ЧЕГО ЖЕ БОЛЕ? фрагмент 6

Борис Левит-Броун
..................................
P. S. Если хотите, пришлю Вам кассету с записью передачи обо мне на радио «Свобода». Надеюсь, что к следующему письму будет возможность выслать и книжку».


                _____________________________


Ей, видишь, он еще только будет изыскивать возможность, а той уже подписал и подарил.
Подписал и подарил.
Хотя знал, что никогда не заглянет она в его пространные рассуждения о духе.
Ибо сама она есть плоть преобладающая, в которой лишь, может быть, чуть-чуть душа дрогнула.
А он?
Что есть он?
Душа, в которой дрогнула плоть?
Одно он знал наверняка, — проблемы духовной жизни не отягощают эту белую лебедь, и в его умствованиях ей разбираться недосуг.

А симпатичный Иван Толстой не обманул-таки!
Передача вышла в эфир, хотя несмотря на все усилия и проклятия, он так и не смог поймать ее по своему итальянскому приемнику. Пришлось звонить на «Свободу» и просить в подарок кассету с записью. Ему очень хотелось, чтобы Татьяна услышала его «свободный» голос, хотя передача вышла мятая, — из двух часов беседы уцелели лишь обрывки в полчаса. Да тут еще и пение вклинилось. Он досадовал, что ляпнул тогда Толстому о своих джазовых «подвигах». Для радиоэфира вокал, конечно, вещь выигрышная, но для него, для всего того, что он хотел успеть сказать…

Перечитав письмо подумал: «Гляди-ка ты, как меня разобрало! И поплакался, и пожаловался, и всю постыдную свою подноготную расписал. Ну… почти всю».
Но ему не было стыдно.
Он ощущал это, как близость с Татьяной...ощущал ласковую теплоту её плеча.
И верил,  что её любовь примет его ссадины и обволокнёт их нежностью.
По правде говоря, то, на что он жаловался, не вполне соответствовало  нынешнему положению вещей. Как ни как, у него было теперь свой издатель, да еще в Петербурге. Не без удовольствия он вспомнил, что уже три года как стал, фактически, петербургским поэтом и писателем. Обе последние его книги, — поэтическая и эта «бредовая», религиозно-фанатическая, вышли в свет в издательствах Санкт-Петербурга. Новые книги уже готовились к печати. А чего еще желать русскому поэту?! На него даже свалились, (буквально с неба), деньги на издание альбома бессовестной графики. По уму здравому, он должен был бы считать себя «везуном».
А тот случай с «Огоньком»… ну да, не заглядывали они в его стихи....да, сунули в конверт стандартную отписку в четвертой машинописной копии.
 А даже если б и заглянули....
 .... трудно им там!
Все места уютно обжиты «своими».
Туда нельзя так вот просто взять и послать стихи. 
Там тонкий нуден подход, даже скорей подлаз: раззнакомиться, своячить....
....выпивать что ли с ними надо? 
Одним словом, – «пасти тусовку».
Его в очередной раз передернуло этим чудовищным словечком, которого и в языке-то русском нет.
Хотя, почему нет?
Вот же есть!
Это прежде в России только карты тасовали.
А нынче они там сами друг с другом «тусуются».
Хам сделал свое дело — выработал «понятия».
Хам может уходить.
Мог бы.
Но еще до-о-о-лго не уйдет, а будет плодить себе подобных и жить по «понятиям» (например,что искусство должно быть понятно народу, то есть ему... хаму).
И поэтический язык еще долго будет языком подворотни, зоны или, в лучшем случае, — неистребимого «и-тэ-эр».

Он писал ей этот длинный ответ целых два дня, наслаждаясь возможностью продлить общение, возвращаясь к столу, добавляя что-то, вновь отходя. Отвечал он Татьяне всегда, поставив ее письмо на пюпитр перед собой. Он разговаривал с ней, откликаясь на разные фрагменты ее нежных и многовопросных посланий, возвращаясь иногда вспять, чтобы еще раз заговорить об особенно сладком, волнующем. В этот раз, правда, была и фактическая причина для оттяжек. Он записывал ей свою любимую музыку. Истратил на это целых два вечера. Самое сокровенное он писал на выключенном звуке, (иначе слёз не оберёшься!) Но на Саше Кленове он звук включил, и конечно они оба, — он и его ненормальная жена, — обрыдались.
Это...... это невозможно было слушать иначе.
Эту бурю, этот бесстыдный крик вдохновения и скорби, это отчаяние и отчаянный призыв.
В такие моменты они неизменно вспоминали давний застольный разговор с Сашей. «Когда я играю этот этюд Скрябина, мне становится так плохо… и так… хорошо!» — сказал он тогда.
Всё ведь очень просто.
Гений открывает небо, разверзая бездну.
Вот это и есть плохо-хорошо.
Бедный Саша.
Бедные мы все.
Мы не можем помочь гению, не в силах спасти главное.
«Бедные люди — пример тавтологии»

Общение с Татьяной давало ему краткий отлив жара, который угрожающе поднимался по мере того, как удлинялась шея молчащей лебеди.
А лебедь молчала.
Нельзя было понять, удлиняется ли, и правда, ее шея, но его самого всё сильнее растягивало на пыточном станке ожидания.
Вот чем кончает всякий трусливый тигр.
Его не только придавливает, но еще и растягивает.
Но опять-таки самое страшное заключалось в том, что его ненормальную жену растягивало вместе с ним. Она всё чаще стискивала челюсти и белела от гнева. Он испуганно смотрел на нее, ожидая, наконец, законного взрыва негодования, но когда она впервые тихо процедила сквозь зубы: «Да как же она смеет не звонить!» — его испуг перешел в ужас.

Чем оставалось ему жить?
Только стихами и письмами «несчастной-счастливой».

Через некоторое время его лихорадка коснулась кризисной отметки.
Он понял это по низости, которую допустил.
Когда жена в очередной раз сказала ему, что звонила Гале и та обещала перезвонить, в его истерзанное придавленностью и растянутостью тело вползло мерзкое подозрение.
От боли он уже ничего не соображал.
— Скажи, а не может ли так быть, что ты специально звонишь Гале, когда меня нет? Может, ты специально… Может ты знаешь, что так именно обрезаешь ее намерение позвонить мне? Послушай, если я узнаю… —
Что говорил ты, несчастный?
Что и кому смел ты говорить?
На кого поднималось в тебе тигриное рычание?
Господи! Ты видишь нашу нищету?
Мою нищету!
Ты видишь?…
Увидел... увидел. Он увидел, как отлила кровь от лица его подруги, как расширились зрачки ее светлых невинных глаз.
Медленно обернувшись к нему, она тихо произнесла:
— Знаешь что… разбирайся-ка ты сам со своей Галей… — и осеклась.
Он понял, что коснулся дна.
Ниже падать было уже некуда.
Некуда.


______________________________


12 декабря 1998



«Здравствуйте, мой милый!

Спасибо Вам за название — “Дар”. Я никогда так не рассматривала это. И благодарность Ваша с мягкими лапами и полосатой шерсткой, очень согрела.
И правильно, что не верите в возможность разочарования Вами.
Кем же очаровываться?

... «Вокруг болото спит без чувства»...

Афоризм Ницше,который Вы упомянули, я знаю, и он не случаен в моем письме. А на Вашу ревность могу ответить очень просто. Сказать — «он хочет», и сделать из этого принцип взаимоотношений с мужчиной, можно только тогда, когда мужчина есть идеал, Бог. Но до Вас ни один мужчина не был на Вашем месте. Только в самой юности, когда я еще и слов таких не знала, в отношении одного молодого человека у меня была влюбленность, но под другим лозунгом — «я хочу!» Вы имеете право на все вопросы, ибо сказано — «Он хочет!»

Для Вас и с Вами у меня не может быть никаких «но», «возможно» и т. д. Вы — мой кумир и смысл существования. Вы не только вливаете в кровь мою жгучее желание, но и даете уму и сердцу вдохновение жить. Мой любимый, нежный, полосатый, с мягкими лапами, — твои касания так желанны. Каждым сантиметром кожи я ощущаю ожог от твоих рук, и краска стыда и желания покрывает мое лицо от твоего взгляда, и грудь полна неотданной, переполняющей нежностью, желанием отдать и отдаться, слиться и раствориться….

… «воображаемого счастья полураскрытая постель»…

…Да… вернемся на пути праведные и очень увлекательные. Я нахожусь на взлете всех своих чувств… и мыслей!
И радуюсь вместе с Вами тому, что читаю. Я понимаю, что через Бердяева не открою в этом мире много хорошего, зато я отчетливо сознаю, что открою в себе упование и силу жить и верить в тот дальний, грядущий мир. О, — это уже счастье! Счастье идти на свет, а не на ощупь!

Я целиком с Вами в Вашем переживании о непризнанности Вашего творчества миром. Как тяжело читать мне эти горькие строки, но как тяжело Вам жить в этом отвержении! О ангелы, зачем не защищаете своих избранников? Зачем оставляете в одиночестве? Кому отдать сокровища души и сердца, и ума? Как страшно! Сохрани Вас Бог! Не впадайте в отчаяние! И верьте, верьте тем, которые любят Вас. Я знаю нескольких человек в Германии, которые любят Ваши стихи, хотя не любят Вас. Наверное, в этом мире, где информация затопила человека, стихи и Слово не могут стать популярными. Я понимаю, — это не может успокоить, а скорее, наоборот, — подавить. Но, милый, драгоценный мой, Вы даете свет уже только тем, что Вы есть на этом темном «белом» свете! Без Вас для многих, (или для немногих — не важно)  свет бы и не возник! Я верю, что ни Ваша поэзия, ни Ваша проза не канут в Лету.

Рукописи не горят! и Музыка вечна!

Дальше в Вашем письме идет трудно поддающееся овтету… и я на самом деле хочу провалиться, чтобы потом узнать куда.
... «катастрофы или торжества»...
И беспредельность Ваших сил я ощущаю всем своим существом и… ладно, проваливаюсь в полуобморочные видения, где всё перемешано и влажно, где двое ищут и находят, сгорая в эротическом экстазе, и где нет места благодарности, где все награды и желание наградить и «как» уже давно забыто, только ты и я…

Это произойдет, я знаю, но пока не знаю где и когда. О Боже, об этом даже задумываться страшно!…

Благодарю Вас за «всенародный трудовой энтузиазм!» И за слова о Чайковском, — спасибо. Для меня — это тоже термоядерный взрыв. И за Хозе — он у меня, тоже в исполнении Паваротти, — среди любимых.
Действительно что-то необычайное, или — обыкновенное чудо?!
Монолог «Mamma morta» я недавно узнала из фильма «Филадельфия», и уже не смогу жить без этого. Видите сколько сходств? Чудесно! Хочется зажмурить глаза, а потом открыть широко-широко, чтобы убедиться, что Вы действительно есть.

О Саше Клёнове. Это и моя печаль, если можно назвать печалью то чувство, которое я испытываю к нему…

… «на один восхитительный миг» …

Если честно, то я даже не смогу в этом письме Вам больше ничего сказать. Слишком меня взволновали наши сходства. Это отдельная тема, мне нужна передышка. Иначе задохнусь.

Благослови Вас Бог! И пусть ничего не случиться с Вами, похожего на Сашу Клёнова. Да с Вами это и не случится. Вы — другой!

Конечно, хочу иметь кассету со «Свободы» и книгу, пожалуйста.

Обнимаю и целую Вас, мой ласковый и нежный, полосатый.

                Ваша Таня.

*      *      *

После летнего происшествия у Тани появились новые занятия, изменился характер. Травма оказалась тяжелой. Для снятия ее последствий необходимы были и массажи, и электротерапия, и лечебная гимнастика. Но, по мнению врача, балет для Тани уже невозможен. Эту тайну долго хранили от Тани, а когда сообщили, она упрямо повторяла только одно — Всё равно буду танцевать, всё равно… —

Бабушка начала готовить Таню к возможному разочарованию, старалась найти для ее души замену утраченного избрания. Она обратила ее внимание на плавание, на прыжки в воду. Походы в бассейн очень веселили Таню. Она быстро осваивала первые навыки и уже возбужденно пересказывала дома, что было на тренировке. Школа, подружки и друзья понемногу сняли первые тяжелые переживания. Таня успокоилась, но не смирилась. Она так усердно занималась лечебной гимнастикой, что у нее начались боли, а икра левой ноги явно была перекачана. Папа остановил Таню очень простым замечанием:
— Ты что ж, моя Дюшесина, решила стать некрасивой девушкой? Одна нога как у слона, а вторая как у цапли?
Больше Таня не усердствовала, но в душе осталась заноза — она всё вспоминала это состояние соединённости с музыкой, — оторванности от земли и вдохновения. Ее мучали воспоминания, и она плакала горькими слезами обиды.

