Сказ четвертый

Любовь Стриж
Сказ девкам в науку.

Жил в нашей деревне мужик Николай Акимович по прозванию Немтырь. Оне с женою егодною, Степанидою, приходилися мне крёстным родителям. Было у их на ту пору двенадцать сыновей да две дочери.

Дочки-то уж были выданы, одиннадцать сыновей тож отделяны, токо последний парнишка при отце с матерью оставался, а старши внуки уж в женихах ходили.
Николай Акимович мужик рослый, сильный, да уж больно жалостливый был. И скотину-то резать суседей нанимал. Мимо обиженного бывало не пройдёт, чичас на защиту кинется, Степаниду ни разочку не поколотил. Мужики над им за глаза всё надсмехалися, а бабы за доброту его уж больно жаловали.

Степанида-то не шибко телесна была, да токо ловкая, до работы охочая. За всю жисть и не хварывала. А на то лето чо-то занедужила: снедь в ей никака не держалася. Она, бедна, уж вся осунулася, ноги еле волокала, тоска кака-то на её навалилася. Николай Акимович сам не свой ходил, уж больно за жену-то тревожился. Работу-то читай всю на себя да на парнишку переложил. Бывало в лавке накупит ей всякой всячины, тако-то токо дитям по праздникам покупали, а она на снедь токо глянет, тута её и вывернет. Николай Акимович всё в город к дохтору её ехать уговаривал, а она противилася да его успокаивала: "Ничо, Николушка, оклемаюся. Кажися, ноне полегчало мне." Пужать его не желала, а сама уж на помирало одёжу сготовила.

Вот раз с выгону с удоем ворочалася, токо с крайнею избою поровнялася, тута уж до та ей худо сделалося, и свет-то белый померк. Она на завадинку присела, к стене прислонилася, а на завалинке баушка сидела. Вот баушка у ей и спрашивает: "Поди, нелегко в твое-то лета дитё носить?" А Степаниде и так худо, а тута ещё таку ересть несут, вот она и осерчала: "Ты чо, старая, из ума выжила?! У меня уж на себе второ лето  нету!" А баушка ей: "А с мужиком, поди, всё балуешься?" Степаниде совестно сделалося. А баушка ей сызнова: "Уж я на своём веку столь дитёв приняла, поди, за то на том свете Господь мои ручиньки все златом покроет. Уж бабу-то тяжёлую зараз распознаю. У тяжёлой бабы поступь особая: ровно чашу полну несёт, расплескать опасается. И ты этак ступаешь. Давай-ка в избу, поглядим, котора из нас из ума выжила."
Вот в избу-то она Степаниду ввела, на лавку положила, подол ей задрала, токо брюхо снизу пощупала да и говорит: "У тебя тама уж поболе мужицкого кулака будет. А ты, верно, про тяжесть свою и не ведала?" Степанида давай у баушки прощения просить. А та ей: "Нешто я на бабу тяжёлу сердце держать стану?! Тяжёлым-то бабам всё прощается. Завтрева приходь, травки заварю, полегчает тебе."

Степанида домой воротилася да чичас же Николаю Акимовичу про тяжесть свою и поведала. Николай Акимович на руки её подхватил, ровно малое дитё, почал пестовать да приговаривать: "Эку радость Господь нам послал на старость лет!" А Степаниде и не знамо было - реветь ей аль радоваться. Она мужу и давай свое опасения высказывать: "Вот люди-то скажут: уж и голова у ей седа, и внуки не ноне, так завтрева оженятся, а она всё с мужиком балуется. Уж до та мне светно, Николушка!" А он ей: "Коль люди скажит, ты плюнь да разотри! Чо нам до их?! Ты уж токо себя да дитё сбереги! Теперечи до работы вовсе не касайся!"

Сказал этак-то да и давай с парнишкою напару управляться. А ближе к вечеру лошадь запряг, в Немтырёво к сыновям поехал, оне все в той деревне жили. В Немтырёво-то приехал, сыновей в избе одной собрал, радостью поделился да и повелел: кажный день по череду жён своех присылать на хозяйстве вместо матери работать. Сыновя-то за отца с матерью порадовалися, жён своех покликали да повеление отца им передали. А снохам повеление свёкра не по нраву пришлося, оне и давай роптать тихохонько. А старша сноха и вовсе свой глаз возвысила: "Аль сызнова у нас барщина?! Эка невидаль - баба тяжёлая! У меня своё хозяйство да ребятишки малы! Не пойду!" Тута мужик ейный по столу кулаком вдарил, столешница так и розвалилася да на бабу-то этак и крикнул: "Супротив мужа своего, мокрохвостка! Я тебе рот-то чичас розину! Собирайся, с тятенькою поедешь на цельный месяц! А ежели на мамоньку хошь худо глянешь, жисти не возрадуешься!" Други-то снохи языки тута прикусили, за глаза оне Степаниде уж все косточки перемыли, барыней прозвали, а в глаза шибко ласковы с ей были, мужиков своех опасалися.

А как баушка травку сготовила, Степаниде полегчало малешко. Да токо, всё одно, носила она дитё шибко тяжело. А по весне принесла девчонку махоньку. Баушка, котора Степаниде помогала, на девчонку токо глянула да и сказала: "Нежилица! Окрестить её надобно скореечи." А Николай Акимович ни в каку: "Не дозволю дитё застудить! В церкви-то пар изо рта идёт!"
Уж так он трясся над девчонкою-то! Всё на печке в лукошке её держал. А у ей ручонки, ножонки, ровно плети, висели, и титьку-то сосать силов не было. Так Николай Акимович ложечку махоньку выстругал. Бывало Степанида молока в блюдо нацедит, а он  дитё торчком поставит да молоко-то в ротишко ему с ложечки и заливает.

Вот день за днём проходит, а девчонка-то живёхонька. Уж время крестить подошло, а Николай Акимович токо одно твердит: "Не дам! Погодим до тепла!" Уж батюшка к ему сам приходил, серчал шибко. А Николай Акимович ему: "Не дам! Вот и весь мой сказ!" Так девчонка до тепла без имени и жила. Отец-то её всё Бусинкою звал.
А к теплу-то девчонка одубела, уж титьку стала сосать. Тута её и окрестили, Параскевой нарекли, да токо Николай Акимович всё одно её Бусинкою звал. Родители-то с братцем души в ей не чаяли. Уж такою она пригожею да забавною росла.

А как подросла, красоты невиданной сделалася. Ребятишки у Николая Акимовича со Степанидою все шибко пригожи, а ента на особицу. Красота-то у ей, навроде, как ненашинская: волосья-то чёрны, коса богата, брови вразлёт, губы алы, носик аккуратный, а глаза больши да васильковы. Сама, ровно тростиночка, да не тоща, костью тонкая, така-то для работы не больно пригодна. Токо, по всему было видать, в девках не засидится, парни-то больши на её, девчонку малую, уж заглядывалися.
А уж как песни пела! Голосок-то чистый, так за душу и берёт! Бывало бабы к колодцу покличут её да и давай просить про серу утицу, она уж завсегда уважит. Токо почнёт, а у баб уж слёзы навёртываются.


