Верю, помню, люблю...

София Федина
Когда столько прожито,  когда  за плечами целое столетие, как ответить на вопрос,  какой день твоей жизни оставил самые глубокие воспоминания? И все же на  вопрос моего сына,  я, практически не раздумывая, назвала первый  свой день на свободе. Когда со справкой об освобождении, с узелком и маленьким чемоданчиком вошла в тамбур вагона поезда Воркута-Асбест. Впереди путь через всю страну, впереди  неизвестность. И только вопросы: кто встретит, как встретят…?
Как же сложно сделать этот первый шаг из узкого тамбура в вагон, где слышна совсем другая речь, где о чем-то  спорят и над чем-то шутят другие люди. Именно  другие, потому что   непривычна пестрота их одежды,   нет  обреченности в их взглядах,   угрюмости лиц - отпечатка тюремного барака,  из которого ты вышла несколько часов назад. И ты ловишь себя на мысли, что эти люди даже не думают о том, что они просто свободны. И только ты понимаешь,  какая пропасть лежит между вами. Что такое десять лет тюрьмы, лагерей, жизни в которой одно лишнее движение - и за спиной  прозвучит окрик  конвоира. Как трудно сделать  первый шаг в этот вагон, в эту свободную жизнь.
И как десять лет назад, только очень далеко от Воркуты, я услышала практически те же слова:
            - Ну чего ты стоишь? Проходи, места хватит.
               
   
В августе 1937 года  Томск на исходе лета изнывал от жары. Дощатый настил тротуаров коробило яркое солнце. После  тихой провинциальной  Анжерки  многолюдные  улицы  города  давали почувствовать  ритм, в котором, как мне казалось, живет и трудится вся огромная страна. Для поездки в Томск нашелся повод. Надо было забрать Диплом, который я так и не получила, окончив курсы учителей младших классов. Этот повод помог  мне убедить себя в необходимости  поездки. Отсутствие на руках Диплома само по себе не мешало работать в школе, а сейчас тем более, когда из школы   пришлось уйти, но другой, более убедительной, причины нарушить настоятельный  совет  Миронова уехать из Томска, я не нашла.  Поэтому всю дорогу как кубики складывала и переставляла в голове фразу, которую скажу ему, как только войду в кабинет. В итоге остановилась на самой простой.  Скажу: "Приехала получить диплом, а по дороге зашла узнать, как скоро будет суд у Ивана?"
  С этой заготовленной   фразой я вошла в кирпичное здание Управления НКВД по Западно-Сибирскому  Краю. Cказала,   что к следователю Миронову, что он меня знает. Получила пропуск  и  пошла по знакомому  коридору…
   Первый раз я встретила Миронова в доме маминого дяди, священника Троицкого храма отца Иакова. В 1932 году, после ареста папы, чтобы  быть рядом и помогать  маме  содержать семью,  дядя  Иаков попросил Томскую епархию направить его служить в  наше родное село Лебедянское. Но не успел. На место папы прислали  другого священника, а дяде Иакову предложили  поехать в Томск. С тех пор, каждый раз, бывая в областном центре, я знала, где меня всегда ждут, где будут рады  обогреть и приютить.  И вот в  июне 37-го,  после ареста мужа,  я  приехала в Томск, в прокуратуру области, узнать о его судьбе.  С трудом добилась приема у прокурора. Умоляла его разобраться во всем, уверяла  в невиновности Ивана, говорила, что произошла чудовищная ошибка. В ответ прокурор кричал на  меня, обвинял мужа в измене Родине, говорил, что и мое место в тюрьме, как жены изменника Родины. Господи, как  неисповедимы пути твои, как глубоко заблуждаются люди, уверовав в свою безнаказанность! Через два месяца после этого разговора арестовали всю верхушку Томской власти, арестовали вместе с женами.  Случайно я оказалась в той же камере подвала НКВД, где сидела жена областного прокурора. И когда после  допроса, её мужа как мешок волокли по коридору к умывальнику, который находился возле нашей камеры, и отливали водой, мы все слышала ужасные стоны человека, который совсем недавно сам отправлял на пытки невинных людей.  Так страна боролась с предателями и врагами народа,  и попасть  в их число, как я увидела, мог каждый. С большой тревогой я смотрю сегодня на попытки оправдать репрессии и беззаконие тех лет.