Прошло несколько лет. Таня совсем оправилась от своей потери. Теперь она занималась бальными танцами — там, к счастью, не надо стоять на пуантах. И ей это нравилось. Она занималась музыкой, ходила в театральный кружок, и счастливо не замечала бегущего времени. Ранней весной все три девочки заболели гриппом. В городе свирепствовала эпидемия. Она заняла всех врачей, их не хватало. Вызвали пенсионеров. Они посещали больных на дому вместо участковых врачей.

 Дверь спальни, где лежали девочки, отворилась, и вошел высокий белоголовый старик в пенсне и с тросточкой — ну точь-в-точь, как в сказках. На нем был серый пиджак, черная жилетка с золотой цепочкой, а под воротником белой рубашки — бабочка!
Девочки хихикнули хором и спрятались под одеяла.
— Напугал? Вот не ожидал! А чьи это бантики и косички торчат? Чей это светлый хвостик выглядывает из-под одеяла? — проговорил, слегка
картавя, забавный старик.
Света первая овладела собой и высунулась из своего укрытия.
— А-а, мадмуазель, простите, а я подумал, что здесь котята и прочие маленькие зверята. Разрешите представиться — Доктор Айболит Петр Алексеевич, в полном Вашем распоряжении.
Из-под одеял, на двух других кроватях, появились еще две головы, и со смехом и любопытством разглядывали старика.
— А-а, у нас еще есть кто-то в комнате. Неужели все больные? Ай, ай! Ну-с, давайте знакомиться!
Доктор так развеселил сестер, что бабушка услышала смех в своей комнате, и пошла взглянуть на происходящее.
В детской она застала следующую картину. На кровати, ближней к окну, сидели все три девочки и изо всех сил раскрыв рты, тянули долгое… Ааааа… Высокий седой человек что-то рассказывал, осматривая, с помощью ложечки, горло пациенток.
— А теперь, все дружно закрыли рты и подняли головы носом вверх, — загордились, загордились! Посмотрим ваши гланды, милейшие и симпатичнейшие дамы!
Бабушка, будто завороженная, медленно вошла в комнату, не спуская глаз с седого человека. Он не видел вошедшую и был целиком поглощен детьми.

Раздался шум и что-то стукнуло. Девочки вскрикнули, а доктор вздрогнул и обернулся.
— Гранбуль, Гранбуль, что с тобой? — девочки уже суетились  у
неподвижного тела. Доктор подошел, поднял веки у лежащей, взял за руку и стал слушать пульс, глядя на ее лицо.
— Пожалуйста, тише, мои пациентки. Светлана, Вы извольте позвать всех старших в доме. Надо перенести вашу бабушку на кровать. Велите принести нашатырь, валериану и полотенце, смоченное в холодной воде. Да еще стакан воды. Поспешите!

Света бросилась из комнаты, а младшие сестры прижались друг к другу, и огромными глазами, с ужасом, смотрели на распростертое тело. Доктор вдруг вздрогнул и совсем тихо произнес, как выдохнул — Лиз!
Он опустил голову на руку Гранбуленьки и вздрагивал как-то всем телом, как-будто плакал беззвучно. Девочки еще больше вжались друг в друга и заплакали от всего, что видели. Услышав их плач, доктор поднял голову, притянул их головки к себе и стал гладить большой сухой рукой.

В комнату вбежала Ганя, — бледная, в слезах, причитая — Ой, ты ж Господы, що ж цэ такэ?
— Не волнуйтесь, пожалуйста. Ничего страшного. Есть ли еще кто-нибудь из взрослых? — спросил доктор, беря из рук Гани нашатырь и полотенце.
— Так Зветланка побигла до дворныка. Щас прыйдуть! — А в комнату уже входил дворник в сопровождении перепуганной Светы.

Трое взрослых подняли бабушку и перенесли на кровать в ее комнату. Доктор дал указания Гане, и попросил Светлану забрать девочек, и успокоить их. Сам же хлопал над бабушкой.

Девочки плотно сбились на диване в гостиной, а Григорий (так звали дворника), опустив голову, сидел на стуле. Ганя несколько раз пробежала через гостиную, туда и обратно, и наконец вышла из комнаты бабушки и подошла к девочкам.
— Слава те Господы! Опамъятовала! Только слабая очень! Ну що ж вы полякалысь?... –  и  заплакала, а девочки за ней».

   *      *      *
      ________________________________



                14 декабря 1998, Верона


«Здравствуйте, милая моя и оживляющая!

«Вокруг болото спит без чувства!»
И я сказал себе когда-то, — «смирись, разбойник от искусства и от любви анахорет!» Но Вы не даете смириться, внушаете надежду на отзыв, и хочется наивно поправить Пушкина: «Тебе ж есть отзыва…» Только не употребляйте ни в отношении меня, ни в отношении кого-либо другого слово «Бог» с большой буквы. Уж если очень невтерпёж, то скажите — «бог», ибо Бог... ну, Вы сами понимаете!!! Какие мы Боги... какой я Бог? Человек я – грешный, темный человек. Бог – в  нас, Бог – с  нами, но мы – не  Бог. И слава Богу! Слава Богу, что Он есть, что можно знать над собой эту высоту недосягаемую, это совершенство преизбыточное, этот Свет немеркнущий!

Так говорите, — я имею право «на все вопросы»? Тогда первый вопрос: как именно относитесь Вы к Саше Клёнову? Ваше замечание о нем в последнем письме оставляет что-то недоговоренное. Хочу знать, что?! И не потому, что надеюсь таким образом о Вас проведать, а потому что хочу сравнить наши чувства. Очень многое в моей жизни значат эти несколько фортепьянных «мелочей», которые я храню на заветной кассете. Не обинуясь, говорю: звуки его рояля внесли новое измерение в мою жизнь, как внес Рихтер. Не по масштабу всеохватности, ибо хоть и не всё мог Рихтер, (никто не может всё!), но столькое он мог и так мог, как никто другой. Но по силе в достигнутом Саша равняется с ним, а даже в чем-то и превосходит. Есть у него такое… ТАКОЕ… какого не слыхивал я никогда! Это подлинно и во плоти явленное чудо божественной неповторимости дара. За это преклоняюсь перед Сашей, хоть и сокрушаюсь о его человеческой слабости, которая губит, или уже сгубила его. Насколько я знаю, (очень приблизительно, впрочем!), с Сашей теперь живет женщина незаурядной энергии и деловитости, к тому же и в музыке «нечужая». Мне кажется, она должна была бы употребить все свои силы и влияние, а она умеет влиять на слабых людей, (может и на сильных тоже, этого я не знаю!), — она должна была бы употребить все свои силы на то, чтобы собрать и распрямить его, стать ему опорой и поводырем. Этого большого и рыхлого человека надо вести, надо помочь ему спасти в себе божий дар. Это был бы настоящий подвиг, настоящее служение во Славу Божию, — не дать угаснуть уникальному и громадному дарованию. Но для такого подвига нужна вера, а вот есть ли у нее вера?! Этого я не знаю… не уверен, что она способна на подвиг веры и служения. Это покажет жизнь. Сашина жизнь.

Жаль, что Вы не написали мне подробнее о посланной Вам музыке! Но, может быть, еще напишите? Вам ведь не спрятаться… уже не спрятаться за, якобы, неспособность выражать Ваши чувства. Выражаете Вы их столь ярко и настойчиво, что мне остается лишь надеяться на щедрость Ваших музыкальных переживаний.
Любите ли Вы, например, виолончель? Если да, то это еще одно наше с Вами сходство. Тогда б я сделал для Вас потрясающую кассету виолончельной музыки. У меня есть ранний Ростропович, (тех... русских лет, когда он еще не растворился в своей «мировой» карьере!): переложения Шуберта и Шумана, Дюбесси, романсов Шапорина. Есть изумительный Вилла—Лобос…есть Скрябин. Он записал это с замечательными пианистами-концертмейстерами, Ямпольским и Дедюхиным. Это настоящая глубокая лирика!!! Любите ли бельканто? Если да, то я мог бы записать Вам потрясающего Джильи, феноменального Ролландо Паннераи, (баритон, несравненно спевший когда-то Ди Луна в «Трубадуре»), мог бы записать Вам единственную в своем роде и, на мой взгляд, непревзойденную Гундулу Яновиц в песнях Р. Штраусса и Шуберта.
Но может быть, всё это у Вас есть? Может быть, Вы вообще — музыкант, и я напрасно…  Да нет, всё равно не напрасно. По крайней мере, так Вы узнаете, что люблю я!

Счастлив, что Вы радуетесь  чтению Бердяева! Значит, будет Вам менее скучно читать мою книгу, ибо духовно я его наследник. Поищите себе на будущее его книгу «О рабстве и свободе человека».


Нет, в отчаяние я не впадаю, хотя оно ходит за мной по пятам с большим и черным мешком, в который периодически меня приглашает. Иногда даже прямо за брюки тащит.

Ужасно любопытно, кто же эти несколько человек в Германии, которые любят мои стихи и не любят меня, (и вообще, хотелось бы увидеть своими глазами кого-то, кто способен меня… МЕНЯ не любить???). Я знаю таких, которые, как раз, мою поэзию в упор не видят. А… вот вспомнил одну даму, (глупейшая, кстати, и напыщеннейшая особа… хоть и несчастная, надо признать). Та, кажется, действительно любит мои стихи, а меня терпеть не может.
До каких только извращений не дойдет человек: МЕНЯ-Я-Я... и вдруг не любить?!?!?!

А если серьезно, – не очень-то знаю, кому я могу свет дать! Надо, конечно, надеяться! Надеяться всегда надо, точней... невозможно перестать надеяться. В надежде — скрытое исповедание веры, в надежде Бог. Это тоже есть в моей книге, которую с радостью и нежностью я посылаю Вам. Вот только не знаю, что написать в посвящение. Но, может быть, придумаю покуда письмо допишу. Надо Вам знать, Таня, что путеводителем по этой книге будет для Вас содержание. И в большей степени, чем Вы думаете. Обратите внимание сразу же на боковые номерки по правому и левому наружным полям страниц. Этим номеркам соответствуют конкретные вопросы, в книге затрагиваемые. Они сформулированы четко в содержании. Этот фокус мне пришел в голову уже почти в самом конце подготовки макета. Я понял, что без этого человеку читающему может оказаться трудно сконцентрироваться на важном. Ведь глав в книге нет. Она так и составлена из фрагментов писем, как шла моя переписка с отцом. Даже если для первого чтения это и не так существенно, то в последствии, желая вернуться к некоему конкретному вопросу, читатель будет поставлен перед трудноразрешимой проблемой. Либо надо самому делать пометки, читая в первый раз, либо потом с раздражением рыскать по плотному и многословному тексту, выискивая интересующее. А с такой боковой нумерацией и определением каждого вопроса с указанием соответствующей страницы дело значительно облегчается. Видите, Таня, как бесконечно заблуждаюсь я на свой счет. Я всерьёз готовил книгу к тому, что ее станут читать и, что уж совершенно невероятно, – перечитывать.
В эпиграфе из Гоголя я как бы и обращаюсь к читателю с призывом прочитать книгу несколько раз, но… НО… не повод же это серьезно полагать, что кто-нибудь станет это делать. А вот же полагаю! Такой себе придурочек! Но не удивляйтесь, Таня, — с авторами это случается. Сам я не раз сталкивался с трудностью отыскать нужное место в толстой книге, и теперь иду на помощь гипотетическому читателю. Иду на помощь… ха-ха! Иду на помощь читателю, которого нет.
НО ЕСТЬ ВЫ!!! Вы-то есть! А значит и не напрасно в придурь впадал. Как и Саша играл не напрасно, если даже я один только и был для него слушателем и понимателем. А я БЫЛ!!! И есть!

РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ! И МУЗЫКА ВЕЧНА!

Но вечность состоит из душ бессмертных, которых бы хоть раз узреть слабыми глазами своими! А это, как говорит Бердяев, — «претензия на рай в грехе», ибо увидеть души вечности это значит увидеть вечность. Да… придется нам подождать до после-смерти. Из предсмертия не узришь бессмертия. Бессмертное видимо лишь бессмертном взору. А нам…??? Нам надо верить. И в бессмертие, и в вечность!