                Сера утица подле селезня
                На сыру землю легла.
                Своем крылышком егонну голову
                Ко груде своей прижалА.

С ентого места все бабы уж в голос ревели. Да и мужикам та песня шибко по сердцу была. Бабы  её послушают, поревут, с водою воротятся, на мужиков своех глянут, и пущай оне не чета пригожу селезню да хошь стрелою-то не убитые. Вот оне на радости такой и кинутся мужиков своех миловать. А мужикам-то любо!

Все, окромя девок, Панюшкою любовалися. А девки и больши, и малые красоте ейной шибко завидовали. И подружинек-то у ей не было. Бывало девки по грибы аль по ягоды пойдут, а её не позовут. Она через зависть ту лишне лето на малой беседе пробыла. Ране этак было: с одиннадцати до пятнадцати летов девки на одну беседу собиралися. Малою она прозывалася, а с пятнадцати  - на большу. Да, коль и пятнадцать исполнится, сама на большу идти не моги, покудова больши девки не придут да не покличут тебя. С малой беседы девок забирали токо раз в лето по осени. Вот Панюшке уж пятнадцать минуло, большим-то девкам про то знамо было, Да токо оне сговорилися: мол, запамятовали. Опасалися, кабы самы хороши парни к Панюшке не переметнулися. Уж сколь слёз-то она через то пролила! Николай Акимович всё разбираться с девкам рвался, насилу Степанида его охолонула. Не можно было родителям во девичьи дела встревать.

Да всё одно на друго лето кликать Панюшку им пришлося, уж памятью-то было не отговоришься. И ненапрасно девки опасалися: парни-то подле Панюшки, ровно пчёлы у цветка диковинного, вилися. И не токо Ладовски. На беседы-то и из других деревень парни наведывалися, коль деревни дружны были. А коль нет, не смей! А ежели сунутся, така драка пойдёт, и мужики в стороне не останутся. Девки-то в други деревни на беседы не ходили и не ездили, беседы в ихних избах по череду собиралися. С малой беседы хозяевам отлучаться не дозволялося. А коль твоя девка на большу беседу ходит, да ейный черёд подошёл, натот вечер изволь  избу ослободить. А ежели у тебя ребятишки малы аль старики хворы, у суседей избу откупи.

Ить беседы-то не за просто так собиралися! На малой  парнишки да девчонки друг с дружкою обвыкалися да меж собою ладить училися. А на большой парни девок себе приглядывали. Бывало парню девка глянется, он родителям своем на её укажет. Ежели девка из своей деревни, тута уж всё ясно - все навиду. А коль из дальней, мать парня чичас прознавать кинется. И хошь через десяты руки, а всё прознает: и про придано, и про девку, и у ейных родителей незнамо до которого колена всех разберёт. Ежели всё тама ладно, сватов зашлют. Бывало  сватам-то и отказывали, коль не по себе дерево срубить желали. Токо тако-то редко случалося. Уж своего сына родители до этакого позора не доведут, прежде всё сто разов обдумают. А у девки ить никто и не спросит - люб ей парень аль нет! Уж мне-то знамо, каково оно с нелюбым жить!

В Ладове-то больша беседа у баушки одинокой собиралася. Её всем миром кормили да обихаживали. Она и рада была хошь этак людей отблагодарить. Да и чо ей? Всё одно ничо не видит, не слышит, токо на печке почивает.
А как Панюшка на большу беседу перешла, тута  ей от девок и вовсе жисти не стало. На малой при старших не шибко донимали, а тута уж на ей и отыгралися. Плясать-то её парни завсегда на перву пару вызывали. Бывало, покудова она пляшет, девки, которых не вызвали, всю куделю у ей на прялке спутают аль пряжу на своё веретено перемотают. Частушки обидны об ей всё складывали. Вот к примеру:

   А как Панька - Немтыриха
   Красою-то бахвалится.
   А тоща, ровно одёр.
   Того гляди розвалится.

А раз, верно, и вовсе решилися со свету её сжить. Покудова она плясала, оне клюквы надавили да лавку подле ейной прялки и измарали. Да хорошо ещё парень один то углядел да Панюшку упредил, она на друго место и перешла. А ить сама-то бы и не разглядела, подол  бы замарала. При карасиновой лампе небольно лавку-то разглядишь. Сок от клюквы с кровью схож. На чо бы парни-то подумали?! Худу кровь показать великим позором считалося. С одною девкою тако-то раз случилося, так она опосля и удавилася.
Парень тот другим парням про клюкву сказал. Парни во девичьи дела не мешалися, а этако-то девкам с рук не спустили. Шибко на их осерчали да пригрозили: ежели ещё тако творить станете, уйдём от вас на беседу в другу деревню. А коль свое парни девок кинут, чужи и носа не покажут. Девки-то испужалися, уж шибко Панюшку боле не задевали. Токо всё одно, немало ей от их терпеть приходилося.

А на то лето, как Панюшка на большу беседу перешла, по зиме в деревне Пересеки случился пожар. Деревня та за четыре версты от нас была. Тама у Николая Акимовича братец двоюродный Клим Ермолаевич жил. Перва-то изба посерёдке загорелася, а ветер вокурат в сторону избы Клима Ермолаевича дул. Вот огонь туды и пошёл, да половина деревни и выгорела. Хорошо ещё братец ближе к краю жил, оне хошь кой-чо вынесли да скотину выгнали. А те, которы ближе жили, токо сами выскочить поспели.
Николай Акимович, как про то прознал, чичас лошадь запряг да к братцу и поехал. Погорельцев-то свое, деревенски, приютили. Людей в избах набилося, ровно огурцов в шайке. У Клима Ермолаевича тож почитай все детки были отделены аль выданы. При ём да при Палаше токо парень да девка оставалися. Вот Николай Акимович и давай их к себе звать: "Поедем к нам, братец, чо вам тута тесниться да и людей теснить. Изба у нас большая. Сын последний хошь оженён да на моём хозяйстве, пожелал с женою в пристройке жить, а мы втроём ширимся. Ужо я сыновей позову, по весне тебе нову избу поставим, а покудова у нас поживи." Клим Ермолаевич охотно согласился. Вот оне зараз на двух санях пожитки перевезли да и скотину перегнали.

Хошь и были Николай Акимович с Климом Ермолаевичем близким сродственникам да токо прежде-то не шибко роднилися и не гостевалися. Смолоду-то Николая Акимовича все сродственники, окромя сестриц, не жаловали, а которы и вовсе от сродства с им открещивалися. Через то бабы ихни друг дружку не видывали, да и ребятишки-то тож впервые повстречалися. Ладовски парни с Пересекским завсегда враждовали, на беседу их не пущали.
Парню Клима Ермолаевича, Ваньке, на ту пору уж девятнадцать летов минуло. На гармошке он играл, был первым парнем на деревне. Да и сам рослый, пригожий. Сестрица-то егонна, Лушка, на два лета моложе его была. Хошь не така пригожа, да всё ж не последня девка, она больше бойкостью брала.