Но в тот день, 6 июня, после оскорблений и угроз прокурора, униженная и убитая горем, я шла к дедушке Иакову. Я хотела услышать его слова утешения. Получить мудрый совет: где найти опору, когда все вокруг рушится и жизнь теряет смысл. Я шла по городу, который медленно остывал от дневной жары;  заканчивался рабочий день и хотелось,  чтобы вместе с ним ушли в прошлое обиды и боль. Как  лучик надежды на лучшее,  встретило меня на пороге теплое гостеприимство  дедушки Иакова. Всего несколько слов успели мы сказать друг-другу, как в дверь настойчиво постучали. Дедушкин постоялец  поэт Николай  Алексеевич Клюев пошел её открывать, а дедушка сделал мне знак рукой, чтобы  отошла вглубь комнаты и не стояла рядом с ним. Буквально в ту же минуту на пороге  возникли  люди в военной форме  и старший из них назвался  следователем НКВД Мироновым. Долго обыскивали дом, не церемонясь переворачивали все вверх дном, просматривали каждую бумажку, требовали показать, где спрятаны запрещенные книги. Я стояла в оцепенении и с ужасом наблюдала, как здоровые молодые мужики измываются над двумя старцами. Неужели они верили сами, что поймали настоящих врагов народа. Чем страшен был им священник, который всю свою жизнь призывал к покорности и смирению, или замечательный русский поэт, воспевавший Родину. Каким ужасным на фоне этих двух стариков виделось мне  хамство и невежество этих людей. Как нелепый  кошмар надвигался на меня незнакомый мир.  В этом же году, 8 сентября, он поглотит навсегда дедушку Иакова. А затем в застенках Томской тюрьмы по коридору мимо моей камеры понесут умершего заключенного. И надзиратель назовёт его фамилию -  Клюев Николай Алексеевич.
Как я теперь знаю, разные случайности берегли меня от тюрьмы, и на этот раз судьба дала мне шанс. На следующий день я пошла в управление НКВД, с просьбой разрешить свидание с мужем. Свидание  разрешили, и я с удивлением узнала, что дело Ивана ведет известный уже мне  следователь Миронов. Вот  тогда я  первый раз вошла в его кабинет. Не знаю, запомнил ли он меня при аресте дедушки Иакова, но о том, свидетелем чего я случайно оказалась накануне, он ни разу не вспомнил. Хотя мог бы спросить, кто для меня протоиерей отец Иаков и как я оказалась в его доме? Может, понимал, как мерзко всё это выглядело со стороны. Может честь офицера не могла до конца примирить с поиском врагов народа среди беспомощных стариков и женщин. По крайней мере, в моем деле он будет человеком, который в тех условиях сделал всё от него зависящее, чтобы я не попала на тюремные нары.
После свидания с Иваном я вернулась в дом дедушки Иакова. А вечером неожиданно приехал Миронов. Сказал, что забирает меня на допрос. Разные мысли пришли в голову. И то, что это последний мой день на свободе, в первую очередь. Он продержал меня в своем небольшом, скупо обставленном кабинете почти до утра. Был долгий, долгий разговор. О том, что меня ждет. Что такое тюрьма для женщины, что такое камера политических с  уголовниками. Когда и какой я выйду, если выживу, на свободу. Выбор, как сказал Миронов, у меня небольшой. Отказываетесь от мужа и сотрудничаете с нами, либо арест. Даю возможность подумать, но возьму подписку о невыезде, подвел он итог нашему  ночному разговору. Несколько  дней я как на службу ходила и отмечалась в управлении НКВД, а затем, неожиданно,  Миронов разрешил мне уехать домой, но просил  больше в Томске не появляться. Такой подарок мне еще раз преподнесла судьба. 