Далее — непереводимое… провалиться куда?
И мне тяжко это непереводимое, ибо я не знаю, не вижу... Я не вижу ОБРАЗА! Даже размытых черт не могу собрать. Это мучительно, хотя и прояснение пугает… Если на этом сосредоточиваться, выйдет настоящий застенок… Влюбиться можно только в ОБРАЗ. Думаю, Вы, Таня, чувствуете это не слабей, чем я. Но Вы имеете огромное преимущество, Вы зрите образ, который кажется Вам привлекательным, который разбудил Ваше чувство,дал конкретную пищу Вашему женскому воображению. Я же одним только воображением и питаюсь. Оно конечно — воображение мое не знает ни границ, ни удержу. Видимо, это неизбежно для поэта. Иначе как оживишь природу, как напишешь стихи?! Но чем дальше я живу с Вами, тем мучительней моя неполноценность и страх. Неполноценность от отсутствия образа и страх раскрытия, которое может испугать, надломить, разбить чары воображения.

Но не страшитесь моего страха, Таня! Не страшитесь, как не страшусь я сам. Я иду ему навстречу. Я чувствую ужас нетвердой почвы, но то, что происходит между нами в этой волшебной переписке, ценней и важней…да просто сильней любых страхов!
Наше человеческое сходство, — эти самые чудесные «совпадения», — что может быть дороже и сокровенней их! Поистине Благодать Божия, что мир не в силах поставить преграды взаимному волению и сближению душ. Значит он не всесилен! Значит есть силы духа, превышающие косность мира, значит есть смысл, превосходящий своею глубиной пропасти мировых бессмыслиц!
Хочу услышать от Вас, Таня, больше о наших сходствах. Меня это необычайно волнует. Передохните же и напишите подробней. Ведь Вы сами говорили, что жаждете разговора длинного. Я тоже!!!

Посылаю Вам кассетку с записью «Свободной» передачи. Кассету мне пришлось использовать старую. Там на обороте дубликат моей вокальной записи с киевским моим комбо. Но ведь Вы уже имеете это…

Нет, со мной не случится ничего подобного тому, что происходит с Клёновым! Я действительно совсем другой. Да и Господь был ко мне милостивей. Он дал мне много, и дал такое, что не требует обязательной рекламы, собирания слушательской аудитории, зала и т. д. Впрочем, может быть, с меня и спросится больше. Меня, я надеюсь, (опять надежда!!!), пресечет не слабость и алкогольное саморазрушение, а просто предел жизненных сил, который бренность ставит всякому человеку.

Пишите мне, пишите без слишком долгих передышек. И пишите подробно. Не только подробно рассказывайте свою историю, хотя и она интересна, но подробней говорите о себе нынешней, сегоднящней… живой…

Обнимаю Вас, мою Таню, всей беспардонностью моего, (как я уже предупреждал!) нестреноженного воображения. Будь, что будет…
Благодарю судьбу за то, что Вы возможны… что Вы есть!!!

                Целую, ваш Б.»


_______________________________



К концу декабря он перестал ждать.
То есть, не перестал, но ждал уже по-другому.
Ждал, понимая, что ждать-то, собственно, нечего.
Давно канули в забытье те легкомысленные «три недели», по истечении которых Галя «хотела» снова быть в Италии.
Увяли и надежды на звонок.
Та низость, которую он – очумевший  от придавленности и растянутости – допустил  по отношению к женщине своей жизни, не поранила глубоко ни тела, ни духа их отношений. Великодушие его ненормальной жены простиралось в какую-то необозримую и уже давно непостижимую для него даль.
Теперь они просто вдвоем грустили.
Лихорадка улеглась, а ее место заступила вязкая тоска и…
Нет, разочарования не было.
Она всё еще была для него лебедью, пусть слабой, пусть по-птичьи пугливой, но — лебедью, которую он  желал, идеализировал, призывал, тихо заклинал,  любил....
Любил?..............
Да, да… вот эту простуху....
                Из-за шторы гляжу
на блаженную пьяццу,
и себя уж не тщусь
ни понять, ни забыть.
Я устал уставать,
я не в силах бояться,
я измаялся не быть,
отчаялся быть.
………………

Ровно, страшно горит
этой осени пламя,
и горгоны-судьбы
неподвижны зрачки.
Можно б – сном, или снами,
но... что это с нами?
Это жизнь или смерть
пишет книгу стихами?
Это ад или небо
коснулось руки?

Он всё еще мыслил себя с нею как — «мы», «с нами». Он верил, что это происходит с ними обоими, что та минута слиянности без слияния, которую они пережили ночью в коридоре флорентийской гостиницы, всё еще управляет ими, что ни ей, ни ему не забыться никакими снами от силы судьбы.
Он желал бы испытывать эти чувства сладкой обреченности к своей Татьяне, но не мог… не мог, хотя всей душой был на ее стороне.

В конце двадцатого века восклицать о несправедливости жизни — дурной тон. Любой «Парамонов» вам это заметит и объяснит почему. У них это называется «постмодерн» или «конец стиля». Да он у них и кончился, — стиль. С этим еще Пушкин заигрывал, хотя, конечно, вполне язвительно.
Умен был этот «ай, да Пушкин...»! Хранил свою Татьяну. Любил.
Преклонялся  перед её «высоким стилем» даже если и приговаривал:
«Британской музы небылицы
Тревожат сон отроковицы...»
Даже если и намекал на вздорный «байронизм» тогдашних барышень.

Растянутый цепями совести и желания между Татьяной и лебедью, он мало думал о своей ненормальной жене.
Просто был всё время с нею, вместе с нею мучился, восхищался, ждал. Мучился...восхищался...ждал, но....
.... знал, — эта женщина не подлежит пересмотру.
Просто потому, что нельзя пересмотреть, как ценность, себя самого. Евангельская заповедь любить ближнего, «как самого себя», и означает, что после Бога сам ты и есть высшая ценность, и, только так относясь к себе, способен подлинно любить, подлинно испытать это чувство.
Любовь — это приравнивание избранника к высшей ценности земной, к себе самому.
Тот, которого любишь, и есть ты сам.

Нет, временами он пытался представить себе какую-то новую жизнь.... 
С лебедью, например.............
Но ничего из этого не выходило, не получалось.
Даже в розовом облаке предельного очарования.
Розовое краснеет, а потом неизбежно бледнеет до нормального цвета жизни.
Так устроены все механизмы существования, от половых до душевных.
И только духовное не краснеет и не бледнеет.
Потому что оно не розовое.
Духовное есть небесное.
Оно голубое, и просветляясь, восходит в свет солнца, которым, – сильнее или слабее,но  с неизменностью,– возгорается  всякий день.
Такова была для него женщина его жизни, подруга, ненормальная жена. Поэтому ни о каком пересмотре не было речи.
Та низость?…
Да, он пал до самой земли, и земля выпустила на свет довольно жирного дождевого червя.
Но солнце разгоняет дожди, и черви земных низостей исчезают, прячутся в грешной утробе падшего мироздания.
О пересмотре речи не было, но он желал...желал присоединить к своей безмерно богатой жизни еще новую влюбленность и новое преклонение. Жаль только, что влюблен он был в одну, а преклонялся перед другой.
Жаль, что жизнь так безобразно несправедлива.
И так труслива под лучом блеснувшей надежды на осуществление.
Ведь все женщины, — те, что в любви, и те, что без, — знают: осуществиться — это хоть раз в жизни пойти до конца на голос любви. (Но – любви!)
Знала же это и лебедь.
Знала, конечно!
И пошла… пошла… только никак не могла дойти. Она молчала, увеличивая тем самым расстояние между собой и своей надеждой на осуществление.
Простуха?
Ходячая пропись письменного предписания?
Да.
Но уж тем была она ценна, что сумела хоть стронуть неподвижность своего пожизненного скифства, (дискотеки — это не движение, даже не блуждание... это скифский блуд!), что смогла хотя бы разглядеть его и его мир сквозь непрерывный грохот и мелькание притона, сумела восхититься, (пусть не понимая даже), чем-то загадочным и таинственно привлекательным.
С Татьяной-то всё ясно!
Татьяна могла его понять, могла оценить.
Ей легко было полюбить и, — что всегда гораздо труднее, — продолжать любить.
Ей было чем питать любовь.
А лебедь?…

Его мужское воображение пыталось подсовывать ему картины близости:
она у них в доме, и вот он встает ночью, надевает халат, тихо выходит из спальни, хотя прекрасно знает, что если жена уже спит, то — не услышит, а если не спит — то не остановит. Он идет в темноте, потому что знает всё наощупь, входит в комнату Гали… ах, ч-е-р-р-т! дверь там слегка скрипит… вот он стоит над диваном, на котором она… что?
...спит?
.....не спит?
........только что проснулась?
Нет, невозможно… неправдоподобно... отталкивающе...
Не вошел бы он в комнату Гали и не сделал бы попытки лечь в её постель. Это было уже ниже уровня земли, то есть ниже самого низкого его падения.
Смотри-ка, значит есть еще куда падать!
(Всегда есть куда падать. А ты разве не знал?)
Знал.

Частенько, проходя мимо гостиницы «Болонья», – той  самой, где в свой первый приезд останавливалась Галя с попутчицей немецко-московской модели, — он искал представить себе, как она вновь приедет, остановится снова в «Болонье», (ведь нечего было и думать о пребывании ее в их доме, она не выдержала бы рядом знающей и попускающей жены!) и он придет к ней в номер, теперь уже не только придет, но и войдет. Он... видел, как впервые обнажаются ее длинные руки и ноги... с которыми он еще не знаком, хотя знает, как много можно сделать с женщиной через одни только руки и ноги, прежде чем допустить до первого соприкосновения тел, а дальше… ну, это целый мануал, свод «секретов» медленного растворения и саморастворения, где финальный акт есть лишь необходимая последняя страница. Нет, одна из последних. И не дай Бог никому считать ее последней!... хотя большинство мужиков и знает только эту, коротенькую или более длинную, но единственную страницу, завершающуюся для них честным храпом. Черную дыру отчаяния рядом на подушке они не видят в своих здоровых снах «настоящих мужчин».
........он.... видел полусвет расторгнутого слияния, чувствовал их общую дрожь в позе «ложечки», — она спиной к нему, вошедшая своими выпуклостями в его изгибы. Ноги повторяют согнутость друг друга, и ему не надо видеть ее грудей, потому что их устало держат его ладони. Его губы владеют её  затылком, но не только, — всею шеей, всем  богатством  уха и заушной впадинки, уязвимостью плечевой мышцы, от одного выдоха в которую лебеди сводит шею с крылом, сводит и потом отпускает, когда она делает мягкое движение назад, а он мягкое — вперед. Волнение пробегает по озеру стихнувших ласк, шепот становится всё менее связен, скаладочка вновь оживает у нее под волосами от запрокинутой головы, когда она начинает бессмысленно хватать руками сначала снег простыней, а потом – жар  его рук, а потом …
Так он возвращался домой, где бельма воображений отслаивались от сетчатки «нормального» зрения, и понимал – нет... невозможно.. слишком правильно, слишком всё так, как велено им обоим силой судьбы, которая, увы! уступает силе трусости.
Впрочем, трусость — тоже судьба.
Иногда ему грезилось: они стоят в коридоре его веронской квартиры, опираясь о противоположные стенки, она глядит на него большими влажными глазами… долго-долго, пока, наконец, не протягивает к нему руки, в которых больше вопроса  чем желания, больше ответа чем вопроса, больше бессилия чем ответа. Ее бессилие и есть ее ответ. И вот он берет в руки ее податливые длинные ладони, пропуская свои пальцы сквозь ее, и начинает приближаться к ней, разводя ее руки в стороны крестом. Ближе, ближе, ближе… но он не обнимает ее, не заводит ей рук за спину, как то делают настоящие мужчины. Он распинает ее и себя двойным темным крестом на белилах стены. Они распяты друг на друге, вжаты лицом в лицо, губами в губы, а руки так и застыли темным крестным визави. И во мраке этой слиянности, (опять без слияния) влага любви начинает покидать бессильную женщину слезами, и слёзы текут по их слитым лицам, даря им общую сладость и соль.

Его эротомания всегда тяготела к тому, что итальянцы обозначают словом «bizzarro», хотя сам он, как и полагается всем свихнутым, не видел в эротических своих фантазиях ничего эксцентрического.