А как из Пересек Николай Акимович с семьёю братца да с ихней скотиною воротился, Степанида с Панюшкою встречать их вышли. И давай друг дружке кланяться да знакомиться. А Ванька, как на Панюшку глянул, так столбом и встал. А Николай Акимович ему: "Чо, хороша сестрица-то?!" А Панюшка смутилася, в избу кинулася. Мужики давай скотину на двор загонять, лошадей распрягать, а бабы с девкам пожитки в избу таскать да на стол накрывать. Как за стол сели, мужики на снедь накинулися, оголодали за день-то. А Ванька, навроде, как через силу снедал да всё на Панюшку поглядывал. А Панюшке и кусок в горло не лез. Уж больно она смущалася, а ещё боле Лушки опасалася. Ить от девок ничо хорошего не ожидала она.

А как поснедали, Лушка её за руку взяла, подруженькой назвала да повела свой сундук казать. Панюшка тож свой открыла. Тута оне и давай сряды свое показывать, лентам да платкам меняться. Опосля и на беседу обряжаться почали. Лушка брови сажею подмазала, губы накусала, щеки нахлестала — заметно похорошела. А Панюшка-то всё тревожилася - токо бы девки Лушку не обидели! Вот на беседу-то оне пришли, а тама девки уж все в сборе. Им уж знамо было и про Лушку, и про братца ейного. Особливо Ванька их эанимал. Оне об ём уж всё разнюхали. Гармонисты - завсегда в большём почёте. Вот через Ваньку-то девки и Лушку ласково приняли да чичас же своею подруженькою объявили. Девки-то в Ладове уж больно проидошисты были. Оне и смекнули, мол, коль сестрица гармониста в подрушеньках будет, братца ейного проще завлечь станет. Уж и Панюшку пришлося им подруженькой назвать, тож ить сестрица. Девки и давай Лушку про пожар спрашивать да разговор-то, навроде, ненароком на Ваньку переводить. А Лушка тож ушлою была, скумекала: уж не за здорово живёшь её этак-то приняли. Она и давай братца нахваливать. Девки-то слушали да с двери глаз не спущали, Ваньку поджидаючи. А Ванька всё не шёл, Оне уж извелися все.

Явился Ванька посреди беседы с гармошкою. Девки токо на его глянули, тута и ясно им сделалося, не зря сестрица его нахваливала. Он и без гармошки самый видный парень изо всей беседы, а с гармошкою и вовсе цены ему нету. А парням шибко не нраву пришлося, видано ли парень из Пересек на беседу в Ладово явился! Оне бы его с радостью отдубасили. Да за чо дубасить-то? Он, навроде, Ладовский теперечи. Вот оне и решилися погодить. Мол, опосля, поди, найдётся за чо. Да и давай глядеть, подле которой девки он сядет. Ить как было-то! К которой девке парень антерес имеет, подле той и садится. Ежели он девке не по нраву, она на друго место перейдёт.
Ванька-то поклонился, всем здоровья пожелал да и сел подле Панюшки. Уж крамолы в том было не углядеть. Сестрица - родная кровь. На перву пару приглашать не рвался. Токо разок, опять же Панюшку, вызвал. Гармошку на лавку поставил да и не трогал её, покудова сыграть не попросили. Своему-то гармонисту тож отдых был надобен. Вот его и попросили.
А он не токо заиграл, а ещё и запел: "А как по лесу-то да по тёмному..." Голосом своем так у всех по сердцу и прошёлся, ровно бархатом. Ента песня  Панюшке уж больно люба была. Ей и самой не знамо, пошто она её подхватила. Навроде, само по себе вышло. Покудова пела, ни об чём и не думала да и себя-то не помнила. А как песня кончилася, своей смелости испужалася. А парни с девкам не вдруг и очухалися, а как очухалися, давай ещё просить. Вот оне с братцем до ночиньки и пели им. А с беседы их всею гурьбою до избы провожали.

В сени-то ступили, а тама хошь глаз выколи, да братцу с сестрицею сени незнакомы. Панюшка Лушку за руку взяла. А Ванька и давай просить: "Уж дай и мне руку. Коль споткнуся да загрохаю, пробужу всех." Панюшка руку ему и дала, а рука-то егоднна больша да тёплая. Панюшка за руку себя держать ещё ни одному парню не дозволяла. От руки-то Ванькиной по ей по всей уж такой жар пошёл, сердечко заколотилося. И совестно, и сладко ей сделалося.
А в избе почивать и не ложилися, за Ваньку шибко тревожилися. Уж всем вестимо было, Ладовски парни на расправу скоры. А как Ваньку-то живого да невредимого увидали, тута все и почивать отправилися. Сестрицы на Панюшкину постелю улеглися, а Ваньке на лавке постелили. Лушка токо голову к подушке приложила да чичас же и започивала. А у Панюшки и глаза не смыкалися, всё рука-то братца из головы не шла. Уж под утро токо и сморило её.

На другой день мужики лес глядеть собиралися, по утру-то рано поднялися. Степанида и девок рано подняла. Лушку коров доить отправили. а Панюшку на стол подавать отрядили. Панюшка на Ваньку и глаз поднять не смеела, а из рук у ей всё так и валится. Степанида ей: "Да чо с тобою?" А ей и самой не знамо. Ровно чо тянуло её к братцу, и в тож время так скрозь землю и провалилася бы, а сердечко-то всё колотилося.
Мужики с Ванькою поснедали да уехали, тута и покойнее ей сделалося. Сердечко свое скрепила  она да слово себе дала: боле этакого не допущать. Цельный день оне с Лушкою не разлучалися, работу всяку вместе делали да разговоры всё об беседе вели. Беседа Ладовска Лушке уж больно по нраву пришлася, парень тама ей шибко глянулся. Вот она всё вечеру и дожидалася.  Панюшка тож дожидалася, хотелося ей сердечко-то своё на твёрдость испытать.

Мужики вечером поздно подъехали. Уж подруженьки пришли их на беседу звать. Бабы девок давай из избы гнать. Панюшка наперёд всех кинулася, с Ванькою и не встренулася. На беседу Ванька с парням пришёл, видать, его тож в други приняли, да и сел подле Панюшки. Тута сердечко-то её и предало. Она ровно сама не своя сделалася: и веретено не слушалося, и пряжа у ей вся спуталася.
Девки Панюшку на другу лавку увели, давай  пряжу распутывать да просить у ей: "Пересядь от братца на друго место. Чо он подле тебя, ровно привязанный?! Пущай девку-то средь нас выберет!" А как пряжу распутали, Панюшка на той лавке и осталася, вокурат супротив Ваньки. А Ванька глянул на её, гармошку взял да и запел: "Моя любая, красна девица..." И уж такою негою у Панюшки сердечко заполнилося, и ясно ей сделалося -  уж вконец она пропала теперечи. Она и давай Лушку донимать: "Пойдём отсель, Лушинька! Поди, завтрева сызного рано подымут нас." А Лушка ей: "Ты чо?! Старухою станешь, напочиваешься!"
Уж насилу Панюшка конца беседы дождалася. А как расходиться почали, Ванька у ей да у Лушки прялки взял. Парни прялки-то токо своем зазнобам носили. К избе подошли, тута Лушка и давай Ваньке пенять: "Ты чо, братец, думашь, мою прялку, окромя тебя, и несть некому?!" Прялку-то у его выхватила да наперёд всех в избу побегла. Панюшка ей вслед кинулася да в спешке на пустую шайку налетела. Шайка-то упала, Панюшка и замешкалася. Тута Ванька и схватил её, к себе прижал и давай шептать: "Любая моя! Токо глянул на тебя, и жисти не стало без тебя!" Панюшка и рада бы вырваться, да токо силы-то её оставили. Тута Лушка в сени высунуласся да им шёпотом: "Чо уронили-то? Чичас всех пробудите!" Панюшка, ровно без памяти, сделалася, не помнила, как в избу вошла, как почивать легла. И почалося с той ночиньки её счастье горькое.