 И вот я  опять  на пороге кабинета Миронова. Слова, которые я приготовилась произнести, объясняя причину возвращения в Томск,  не потребовались. Увидев меня, Миронов не задал ни одного вопроса. Как будто бы не было ни долгих разговоров, ни советов, ни предупреждений. Для него я была отработанный  материал,  и тратить на меня время впустую у него не было больше   желания.  Взяв у меня пропуск, он сказал,  что дело Ивана передали другому следователю. Быстро подписал небольшой листок, с которым я могла опять выйти на свободу и  протянул его мне. Разве знаем мы в какие мгновенья и как вершится наша судьба? Как одно слово, один, казалось бы, естественный для меня вопрос  может перевернуть всю дальнейшую  жизнь. Знать бы тогда, что моя просьба выяснить у нового следователя, как обстоят дела Ивана,  заставит Миронова задержать пропуск в руке и положить его  обратно на стол.
- Идемте со мной,- сказал Миронов.
Прошли в конец коридора и спустились в просторное, заполненное людьми полуподвальное помещение.
- Побудьте  здесь, я сейчас вернусь,- Миронов скрылся за дверью,  без таблички.
Осмотревшись,  обратила внимание на то, что  в полуподвале одни мужчины. Все с узелками. В узких окнах с решётками  мелькали ноги прохожих. Было довольно тесно. Не было места присесть. Повезло тем, кто оказался  ближе к окну. На высокий подоконник можно было положить свои вещи. Моё появление в мужском коллективе не осталось незамеченным.
- Проходите, места хватит.
И хотя вещей у меня не было,  мне   освободили место у окна. Стали задавать вопросы: кто такая, откуда, за что арестовали?
Сказала, что учительница, пришла узнать о судьбе мужа, вот он арестован, объясняла  я. А я на свободе, сейчас узнаю, кода  суд, и поеду домой. В это время в полуподвале появился странный мужчина. Про себя я окрестила его инженером-геологом. Ну, кто летом может ходить в широком плаще-пыльнике, с ящиком для специальных инструментов. Он был какой-то шумный и сразу же включился в разговор.
- Барышня,-  по старорежимному обратился он ко мне, - все мы здесь арестованные.  Еще никто  отсюда не вышел на свободу. Ну ладно меня забрали,- продолжал он,-  её-то за что, что она могла им сделать,- возмущался инженер-геолог.
Принесли и стали раздавать  хлеб, по куску на человека.
- Спасибо,- отказалась я,- меня ждёт дома  обед.
-Да что же Вы такая наивная, - огорчился инженер-геолог,- жалко Вас, пропадете.
Наконец открылась дверь без таблички, и я увидела Миронова. Он направился прямо ко мне в сопровождении человека в форме сотрудника НКВД.  Остановились напротив меня. Долго молча  смотрели, потом, так и не сказав ни слова, повернулись и ушли.
Время остановилось. Накатил  страх, сжавший виски. Страх не за себя, за маму. Как мама узнает, где я, что со мной? Теперь она совсем одна. Три малолетних сестренки на её руках. Крыши над головой  нет, работы нет. Папа в тюрьме, брат в тюрьме, и теперь я. Рушится всё, что давало силы жить, верить, бороться. Уходило всё, что было дорого с детства. Какая-то безжалостная сила убивала, добивала нашу семью. И за что, я искренне не понимала.

