А я по лугу

Алла Нечаева
Тане первая учительница не понравилась. Сначала она не поняла ничего и смотрела изо всех сил, стараясь попасться на глаза молоденькой красивой учительнице, наклонявшейся к облепившим её детям, принимая из их рук нарядные букеты. Когда она брала цветы, то целовала в щёку девочку или мальчика, и Тане отчаянно захотелось, чтобы и её поцеловала такая чужая, уверенная и добрая тётя, её будущая учительница. И она потянула маму за руку, желая немедленного освобождения от мамы и всеми силами рвущаяся к желанной учительнице. Но мама, до того стоявшая словно в столбняке, вдруг рванулась с силой, лицо её стало встревоженным, и она быстро потащила Таню прочь, в другую толпу.
Теперь они стояли возле другой такой же большой толпы, с такими же ребятами, сплошь в цветах, только цветы предназначались женщине старой, строгой и почему-то неприятной, с суровым неподвижным лицом и медленными движениями. Она и цветы брала, не наклоняя головы, словно на затылке была подпорка.
— Это Марь Фёдоровна, твоя учительница,— шепнула, наклонясь, мама, стараясь сдержаться и самой походить на неё. Но у мамы плохо получалось.
В тот же миг учиться Тане расхотелось. Она и в класс входила, боясь оторваться от маминой руки, ей казалось, что вот сейчас, сию минуту её за что-то накажут. Класс был большой, парт не хватило, и сели кое-где по трое.
Мария Фёдоровна действительно оказалась строгой. Таню она не любила. Она, наверно, никого не любила. Таня остро чувствовала эту нелюбовь, и ей хотелось куда-нибудь схорониться от колючих, усталых глаз. Но прятаться было не за кого. Марь Фёдоровна была так устроена, что видела всех насквозь. Дома мама сказала про неё отцу: «Как хорошо, что Таньку устроили к ней. Уж она приструнит всех. Ты знаешь, как она смотрит? Насквозь видит». Этого «насквозь» Таня и боялась больше всего. Ей стало казаться, что Марь Фёдоровна увидит, как она о ней плохо думает. И Таня старалась делать улыбчивое лицо, когда голова Марь Фёдоровны начинала медленно поворачиваться к Тане.
Не только Таня, все сорок первоклашек боялись её, сидели так, как показала им в первый день: спина прямая, руки, согнутые в локтях,— одна на другой, на парте. Таня в первые дни еле выдерживала и только и думала, как бы не потерять эти непослушные руки. Однажды зачесалось ухо, и она, не смея шевельнуть рукой, к концу урока заплакала. И никто не баловался, все так смотрели преданно и так слушали внимательно, будто она не задачки, сказки сказывала. Но Таня догадывалась, что все, как и она, только вид делают. А когда стали вызывать к доске и ставить отметки, это подтвердилось — сказки те многие не понимали. И Марь Фёдоровна, осердясь, стала ставить красными чернилами жирные двойки, ужасно большие, так что они затмевали все остальное. Тане они снились по ночам — чужие двойки в своей тетради.
После первого полугодия выяснилось, что она лучшая в классе. Это сказала после классного собрания мама. Она пришла такая счастливая, словно достала что-то по дешёвке. И Таня слушала о себе. Мама спохватывалась— педагогично ли? — но вступался отец, говорил: пусть знает себя. Не сдержавшись, любуясь дочерью, добавлял: «Вся в меня, коза!» Но школу Таня все равно не любила. Ей там было неинтересно.