Мужики с Ванькою с утра до вечеру в лесу пропадали. Уж больно им хотелося избу Климу Ермолаевичу до лета поставить. Николай Акимович всех своех сыновей к ентому делу приставил. Надумали оне сруб по зиме собрать, а по весне разобрать да в Пересеки перевесть, на старый фундамент уж под крышу поставить.

Панюшка с Ванькою токо утром мельком и виделися. Цельный день она себя бранила да совестила, а вечером, токо он войдёт, в избе-то ей ровно солнышко засветит. На беседе он подле её сидел, плясать токо её вызывал, а уж коль песню оне на два голоса заведут, все заслушаются. Девки-то уж сколь ни старалися, да токо ни одну из их Ванька не выделил. Парни сперва думали, на драку Ванька нарваться опасается, вот девок-то и сторонится. А как в други его приняли, непонятно им то сделалося. Вот оне Ваньку и давай спрашивать: "Чо ты от сестрици не отходишь? Аль девки наши не по нраву тебе?!" А Ванька-то не лыком шит, уж знамо ему было, рано аль поздно спросят его про то, ответ уж заране сготовил: "Зазноба у меня в Пересеках осталася. Уезжал, слово ей дал, на других девок не глядеть. Панюшка - сестрица мне. Коль токо с ей сижу да пляшу, слово не рушу." Парни подивилися его верности да пуще прежнего зауважали. А как девки от их про зазнобу-то из Пересек прознали, чичас же Лушке допрос учинили. А та им: "Ничо мне не знамо, не ведомо ни про каку зазнобу!" Да токо не поверили ей, скрытничает, мол.
Теперечи прялку Ванька токо Панюшке носил, а Лушке - парень, который на первой беседе ей глянулся. Как к избе подойдут, Лушка и давай просить: "Уж, погодите меня в сенях, я хошь попрощаюся. Не приведи Господь, тятенька пробудится, а вы без меня воротилися!" Покудова оне прощаются, Ванька с Панюшкою в сенях милуются.

Вот раз Лушка чо-то больно скоро простилася, оне и не приметили, как она дверь отворила, токо и очухалися, от крика ейного: "Вы чо, ума лишилися?!"  Панюшка со всех ног в избу кинулася, а Лушка на братца напустилася: "Ты чо творишь-то, братец?! На сестрицу позарился! Видано ли то! Ужо, я тятеньке скажу!" А Ванька ей: "Ежели тятеньке скажешь, я про тебя то скажу, чо и не было! Он тебя скорёхонько к матушке Манёфе отправит!" Манёфа-то родною сестрицею Климу Ермолаевичу приходилася, она ещё во девичестве в монастырь ушла. Лушку монастырём сызмальства стращали, уж больно озорною она росла.
Лушка, как про матушку Манёфу услыхала, чичас от Ваньки и отступилася. Знамо ей было, братец-то завсегда сухим из воды выйдет, а шишки все на её посыплются. Да и оставлять тако не можно было. Вот она и решилася с Панюшки за двоех спросить. 
Как оне с Ванькою в избу пришли, Панюшка уж почивать легла. Уж не рюмизить же её посредь ночи да при всех! Лушка, как ложилася, в бок ей со всей мочи локтем ткнула да в ухо шёпотом: "Погодь, сестрица, прознаешь ты у меня, почём фунт лиха! Ужо, выберу я времечко!"

А по утру ей тако времечко и предоставилося, послали их бабы стирану одёжу на реку полоскать. Лушка с Панюшкою, как пробудилися, ещё и словечком не обмолвилися. Панюшка всё сторонилася, а Лушну на её уж тако сердце брало, и не выскажешь. Велико у ей желание было, нахлестать сестрицу Ванькиным кальсонам, коды одёжу в плетёнки клали да всё ж сдержалася. А как плетёнки на салазки поставили да за деревню вывезли, тута Лушку и прорвало. Она чичас же Панюшку в сугроб кинула да и давай рюмизить: "Ты где совесть-то свою обронила?! Поди, теперечи и не сыскать её, коль на братца повесилася! Уж и не замо мне, как то прозывается! " А Панюшка-то ей: "Люб он мне, сестрица милая! И противиться у меня нету сил! Заслонил он от меня весь белый свет, стал дороже тятеньки с мамонькою! Знамо мне, он родная кровь! Не благословят, не повенчают нас, да через то он дороже мне во сто крат!" Да и давай Лушке про всё с первого дня сказывать. Как сказ кончила, Лушка призадумалася, а опосля ей: "Ну, ежели токо помилуетеся, то и ничо, поди. Да токо мнится мне, тем дело не кончится! Уж, видала я, чо вы вытворяете! Уж, скореече бы в Пересеки воротиться!"

И стала с той поры Лушка с Панюшки глаз не спущать. Опосля беседы с парнем скорёхонько прощалася да в сени кидалася. Ванька на её шибко серчал: "Тебя чо, дозором к нам приставили?! Чо тебе с парнем-то не стоится?!" А Лушка ему: "Како мне стояние, коль у вас тута до греха недалече! Через вас и я девичьих радостей лишаюся да живу, ровно меж двух огней. Коль про вас тятеньке скажу, худо будет. Не скажу, а вы тута делов наделаете, опять же он и с меня спросит. Тебя бы, братец, надобно к матушке Манёфе-то отправить!" До самой весны Лушка этак-то их и дозорила.

А по весне мужики избу в Пересеках поставили. Николай Акимович и семян, и сена братцу дал. Тот, как прощался, всё благодарил его да вечным должником себя называл. А как сродственники-то уехали, Панюшка места себе не находила. Отец с матерью думали, по сестрице она тоскует да всё её успокаивали. А она их ровно и не слышала.

За работою да за заботам весна с летом минули. А по осени, как со всем управилися, Клим Ермолаевич в гости их к себе позвал на новоселье. В оговореный день оне в Пересеки и приехали, а тама уж народу полна изба. Их чичас же на само почётно место посадили. Гости-то все Панюшкиною красою любовалися, неразлучностью сестриц да братца дивилися. Панюшка с Лушкою да с Ванькою всё вместе держалися. Панюшка так вся и светилася. А как из гостей то уезжать засобиралися, шибко опечалилася. Клим Ермолаевич и давай просить: "Оставь, братец, Панюшку хошь на недельку у нас!" Николай Акимович и согласился. А у Степаниды чо-то неспокойно на душе сделалося. Так бы и не оставила она у их Панюшку да токо при людях не посмела мужу перечить.