   Папа и только Папа, так мы, дети, звали своего отца. Для остальных он  -  благочинный  Анджеро-Судженского  района,  протоиерей  отец  Георгий. Даже  спустя  почти 80 лет  в родном селе Лебедянском, куда мне посчастливилось вернуться,  две  оставшиеся в живых  жительницы когда-то огромного села, наши соседки по дому,  в подробностях,   в деталях  вспоминали,  каким  был  их батюшка  отец   Георгий. Как совсем еще девчонками они  бегали к школе, чтобы полюбоваться на молодую учительницу, жену отца Георгия. Красивая, говорят они, была пара. А для меня папин образ навсегда связан с картинкой из далекого  детства. Наш большой  дом рядом с храмом.  В четыре стороны от него  уходят широкие улицы. Одна,  далеко-далеко  вниз  к  быстроводной  таежной  речке Алчидат. По этой улице, широко шагая с ящиком для столярных инструментов в руке, идет мой папа. Всегда в черной рясе, которую он не снимет даже в тюремных  застенках. И я, едва поспевающая за  ним. Старшие - брат Николай и сестра Вера, чтобы заняться своими делами, всегда говорили, что лучше меня папе никто не поможет красить парты, которые он обязан был, в качестве исправительных работ, делать для школы, или стеклить рамы в той же школе или других государственных зданиях. С десятилетнего возраста я ношу в ноге острый осколок стекла, производственную травму, полученную на тех работах. Все могли и умели  золотые, добрые руки  папы. Скрипки и печи, резные шкафы и детские колыбели, что по приказу, а что на заказ,  чтобы накормить семью, чтобы выжить, когда ты лишен всех прав, гоним властью, а всё чему ты служил объявлено опиумом для народа.
   В  Лебедянку  папа приехал с женой, грудным сыном и тещей в 1910 году. Принял новый храм.  Построенная в центре села деревянная  церковь требовала отделки, не было даже иконостаса. Направляя в  Анжерку  отца Георгия, его руководство безусловно помнило, что  он сын потомственного краснодеревщика и с детства помогал отцу, работая в его мастерской.  Моего деда,  хорошо знали как большого мастера и приглашали  расписывать церкви, оформлять иконостасы. Вот и здесь в  Анжерке  все иконы в храме были написаны папой и моим дедушкой. Вход в алтарь украшал резной иконостас сделанный их руками. Наша семья быстро встала на ноги. К моему рождению в 1913 году у папы уже  была большая пасека, около 200 пчелиных ульев. Сколько помню, у нас всегда было свое подсобное хозяйство: коровы,  лошади, овцы, свиньи, 34 десятины земли... В Анжерке папу уважали и как духовного пастыря и как крепкого хозяина, не чуравшегося любой работы. Как будто он всегда жил, помня, что на Руси ни от сумы ни от тюрьмы зарекаться нельзя. Когда после революции у нас конфисковали практически все, кроме мастерской, почти в каждом доме нашего большого села появились вещи, сделанные  руками моего папы. Кровати, столы, стулья, прялки и веретена, ткацкие и прядильные станки, сани и телеги, русские печи. Принимал любые заказы, чтобы прокормить семью, но даже в это трудное для себя время  бедным, пожилым и вдовам  - бесплатно.   Наверное,  поэтому все село  от мала до велика собралось в центре  у  храма, где власти решили провести заседание выездного суда над отцом Георгием. Это судебное заседание должно было подвести итоги продуманной  операции по разоблачению  гнилого нутра  строптивого и непокорного служителя культа. Начиналась операция с того, что Папу вызвали в исполком и дали заказ на изготовление парт для Анджерских и Судженских школ. Также велели взять на обучение четырех молодых ребят, будущих учителей уроков труда. Мы, старшие дети,  Николай, Валентина и я тоже активно включились в работу. Шпаклевали и красили парты. Когда заказ был выполнен, парты сделаны, молодые специалисты подготовлены  папу вызвал прокурор района и сообщил, что возбудил против него дело за использование бесплатной рабочей силы в целях наживы, что от молодых людей поступили соответствующие заявления и рассматривать дело будет выездной суд в  Лебедянке.
