог попасть на тонкий лёд.
    – Ух ты! Куда мы пришли! Давай покатаемся? Ты когда-нибудь катался здесь? – спросила Валя Эдьку, когда они заметили, куда пришли.
    Горка была очень высокой и очень извилистой, хотя и с бортиками. Катались на ней на специальных круглых щитах, которые, как бы воздушной подушкой, были ограждены резиновой камерой. Внутри было небольшое пластмассовое сиденьице, или два, одно за другим. Эдька пожал плечами:
    – Сто раз.
    А его на всех аттракционах, горках и качелях всегда страшно тошнило, он делался бледным, и кружилась голова.
    – А я вот боюсь, – призналась Валя. И добавила: – Одна боюсь кататься.
    Эдька закусил губу и взял у будочника одноместный щит. Сел и поехал. Когда он втащил его наверх, она стояла всё там же, где он её и оставил.
    – Так и будешь здесь стоять?
    Она виновато пожала плечами. Эдька вздохнул, постоял немного, подумал, пошёл и взял двухместный.
    – Ну что с тобой делать, – сказал он, – Только я вперёд. А ты держись за куртку.
    Она сидела так тихо, что ему показалось, что её там и нет, как будто выпала по дороге. Внизу он оглянулся:
    – Ты так тихо. Я думал, тебя там и нет.
    – Страшно же, – сказала Валя и улыбнулась своей обычной жалкой улыбочкой.
    Она опять была вся бледная, так что губы все посинели. В пронзительном белом свете парковых фонарей вся нездешность её лица бросалась в глаза ещё сильнее.
    – Ну, давай тогда ещё раз, – сказал Эдька.
    – Ага, – она, казалось, немного стала приходить в себя.
    Когда ехали второй раз, она уже была чуть живей, и на крутых поворотах чуть повизгивала, впрочем, ещё довольно тихо, но уже как-то весело.
    – Ну вот, – деловито сказал бледный Эдька, – А теперь давай, садись вперёд. Чтобы победить страх, надо смотреть ему в лицо. Не бойся, я буду тебя придерживать.
    Этот раз был самым весёлым. Когда они поднялись наверх, Валя была уже совсем порозовевшая и радостная.
    – Наверное, хватит, – сказала она. – А то ведь поздно уже. У меня, наверное, бабушка волнуется.
    Она жила с бабушкой. Отец постоянно был в каких-то командировках, а мать... Не хочется и говорить. Вот такая, вобщем, жизнь.
    Вечер уже совершенно охватил землю. Пошёл лёгкий снег. Они возвращались по тому же бульвару, только с другой стороны. Никто ничего не говорил, просто шли, и каждый о чём-то думал. Было совсем тихо, и даже снег почти не скрипел – так бывает, когда он пушистый и мягкий. И вдруг за спиной они услышали знакомый резкий голос:
    – О-о-о!.. Какая встреча! Какая прекрасная пара! Привет Дуремару, королю лягушек и пиявок!
    Это был Мартын. И откуда только он взялся! Он догонял их, идя неторопливым шагом хищника, сознающего, что добыча от него не может никуда ускользнуть.
    Эдька, бледный как статуя, так же медленно обернулся к Мартыну:
    – Что ты сказал?
    Улыбка у Мартына стала не столь активной:
    – Ты чё, Дуремар? Забыл, с кем разговариваешь? – Но в его голосе появился азарт. Когда жертва сопротивляется, всегда интереснее.
    – Иди, Мартын. Иди своей дорогой, – удерживая голос от предательской дрожи, сказал неуклюжий Эдька, бледный как натюрморт. Руки его опять тряслись, и он держал их в карманах.
    – Ну, ты, Дуремар, совсем оборзел, – резко сказал Мартын, начиная движение к Эдьке. – Тебе что – второй фонарь для симметрии поставить? А ну-ка нагни голову, я тебя полечу!
    Эдьку уже всего трясло. Он сжал зубы и, сбросив портфели на снег, стал доставать руки из карманов. И вдруг эта лягушка выскакивает из-за его спины, как... как кошка за котёнка, когда вдруг увидит собаку:
    – Мартын, оставь его сейчас же в покое! – она смотрела ему прямо в глаза.
    Мартын просто опешил.
    – Ч-чё-о? – потрясённо протянул он, и сделав ещё шаг, протянул к ней руку.
    И тут... Вот уж никто бы не подумал, что она так умеет визжать, откуда только силы взялись.