За неделю шибко оне стосковалися по Панюшке. А как Николай Акимович её обратно привёз, у Степаниды и сердце оборвалося. Не така кака-то Панюшка! Ходила она, ровно в воду опущена да всё слёзы лила. Отец с матерью уж не на шутку встревожилися да давай у ей спрашивать: "Уж не обидели ли тебя тама чем?! Уж не захворала ли?!" А она токо слёзы льёт да одно твердит: "По сестрице шибко тоскую я." Вот глядела, глядела на её Степанида да Николаю Акимовичу и сказала: "В замуж ей пора. Мнится мне, девичья хандра на её напала. Уж сколь разов отцы парней Ладовских с тобою разговоры об Панюшке заводили?! А ты всё: рано да рано." А он ей: "Верно, Стешинька! Разговоры-то не токо Ладовски вели. Да как разлучится с ей?! Как чужим отдать?! И в девках ить не оставишь! Немало я дум об том передумал. Уж ежели отдавать, то токо за Мишку Емельянова. Хошь в своей деревне будет. И хозяйство у их подстать нашему, и люди оне хороши, уж не обидят её. Как увижу Фрола Ивановича, скажу, пущай по другой осени сватов засылает." На том оне и порешили.

По зиме Степанида решилася Панюшку к мужней жизни приготовить. Сперва об отцовском решении ей объявила да и почала сказывать, чо промеж бабы-то с мужиком бывает. Панюшку в краску кинуло, да и Степаниде тож не шибко приятно говорить было. Токо кто ещё девке про то скажет, окромя матери? Раз девку-то не приготовили, так она в перву ночь со страху едва ума не лишилася. Токо Степанида до бабьей тяжести дошла, токо и поспела сказать: "Коль в срок бабье бремя не пришло, знать тяжёлая ты. Тяжёлы бабы на себе не носят." Тута Панюшка уж такого рёву задала, Степанида-то даж испужалася да разговор до другого разу отложила.

Опосля разговора того цельный день ходила Панюшка, ровно потеряна, а по вечеру давай Николая Акимовича просить: "Свези меня, тятенька, завтрева в Пересеки с Лушинькою повидаться." Николай Акимович ей: "Чо ты, Панюшка! Ить не приглашают нас! Коль уж шибко с сестрицею повидаться желаешь, съезжу да сюды её позову."
На другой день по утру и поехал за Лушкою. Токо Лушка в Ладово ехать не желала, всё противилася да хворою сказывалася. Да Клим Ермолаевич на её прикрикнул, она и поехала. Приехали оне вокурат к обеду. Как отобедали, Николай Акимович со Степанидою из избы ушли. Пущай, мол, девки поговорят. Работа-то завсегда на дворе найдётся. Токо оне за дверь, а Панюшка так к Лушке и кинулася да и ошеломила её: "Тяжёлая я, сестрица милая!" Лушка заревела да на Панюшку накинулася: "Чо натворили-то вы, поганые! Недаром в Пересеках от меня всё хоронилися! Тебе уж всё одно позора не скрыть теперечи, да хошь Ваньку-то не выдавай! Коль выдашь, не сносить ему головы. Об себе уж и думать страшуся." А Панюшка ей: "Не выдам, сестрица милая! Нешто я худа тебе пожелаю аль Ванюшке?! Токо просьба у меня к тебе. Ноне заночуй у нас, а завтрева в Пересеки вертайся да передай Ванюшке: как беседа к ночи разойдётся, пущай он ступает по дороге на Ладово, а я ему навстречу пойду. Уж, повидаемся мы с им на прощание! Не откажи, сестрица милая!" Лушка на её давай кричать: "Чо ты удумала?! По ночам-то волки рыскают! Пошто те Ванька?! Уж, эвон, навидалися!" Уж сколь Лушка ни бранила её, ни уговаривала, да токо Панюшка ревела да на своём стояла.
Николай Акимович со Степанидою в избу воротилися, а девки-то все изрёваны. И спросить ничо не поспели, как Лушка Николая Акимовича принялася просить: "Уж свези меня, дядюшка, обратно! Шибко худо мне! Да и на сестрицу, верно, хворь-то перекинулася." Николай Акимович со Степанидою испужалися. Николай Акимович кинулся лошадь запрягать, а Степанида Панюшку на постелю отправила, Лушку облачила, под руки подхватила да к саням повела.
А как из избы-то выходили, Панюшка вслед им крикнула: "Уж, передай, сестрица милая!" Степанида нимо ушей те слова пропустила, за девок шибко растревожилася. Лушка всю дорогу до Пересек в голос ревела, да трясло её, ровно в лихорадке. В Пересеки-то приехали, а у ей и ноги не идут. Николай Акимович в избу уж на руках её втащил, про хворь сказал да в обратну дорогу пустился. Об Панюшке шибко тревожился.

А Палаша-то уж думала, лихоманка на девок напала. Она и давай Лушку рассолом натирать да молоком с мёдом отпаивать, Лушке скорёхонько и полегчало. А как полегчало, Палаша управляться пошла, а Лушка Ваньку кликнула да обо всём ему и сказала. А Ванька и давай Панюшку во всём винить, мол, пошто честь девичью не берегла, ить не силой я её взял. Лушка за Панюшку вступилася. Долго оне бранилися да токо в одном сошлися: не надобно боле ему с Панюшкою видеться.
А Панюшке, как Лушка уехала, тож  полегчало. Вечером она на беседу было засобиралася, да Степанида не пустила. По утру она пробудилася здорова да весёла. Этакой её отец с матерью довненько не видывали. Весь день она к им всё ластилася, а вечером на беседу пошла. Да токо материнско сердце - вещун! Панюшка ушла, а на Степаниду уж така тревога напала, она себе и места-то не находила. Почивать легли, а к ей и сон не идёт. Вот она лежала да Панюшку всё поджидала. Слыхала, как Панюшка у калитки с парням да девкам прощалася, как калитку на щеколду замкнула, покойно ей сделалося, да тута её и сморило.

Утром, как пробудилася, на Панюшку поглядеть пошла. А Панюшки-то нету, и постеля не тронута. У Степаниды так сердце и оборвалося, она и давай Николаю Акимовичу кричать: "Вставай, Николушка! Панюшка пропала!" Николай Акимович вскочил, ровно встрёпаный, да к Степаниде бросился, а та уж слезам заливается. Николай Акимович ей: "Чо ты, Стешинька, поди, на двор пошла Панюшка." А она ему: "Глянь, постеля-то не смята! Она и не ложилася!" Николай Акимович тулуп накинул, фонарь зажёг, на двор пошёл. Степанида - за им. Весь двор обошли да токо Панюшки не нашла. Оне в заулок вышли, а тама и собак нету, и калитка разомкнута.
Две собаки у их было: Буянко да Брехушка. Брехушка так, забавы ради. А Буянко-то шибко свирепый, уж чужого в заулок не пустит. Его токо на ночь с привязи спущали. Николай Акимович на снег принялся фонарём светить. С вечера порошило, а к ночи утихло, на снегу-то кажный след видать. Вот он светит да Степаниде: "Гляди, Стешинька, эвон Панюшкины следочки к избе пошли, а эвон — в обратну сторону! Пошто она обратно пошла?! А собакам-то сколь натоптано! Верно, оне за калитку выскочили, а Панюшка загонять обратно их почала. Да куды же она делася?!" Он калитку отворил да на улицу, а по улице парням да девкам, которы с беседы шли, всё истоптано. Оне пошли по улице глядеть, тута суседи пробудилися, вышли, давай спрашивать: "Чо случилося?" Степанида им: "Панюшка пропала! Слыхала я, как у калитки она с парням да девкам прощалася, как калитку замыкала да токо, верно, в избу-то и не захаживала." Суседи свою девку подняли да допрос ей учинили. А она им: "С беседы вместе шли, у калитки ихней простилися. Своем глазам я видела, как в избу она вошла."