   Хорошо помню этот день. Вся площадь заполнена народом. Приехали жители окрестных сел, многие из них - прихожане нашей  церкви. Свои храмы они не посещали, так как службу в них вели священники-обновленцы и только папа оставался приверженцем прежних церковных канонов. Из района приехал судья в сопровождении милиции и молодые люди, написавшие заявления.  Встретили их враждебно, стыдили за оговор честного  человека. И несмотря на это,  трое из бывших учеников обвинили папу в использовании их труда в целях наживы. И только четвертый парень не смог взять на себя грех клеветника и подробно рассказал,  как они работали с папой, поблагодарил его за полученную профессию, за бескорыстие, с которым он делился со своими учениками заработанными деньгами, сказал о том, что папа настолько отечески относился к своим ученикам, что даже и не  помышлял брать с них какие-то расписки за  деньги. Папе присудили десять месяцев исправительных работ с отбыванием при Судженском отделении милиции. Там ему оборудовали  мастерскую, в которой он работал и жил, выполняя заказы руководителей местных органов власти. Это была мягкая мебель, полированные и резные шкафы, музыкальные инструменты. Некоторые предметы его труда целы до сих пор и стоят на видном месте. Их владельцы даже сейчас помнят имя мастера. Берегут вещь, потому, что она напоминает им о человеке, который всей своей жизнью заслужил право оставаться в их памяти. Когда в начале 60-х моя мама обратилась в Московскую епархию с запросом о муже, ее пригласили в Синод и объявили, что принято решение назначить ей пенсию за мужа и показали отзыв на запрос сделанный епархией в Кемерово. Это были воспоминания жителей Анжеро-Судженского района об отце Георгии, мученически пострадавшем за веру и не отказавшемся от нее под угрозой расправы и гонений. Сельчане помнили всё. Сейчас именем папы названа одна из новых улиц Мариинска. А тогда…
 Вот, один из многочисленных эпизодов той нашей жизни. Конец тридцатых. Лето.  На Судженских  копях, во дворе милиции собрали всех лишенцев. Это лишенные права голоса раскулаченные  и священнослужители. Их  решили отправить на лесоповал. Папа тоже пришел. Как всегда в черной рясе и поверх неё на груди большой  протоиерейский  крест. Вызывали по фамилиям, а когда дошли до священников, то объявляли: поп Судженский, поп  Аннджерский  и так всех  по названию деревень. Дошла очередь до папы. Представитель власти объявляет: священник Лебедянской церкви. Папа выходит. "А вы,  отец Георгий, -  говорит уполномоченный, - можете идти домой". Шум, недовольство: Как это так?  Почему? Почему -  домой, почему мы  попы, а он священник, да ещё отец Георгий!
- А кто же вы? - перебивает их  уполномоченный, - Какие вы священники? Прячетесь под гражданской одеждой. Бороды постригли. Боитесь  сана?  А он не боится, веру свою не предает. За это можно только уважать. Идите домой отец Георгий.
Спустя время к нам домой пришли раскулаченные, которые вернулись с лесоповала. Они долго благодарили папу за мужество, сказали, что горды тем, что у них такой батюшка.
Спасали папу не один раз. Буквально с первых  дней Советской власти. Революционный азарт  вскружил многие головы. Чувствуя полную безнаказанность и упиваясь властью, они считали вправе вершить правосудие по своему усмотрению. Будучи благочинным, папа отправился в приход села Койла. Поехал не один. Взял маму и совсем маленькую дочь Веру. Когда возвращались домой,  за околицей села их поджидал  отряд красноармейцев. Начали стрелять. Одна из пуль просвистела  рядом с головами папы и мамы. Выстрелы услышали в селе. На помощь бросились мужики. Отбили родителей,  проводили до самого дома.
В ходу были разные провокации. Как-то вечером  вооруженные люди ворвались в дом. Где оружие? Где  его прячете? Обыск, всё вверх дном. Угрозы расправы.   На шум сбежались соседи. Я помню, как много было людей. Во дворе, вокруг дома. Зашли в дом, встали на защиту. В это время один из военных решил подложить свое оружие, спрятав на вешалке в коридоре. Его схватили буквально за руку. Завязалась драка и  наш дом очистили от непрошеных гостей.
Но, больше всего расстраивало папу предательство. В наш дом постоянно тянулись люди. Религиозные чувства были еще крепки и верующие с трудом понимали и принимали церковные реформы,  которые проводились под давлением новой власти. Не принял обновленчество и мой папа. Все, кто остался верен канонам, шли в его приход. По церковным праздникам у нас в доме собиралось такое количество верующих, что пройти свободно мы не могли. Многие оставались ночевать. Всех надо было накормить, обогреть. Заботы о прихожанах ложились на плечи мамы. После службы шли долгие разговоры и беседы на религиозные темы. Папа читал Библию и Евангелие.  Разъяснял их содержание. Помню особый интерес проявляла прихожанка из Судженки  Ефросинья. Искала утешение в молитвах, жаловалась на трудную жизнь. Часто мы оставляли её на ночь, поддерживали как могли.  Когда папу арестовали, на допросах он узнал, что Ефросинья агент ОГПУ, и она готовила его арест.