Подошел Новый Год, но ни Гали, ни звонка от нее не было.
А стихов становилось всё больше.
Образ самостоятельный поэтической книжки проступал тем отчетливее, чем меньше оставалось надежд. Он даже придумал название — «Строфы преступной лирики», но очень скоро сообразил, что книга с таким названием для издания в России не годится.
Неправильно поймут.
Преступная лирика в России – уже давно и навсегда – лирика блатная, уркаганская. Он испугался, что книжечку с таким названием примут за сборник тюремных попевок, и тогда родилась окончательная версия — «Строфы греховной лирики». На том они с его ненормальной женой и порешили. Жена тоже постепенно сменила гнев на милость, перестала жестко осуждать Галю, а вместе с ним стала больше жалеть эту ничем кроме естественной прелести не примечательную женщину в отчаянности ее положения.
Одной из «малозаметных» сторон этой отчаянности была сама она — его подруга, женщина жизни и, увы! слишком ненормальная для любой человеческой ситуации жена. Он сперва сам понял, а потом объяснил и ей, что чем больше она сочувствует Гале, чем больше доброты и понимания проявляет, чем нежней относится к ней, тем невозможней делается для Гали любой шаг, тем несбыточней — любая надежда. Жена сначала удивлённо вскинула брови...даже запротестовала, а потом согласилась.
Ну и тут, конечно, должны искривиться сардонической улыбкой самые опытные из моих читательниц.
Ход их мысли примерно следующий: «А! Как она тебя сделала, мальчик! Ты и ухом не повёл. Вот это лихо! Ведь то, до чего ты и сам, в конце концов, додумался, она, — эта твоя «ненормальная жена», — запланировала сразу! Раскусила, что если станет ревновать, скандалить, так уж непременно проиграет. Ты думал, что поймал ее на слабости благородства и великодушия, а это она тебя подцепила на ту же наживку. Да заодно и лебедь твою зарезала, не ощипав. Это ж общеизвестно, что слаще всего плод запретный. А вот когда всё разрешили, тогда-то и начинаются самые лютые угрызения, тогда-то и пасует решимость изменщика и покусительницы. Сделала, сделала она тебя!.......
Вас обоих сделала!»

Слов нет, сильный ход!
И проверить его эффективность не так сложно.
Я предлагаю всем вам, у кого мелькнула эта счастливая догадка, проверить волшебную силу вашей опытности на собственных мужьях.
Вот когда нюхом почуете, что у него нос — «на сторону», тут же начинайте маневр.
1.Не впадайте в деменцию, не проваливайтесь в депрессию, не превращайте жизнь в слежку, подозрения, скандалы и слезы, не выставляйте ему его чемоданы к порогу, не убегайте к маме в соплях поруганного доверия, не становитесь в балетные позы загубленной жизни, не пойте арий о «без остатка отданной (и не возвращенной!) молодости», — не делайте всего этого.
2.Наоборот, поощрите его, дайте ему свободу, расскажите ему, как вы счастливы снова видеть огонь в его глазах, как вы желаете ему полноты чувств, счастья и вдохновения, — ему, а не себе, — и как вам обязательно будет тем радостней и лучше, чем лучше и радостней станет ему.
3.Призовите в ваш дом его возлюбленную, обнимите ее нежно, уединитесь с ней и посекретничайте по-родственному, по-женски, (?!) о человеческих, — да чего там! — и о мужских достоинствах ее и вашего избранника.
4.Понаблюдайте, как он — избранник — нежно глядит на нее, и как восхищенно — на вас. Да, да… именно восхищенно, потому что нежно он теперь может смотреть только на нее.
Одним словом, «сделайте» его, как «сделала» по-вашему наивного героя его сверхнормальная жена.
Ведь вы именно так о ней теперь думаете!(А то уже и раньше подумали...)
То есть, ничего ненормального, — обычная баба + незаурядное коварство.
Так что «сделайте» – попробуйте!
А я выступлю в роли бокового судьи.
И призы раздам на финише.
Ну как...улыбается перспективка? Нет.........
Да не смущайтесь, не смущайтесь....
Всё нормально!
Низость живет внизу. Там она ищет объяснений своим грязным незадачам, там же копает и ответы на свои низкие вопросы, как червей на рыбалку.
Вы все на своих местах, мои опытные читательницы!
И он был на своем месте.
И его жена.
Места только разные.
«Театр уж полон; ложи блещут;
Партер и кресла, всё кипит,
В райке нетерпеливо плещут…»

Ложи-то блещут, сардонические мои читательницы, да только туда не всех впускают. Цена входная уж больно высока. Так что расслабьтесь и «плещите» себе в тухлом вашем «райке»!( как это удачно, не правда ли, что в театре низ заседает сверху?!)
Всякому – свой образ и свое подобие.
И мыслям всяким своя судьба даётся.
А всякой судьбе – своё место в театре, который давненько «уж полон».

           _____________________________




   

4 января 1999

«Здравствуйте, мой возлюбленный!

Спасибо Вам за книгу — она замечательная! С нетерпением открыла ее и прочла эпиграф из Гоголя. И стало мне как-то не по себе.
«Вокруг болото спит без чувства...» – опять и опять звучит во мне эта Ваша строка.
Те люди, которых я вижу вокруг, не кажутся мне способными на чтение таких книг. Но я понимаю, что все и не могут, только проснувшиеся. Спасибо Вам за мое прекрасное, волшебное пробуждение! Я верю, что в России Вы найдете читателей — там другой мир. Может не такой цивилизованный, но зато более светлый, менее равнодушный к проблемам смысла. Теперь я буду читать Вашу книгу! Это замечательно, что она так живо написана, что она не академическая. Так контакт с Вами будет действительно интимным. Буду рассказывать о своих впечатлениях и задавать вопросы. С Вашими стихами я уже сроднилась, теперь настало время сродниться с Вашей философией (правда, она и в стихах есть).

Любимый, полосатый с ласковыми лапами, в твоем обращении ко мне с вопросами, я почувствовала как мы перешли в новые отношения. И твое мужское вопрошание меня взволновало и смутило, как неожиданная ласка. Ты подошел так близко ко мне! Я дрожу от невысказанных и неотданных чувств. Люблю тебя!

О Саше Клёнове.
Мы знакомы с ним много лет. У нас даже завязалось что-то вроде дружбы. Я не думала, что с Сашей можно дружить — он слишком замкнутый человек. Его наружная веселость и заинтересованность есть лишь маска — маска испуга. (Как в Вашем стихе). Он — человек глубоко травмированный Западом и перепуганный насмерть. Всё это наложилось на его специфический характер, и теперь он скорее напоминает один из русских типов —  «кругом горит, а мы гуляем». Тяжелая клиническая картина! Я пыталась, лет семь назад, помочь ему. Вела с ним долгие беседы во время наших прогулок, но пробиться сквозь его носорожью шкуру мне не удалось. Я страдала и злилась. Как, видимо, и Вас, меня потрясло его дарование, ибо я люблю всё из ряда вон выходящее, взрывное, прерывающее и останавливающее жизнь. Он извергает из рояля всю правду боли и отчаяния, очень искренне, и без всяких «но». Он абсолютно не обеспокоен никакими канонами «хорошего вкуса». Он рыдает и кричит и жалуется, как может делать либо ребенок, либо пророк. И при этом извлекает из инструмента (любого) такой звук, которого я никогда в своей жизни не слышала. Он родился с большим пианистическим даром, и сгубил себя страхом, страхом неудачи. Меня до сих пор поражает, как такой человек, как Саша, может пророчествовать и где, в каком уголке его души скрыты это надрывное отчаяние и любовь.
Лирика его очевидна, дар пианистический также, но где он берет мощь говорить — пророчить?!…
…Я не могу часто слушать его. Это каждый раз производит на меня такое действие, как будто приблизилась Смерть. Так, будто через несколько минут жизнь кончится и надо успеть пережить всё, всё, всё!
О, Боже! Не могу. Видимо, есть сокровенность, которой могут касаться лишь великие духом, а я начинаю впадать в нервное состояние, ломать руки, и не способна говорить об этом, только мучиться этим.

Саша Клёнов — одно из самых великих и страшных событий в моей жизни. Так случилось.

Вот и Вы им мучаетесь, а та, которая рядом с ним, лишь собой обеспокоена. Нельзя ему помочь!

...«пусть медленно до твоего сознанья
     дойдёт, что некому тебе помочь»…

Эти Ваши строчки как будто про него. Даже больше про него, чем тот стих который Вы ему целиком посвятили.
Он уже упал и не примет ничьей помощи, но может найдется кто-нибудь кого он услышит…

… «виолончель и кавалькады в чаще»…
Конечно же, я люблю виолончель. Она наиболее всех, из струнных, отвечает моему внутреннему голосу. Многое из того, что Вы прислали, у меня есть, и многое, из того, что Вы предлагаете, у меня тоже есть. В частности, молодой Ростропович с Ямпольским и Дедюхиным, а бельканто, пожалуйста, запишите.

Я не музыкант… и всё не напрасно. В тех записях, что Вы прислали, я обнаружила и свои любимые вещи. Весь Шуман у меня есть, весь Шопен, а вот Концерт № 2 Рахманинова у меня совсем в другой интерпретации. То, что я услышала на Вашей записи, стало для меня откровением. Всё самое волнующее, самое интимное поднялось в душе и заплакало…

… «сливая счастье и страданье в неясной прелести земной»…

Они удивительно созвучны — Георгий Иванов и Сергей Рахманинов. Видно, время для них выпало такое ностальгическое.

Романсы без слез слышать не могу! Моя бабушка и моя мама любили петь это и... больше ничего не добавлю, пока…

Об образе… что я могу с этим поделать? Я чувствую, что в наших отношениях отсутствует «почва», по крайней мере, для Вас. И мне мучительно хочется быть узнанной Вами, и не только образно… но я хочу и продлить это неведение, эту Вашу слепоту. Даже не столько от страха быть «непризнанной», сколько от желания из своего «никто», рассказать о самом сокровенном во мне. Мне так легче. Вы это поймете, без сомнения. Раздеваться лучше за ширмочкой. Но, чтобы не мучать Ваше воображение, дам свой очень общий портрет:
высокая, стройная, с женственными формами, балетной осанкой, темными длинными волосами, ярким полукрасивым лицом (нос не самый изящный, но допустимый), глаза синие, брови высокие и вразлет, губы мягкие, чуть пухлые — ничего, мужчинам нравлюсь.

Извините, не знаю как еще себя обозначить, но верю, что настанет момент истины для Вас и мы встретимся, и я смогу стать для Вас и образом и чем-то осязаемым и…

Слушаю Вашу «Свободную» передачу. Как хорошо звучит Ваш голос. Как связно и умно Вы говорите. Если б я Вас не знала, я бы смогла влюбиться в Вас только по этой передаче. Вы изумительный, редкой одаренности и наполненности  человек. Я восхищаюсь Вами и люблю Вас, мой нежный, полосатый.
Нежно тебя целую и обнимаю, и пусть всё в тебе станет еще более совершенным в Новом Году, пусть произойдет обыкновенное чудо и мы узнаем друг друга. Пусть для тебя будет всё и пусть твои слова услышат все. Люди их ждут. Только слышать иногда не умеют.

Возлюбленный мой, да хранит тебя Бог!

Ваша Таня

*      *      *

После того, что случилось, в доме стало как-то нервно и неуютно. Бабушка после удара не могла уже ходить, первое время даже не вставала с постели, говорила медленно, явно с усилием выговаривая слова. В лице ее появлялось на мгновение и исчезало выражение очень жалостное и печальное. В эти мгновения было трудно удержаться от слез, хотелось обнять и укрыть ее ослабевшее тело, и успокоить поцелуем эту боль в глазах…

Ганя и мама хлопотали по дому и ухаживали за бабушкой. Иногда разговаривали шепотом, плакали тайком. Каждый день бабушку навещал очень симпатичный Петр Алексеевич. Девочки к нему привыкли и уже не хихикали, а встречали его доверчиво и весело. Он приходил всегда одетый в тройку с бабочкой и с тросточкой. Приносил конфеты или фрукты. Ласково разговаривал с Ганей и мамой, и очень ловко узнавал о состоянии бабушки, прежде чем войти к ней в комнату.

У бабушки он проводил всегда около двух часов, изредка выходя, чтобы взять воду или чай. Когда он прощался, в его глазах как и в бабушкиных, было такое выражение, что хотелось плакать. И никакие общепринятые вежливости, не могли скрыть это выражение глаз.