Покудова Степанида с суседям девку допрашивали, Николай Акимович у младшего сына в пристройке побывал, да токо тама ему тож ничо об Панюшке не сказали. Сын с им вышел, а сноха с дитём осталася. Степанида со снохою не шибко ладили. Сноха-то с ленцой была да дитёв всё скидывала, токо одного парнишку и выносила. А коды Николай Акимович с сыном подошли, подле Степаниды уж половина деревни собралася. Мужики багром в колодце шарили, а бабы со Степанидою в рёв пустилися.
А тута баушка из крайней избы к им подошла да и говорит: "Слыхала я, девка пропала. Не знамо, уж касательно то к пропаже аль нет, да, верно, сказать надобно. С вечеру ногам я шибко маялася. Так можжило их, лежать-то мочиньки не было. Вот у окошка и сидела я. В ночи с беседы прошли, а опосля собаки на нашем конце лаять принялися. Вот тута нимо окошка оно и пробегло! Глаза у меня худо видят, боюся соврать! Токо было-то оно о двух ногах, а на голове грива, ровно у лошади, развевалася. Так за деревню по дороге и побегло." Степанида ей: "Да кто ж то был? Не девка ли?" А баушка: "Не девка! А было-то оно, не знамо кто!" Люди в изумление пришли, дивиться почали. Постояли, посудачили да и разошлися, дела ить не ждут.

Николай Акимович тож Степаниду восвояси повёл. Она уж до та изревелася, и глаз не видать. Как в избу вошли, Степанида Николаю Акимовичу и говорит: "В Пересеки нам ехать надобно. Мнится мне, неспроста девки в одночасье захворали. Чо-то тута не так! Коды с Лушкою из избы выходили, Панюшка чо-то крикнула ей вслед. Об чём-то просила её. Прознать бы, об чём!" А Николай Акимович: "А вот мы у ей и спросим!" Сыну со снохою наказал по хозяйству управляться, а сам лошадь запряг, да со Степанидою оне в Пересеки и поехали.
За деревню выехали, а тама волчьим следам весь снег взрыт. Видать, стая ночью подле самой деревни тёрлася, да стая-то немалая! У Степаниды так сердце и захолонулося. А к лесу, как подъехали, глядят, подле дороги кроваво месиво. Лошадь остановилася, храпеть давай. Степанида зараз чувств лишилася. А Николай Акимович из саней выскочил, лошадь под уздцы взял, от того места отвёл, вожжи к кусту примотал да назад побёг, давай тама всё осматривать. А тама вкруг кровь, клочья шерсти, да кой-где кости валяются. Шерсть, по масти, Буянкина да Брехушкина, и кости нечеловечески. А подале дохлый волк валяется. Верно, Буянко покусал его, он со стаею убечь не смог да и издох. Николай Акимович к саням воротился, Степаниде личину снегом принялся тереть. А как чувства к ей воротилися, принялся успокаивать: "Стешинька, то не Панюшку задрали! Нету тама ни ейной косточки, ни одёжи клочка! Ежели б её, хошь чо бы да осталося." Лошадь отвязывает, а у самого руки трясутся.

Мужикам в горе завсегда тяжельше. Баба поревёт да с людям своем горем поделится, полегчает ей. Бабьи-то слёзы душу обмывают, а мужик горе завсегда в себе носят.
Как в Пересеках к избе Клима Ермолаевича подъехали, Николай Акимович и дожидаться не стал, покудова их встренут, так без приглашения в избу и побёг. Степанида тож за им пошла. Хозяева токо на их глянули, и ясно им сделалося - како-то худо случилося. Николай Акимович и на образа не перекрестился, и здоровья не пожелал, а сходу к Лушке: "Панюшка пропала! Сказывай, чо знаешь! Об чём она просила тебя?!" Лушка  давай отнекиваться, да по всему видать было, чо-то знамо ей. Тута Клим Ермолаевич за её принялся: "Коль сказывать не желаешь, собирайся, чичас к матушке Манёфе тебя повезу!"

Как Лушка про матушку Манёфу услыхала, чичас им всё и выложила, чо самой знамо было, и об чём Панюшка ей сказала. Родители-то, и те, и други, стояли, ровно громом поражённые. Оне этакого и в мыслях не держали. Клим Ермолаевич прежде всех в себя пришёл да Ваньке-то и крикнул: "Подь сюды, пащенок, я тебя чичас своем рукам задавлю!" Ванька из-за печки  покорно вышел. Клим Ермолаевич к ему было кинулся, да тока Николай Акимович Ваньку собою заслонил, да братцу: "Не тронь его! Коль люб он Панюшке, не дозволю я и волосу с головы егодной упасть! Уж немало она выстрадала! Не дозволю, через смерть Ванькину страданиев ей прибавить! А коль кому скажете про то, чо промеж его да Панюшки вышло, на себя пеняйте! И знай, братец, дорога в Ладово вам теперечи заказана!" Сказал этак-то, Степаниду за руку схватил да и из избы вон.

На обратной дороге всё Сепениду успокаивал, просил да наказывал: "Вот приедем мы, а Панюшка, поди, уж сыскалася. Ты, Стешинька, не попрекай её! Худого слова сказать не моги! Ласково поговори с ей. Я мешаться не стану, кабы не застыдилася меня! Скажи ей, уж сыщу я парня, который позор ейный прикроет. Про Мишку-то Емельяного уж думать нечо. Хорошо ещё, отцу егодному не поспел ничо сказать. Да эвон, в Лаптеве у вдовы парень больно хороший! Оне безлошадные, живут бедно. А я в придано за Панюшкою и жеребчика, и тёлку дам, подняться из бедности им помогу! Ужо, сговорюся с им. А ежели Панюшка не пожелает идти за его, ничо, дитё вырастим. Уж в глаза-то её судить люди не осмелятся! Да и за глаза поостерегутся, поди. Токо бы она объявилася!"

В Ладово приехали, а Панюшки нету. Степанида и вовсе духом пала. Николай Акимович на младшего сына да на сноху её оставил, сам на лыжи встал да в Немтырёво к другим сыновьям отправился. Вот оне, все на лыжах, и пошли по следу волчьей стаи. Да токо ничо не сыскали. На друго утро на три партии разбилися да в разны стороны поехали. Да этак-то ещё два дня, токо от Панюшки ничо не попалося им. Девка-то ровно в воду канула.