    – Тфу, блин! – досадливо сказал Мартын, озираясь по сторонам. – Ну вас на фиг, идиоты паршивые! – И быстро пошёл в переулок.
    Нет, но как же смеялся Эдька! Он просто повалился в сугроб, держась за живот. А Валя стояла рядом, весело улыбаясь и говоря:
    – Ну что, правда, я хорошо визжу?
    Отсмеявшись, Эдька сел в сугробе и вытянул свои длинные ноги.
    – Правда, – сказал он, и всё его лицо продолжало смеяться, даже фонарь под глазом. – Уж что-что, а визжишь ты потрясающе. Никогда бы не подумал.

    Наконец они дошли до её подъезда.
    – Ну, всё, – сказал Эдька. – Держи свой портфель.
    – Спасибо. А... завтра ведь суббота, да? Эдик, ты... – даже в неярком освещении подъезда он заметил, что она покраснела. У Эдьки опять задрожали руки. Но он всё-таки наконец решился:
    – Валя, ты конечно прости, но я... Вобщем, ты неправильно меня поняла, я совсем не собирался... Это, можно сказать, случайность. То есть... Ну не могу же я врать!
    И опять это испуганное её лицо. Эдька только вздохнул.
    – Ладно... – сказал он. И уже каким-то умоляющим голосом добавил: – Ну, правда же, всё это просто случайность?.. Мечта...
    И вдруг, так и не дождавшись ответа, и уже совсем напролом, как тогда, в классе, он сказал:
    – Ну разве же я не понимаю, что ты только из-за вчерашнего... Просто... отомстить решила.
    И она всё-таки заревела.
    – Нет, всё, – сказал Эдька. – Я пошёл, пока, – он не оглядывался.
    Уже выходя из двери, он услышал:
    – Спасибо тебе... – но он не обернулся. Хотя – может быть, ему просто показалось?
    Он вышел из подъезда и остановился, прислонившись к белокирпичной стене стандартной пятиэтажки. Стоял, зажмурившись и сжав зубы и как будто к чему-то прислушиваясь. Лёгкие снежинки, продолжая падать, тут же стали опускаться ему на лицо и, тая и собираясь в тонкие струйки, стекали по его щекам. На улице заметно потеплело. Вдруг показалось, что шаги приближаются, в его сторону. Эдька опрометью бросился по тропинке сквозь детскую площадку к своему дому.

    После того, как он вернулся, и мама, конечно, после полагающихся укоризн и восклицаний по поводу безвестного отсутствия, его покормила, наконец стала понемногу оседать вся пыль. Эдька лежал одетым поверх одеяла в тёмной своей комнате и не двигался. Было так тихо, словно больше ничего не существует, и даже его дыхание будто слилось с этой тишиной. И в глубине этой тишины было какое-то тепло. Дверь в комнату была открыта, и в неё проникал тихий отдалённый свет, начинаясь от кухни. В этом свете, в дверном проёме появилась мама:
    – Дюк, ты спишь? – Так она обычно называла его в самые ответственные и серьёзные моменты, почему-то для них она выбрала это французское словечко, отдалённо созвучное его имени.
    – У/ку, – отрицательно отозвался Эдька. И вздохнув, добавил: – Лежу, вот, думаю... Мам, если нетрудно, зажги, пожалуйста, свет, – сказал он ещё, когда мама, некоторое время помявшись в дверях, стала уходить.
    – Что, всё передумал уже? – она зажгла бра возле телефонной тумбочки.
    – Да, всё продумал. Наверное, всё.
    Она улыбнулась и пошла на кухню. Эдька сел на кровати и потёр лицо, точнее, ту часть, которая была свободна от пластыря, руками. Посидел, покачался на краю кровати и, наконец, встал. Подошёл к телефонной тумбочке и сел на маленький стульчик возле неё.
    Посидел. Пощупал осторожно пластырную блямбу на левой скуле. Потёрся затылком о стену, глядя с прищуром на электронные настольные часы. Было десять минут одиннадцатого. За этим столом во всю стену были стеллажи с книгами – книги, книги и книги...
    Эдька взял трубку и набрал номер.