Арестовывали папу  несколько раз. Держали по нескольку дней и отпускали, а порой задерживали  и на месяц, поэтому мама каждый раз, когда папу вызывали в ГПУ, отправляла с ним старшего брата Колю. В тот раз, о котором хочу рассказать, папу вызвал сам начальник  ГПУ. Коля остался на улице, но видел через открытое окно сидящего за столом хозяина кабинета и тоже сидящего напротив него нашего папу. Они о чем-то  разговаривали на повышенных тонах. Затем начальник ГПУ стал грозить папе наганом, а тот в ответ указательным пальцем. Но папу в этот раз не арестовали. Домой он пришел расстроенный, потом рассказал, что от него требовали: как благочинный он должен доносить на священнослужителей  своих приходов. Доносить в ГПУ, что крамольного для власти говорят ему на исповедях. Папа ответил, что он священник, а не доносчик. Что касается расстрела, то смерти он  не боится. На этом и расстались.
  Вскоре к нам пришла пожилая женщина, одна из постоянных прихожанок,  и попросила папу окрестить её внука, но у неё дома. Якобы, сын не может сделать  это открыто.  Для того времени просьба вполне понятная. Когда папа закончил обряд крещения, в комнату вошел начальник ГПУ. Папа решил, что все подстроено и его сейчас арестуют,  поскольку исполнять требы на дому запрещено законом. Но услышал совсем неожиданное: "Отец Георгий, Вы  только что  окрестили моего сына, и надеюсь, это останется  нашей тайной". Значит, как решил папа, тот разговор и угрозы  в кабинете ГПУ, были проверкой его преданности исполняемому долгу  священнослужителя. Такое было время.
Последний раз папу арестовали 5 апреля 1932 года. Мы. старшие  дети, уже несколько лет жили в других городах. Как забирали папу, знаю со слов сестры Веры. Она была за старшую. Приехала целая бригада ГПУ.  С вечера до утра вели обыск. Перевернули всё, разбросали по всему дому фотографии, которые хранились в большом сундуке, письма, книги.  Потом собрали все это в мешки. Больше всего интересовали книги в богатых переплетах. Забрали Библию, Евангелие, другие священные издания. И после такого тщательного обыска своему начальнику доложили, что нужное не нашли.
 - А что вы ищете? - поинтересовался папа.  Старший ответил, что искали книгу «Сионские протоколы». "Так вот она", -  сказал папа, указав на раскрытую книгу на его столе. Книгу забрали и велели папе собираться.  В это время к  нам зашел сосед Егор Роидин . Он видел, что в доме милиция, и пришел узнать в чем дело. Соседа забрали вместе с папой, посадили обоих в сани и повезли.
 Мама и сестра Вера смотрели в окно, как их увозят. Папа стоял на коленях в рясе, с протоиерейским крестом на груди поверх одежды, прощался со своим домом и семьей, благословлял маму и Веру. Это прощание Вера помнила до конца своей жизни. Больше папу она никогда не видела!
В милиции  Егора Роидина допросили и отпустили, а папу увезли в Томск, где судили тройкой ОГПУ,  дали  три года заключения и отправили в тюрьму города Мариинска. В Мариинской тюрьме начальник  первым делом велел папе снять с себя крест, но папа ответил: «Если имеете право, то снимайте его сами!» Тогда папу посадили в маленькую камеру, сырую и темную. Все время раздавались дикие звуки, шум, крики, визг, свист… Так папа просидел  трое суток, но креста не снял. Тогда его перевели в камеру, переполненную  уголовниками, где можно было только стоять. Так он и стоял, держа в руках цепь с крестом. Сколько он так простоял – неизвестно, то ли уснул, то ли потерял сознание, но когда очнулся,  в руках была только цепь, крест исчез. Все это он рассказал мне при встрече в Мариинской тюрьме, куда меня привезли после ареста в 1937 году.