Девочки перед сном обсуждали всё происходящее и строили разные предположения, но разгадать тайну им не удавалось, всё возвращалось к известной ситуации: бабушка заболела, у нее был удар, и к ней ходит каждый день доктор. Но все знали, что в этой картине чего-то важного недостает.

Однажды Свете удалось подслушать разговор между мамой и Ганей. Она бросилась в детскую, с круглыми от восторга глазами, и стала взахлёб пересказывать сёстрам удивительную новость. Оказывается, когда-то, давным давно, в Ленинграде, бабушка была помолвлена с Петром Алексеевичем, но потом началась война и они расстались. Бабушка после революции взяла другую фамилию, и Петр Алексеевич не смог ее разыскать, т. к. она по архивным спискам была записана, как умершая. А новой фамилии он не знал. Но это еще не всё. Оказывается, до революции бабушка получила сообщение о том, что военврач Петр Алексеевич пропал без вести.Тут Света остановилась, перевела дух и выпалила:
 — А наш дедушка расстрелял бабушку и ее родителей!»

*      *      *
____________________________________


Сквозь срывающийся детский лепет он расслышал винтовочный треск.
Какая-то сырая русская околица.
Рыжий пригорок.
Безветрие.
Стоячие облака мешками загромоздили небо.
Беспорядочный от отсутствия выучки красноармейский залп, заглушенный не криками падающих людей, а карканьем метнувшихся ворон.
Люди попадали как куклы, а красноармейцы разбрелись достреливать раненых.
Девочка в большом и уже окровавленном шерстяном платке лежит лицом вверх. Она жива и еще не понимает, что ее уже расстреляли.
Она не замечает Великой Пролетарской Идеи, бесшумно приблизившейся к побоищу, осеняющей пятиконечным знамением палачей и неторопливо пьющей кровь сквозь множественные пулевые отверстия.
Потом Великая Идея наезжает на девочку кургузой лошаденкой с таким же кургузым каваллеристом в седле.
Они оба кажутся девочке огромными, а опустившая голову лошадка кажется ей принюхивающимся тиранозавром.
Потом морда тиранозавра исчезает, и девочка видит подошедшего красноармейца, который внимательно разглядывает ее, потом поднимает винтовку, прилаживает маленькую голову и прикладу и, щуря глаз, целится ей в лицо.
Все трое внимательно смотрят друг на друга: красноармеец и винтовка — одним прищуренным глазом — на девочку, девочка — двумя широко раскрытыми глазами — на красноармейца и в ружейный ствол.
«Ладно, шабаш!» — раздаётся откуда-то сбоку, и красноармеец открывает сощуренный глаз.
На его сером лице появляется выражение разочарованности.
Выстрелы всё реже, реже… стихли.
У красноармейцев перекур.
У России Великая Пролетарская Идея.
А у девочки спасительное беспамятство, от которого она очнется в новую жизнь круглой сиротой по имени Елизавета Стреляная.
И никаких княгинь.


Татьяна подарила ему свой словесный портрет, и он впился в него всем гладом  изнемогшего воображения.

..... «Когда не в шутку занемог»......
       
..... «Так думал молодой повеса».......
(Ну, не очень молодой!)............................................

…высокая… стройная… с женственными формами и балетной осанкой…
Но ведь это…
Да, это очень напоминало ту самую манекенщицу, Сашину жену, которая когда-то один-единственный раз пришла к нему и потом пропала навсегда, хотя говорила, что хочет прочитать его книги, хочет через него «войти в литературу» и вообще начать умственный образ жизни.
Чего только ни «хотят» красивые женщины, в чем только ни уверяют себя и понравившихся им мужчин.
Тут главное, — не вздумать принять всерьез!
Слушать можно, но вслушиваться надо не в значения слов, а в тихие влажные звуки смыкающихся и размыкающихся губ.
Так все будут довольны.
Прими всерьез и…пропало!
Расстроишь бедную, разочаруешь... даже, можно сказать, обескуражишь.
Ну, она ж не думала, что ты такой болван.

Всё это он знал.
Но принимал всерьез.
Каждый раз говорил себе: «А что, если это не такая красивая женщина, как другие?»
Не «не такая красивая», а «не такая, как другие».
Глупый мужчина — вечная беда женщины.
А глупый — это значит несообразительный, потому что до ума и глупости его женщина касательства прямого иметь не собирается!
Всё это он знал наизусть и каждый раз собирался начать применять правильную методу.
Он честно хотел перемениться, и каждый раз клялся себе начать меняться со следующего раза.
Видимо, он был тогда еще очень юн. (Не более сорока двух).
Теперь, в сорок восемь, он был, конечно, зна-а-а-чи-и-и-ительно мудрей. Поэтому он прежде всего вывернул руки воображению.
Первое: что касается манекенщицы, то у нее уже совершенно взрослый сын и нету мужа. Сашу она оставила давно, поняв, что борьба за великий дар есть дело тяжкое, ей непосильное. Кроме того, и, может быть, главным образом, эта женщина в естественной своей прелести скорей напоминала Галю, чем Татьяну. Она была отменно бескультурна, не имела на себе никаких следов благородного воспитания. Ее маленькая головка созидала лишь изящное завершение тела, ничему сверх изящества не служа.
Ему припомнился случайный разговор с нею после того знаменательного концерта Саши, когда он открыл для себя феномен Клёнова, хотя пришел на концерт с определенным намереньем закрыть.
— Боже.....какой потрясающий был Рахманинов..... и Скрябин! — сказал он ей
в растерянности первого восторга.
— А ты как думаешь, — доверительно сообщила она ему, — Саша же тоже не дурак! Какую-нибудь лажу… там... Моцарт или что… играть не будет! —
Он что-то промямлил было в защиту Моцарта, но как-то ненастойчиво, даже робко.
Ну что поделаешь с красивой женщиной?!
Нет-нет… эта высокая и стройная с балетной осанкой была кто-то другая.
Второе: что-то уж слишком замечательный выходил портрет. Хотя, с другой стороны, не могла Татьяна давать сама себе столь опасные авансы, ибо надеялась на встречу и не могла не понимать, что уже воплотившаяся в его воображении такой, какой сама себя нарисовала, она провалится сквозь тонкий лед даже относительных несоответствий (не высокая – а среднего роста; не стройная – а коренастая; не с выраженными женскими формами – а инженю; не с балетной осанкой – а сутуловатая; ну, и т. д.), —.......провалится и пойдет ко дну разочарования, — его разочарования, — просто-таки камнем. А доставать потом камень со дна, да еще из подо льда… о!.. это дело ненадежное.
Нет, она не имела права себя приукрашивать.
Слишком опасно.

Так пораскинув, он расслабился и мысленно поблагодарил ее за то, что она хотя бы в общих чертах не противоречит его чувственности, не коробит его воображений. Ее образ в его сознании обрел не то чтобы большую ясность, нет… он по-прежнему оставался туманен, но туманен гармонично. Это был не просто пленительный, из тумана выступающий образ, но образ в бледных очертаниях грациозного женского облика.

О ее маленьких женских хитростях он еще мог «раскидывать», но то, что писала она ему о музыке, о виолончели, о романсах, наконец, о Саше Кленове, — было жутковато. Даже ее вжитость в его поэзию никогда не производила на него такого впечатления, как эти невероятные совпадения в чувствах и переживаниях, в общности пристрастий, слёз и потрясений.
Видимо, всё-таки, Экзюпери прав: любовь — это когда двое с одинаковым вниманием и страстью могут смотреть в одну и ту же сторону.
Будь оно всё проклято!…
Эта женщина  «смотрела в ту же сторону», что и он, но еще ужасней, еще непоправимей было то, что она «смотрела в ту же сторону», что и его подруга, его ненормальная жена.
Она даже выражалась тем же способом, произносила те же слова, исповедовала  те же чувства: «я люблю всё взрывное, прерывающее и останавливающее жизнь» – так говорила она об исполнительстве Клёнова, но именно по этой же причине плакала над Сашиным Рахманиновым и Скрябиным его ненормальная жена.
А пятнадцать лет тому назад, после “Kyrie” из си-минорной мессы Баха, она сказала ему буквально следующее: «Эта музыка останавливает жизнь!»

.....будь оно все проклято!!!
Это уж слишком…
Судьба как будто смеялась над ним, подсовывая еще одну «ненормальную»...
…жену???
Да, друзья, тут вам не лебедь белая… не просто обворожение-наваждение, тут, страшно подумать, —  соблазн душевного соития в Рахманинове.
Это пострашней любой лебеди!
Знаете ли вы, испытали ли… как отвечает твоей ласке женщина, в которой от второй части второго фортепьянного концерта Рахманинова (но Рихтер!) «всё самое интимное остановилось и заплакало»?
Не знаете?
Ну так уже и не надо!
Оно так даже лучше!
Жить интереснее, – больше матрасов облежать можно.
Потому что после того, как один раз в жизни тебе ответила такая женщина... ну, как вам сказать... наступает резкий дефицит матрасов.
Большинство их превращается в камни… в бесполезную сушь — понимаете: сушь и камень!
Так что лучше и не знать, как она отвечает…
Но он-то знал! Он уже узнал эту горячую мягкость, это пылание и плавление, которому если и не хватает влажности, так только от безумного жара. И потому оно, — это пылание и плавление, — нуждается во влаге, требует ее без задержек на добывание, без всех этих молотобойных горнообогатительных работ, способностью к которым так гордятся истинные мужчины, упорством в которых определяют мужское достоинство истинные женщины. Но рахманиновская женщина не хочет добывать и по дороге наслаждаться, она не хочет идти и безумствовать, нет! она желает быть остановленной, пронзённой... убитой и воскресённой на месте. Она желает достигнуть вершины не самозабвенным и долгим мужеством трудов, а единой волей мгновенного побуждения, всепобеждающим желанием немедленно родить солнце.
Он знал о существовании такой рахманиновской женщины.
Вот уже пятнадцать лет, как знал.
Так что же — еще одна?
Но этого просто не может быть… не может быть…
А письмо тихо и самоуверенно отвечало — «может».
Так тихо и так самоуверенно, словно и не заботилось — услышит он или нет.
Его восторгу, страху, безумным предчувствиям не стало предела.
Он забыл обо всем, он видел только их двух — этих женщин, одна из которых и точно была рахманиновской, а другая, о ужас! проявляла те же признаки.
Он потерял свою лебедь… просто потерял в потрясении этого нового восхода. Ну и, конечно, начал бредить.
Здравый смысл он утратил еще раньше, но теперь бессильно отлетели последние вразумления какого-либо смысла вообще.

Наша повесть содержит и эти бреды.
Она не скрывает их, не стесняется их длиннот.
Поначалу, (под давлением заветов литературных знатоков), автор сомневался и в нерешительности колупал стенку, но потом вспомнил, что, в сущности, обо всем предупредил читателей заранее:
а) что роман на «старый лад» у него всё равно не получится!
б) что истинным мужчинам и женщинам эту книгу вообще лучше не читать!
Так что автор прибодрился, почувствовал даже некоторую заядлость в намереньи окончательно лишить свое повествование удобочитаемости (а что… Манн с Прустом тоже себе позволяли, не говоря уже о Шуберте!)

Три дня ушли на душевную экипировку.
В бреды пускаться ведь тоже надо с рассуждением.
Надо прояснить элементы бреда до полной вменяемости, запастись бесстыдством, которого в изречении бреда может не хватить даже матёрому эксгибиционисту.
Но прежде всего, путем неуклонно нарастающей экзальтации утвердить в себе право на бред, доказать себе что всю эту галиматью не только может понять, но что её непременно поймет тот, кому она адресована.

Сознательно и целенаправленно бредить он начал с 7 января…


(бред первый)


7 января 1999, Верона




«Здравствуйте, моя….