Теперь к Тане стали сажать слабых учеников, которые к тому же хулиганили и первые перестали бояться Марь Фёдоровну. Вначале Марь Фёдоровна отправляла их с родителями к врачам — ту ли школу они посещают? Оказывалось — ту. Тогда она пыталась поделиться ими с коллегой из соседнего класса — там стояли лишние парты, но красивая учительница сказала: «У меня и так одни идиоты»,— и тогда их стали сажать к Тане на перевоспитание. Таким образом, у неё скоро стало много друзей, и в школу она уже ходила с радостью. Исправительный срок установили хулиганам — месяц. Но месяцев оказалось меньше, чем фактических лиц, и тогда двоечники стали сами распределять их. Даже на следующий год. Они не спешили исправляться. Таня действовала на них умиротворяюще. Сама она сидела тихо, плохо вникая в смысл слышанного,— она все это давно знала, и в её воображении все было намного интересней. Таня, мгновенно уловив, о чем пойдёт речь, уносилась прочь, воспаряя отдельно от коллективной мысли. Марь Фёдоровна пыталась застать её на месте преступления, но всегда терпела провал: Таня отвечала по-своему, но верно, и здравый смысл Марь Фёдоровны побеждал — Таня награждалась суровым одобрительным кивком. Трудный сосед, проникаясь Таниным отсутствием, тоже свободно покидал данное место, напрочь от заданной темы — она его никак не вдохновляла, и изумлялся Таниным ответам. Желая хоть как-то приблизиться к удивительной соседке, усиленно ёрзал в направлении к ней, вплотную придвигая к холодной голубой стене. Таня была девочкой доброй, на контрольных, чтобы не доставлять лишние волнения соседу, сначала решала его вариант. Тот старательно списывал, покрывшись испариной,— для него и это был труд. Своё Таня решала ещё быстрее, она не боялась, что обидит себя.
К весне все наконец почувствовали, что они ученики и что скоро каникулы. Стали намечаться симпатии, и Таня каждое утро находила в парте самодельный конверт с вложенной открыткой: «Дорогой Тане от подруги Лели. На память»,— было написано кривыми буквами хорошистки. Таня находила глазами Лелю и улыбалась ей, потом они переглядывались ещё разок до звонка и в перерыв, на том их дружба кончалась. Они считали, что впереди ещё есть время — целых десять лет. Как оказалось, надежда милостива не ко всем.
Уже откапало с крыш, на окнах сыто нежились пузатые голуби, и стена, пригретая солнцем, не обжигала холодом, а Таня так и не полюбила учительницу Наоборот, ненависть к ней росла с каждым днём, к её постоянной причёске и чёрному платью в назойливый горох, постоянно строгому лицу — казалось, она не умела улыбаться, всегда плохому настроению, даже когда за окном такое радостное солнце и скорое лето. Тане думалось, что Марь Фёдоровна не как все, не живая даже, иначе почему не меняется? И Таня стала бояться за свои глаза, теперь она знала, что не просвечивает, но поняла, что у неё, как и у всех, говорящие глаза, и Марь Фёдоровна все прочтёт в них. И хотя учительница не полюбилась, год для Тани не прошёл даром.
Теперь она умела свистеть, заложив в рот четыре немытых пальца. «Так смачнее,— учил сосед по кличке Ганой,— ты их никогда не мой, как я»,— и протягивал свои, с чёрными ногтями, от которых Тане сначала было не по себе. От её разбойничьего свиста ещё долго стоял звон в ушах, и она, замолчав, остановившись, слушала его стихающий напев. Ловко сплёвывать сквозь сжатые зубы, голова в этом случае наклонялась вперёд, словно её мутило, а руки подпирали в рёбрах узкие бока, ещё она ловко двигала ушами, она решила, что из её новых познаний это самое безобидное, и продемонстрировала перед мамой. Но она ошиблась... И самое главное — она со своими друзьями ездила на троллейбусе, сзади него, ловко зацепившись за высокую лесенку, ведущую на крышу. Она держалась, прижавшись лбом к холодному металлу,— было страшно и до отчаянья весело. Теперь она проезжала так целых две остановки. Но эта вдруг открывшаяся в ней необузданность, растревоженная новыми друзьями, ни в коем разе не изменила её отношения к учительнице.
Предстояли первомайские утренники. В тот день Марь Фёдоровна объявила, что их классу придётся выступать. «Всем,— сказала она.— Я уже решила, что мы покажем. Сейчас останемся на репетицию. Разучим танец «А я по лугу». Пока выучим слова. Устно».