Со Степанидою мы в большом доверии были, завсегда всем делилися. И тута она мне доверилася да тайно от Николая Акимовича в Пересеки меня отправила, у Лушки ещё раз всё выспросить. Надеялася, а ну как Лушка со стаху об чём-то запамятовала. Как провожала меня, всё наказывала: "Уж ты, Катинька, выспроси её до самого малого! А ну, как малое-то и укажет на то, через чо и сыщем мы Панюшку!"
В Пересеках тож шибко горевали да печалилися. Меня хорошо приняли, Клим Ермолаевич приказал Лушке мне всё, ровно на духу, сказать. Лушка уж во всю старалася, про всё поведала, и про большо, и про малое. Да токо указки-то в том не нашлося.

На пятый день, как Панюшка пропала, уж и у Николая Акимовича руки опустилися. Искать даж не поехал, да и искать-то было негде: всё уж вокрест исшарили.
А тута весточка и появилася! К бабам у колодца мужик не наш на лошади подъехал да и спрашивает: "У кого тута девка пропала?" Оне ему избу указали да и сами за им пустилися. Бегут, наперебой его расспрашивают. Степанида их в окошко увидала да Николаю Акимовичу: "Николушка! Нешто Панюшка нашлася!" Николай Акимович на улицу кинулся, а бабы ему: "Панюшка нашлася!" Николай Акимович мужику: "Живая?!" А тот ему: "Навроде." Тута и Степанида с сыном выскочили. А бабы-то и им: "Панюшка нашлася! Живая!" Николай Акимович сыну велел лошадь принять, а мужика - в избу скореечи.
В избе тулуп у его принял да и давай тормошить: "Не томи, мил человек, сказывай!" Мужик на образа перекрестился, на лавку сел да Николаю Акимовичу: "Ты погодь радоваться! Могёт быть, не твоя она. Да и не всё ладно с ей! Сам я из Гнутова, верст пять до вас, поди, будет. Как она така-то к нам забралася?!" А Николай Акимович ему: "Да ты сказывай! Сказывай!" Мужика Фомою звали, а величали Петровичем. Вот Фома Петрович и принялся сказывать.

Вокурат на ту ночь, как Панюшка пропала, пробудили его собаки, уж так рвать принялися, Фома Петрович сына поднял да ему: "Нешто волки?!" Волки-то у их уж и в деревню захаживали. Вот оне с сыном фонарь зажгли по вилам прихватили да в заулок, а собаки у калитки рвут. Оне калитку отворили, собаки наперёд их на улицу выскочили да по другу сторону забора чо-то нюхать принялися. Фома Петрович с сыном глядят, тама чо-то лежит. Сын фонарём посветил, а тама девка красы невиданной. Простоволосая, волосья у ей чёрны по снегу размётаны. Да девка-то, навроде, как неживая. Сын фонарь с вилам Фоме Петровичу сунул, на руки её подхватил да в избу втащил, на лавку положил. А в избе-то уж все пробудилися, к девке кинулися, давай её осматривать. А у ей руки без вязанок да все в крови, и подол кровью запятнан. А тута девка глаза и открыла, а оне у ей васильковые. Баба Фомы  Петровича давай спрашивать: "Кто ж тако-то сотворил с тобою, милая?!" А девка ей: "Волк то сотворил. Тяжёлая я." Баба пытать давай: "Чо за волк?!" А девка сызнова: "Волк то сотворил. Тяжёлая я."

Уж  об чём токо у ей не спрашивали, а у ей на всё один ответ: "Волк то сотворил. Тяжёлая я." Баба Фому Петровича с сыном за печку отправила, девку разоблачила, а на ей ни царапинки. Выходит, кровь-то не ейная. Девку в тулуп закутали, до утра на лавке оставили. А утром при свете глянули на её, так всех жуть и взяла. Как её положили, так и лежит, верно, и не шелохнулася. Глазам глядит, да глаза-то, ровно незрячие. Баба было с допросом к ей, а девка, навроде, и не слышит её, ничо не отвечает. Баба в свою одёжу облачать её было принялася, а она, ровно упокойница, не застывша токо. Баба девок своех давай в помощь звать, а им и подойти-то боязно. Уж сколь не звала, оне ни в каку. Пришлося Фоме Петровичу ей помогать. Девку облачили, сажать принялися, а она не сидит, валится, подушек уж ей под руки насовали. Баба волосья ей прибрала да кашею с ложки принялася кормить. Кашу ей в рот сунет, девка-то глотнёт. Накормили её, напоили да обратно на лавку положили. Да этак-то по сей день она и не шевелится, снедь сунешь - сглотнёт, по нужде под себя ходит. Чо с ей делать, и не знамо им. На улицу кинуть не можно, а у себя держать уж силов нету. А вчерася до их весть дошла,  мол, в Ладове девка пропала. Вот Фома Петрович ноне с утра в Ладово и отправился. А дорога шибко худая, местам и вовсе новь. Ехал он да сумлевался всё, уж не из Ладова, поди, девка-то.

Как Фома Петрович сказ кончил, Николай Акимович сперва, ровно неживой сидел. Да бабы со Степанидою рёв подняли, он и очухался. Он, сказ слушая, и не приметил, коды баб-то полна изба набралася. Николай Акимович их гнать давай: "Ступайте отседова! Не до вас нам!" Бабы ушли, а он Фоме Петровичу: "Не сумлевайся, наша девка. Панюшка то! Чем мне благодарить тебя, Фома Петрович, за доброту твою?!" А тот ему: "Ничо мне не надобно, забери токо её!"

Николай Акимович так бы чичас в Гнутово за Панюшкою и кинулся да токо скрыл нетерпение-то. По всему видать было, притомился Фома Петрович. Дорога видать, и верно, шибко худа была, коль с утра выехал, а в Ладово токо к обеду приехал. Вот Николай Акимович и не стал его торопить. Сноху кликнул, приказал ей Фому Петровича накормить, напоить, а сыну - лошади егонной торбу овса навесить. Сам подле Степаниды сел, принялся её успокаивать: "Ничо, Стешинька, жива ить Панюшка-то! Ужо привезу, выходим мы её!" А Степанида уж до та изревелася, и голос-то у ей пропал. Этак  оне и сидели да дожидалися, покудова Фома Петрович сам желания ехать не изъявил. Как из избы выходили, Степанида ему шаль с кистям для бабы егонной сунула. Шаль-то уж больно хороша! Степанида ту шаль токо по большим праздникам из сундука доставала. Мужики уехали, а она к окошку села, Николая Акимовича с Панюшкою поджидать.

На то время бабы весть об Панюшке уж по всей деревне разнесли. В кажной избе токо об том и говорили. А тута ещё Иваниха новостей добавила. Принялася по деревне бегать да, ровно сорока, трещать: "Девку-то Немтыря оборотень утащил да снасильничал! Я его своем глазам видела! На ту ночь, как девка пропала, он по деревне шастал да в окошки всё заглядывал. Голова у его волчья токо с гривою, тулово мужицко. Ко мне в окошко глянул, обмерла я вся, токо утром и очухалася!"
Не было  окрест бабы брехливее Иванихи. Уж тако бывало наворотит! Люди-то её и не слушали, а тута бабы ей зараз поверили. Да и мужики, по всему видать было, тож слова ейные на веру приняли, хошь и надсмехалися над ей: "А мы-то всё гадали, чо оборотень убёг?! А енто он тебя в окошко увидал!" Да и как тута людям не поверить, коль и  баушке чо-то с гривою примерещилося, да и Панюшка во всём волка винила!