Счастье – иметь способность ценить дарованное счастье!
Я, по Благодати ли, или еще почему-то, имени чего не ведаю, имею эту
способность. И потому, не разливаясь в выспренностях, просто говорю: получать Ваши письма — это счастье!!!
А так хочется всё-таки разлиться…
Насмерть перепуганная трезвость не способна придумать ничего лучше, как выкрикнуть: «да не может этого быть! Это какая-то несусветная провокация!»
Действительно, можно ли, повстречав один раз в жизни гениальную женщину, не то, что встретить, а даже надеяться встретить еще одну???
Да еще высокую и стройную, синеглазую и с женственными формами, с губами мягкими и чуть пухлыми, бровями высокими и вразлет.
 НЕТ...ЭТОГО ПРОСТО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!!!
И это есть. Вы есть. Другая, непохожая, неожиданная и такая, вдруг, сокровенно близкая, так вдохновительно родственная мне и той ближайшей, сокровеннейшей, которая озаряет мою жизнь. От нашей тройной «близости» моментами делается страшно. Вы каким-то непостижимым, и в сущности, очень простым, духовно простым способом испытываете с нею одни и те же  чувства и даже произносите одни и те же слова!!!
«…я люблю всё взрывное, прерывающее и останавливающее жизнь».
НЕТ, ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!!!
И это есть!!!! Вы есть.
Сознаюсь Вам, Таня, без стыда и совести, в содомском моем безумстве, (хотя, какой из меня содомит!), — мне, вдруг, захотелось каким-нибудь титаническим движением слить воедино эту нашу тройственность, чтоб навсегда принять это в себя, поглотить всю эту невозможную схожесть, соединить внутри себя нерасторжимой связью любви,пусть и преступной, но зато преизбыточной. Да – я, ничтожный и бессильный, желаю быть богом, ибо только божественной мощью можно сотворить этот неслыханный союз, этот «грех», внутри которого всё будет свято и непорочно. Видимо, это искушение человекобожеством, но сегодня я бессилен перед магией этого искушения.
«Он рыдает, и кричит, и жалуется, как может жаловаться… ребенок…» И я готов рыдать и кричать, и жаловаться, как ребенок, ибо подобно ребенку, я ни за что на свете не хочу упустить ни капли Вашей драгоценной близости и всей той родственности, которую я пью из Ваших писем, которую наивным моим воображением созидаю из недоговоренности, из молчаний между письмами, из соответствий душевных и даже телесных, которые я уже понапридумал.
Или угадал?!?
Бердяев сказал мне, а я поверил ему, что в духе нет внеположности, нет расстояний, нет противоречий и вражды, нет ревности и зависти. Ибо всё и вся, принятое в дух, — есть единое в едином, всё во всём.
Постепенно из Ваших писем, из Вашего самораскрытия в любви  я почувствовал, что мы угрожающе близки друг другу.
Мы...все трое.
Ничто не угасло и не потускнело в моей супружеской жизни. Но в нее властно вошло новое, небывалое, нежданное, неотразимое.
Ну, одним словом, безумец… настоящий безумец!!!
Земля под ногами нашептывает мне, что за безумие мое я буду как-то страшно покаран. Даже теперь, когда пишу эти строчки, вся трезвость мира кричит мне: «Не делай этого! Женщина не может такое понять, не может такое принять!» То, что обуревает меня, не имеет сейчас никаких очертаний физической реальности, но обладает возмутительно конкретной духовной образностью. Вблизи светящегося облака моей жизни возник и
разгорается новый свет, но от него не тускнеет облако, а становится всё ярче и цельней. Вы открываетесь мне не просто как женщина, не просто как возможность сорвать цветок благоуханной интимности, а как надежда на человеческое единство в пути, как источник долгого развития и взаимного обогащения. Я глупо верую, что все мы трое способны начать говорить мыслями друг друга, начать отвергать мир едиными отвержениями, потому что Она – моя жизнь, и Вы, Таня, сегодня уже тоже моя жизнь.

Да, я действительно подошел так близко к тебе!
Как близко?

ТАК.

Эту дистанцию определили и Ваши слова о Саше. Это даже не «подошёл».
Это — «оказались стоящими».
Так близко стоящими.
Мы трое.
Больше всего потрясает та близость, которая не выработана, не сближена временем, а открыта, как уже имеющий место простой и фантастический факт.
Вы не имели права сказать то, что сказали о Рахманинове. Вы не имели права так много услышать в этом. Я не верил… я не надеялся, (надеялся, конечно!!!) на столь прямое узнание. То, что произошло есть «возмутительное безобразие» жданного! Состоялось то, что было самым желанным, самым заведомо записанным в несбыточное.
Ну… и как мне после этого говорить с Вами?
Остается одно: «извергнуть всю правду боли и отчаяния… без всяких «но»! Меня, как Сашу, (еще больше, чем Сашу!) должен был бы останавливать «страх неудачи». По всем рассуждениям оптимализма лучше ждать меньшего, не посягать на большее. У Сервантеса в «Дон Кихоте» есть «Поучительная история о безрассудно любопытном». Я думал, она меня научила всему. Оказывается, — ничему не научила. Я нелюбопытен. Но совершенно безрассуден. У меня тоже есть страх великой неудачи, но… НО он не останавливает меня. Не останавливает меня говорить Вам, Таня, такие вещи, которые и на понимание-то рассчитывать не могут. А я рассчитываю!
Безумец!
Читайте, читайте мою книгу! Я верю, что Вы почувствуете ее нутро! Ведь почувствовали, как отчаянно звучит первый ее эпиграф. Не пропустите, (да Вы, конечно, не пропустите!) и второй эпиграф. Он сущностно важен для всей интонации книги.

О виолончели Вы тоже не имели «никакого права» знать так много. Это неприлично. Это как будто... без споросу войти ко мне внутрь.
Только на это и имели право!
Именно этого и ждал!!!
.......да, «И кавалькады в чаще, и колокол в селе»…
Кстати, об интерпретациях. Кого же Вы слушаете? Не Ашкенази ли, часом? Признавайтесь честно!!! Ведь тот Рахманинов, что я Вам послал — это Рихтер. Ашкенази, как я теперь понимаю, на фоне круглой бездуховности современного исполнительства, может даже быть не так уж и плох, но великое надо искать у великих духом. А он, увы… не великий духом артист. Русская школа, конечно, выручает, несёт, но….... Насколько помню это он издавал полного Шумана и полного Шопена. Между прочим, Шопеном он славился смолоду. Ни Рихтер, ни Горовиц не играли всего Шопена, но многое, что они играли, (каждый свое) и в Шопене и в Шумане вершинно. А не Лиля ли Зильберштейн у Вас Рахманинова играет???
О Ростроповиче. Я так и не понял, если ли у Вас запись прелюдии из Бахианы Вилла—Лобоса. Ладно, запишу на всякий случай. Она маленькая, но это один из его шедевров!..........
Про романсы тоже «не имели никакого права»… Спасибо, что имели! Не помню, писал ли Вам Скрябина рихтеровского?! Как Вы к Скрябину вообще? А к Брамсу? У меня есть Брамс фортепьянный в исполнении Гилельса. Там ужас, что такое делается!!! Есть второй фортепьянный Брамса в исполнении Рихтера с Ляйнсдорфом. Грандиозная ведь штука. Есть прелестные «Симфонические вариации» Франка с Казадезюсом... Но сначала скажите, интересует ли, а тогда и запишу!
Я Вас, Таня, не слишком нагружаю, а?
Хорошо, что Вы не музыкант!!! А то музыканты-то все в основном уже на клавишах уснули. С ними и говорить о музыке трудно.
Одним словом, всё хорошо!!!
А то, что Вы высокая и стройная, — так это просто замечательно. Да еще и с балетной осанкой и с длинными волосами… Ах, не поверите, как мне от этого хорошо! Ну, Вы, наверно, сейчас думаете: «Вот так эксгибационист попался! Всю свою плотоядь напоказ выставляет!»
Говорите, что могли б в меня влюбиться по одной передаче? А вы, Таня, влюбитесь еще раз!!! Так даже еще лучше будет. (хотя куда уж лучше-то?)

Страшно, Таня, страшно, но не мира осуждающего. Плевать я хотел на все мирские осуждения!!! Перед Богом страшно. Нет, не за грех, нет. Не знаю я себя тут в грехе, не чувствую на себе греха! А страшно перед непомерностью достояния, которое проливается на меня. А вокруг — погибшие таланты, одиночества, сдавленные стенания и тоска неразделенности. Вот и Саша, «бесполезной жертвы треножник у поваленных алтарей».
Кажется, что беру недозволенное...
Но тут же думается, – а кому отдать и полноту, и неуемность, и красоту, что распирает изнутри? Кому же, если не той, которая любит, и чувствует, и дышит в такт, «не имея никаких прав»…  имея единственное абсолютное  ПРАВО!
И от кого же взять всю страсть и жажду, всё безумство желаний, всю эту негу и потребность слияния в единстве, в нерасторжимости? От кого же — если не от той, которая уже отдала тебе в свободе и безоглядности то, чего иные (от иных) домогаются силой… завистью… всей бесполезностью денег, посулов, а то и террора? У кого еще есть на это права, если она вручила единственное и абсолютное ПРАВО тебе?!

Да, страшно.
Нет… страх не остановит!
Не остановит даже ошарашенная робость перед тем уже ни на что не похожим триединством, которое возникает в клубении жизни. Нельзя отрезать кусок от облака. Облак не режется. Он может просто испариться для одного из лиц триединства. Такое возможно, и увы… я обречен принять все печальные последствия своих безумств. Понимаю, насколько это возмутительно и безысходно, ибо даже в воображении не могу поставить себя на место одного из этих лиц. Я растаял бы мгновенно, испарился бы в адском огне нетерпимости. Я могу жить один, но не могу быть вобран ни в какое триединство, где есть место еще кому-то кроме меня. Не могу быть вобран… могу только вобрать! Такое вот, Таня, чудовищное безобразие! А ведь, в сущности, это довольно банально и очень по-мужски, правда? Мужчине вечно мерещится трон, которым он ни с кем не желает делится! Не могу сдержать улыбки: меня всё больше под чалму подводит. А и то, я ж по крови человек восточный! Ну, согласитесь, такого Вы еще и не воображали: полосатый, с когтями и в чалме. Хотя идея гарема мне всегда претила. В гареме женщин перебирают. Да перебирать-то дело нехитрое. Вот жить подлинно, жить в человеческом единстве, жить, вобрав в экзистенцию.
Да, что-то я запутался….
Может быть, Вы меня распутаете?! Хотя я так боюсь распутаться, боюсь остаться в холодной и скупой реальности мира. Это, наверно, всё от моей неопытности происходит. Я ведь в жизни большей частью мечтам да снам предавался. Вот и «ворочу – чего хочу».
ТАК БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТЬ ПЛОДИТ БЕСПРЕДЕЛЬЩИКОВ. (мораль!)
Но я действительно не ощущаю невозможности, не чувствую, что стою перед страшной альтернативой неотвратимого выбора. Не то, чтобы в доме моем много обителей было, просто внутренний мой дом велик. Велик жаждою взаимности, любви, велик потребностью в состоявшемся, ибо несостоявшегося всё равно больше. Иные всю жизнь скудостью своей торгуют, а я не хочу щедрость в могилу уносить. Щедроты же нераздаренные чувствую в себе, хотя и понимаю, что скорее всего страшно преувеличиваю мои человеческие силы.

Не знаю, как Вы слышите меня сейчас.....
… понимаете ли, Таня?
Так хочется, чтобы понимали. Чтобы поняли!!!
А может Вам вовсе не так уж и  трудно меня понять… почувствовать?

«в твоем обращении ко мне с вопросами я почувствовала, как мы перешли в новые отношения. И твое мужское вопрошание меня взволновало и смутило…»

Да, это Ваши слова. Вы действительно написали это. Черным по белому. И эта речь Ваша смутила и взволновала меня, как несказанное обещание. Обещание понимания и приятия. Я ошибся?
Я ОШИБСЯ?
Да не сбудется это мучительное подозрение!!!

Как хорошо мне парить в светящейся ауре Ваших слов:
«Возлюбленный мой, да хранит тебя Бог!»

…и обнимаю, и целую высокую и стройную…
                Ваш Б.

Не будь обыкновенной…(хоть Ты-то не будь!) Будь необычайной, ибо время жизни уходит,
а от обыкновенных защиты нет!
…..и помни, что без писем гора-а-а-здо хуже…

(вторую половину января я проведу во Фр. на М.)


_____________________________________



Написано.
Перечитано.
Отсылать нельзя.
...отсылать............................нельзя помиловать?....
...отсылать нельзя............................помиловать?....

Он дал прочесть письмо своей ненормальной жене.
Что-то в нем желало думать, что решение зависит от нее, хотя всё остальное знало, что от нее решение будет «зависеть» лишь в одном случае, —  если и она скажет: «отсылать нельзя, помиловать».
Нет, нет… даже и мысли серьезной об отсылке этого бреда быть не могло.
Кто ж пишет такие вещи влюблённой женщине?
Даже такой «прозорливец» как он, не мог не понимать...
Оставалось лишь получить резолюцию на самоочевидность.
Прочитав письмо она сказала, смущенно улыбнувшись: «Но ведь это письмо не о ней, а обо мне. Оно – ей, но… обо мне?!»
Всё ясно.   
Надо начинать сначала.