    – Алё, – после паузы сказал он. – Это я... Ну кто-кто! ... Да. ... Слышь, Гусар, ты это... позвонил бы что ли Вале, да извинился бы, а? ... Я думаю, простит. Ну, если, конечно, ты больше не... ... Ну что я, не вижу, что ли – конечно... Чего? ... Мне кажется, обрадуется. ... Да, я тоже думаю, что она очень... Как тебе сказать... Когда с ней разговариваешь, то так как-то... легко. Знаешь, я подумал, кого она напоминает? – Овечку. Знаешь что это такое? Это когда человек... ... Блин, Гусар, ну опять ты за своё! Ну хорошо, я «начитался». И что? ... Эх, Гусар-Гусар, глупый ты глупый, не видишь ты и не знаешь, что... Чего? ... Да ты же ведь сам только и говорил, что... Гусар, слушай, не ори на меня... ... Я? Да на фиг мне нужн... Да нет, Гусар, нет, я... Я – птица, я не вмеш... ... – Голос у Эдьки как-то дрогнул, и было ещё непонятно, отчего, но тут Эдька засмеялся, видимо и Витька на другой стороне тоже смеялся. – Ду... да, Дуремар Летающий, новый вид такой. ... Ну. Главное, чтоб не ползучий. ... Да ладно тебе, брось. – И Эдька как-то неожиданно глубоко вздохнул. – ... Просто дальше так уже невозможно – невозможно так дальше уже, вот что – понимаешь, всё это... Чего? ... Противно – понимаешь? ... Ну да. ... Ну вот, видишь. ... И я тоже так думаю. ... Да. Я... – Они то и дело перебивали друг друга, так уж и бывает при разговоре, особенно когда вдруг что-то становится ясным. – ... Это самое лучшее и есть – когд... Да, это чист... ... Да. ... Ага, ну, пока. Давай. ... А? Чего ты говоришь? ... Честно. ... Ну, всё.
    Он вздохнул и положил трубку. Сидел и задумчиво глядел куда-то, прищурив глаза, и было непонятно, то ли улыбнуться он хочет, то ли так что-то просто... Но он улыбнулся, и что-то вдруг прошептал очень тихо, как это бывает, когда какая-нибудь мысль особенно рассмешит или... кажется, «овЕц» или что-то подобное. Но ведь такого слова нет?
    Посидел ещё чуть-чуть и пошёл на кухню. Ухватив пару оладий, уселся на подоконник и стал жевать, поглядывая, как мама штопает какой-то носок. Она взглянула на его посадку, но против обыкновения ничего не сказала. Эдька доел оладьи, попил немного из чайника, прямо из горлышка (и опять ничего не сказала!), и уже уходил, как она вдруг произнесла:
    – Дюк, а помнишь... Помнишь, я говорила с тобой... о крещении?
    – Да, – ответил Эдька. – Я сказал тогда, что залезу под кровать и не стану вылезать, пока от меня не отстанут.
    – А теперь? – осторожно сказала мама, слегка пригнув голову и глядя на него со своей табуретки. Руки её, как обычно зимой, покрасневшие и потрескавшиеся, с носком, надетым на лампочку и иголкой с не очень длинной чёрной ниткой, лежали на коленях. Эдька подошёл к ней и обнял её, прижимая её седеющую голову к своему сердцу.
    – Мама-мама... Какая ты...
    Потом отстранился и присел перед ней на корточки, как бы в ответ, глядя на неё снизу вверх.
    – Так что? – её улыбка уже была радостной и немного хитрой. Конечно, она всё поняла.
    – Я думаю, что да, – немного ироничным тоном сказал Эдька. Но разве можно в этом возрасте без иронии?

    Ночью Эдька проснулся оттого, что очень хотел пить. Было жарко и тихо. Густые шторы на его окне не пропускали даже признаков света. Жажда так слепила ему губы, что он едва разомкнул их.
    – М-м, – с полустоном выдохнул он и, повернувшись, сел на кровати. Потёр лоб и, кряхтя и сопя, поплёлся на кухню.
    Дотащившись до кухонной двери, открыв её и пройдя ещё шаг, он вдруг понял, что от стола из угла из-за холодильника льётся тихий свет. Там сидела мама. Большой свет был погашен, горел только маленький ночничок – вообще-то этот предмет обитал в комнате у мамы, но последнее время почему-то переместился на кухню. Когда Эдька, шатаясь, туда вплёлся, мама что-то поспешно спрятала в руке. Он не успел заметить – что, только увидел это движение.
    Зажмурив один глаз, а другой держа прищуренным, Эдька смотрел на маму:
    – Ма... – укоризненно протянул он. – Ну ты чего это? Не ложилась что ли ещё?