А тогда, где находится  папа мы не знали. Не знали, что с ним. В Томске, куда отправили папу, долго ничего не говорили. Когда же, наконец, маме разрешили приехать к нему на свидание в Мариинскую тюрьму, она его не узнала – перед ней был седой измученный старик, а ведь папе тогда  было всего сорок девять лет!  В Мариинске папа работал столяром, делал мебель для вольнонаемных работников. Ему давали пропуск, когда нужно было что-то сделать на дому. Когда мама приезжала на свидание, также давали пропуск и отпускали в город. Самое странное, что ему даже разрешали исповедовать больных и умирающих заключенных, даже разрешили маме привезти ему все необходимое для исповеди. Но когда закончился  срок – три года – его вызвали в комендатуру и объявили, что добавили новый  -  еще три года, так как он не перевоспитался. До конца нового срока папа не дожил. Его расстреляли 21 декабря 1937 года.
О том, что папу расстреляли я узнала случайно.  В «Тайшетлаг», где я находилась, привезли заключенных из Мариинска. Как  в тюрьме узнать что-нибудь о судьбе своих близких, если они тоже арестованы? Только через расспросы тех, кто пришел по этапу. Мне повезло. Среди новеньких оказался парень, который не только хорошо знал папу, но и был обязан ему жизнью. К сожалению забыла фамилию этого парня. Сидел он по воровской статье. А за какое-то  преступление, которое  совершил уже в заключении, его должны были судить и приговорить к высшей мере. Парень был ровесник нашего брата, сын расстрелянного генерала царской армии, и папа относился к нему, как к родному человеку. А тут такая история.  Папа пошел к начальнику тюрьмы с просьбой дать ему  парня  на поруки. Сказал, что он за него ручается. Папе поверили.  Так этот парень остался жив. От него я и узнала, что вскоре после нашего отправления из Мариинска отца и еще многих заключенных куда-то увели, и в ту же ночь всех расстреляли.
          
Я благодарна богу за подаренные долгие годы жизни. Но каким коротким было в ней детство! Всего несколько счастливых лет, окутанных родительской заботой и теплом нашей большой, дружной семьи. Если мы, дети, вдруг слышали, что папа называет маму не Валечка, а по имени отчеству -  Валентина Васильевна - мы знали: произошло что-то страшное, кто-то из нас набедокурил  и папа сердится. А  по-настоящему страшное караулило нас за порогом родительского дома. Везде на нас смотрели как на детей служителя культа, членов семьи врага народа, как называли священников и раскулаченных.  Что могло быть страшнее  -  услышать, что ты дочь  врага народа, и двери школы, в которую бежали по утрам твои сверстники, для тебя  закрыты. Папа всегда учил нас быть терпеливыми, не мстительными, не злопамятными, говорил, что все, что происходит с нами, это все по воле Господа, что в трудную минуту Господь нас не оставит. И папины слова давали нам силы  жить, перенести все трудности и невзгоды, которые нам выпали. Слава Богу, мы выжили, правда, не все. Но его слова до сих пор живут в моей душе, в моем сердце.
Только Николай, старший из нас,  успел получить среднее образование , заочно окончить техникум радиосвязи и получить диплом. Он уехал из дома  в 1928 году, когда началось раскулачивание и лишение священнослужителей права голоса. Председатель лебедянского сельсовета на свой страх и риск дал Николаю справку о том, что он сын бухгалтера по фамилии Соколовский, и брат уехал  в Семипалатинск, где жила папина двоюродная сестра. Там  он устроился работать техником радио. Под этой чужой фамилией он проживет до конца жизни.
Чтобы как-то получать образование мы с сестрой Валентиной должны были постоянно менять  место жительства. Когда нас с Валентиной в очередной раз исключили из школы, мы поехали на станцию Яшино. Проучились там буквально несколько дней, и нас вызвал к себе заведующий школы. Он спросил, кто мы и откуда приехали. Мы  сказали правду.