Ну ты и придурок же!…
Так говорил он себе, садясь на следующий день вновь за пишущую машинку.
Она тебе — «Ты подошел так близко..... Я дрожу от невысказанных и неотданных чувств.....».
А ты ей что? 
….....................н-ну ты приду-у-у-рок!

_________________________________


8 января 1999, Верона

(бред второй)

«Здравствуйте, моя драгоценная Таня!

Это слово вновь посетило меня со вчера на сегодня. Почему? Да потому, что из боязни ранить Вас и оттолкнуть по недоразумению, я решил переписать письмо, которое уже написал.
Дело в том, что получение Вашего письма и само по себе желанно. Когда же я еще прочитываю в нем знаки поразительного, ни на что (кроме одного!) не похожего родства, мною просто овладевает безумие. А знаки эти я «увы», (о, радость!!!) прочитываю во множестве.
Есть и еще одно обстоятельство, побуждающее мой восторг и моё безумие. Вы внутренне оказались поразительно близки к той единственной и ближайшей  женщине, которая озаряет мою жизнь. Сами понимаете, при моем безответственном воображении тут и свихнуться недолго! Вы не только чувствуете то же и в тех же случаях, что и она. Вы умудряетесь произносить даже одни и те же слова: «…я люблю всё из ряда вон выходящее, взрывное, прерывающее и останавливающее жизнь». И это не ослабляет моего движения Вам навстречу. Наоборот, усиливает громадно. Гениальность моей подруги мне ясна давно и не перестает восхищать меня. Но что я еще раз в жизни встречу такую же гениальность в новой, восхитительно неожиданной, а по жизни почти немыслимой ситуации, — это уже за пределами самых разнузданных фантазий, самых несбыточных ожиданий. Из этой запредельности во мне вздыбливается что-то чудовищное и, наверно, уже противоестественное. Мне хочется не только близости с Вами… мне хочется для Вас близости с... Ней. Мне это невозможное кажется возможным, мне чудится любовь между Вами и ею, — какая-то эльфическая гармония единочувствия...  Какое-то (увы, придётся  произнести это), — любовное согласие в общих чувствах ко мне. Мерещатся мне какие-то немыслимые картины триединства, духовного триумвирата.
Знаю, знаю, – жизнь не предусматривает ничего подобного. По нехитрой «житейской балалайке» мужик всегда, в конце концов, выбирает одну из двух. Но я самонадеянно мыслю себя немужиком,… (хотя движение мое к Вам, куда деваться, имеет совершенно определенные мужские признаки!).
Время жизни проходит стремительно, и кажется, вот-вот упустишь что-то неповторимое, что-то единственное. А ведь в чувствах — всё единственное, всё неповторимое! Я, видимо, слишком избалован судьбою. Мне посчастливилось разделить жизнь с женщиной  удивительной, которая не только способна не ломать моих чувств и привязанностей к другой женщине, но может даже восхищаться и гордиться вместе со мной тем невероятным фактом, что в мире возможна еще одна…ЕЩЁ ОДНА, которая поймет и оценит, которая полюбит по-человечески полно, а не только по-женски страстно.
Для меня ведь это факт невероятный… Вы, Таня, есть факт невероятный!
И от письма к письму делаетесь всё более невероятной… всё более дразняще близкой. Та, которая рядом со мной, питает сочувствие к Вам и всему тому, что происходит между нами двумя. Скажете, — невероятно, невозможно… Да — невероятно и невозможно. Но факт!
Вы, Таня, ведь тоже невероятны и невозможны, в открывающейся душевной близости ко мне, во всех этих поражающих и захватывающих сходствах. Невероятны… невозможны, но — факт.
Вы, как и моя жена, — невероятный и невозможный, но реальный факт моей жизни.

И вот во вчерашнем письме все эти чувства мои излились с бурлящей силой. Что-то я такое понаписал, пытаясь то изъясниться, то отшутиться от собственного потрясения… что-то такое я понаписал, что по прочтении оказалось не духовно-объемлющим, а прямо-таки эротически-двусмысленным. Ну, согласитесь, тропинка тут узкая! Я не подразумевал ничего плотски «прогрессивного», просто потому, что сам не таков. Слишком чувствую эту последнюю телесную интимность, слишком знаю, что это всегда о двоих и только для двоих. То, что предначертано, (если предначертано?!) нам с Тобой от близости телесной, то не может быть ни с кем разделено. Но в горячечных мыслях моих было не это, не… это кошмарное и желанное, чему и Ты, одержимая, и я, негодный, так подвластны. В мыслях моих была, почти осязаемо была, некая человеческая близость нас троих, ибо наше тройное единство, если только я не заблуждаюсь в горячке моей, поразительно. Люди бродят по жизни, как тени, лишенные своих собственных хозяев. Одиночество душ в мире беспредельно. Тени пересекаются друг с другом, проплывают друг сквозь друга и расстаются, не оставив следа, не оказав влияния, не соединившись ничем сущностным, ничем важным… не пережив и не сохранив ни малой близости человеческой. Вы, Таня, знаете это наверняка по опыту Вашей жизни. В Вашем первом письме Вы написали мне, что у Вас есть всё для счастья, и только «этой» интонации героической серьезности нет. Ах, знали б Вы, как близка Ваша и Ее, — той, которая со мною, — душевная интонация, как вы похожи в мужестве и безоглядности, в способности жить душевной жизнью, а не только телесной.
Чего ж желаю я, безумный?
Мне нечего желать.
Я желаю всего!
И даже понимая, что безумствую, я продолжаю желать всего. Не только для нас с Тобой, но и для Тебя с ней. Для НАС. Ибо и то, что для Вас с ней, тоже – для  меня!
Сумасшедший? Да!
Бессовестный? Возможно!
Наказать?
О, не наказывайте меня, Таня!!!
Видит Бог, (если Он еще не окончательно отвернулся в возмущении), от полноты одной эти бреды мои. От безудержной, (и наверное сумасбродной!) жажды совершенства, от потребности неутолимой в единстве, от желания расплавить и слить человечность. Не только телесно, а душевно и духовно. Эти бреды не возникли бы, если б та, что рядом со мной, не была столь необычной. Эти бреды были б невозможны, если б Вы… Ты… не была столь необычайно родственной, столь близкой в своей женской человечности. Именно — женской человечности, а не женственности, потому что в женственности ты другая, новая… ещё неведомая.
Одним словом, виновата Ты… Вы обе!!!
Да, вы виноваты, если я дошел до такой паранойи. (А что, вполне мужской ход?!) Теперь лечите!

Нет… только не это… не лечите… ибо не желаю я выздоровления!
Уж лучше загнуться отрешенным маньяком, чем обнаружить себя в лапах тоскливой житейской конкретности.

Вам, тебе…  Таня, не надо было знать так много о второй части второго концерта Рахманинова. Ибо кроме меня об этой записи так много знает только она. Но теперь не только…
«и всё самое интимное поднялось в душе и заплакало»…

И виолончель не надо было благословлять, потому что это только ей кроме меня виоланчель «наиболее всех, из струнных, отвечает внутреннему голосу».

И романсы должна была слушать без слез! (какое счастье, что не могла!!!), потому что это мы, — я и она, — их без слез никогда не слушаем, а потому слушаем редко, когда уж только совсем нельзя без слез.
 
Ты пишешь: «больше ничего не добавлю, пока…» Что ж тут добавлять, когда уж всё сказано!!!

«Они удивительно созвучны — Георгий Иванов и Сергей Рахманинов»

Я ж не железный!!!
«Ненастоящий я, я сделан из бумаги», — этих мои стихов ты еще не знаешь пока.

Твой образ для меня… волнение и предчувствие, соблазн и страх. Вообще, страх отовсюду: со стороны бредов он подкрадывается призраком твоего гнева, возмущения, отвержения, (хотя душой я не знаю, на что тут гневаться!); со стороны образа, — какая ты? Но теперь я знаю, что ты высокая и стройная, с женственными формами, ярким полукрасивым лицом, синими глазами, с бровями высокими и вразлет, с мягкими чуть пухлыми губами… ах, милая моя, как это хорошо!!!
И то, что смогла бы в меня влюбиться по одной только передаче. А ты смоги, влюбись еще раз. И буду я — как  Матроскин из Простоквашино, — «весь в простокваше», то есть окончательно счастливый: не просто с молочной коровой, а еще и с телёночком. Так будет даже в два раза лучше!!! (Кстати, Матроскин – тоже в полоску).
Хорошенькое дельце: он — Матроскин в полоску, а она раздевается «за ширмочкой». Конечно же я понимаю, что тебе так легче, хотя мне ты могла бы сказать всё без «ширмочек». Но пусть будет так, как легче и способней тебе!

Про Сашу грустно читать. Всё это мне не ново, а грустно… плакать хочется. Когда я посвящал ему стих, я ещё не верил, что всё сбудется так буквально, что о нем можно будет сказать: «бесполезной жертвы треножник у поваленных алтарей».
Сознаюсь тебе, Таня, я еще по прошлому письму стал искать тебя в Сашином кругу, где мне когда-то довелось коротко присутствовать. Но высокой и стройной, с балетной осанкой, там была только Ира, жена Саши. Примечательная женщина. Не знаю, знакома ли ты с ней. Должно быть, знакома, если дружила с Сашей семь лет тому назад.
Ах, Саша… Саша… зачем же ты такой?
Зачем не сильный?
Хотя, конечно, пианист не поэт. Пианисту нужен зал, нужна аудитория. Он не «отыграется» на рояле, как я на пишущей машинке. Впрочем… я тоже не «отыграюсь». И мне нужен читатель, как ему слушатель.
Нет… я не помню тебя в Сашином кругу. Или я просто не узнаю тебя в смутных образах памяти. Синие глаза, длинные темные волосы... нет, не помню!

…момент Истины для меня уже настал… всё то, что происходит в письмах – это уже момент Истины, хотя, конечно… куда деваться… куда спрятаться от притяжения «ширмочки»… тем более, когда речи твои обещают столько тепла и ласки!?! Речи из-за «ширмочки»…
Не гневайся на меня за мои бреды! Ты сама виновата. Не надо быть такой близкой, такой похожей. Да нет, надо быть именно такой. И пусть будут бреды. Они от восторга и от желания еще большей полноты. Наверно, это претензия уже не рай, но кто из смертных не мечтает о рае, о райской слиянности близких душ!
Если правда всё то, что ты чувствуешь и думаешь, то ты — душа очень близкая мне и Ей, и если ты так же гениально чувствуешь свободу, как  Она, то ты поймешь мои бреды. Близкие души не должны разминуться, даже если одна — мое нетленное всегдашнее, а другая — входящее новое.
Обыкновенные женщины тут сказали бы… нет, крикнули – 
...одна: «Подонок… ты не только изменяешь мне, а еще и издеваешься, гад!» — и перебила бы всю жизнь на черепки –
...другая: «Ты или шизофреник или эгоист, каких свет не видывал.Ты не умеешь любить, не знаешь, что такое любовь, и я на твои провокации плевать хотела!» – и   просто-напросто покинула бы меня.
Но то сказали бы… нет, крикнули, обыкновенные женщины. И были бы правы. По-своему, по-бабьи правы. И подонок, и гад, и шизофреник, и эгоист. И таких действительно свет мало видывал.

…я верю, что ты необыкновенная женщина! А что она необыкновенная, — это я знаю! И знаю, как вы при всей вашей разности похожи, и предвижу, что можете быть друг другу душевно близки.

Ну, с шизофреника какой спрос?!
Видишь, я даже перешел с тобой на «ТЫ» без всяких там официальных предуведомлений. И представь… не вижу в этом ничего «такого»…

Я не строю никаких проектов, ничего не предсказываю. То, что я сказал тебе, Таня, в этом письме, (чего не сумел адекватно выразить в том, вчерашнем) есть лишь мои ощущения и чувствия… моя ошарашенность твоей близостью мне и твоим человеческим сходством с Ней, мои романтические фантазии о чем-то очень светлом и интимном. Эта женщина, как ни поразительно, любит меня и может любить ту, которая меня любит. Понимаю, звучит дико... Но не пугайся этой кажущейся дикости. Для мировой низины всё возвышенное дико. В миру люди друг друга не любят, а делят: распиливают и сравнивают, кому побольше кусок достался. Не имеют же они друг от друга ничего, ибо куски, как ни аппетитно они смотрятся, есть куски, клочья, обрывки…
Мне сейчас подумалось, вдруг: а почему ты отправила твое первое письмо по факсу, зная, что оно может попасть не в мои, а в женские руки. А ведь именно так и случилось. Ведь это Она подала мне листки с улыбкой смущения и радости: «Тебе подарок!»
Не было ли уже это непроизвольным, бессознательным твоим доверием Ей?»