Николай Акимович воротился с Панюшкою уж под вечер. У избы-то ихней вся деревня собралася, да токо Николай Акимович никому не дозволил на Панюшку поглядеть и в избу не пустил. Как в заулок заехал, чичас же сыну приказал ворота с калиткою замкнуть.
Фома Петрович об Панюшке-то чистую правду сказал. Николай Акимович со Степанидою на хорошо и не надеялися, токо верно говорят: услыхать да увидать - шибко разнятся. Горе ихнее было безмерно, да токо об себе оне и не думали, все помыслы, все чаяния токо об Панюшке. Хозяйство на сына со снохою переложила, а сами от Панюшки не отходили. Степанида всё на Матерь Божью, бабью заступницу, уповала да здоровья Панюшке у Ей просила.

А деревня ульем гудела. Все, от мала до велика, гадали: откуды оборотень взялся, да кто ж в его перекидывается. Свое-то и мужики, и парни завсегда навиду. И в ближних деревнях все при семьях да при родителях. Разговоров-то было много, а толку от их мало. Уж сколь не говорили, так ни до чо и не договорилися. Токо страху нагнали. Тута ещё одно не отошло, а через два дня уж друго привалило! Из Марьина мужик от сродственников воротился, посередь деревни лошадь остановил да и давай во всю глотку орать: "В Марьине оборотень объявился! Девку средь бела дня утащил!" Вся деревня чичас же вкруг его собралася. Люди наперебой принялися спрашивать, а он и давай сказывать: "Девка та шибко пригожа,  живёт  при матери. Мать в тяжести была, коды отец-то девкин утоп. Вот понесла она вчерася по утру на двор курицам зерна да и пропала. Мать-то ейна едва ума не лишилася. А ноне по утру, я сам видал, она в деревню вошла. Одёжа на ей порвана, подол в крови, идёт из стороны в сторону качается да токо одно твердит, мол, волк то сотворил, тяжёлая я. Токо я её увидал, чичас же в сани да в Ладово, у самого три девки. А ежели и с им чо сотворилося. Терпеть то мужики боле не можно! Делать чо-то надобно!" А мужики ему: "Вот ты и скажи, чо делать-то! На слове - все умом богаты! А как оборотня распознать, не знамо!" А тута Иваниха сунулася: "Нечо тута и распознавать! Мельник то! Бобылём живёт! На мельнице у его завсегда черти околачиваются! Он!" Мужики и давай глотки рвать: "Верно! Как хошь мы из виду-то его упустили?! Ну, теперечи уж держися! Враз порешим!" Да и давай у Иванихи частокол розбирать. Которы первы колья выдрали, уж в сторону мельницы кинулися, а тута один из их остановился да крикнул: "Погодьте! Не мельник то! Мельник у братца своего в Храмове уж который день хворый лежит!" Мужики воротилися, колья кучею покидали, а Иваниха давай требовать, мол, забор-то собирайте. А оне ей: "Нечо было на мельника напраслину возводить! Вот теперечи своем языком его и собирай!" Сказали этак-то да сызнова думать принялися. Вот думали оне, думали да и надумали - облаву на волков устроить. Волков-то бить, не траву косить, тута и жизни лишиться недолго. Вот бабы  и принялися их отговаривать: "Не могёт оборотень средь волков быть! У его токо голова волчья, а тулово мужицко! Волки-то этакого за своего не примут!" А Иваниха тута как тута: "Так, верно, он тоды токо на половину перекинулся! Ить с мужицким туловом сподручнее  девок насильничать! А дням-то, поди, волком в стае бегат!" Бабы Иваниху гнать давай: "Ступай отсель! Евон, биздуном своем старым командовай! Его к волкам отправляй!" Иваниха бабам тож отвечать принялася, а оне колья из кучи похватали да в избу её и загнали. Как бабы Иваниху прогнали, тута и расходиться все почали. Мужики-то которы в други деревни поехали об облаве сговариваться, которы дубины готовить отправилися.
На другой день, по утру, четыре деревни да село на волков облавою пошли. Мужики-то с вилам да дубинам, с колотушкам да рожкам. Бабы, ровно на войну, их с рёвом за деревню провожали. Волков-то побили немеряно, да токо оборотня средь их не оказалося.

Да и отколь ему было взяться? Уж мне-то знамо было,  Панюшкиного оборотня Ванькою кликали, да и у Марьиновского тож, поди, имечко имелося. Тута и гадать нечо, девка из Марьина свой позор оборотнем прикрыть решилася. А Панюшку, верно, волки испужали, да и тяжести своей она шибко страшилася, вот в голове у ей всё енто и спуталося. Токо неясно, чо волки-то собак задрали, а её не тронули, да и как она в Гнутове оказалася? Да токо у ей-то не спросишь было. Ей, голубушке, и вовсе худо сделалося, уж и снедь-то не принималася.

Николай Акимич на Панюшку деревенским не дозволял глядеть. Калитку-то оне завсегда замкнутою держали, в избу к им токо свое вхожи были. А на десятый день как Панюшка сыскалася, в калитку по утру стучать почали. Николай Акимович вышел, а тама баушка-суседка стоит. Баушка ента шибко немощна была, уж и из избы-то не выхаживала. И незнамо, как она токо до калитки добрела? Стоит она на клюку опирается, задохлась вся. Как таку-то не впустить? Вот Николай Акимыч под руки ее подхватил да в избу ввел. А баушка на Панюшку глянула и говорит: "Телеса у ей с душою борются. Душа-то в этаких телесах жить не желает, на волю рвется. А телеса ее не пущают. Соборовать надобно девку! Как соборуете, в ей все к согласию придет. А уж како то согласие будет, одном Богу вестимо."

Николай Акимыч со Степанидою баушки послушалися, на другой день батюшка Панюшку и соборовал. А на третий день, опосля соборования, она и очухалася. Да очухалася-то в своем уме. Сперва была шибко слабая и с постели-то не подымалася, а опосля ничо, уж по избе ходить стала. Токо об том, чо да как с ею случилося, начисто запамятовала. Уж сколь Степанида не пытала ее, все без толку. Ровно память-то об том отшибло ей.

А по весне принесла ране сроков неживого парнишечку. Николай Акимыч поохоронил его за оградою, не пустил батюшка дитя оборотня на погост да еще приказал могилку-то евону с землею сровнять. Николай Акимыч не противился, всё сделал, как было велено. Ить похоронить-то парнишечку по-людски выходило токо через Панюшкин позор.
К осени Панюшка вконец оклемалася, да токо жисть-то у ей пошла незавидная. Прожила она ее не девкою, не вдовою, не мужнею женою. Самы захудалы вдовцы опосля оборотня ею побрезговали.

Не судите Панюшку, люди добрые! Уж за свой грех она сполна расплатилась! Ить не ради суда я свой сказ-то вела, а девкам в науку. Берегите, девки, девичью честь! А коль не сбережете, опосля досыта нахлебаетеся шилом патоки.