Она велела всем выйти из-за парт и встать в свободное пространство возле доски, образуя полукруг В центре его, словно вершина, стягивающая на себя невидимые лучи, встала она. Не обращая внимания на шум и ропот, молчала, будто вспоминала что-то. Лицо ее сделалось непривычно растерянным. Оно вдруг порозовело, разгладились частые морщины на примятых щеках, испарина схватила высокий квадратный лоб, но она справилась с собой.
— Дети! Повторяйте за мной слова песни. А кто будет баловаться,— брови её знакомо сдвинулись и лицо стало привычным,— тому ставлю два в журнал, за поведение.
И стало тихо. Марь Фёдоровна сказала слова первого куплета. Их повторили хором вразнобой. Закрепили — раз, и ещё. Успех поразил её, и она, пригасив поднятой рукой лёгкий шумок между хоровым речитативом, продолжала: «Теперь я станцую. Вы посмотрите и сделайте так же».
Таня, как и другие, ждала танца с чувством неловкости за неё и любопытством. В воцарившейся тишине Марь Фёдоровна, вдруг неуклюже подбоченясь, повернулась к ним боком и стала похожа на перетянутую красной праздничной лентой большую тумбочку, что стояла в коридоре, с цветами под портретом Гайдара. Подумав и постояв чуть-чуть, Марь Фёдоровна вынула из-за длинного рукава маленький кружевной платочек и, прежде чем взмахнуть им, провела по лбу, видимо вспоминая, и, промокнув лоб и виски с жёлто-голубой жилкой, отвела руку в сторону. Теперь рука висела, как перебитая плеть, а платочек уныло опустил ажурные кружева, будто готовился кому-то защемить для известных целей нос. Последний, молчаливый, почти прощальный взмах рукой, когда и платок, и руки, и вся её фигура словно выдохнули— о-ох! — и она трудно, качаясь, вот-вот завалится на бок, раскатисто зашаркала вдоль круга, усталым дыханием выдавливая звуки, смахивающие на стон: так, видимо, рыдали бурлаки, тягая непосильную ношу:
— А я по лу-гу, а я по лу-гу, я по лугу гуля-ла...
Все это: старческое, неуверенное, так не похожее на неё шарканье, старательно выпеваемые звуки, похожие на вопли, сухо шелестящие, как последние на ветру листья, слова — все это произвело впечатление ошеломляющее и заставило невольно прижаться её питомцев друг к другу и застыть с разинутыми ртами.
По мере того как она передвигалась, неся такое обременительное теперь тело, движения её становились увереннее. Это была уже не та уверенность, что отличала её от других учителей. Это было желание как можно полнее приблизиться к набирающей силу в ней самой забытой музыке. Голос её из придавленных рыданий протянулся в ровный, плавный шёпот — он сел от волнения. Теперь она произносила слова чуть слышно, чего никогда не делала раньше, слова обретали непонятную над всеми власть, и, повинуясь чему-то внутреннему, что и её выталкивало на танец, все вдруг разом задвигались, невольно подражая ей, и медленно, мелко, как и она, перебирая ногами, пошли по кругу.
В центре его шла она. Румянец вольно и уверенно выдавливался изнутри её большого, крутого тела, волнение и жар растопили скованную всегда фигуру, сделали её живой и понятной. Теперь это была просто старая женщина, когда-то любившая плясать и петь и делавшая это с задором. С каждым новым шагом и словом она преображалась, снимая придуманные ей для каких-то надобностей одежды. Голос её, тихий, такой тихий, о котором они и не подозревали, слетал прямо им в души, и они, не думая, а оттого, что пелось, складно вторили: «Я с ко-ма-ри-ком, я с ко-ма-ри-ком, с ко-ма-ри-ком пля- са-ла...»
Куплетов у песни оказалось много, и все разохотились и пели старательно и с чувством. Таня пела вместе со всеми и сама по себе, заражённая мелодией и неясными певучими словами, а главное, поддаваясь самому настрою этого импровизированного спектакля, душой которого стала Марь Фёдоровна.