____________________________________________



«Тут изнемог высокий духа взлет…»
(«...не в шутку...»  изнемог)
Ну, согласитесь – трудно удерживать себя на пиках экзальтации, зная заведомо, что пишешь опять не то… что это годится куда угодно, только не для отсылки влюбленной и алчущей тебя женщине.
Можно было даже не записываться на прием к жене.
Резолюция была бы всё той же — «это опять не о ней… Ей, но не о ней!»

                «Тут изнемог высокий духа взлёт,
                Но страсть и волю мне уже стремила,
                Как если колесу дан ровный ход,
                Любовь, что движет солнце и светила»

Нет... ровного хода, пожалуй, не было.
Были какие-то неравномерные и стремительные обороты гигантского колеса чувств.
Они стремили его страсть и волю, но была ли то Любовь?
Во всяком случае, он не мог бы уже с уверенностью сказать, что не влюблен в свою Татьяну. Вершин определенности Дантовой формулы он не достиг, не мог достигнуть, потому что сам был теперь в светлой и захватывающей неопределенности. Его не слишком даже обескураживало то обстоятельство, что вторая попытка оказалась опять неудачной. Внутри себя он имел самосветящий шар истинного блаженства, волшебства, свершения… неправдоподобной удачи.
Надо было только успокоиться и написать более земное, более внятное по эмоциональному настрою письмо. За этой женщиной маячило волшебное будущее — родство душ, общие вдохновения, взаимность молчаний, стремительные разговоры взглядов и… близость, волнующая близость… без пота и побоища, без тяжких горнообогатительных работ, без грохота отбойных молотков и скрежета зубовного, — близость почти тишины и почти бездвижения, близость тонкого пламени и пластично оседающей свечи, легко соединяющихся в озерце горячей полупрозрачной материи. За этой женщиной возникал медленный, неотвратимый как судьба Рахманинов, который уже давно звучал в нём и в женщине его жизни. А теперь вот занимался новый восход, такой же медленный и неотвратимый, такой же переполненный.
Он и сам был внутренне медлен от переполенности.
Ему казалось, он боится своей полноты, боится, что, чуть ускорив шаг, не сдержит внутреннего давления и разольется кипящим наводнением.
Ему хотелось разнести в щепы эту «ширмочку», за которой она так долго, так медлительно и подробно «раздевается».
Какое острое оружие... какая сладкая и невыносимо томительная процедура,— снятие индументов женской души.
Ведь их гораздо больше, чем может быть белья на женщине даже в самых сибирских условиях.
Но, однако…pazienza! Non perdere la calma!
И всё ещё борясь с бредом, он вновь приступил....



     7-8-9 января 1999, Верона

«Здравствуй… здравствуй, моя незаслуженная-заслуженная!

Я уже говорил тебе и вновь повторяю, — любовь всегда незаслуженна… не заслужена. Ее можно получить только даром… только в дар. И пусть «болото спит без чувства»… пусть! Мне спослан дар!

Получать твои письма, — счастье, и я уже не могу без него обходиться, скучаю, нервничаю… даже злюсь, когда истекают в безучастных песочных часах ожидания очередные две недели.
Не гляди на людей вокруг! Сочувствуй им, но не гляди! Не знаю, в каком вышнем совете то постановлено, но Живут только избранники. Остальные — «живут», увы!.. только «живут».
Твоя любовь и смелость твоих речей наполняют мою жизнь свежим ветром, и я напрягаюсь, как парус. Это тот самый Мандельштамов «выпрямительный вдох».

Ты, видимо, уже обратила внимание на странную тройную дату письма.
А просто это письмо уже третье. Два предыдущих написаны, но не будут тебе пока отосланы. Они подождут, и если суждено нам с тобой подлинное, неразвенчанное будущее, то когда-нибудь ты их прочтешь и сердце твоё согреется от встречи с тем, что есть уже явь, но что было в них предсказано как желанное совершенство и полнота. Если же наши отношения, (а ведь у нас с тобой отношения! это ты, конечно, понимаешь!), не дорастут до той высоты, которая затронута мечтой в этих неотосланных письмах, что ж, пусть они останутся курьезом невозможного, которого я желал, думая, что невозможное возможно.
Единственное, что вошло из этих писем в письмо нынешнее, это «ты».
Я перешел с тобою на ты, оставив «Вы», с его дистанцирующей заглавной буквой, «за ширмочкой». Так внесли мы новое в поэзию. Классическое речение: “Пустое «Вы» сердечным «ты» она, обмолвясь заменила”, — нами изменено на: “Пустое «Вы» сердечным «ты» он, тихо бредя, заменил”.
Любовь — это и есть новое в поэзии. Твоя любовь есть новое и настолько сильное, что она уже не оставляет мне сил на «Вы». Да будет так!... от… и присно! Аминь!!!

Ты сроднилась с моими стихами. Я глупо верю в это. Я детски этому радуюсь! Потому что уж и не знаю среди «бесчувственного болота», чем побуждается сроднение со стихами, если не любовью. Может быть, мертвых поэтов люди и могут любить просто за стихи, любить просто их стихи, но... живых? Живым они выкручивают душу бесчувствием… куриной своей слепотою. Видимо, Бердяев прав: только любовь открывает тайну Лица. Ты так и не сказала мне, прочла ли главы  «Творчество и любовь» и «Творчество и пол» в его книге. Прочти обязательно, а то я буду сердиться! Прочти милая… ты ощутишь, насколько он близок душе в своем пророческом Знании! Пусть твое столь трогательное стремление «сродниться с моей философией» не заслонит от тебя подлинно великого мудреца! Моя же «философия»… ну какая она философия? Просто это жгучая потребность выразить сокровенную веру и надежду. Мир же я воспринимаю, (точней, — отвергаю) как поэт, даже если и есть в моей натуре некая философичность. Для подлинного философа я, пожалуй, слишком лиричен, эротичен и..... спазматичен, что ли...

Сходства наши уже не оставляют места для «Вы». Так похожими можно быть только на «ты». О Саше ты знаешь всё, что знаю я. Это было бы возмутительно, когда бы не было так восхитительно.
«…как может… только ребенок или пророк…»
Вот он и вышел на сцену этого дурацкого Хиндемит-зала, как ребенок. И как пророк. Потому что устами младенца… И взрослые тупицы осудили его за то, что он не умеет быть как они умеренно и рассудительно взрослым. Живой — всегда недоразумение среди трупов!
Ты даже знаешь, что лирика его и дар пророчить — не одно и то же?!?!
Ну что с тобой поделаешь, как заговоришь?
Бог тебя знает… откуда ты взялась такая. Тут даже вопросительный знак ставить бесполезно.

И виолончель ты любишь за несравненный голос, ближайший к внутреннему, и интерпретацию Рахманинова расслышала… а ведь это та самая интерпретация …предельная. Я держу перед глазами на стенке и портрет Рахманинова и портрет интерпретатора, моего от юности ещё любимого Рихтера. Какой возвышенной красотой красивы они оба!
«И это будет оправданье всего, погубленного мной»

«Ты подошел так близко ко мне!»
Нет… это ты подошла так непостижимо близко. Мне остается сделать единый шаг.
И страшно… страшно, что ты не можешь слушать романсы без слёз, потому что это я их без слёз слушать не могу. И страшно… что «всё самое волнующее и интимное поднялось в душе и заплакало», потому, что это в моей душе поднимается и плачет всё самое волнующее и интимное, когда рояль Рихтера вплывает,как корабль, в эту мучительную вторую часть.

Ты хочешь раздеваться «за ширмочкой»? Ладно, раздевайся за ширмочкой!
А портрет твой…
Как хорошо: высокая, стройная, с женственными формами да еще и с балетной осанкой. Синеглазая и мягкогубая… как хорошо!!!
Но я точно не знаю тебя???
Пусть я не знаю…
Ты говоришь, что смогла бы влюбиться в меня только по передаче? Как это хорошо!!! А ты и смоги, а! Влюбись еще раз! И будет еще больше любви…

За ширмочкой-то ладно, но раздевайся быстрей! Мне не по силам тот обстоятельно медленный темп, в котором ты повествуешь об истории твоего детства.
Да нет… по силам, конечно, и не то, чтоб это было неинтересно. Тем более, что пишешь ты на удивление хорошо… но хочется увидеть тебя именно сокровенную, уже сознавшую себя, уже персону.(С темными длинными волосами…) Может быть, ты боишься, что, рассказав себя до конца, не найдешь дальше что сказать? Не бойся этого! Ты, мне это уже ясно, не страдаешь недостатком воображения. Да ведь и я, если ты заметила, — тоже! Скучать-то не дам! Не дам бровям опуститься!

Но я точно тебя не знаю???
Страшновато, правда! Правда-правда!!!
Нет-нет, ради Бога только не принимай это как подстегивание к раскрытию инкогнито! Пусть дует ветер в парус, и пусть будет страшно…

Посылаю тебе Джильи!!!
Записи старые и отвратительные. Вокруг него раздаются, порой, совершенно неравные ему голоса… но он! Его пение бессмертно… его слезы – сколь ни италийские они – обжигают. Сегодня решил проверить качество записи и… прилип. Так и прослушал всё до конца. Ух! До него не достать и самым-самым из современных великих. Лишь очень редко подымаются они до такого драматизма! Ныне все они слишком благополучны, слишком нарциссичны. Плачут водою, а он –  кровью сердечной…. И на Канио хватило крови, и на Туридду, и на де Грие, и на Федерико.

Записал тебе (хоть ты и говоришь, что Ростропович у тебя есть) прелюдию из «Бахианы» Вилла—Лобоса. С этой прелюдей я вырос, но и по сей день в ней не разочаровался. Впрочем, я и с Рахманиновым тоже вырос. Так что, слушая эту музыку, ты меня можешь мысленно увидеть мальчиком.

Очень мне близко и даже обворожительно показалось это твое: «…начинаю впадать в нервное состояние, ломать руки…» В этом есть что-то от вечной женственности, какая-то хрупкость, ломкость… что-то очень противоположное мужскому и возбудительное.
Интересно, какие впечатления возникнут у тебя от моей книги. Но Бердяева не забывай! Он для человека чуткого, — даже если этот человек, женщина, — может стать великим пролагателем духовных путей.

А вот тебе еще для впечатлений. Этот стих я написал сегодня, 9-го января. В стихе этом и ты присутствуешь… теперь уже «ты»
 
Я на день был отпущен от беды
под солнце января, под ветер свежий,
под небо, отменяющее межи…
Я на день был отпущен от беды.


                Со мною в этом дне и ты была!
Ты тихо стлала надо мной крыла
и белой грудью чайки осеняла.
                Так просто было всё начать сначала,
пока ты в этом дне со мной была!

Я старился и оживал зимой,
минутною безбедностью караясь,
среди веронских стен мечтой шатаясь
и сам смеясь над гаснущим собой.


Ну, до свиданья, моя милая «ты»! И всё-то ты чувствуешь… и всё понимаешь! И потому — «ты»!

Обнимаю твою балетную осанку и целую твою загадочную синеглазость и пухлоглубость! А что еще мне остается?………..

Твой «Ваш» Б.»

___________________________


Так завершил он эту третью попытку и.....
.......................................................остался вполне доволен собой.
Нет, в самом деле, лихо получилось.
И без всяких бредов… без этих шизоидных триумвиратов и паранойяльных триединств.
Так только, — намеком…
А вот потому что надо уметь с женщинами!
Вот.

Рыжий, как кокер-спаниель, январский день вприпрыжку сопровождал его на почту. Ничто не подмигивало ему, он сам с лукавым счастьем подмигивал всему: и куполу Сан Джорджо ин Брайда, и сонному Адидже, и кампанилле собора, и Гарибальди, отупевшему от долгого сидения на коне.
Он был бодр... заряжен удачей.
Когда он вернулся из своей ежедневной прогулки, жена радостно сообщила ему, что Галя будет в Вероне через неделю.

    
          +    +    +    +    +    +