    – Да вот... не спится что-то, – виновато ответила мама и, сделав усилие, улыбнулась, вид у неё был заплаканный.
    – Угу, – недоверчиво пробубнил Эдька. – А почему корвалолом пахнет и что у тебя в руке?
    Но устраивать допросы у них было не принято, и он, не дожидаясь ответа, повернулся к буфету, где, как он помнил, вчера ещё была минералка. Но её там не было.
    – Ма, а где у нас... – но он не стал говорить про минералку, – где у нас что-нибудь попить есть такое прохладное?
    – Есть компот, – сказала мама, доставая из холодильника кастрюльку. – Только надо кипятком разбавить, а то будет слишком прохладно, – она включила чайник.
    Эдька вздохнул и вполз на подоконник, прислонившись хотя бы затылком к прохладному стеклу окна. Шторы на кухне у них были символические – как бы каёмка по краям и сверху. Мама стояла у плиты, глядя, как греется чайник.
    – Хватит уже, – сказал Эдька, недовольно констатируя, что сон прошёл.
    Мама налила ему большую кружку. Было действительно очень вкусно.
    Выпив всё одним махом, он несколько раз облегчённо вздохнул.
    – Будешь ещё? – спросила мама.
    – Не-е, хватит, – сказал Эдька, моя бокал.
    Мама снова села в свой уголок за холодильником. Эдька выключил воду, вытер бокал, поставил его в сушилку и подошёл к окну. Была суббота, и в школу было не нужно.
    – Дюк, – вдруг сказала мама с усилием и как-то так беззащитно, что Эдька сразу опустил сложенные на груди руки и упёрся ими в подоконник, – ты прости меня, что я... тебе так мало внимания уделяю, и вообще... не умею как надо...
Она не договорила, и, казалось, ещё чуть-чуть – и... Эдька упёрся лбом в прохладное стекло и какое-то время молчал и не оборачивался.
    – И кто ж мне имя-то придумал такое... дурацкое, – вдруг сказал он, как будто не зная, что ещё можно сказать.
    – Это отец хотел, – сказала мама, – так звали его старшего брата, ты же знаешь. А потом... – и она замолчала.
    Эдька закусил губу. Тема эта была непереговорная.
    – Мам, прости меня... – быстро сказал он, но потом ещё добавил, видимо, с большим усилием, – что я тебя не послушался, и вообще...
    Эдька замолчал, и в этом, наверное, было больше, чем если бы он произнёс какие-нибудь слова... Вдруг стало удивительно тихо, и тишина эта была – как родной дом...
    Конечно, отвечать было не нужно – и так всё было ясно. Кажется, ему даже спиной можно было почувствовать, как мама улыбается. Но Эдька ничего не сказал об этом, и даже не обернулся – он вдруг заметил, какое сегодня небо.
Это был рассвет, но какой-то необычный. Если бы совсем не смотреть на землю, то можно было бы подумать, что теперь не середина зимы, а ясная весна. Неимоверная, ликующая голубизна то отливала тёплой лазурью, то делалась тонкой, как пряди берёзовых ветвей в это время. Лёгкие облачка придавали всему оттенок лёгкой печали, через которую просвечивала мягкая и одновременно непоколебимая и ясная радость.
    Упали с плеч все эти прошедшие восемь лет. Или это только кажется?
    Уже светает – посмотри, какое небо! Среди зимы настаёт весна.
    Из-за крыш соседних домов показались первые, взметающиеся как стая белых голубей, лучи солнца. Удивительно, как солнце может петь, как небо может плакать, как... И облака, вечно созерцающие эту вечную, непостижимую радость... Вот какое оно, великое, прекрасное небо... Какая-то птица, но не голубь, а более быстрая, выписывала круги над крышами домов в этом свете. Потом их стало две. Подобно рыбам в сладкой для них воде, эти две птицы – каждая сама по себе, но одновременно как-то вместе – ликовали в этом ослепительном золоте, и всё звенело восторгом и слезами. Невозможно было ничего слышать отсюда – певчие это птицы или нет – но и так было ясно, что здесь не нужно слов, не нужно звуков – их дыхание пело в них и в солнце.
    – Мама, посмотри, какое сегодня небо, – сказал Эдька.
    – Да, – сказала она. Он и не заметил, что она давно стоит рядом.
    Великое, Прекрасное Небо...
    Господи...

Октябрь 2007 – Январь 2008.