«Девочки,- сказал он,- мне очень жаль, но больше в своей школе я держать вас не могу, иначе меня уволят с работы». Мы с Валей объехали  еще несколько школ, но везде  ответ был один – нас взять на учебу не могут. И тогда родители отправили нас к брату в Семипалатинск.
Сестра поступила на курсы телеграфистов и стала работать на почте, а меня брат решил обучить профессии радиомонтера.  Но вскоре нашелся человек, который узнал, что наш отец священник и донес на брата. Начальник отдела связи вызвал Николая, показал донос и спросил, правда ли это. Брат ответил, что да, правда. Мне легко представить перед каким выбором оказался  начальник Николая.  Изобличен  сын  врага народа. Преступник, скрывающийся под чужой фамилией. Только честный и глубоко порядочный человек  мог в таких условиях, рискуя собственной свободой, а может и жизнью,  дать брату справку, что он увольняется по собственному желанию. Не раз в дальнейшем я убеждалась, что мир не без добрых людей, и в то страшное время были честные люди, которые рисковали ради нас, гонимых. Да хранит Господь их потомков!
Мы уехали на Алтай, в село Михайловское. Брата приняли на работу прорабом на строительстве  радиоузла. Я работала монтером, работа была интересная. Анжерские друзья папы прислали к нам своего сына, Митю Дубицких, чтобы он с нами работал и учился у Николая. Нам с Митей часто приходилось ездить по селам, устанавливать радиоточки. Ездили на почтовых лошадях. Я очень любила эти поездки. Природа на Алтае красивая: горы, лес, бурная горна река Катунь, люди интересные. Сколько у них было радости, удивления, когда начинало работать радио Когда закончили строительство узла в Михайловском, брата направили на строительство радиоузла в  Алтайск. В 1931 году Николай  женился на Нине  Якубовой, тоже дочери священника, который работал в Бийском округе. Нина служила на той же почте, что и моя сестра Валентина. Наша жизнь, кажется, налаживалась, появились перспективы и мне получить образование. 
Брат подружился с Сашей Лефтовым, комсомольцем из Ленинграда. Он был из числа двадцатипятитысячников - комсомольских и партийных работников, которые разъехались  по всей России для  того, чтобы возглавить индустриализацию страны. Саша был из еврейской семьи, отец его работал директором мануфактурной фабрики в Ленинграде. Саша был очень добрым и честным человеком. Николай рассказал ему всю правду о нас, о нашей семье. И Саша  решил помочь мне с учебой. Договорился со своим отцом, что отправит меня в Ленинград.   Николай очень боялся меня отпускать, но я все же решила уехать, когда брат  будет в командировке. Об этом знали только Саша и его знакомая Лариса. И вот когда у меня появилась возможность уехать - Николай был в отъезде - Лариса меня предала. Она всё рассказала жене брата Нине, а та вызвала Колю. И буквально за два часа  до моего отъезда,   приехал Николай и все  сорвалось. Кто знает, как сложилась бы тогда моя жизнь. В конце 1931 года из Саратова пришел вызов на шестимесячные курсы дикторов радио, и Коля отправил меня  в Саратов.
В апреле 1932 года я получила от брата письмо, в котором он сообщал, что папу арестовали.
            Письмо от  Коли я получила в дни, когда на курсах шли выпускные экзамены.  Сообщение об аресте  папы так на меня подействовало, что все во мне окаменело, я  была убита горем. Все смешалось в голове, я путалась, отвечая на экзамене, меня спрашивали, что со мной, но я не могла сказать, что моего отца арестовали. Экзамен все-таки сдала и получила диплом. В это время в жизни Николая и Валентины происходили большие изменения. У брата 11июля 1932 года  родилась дочь Елена. Сестра Валентина вышла замуж за Ивана Адамовича Козырева, начальника ГПУ  Алтайска. Николай был против этого брака, но сестра его не послушалась. С Алтая, где строительство радиоузла закончилось, брата перевели  в  Ачинск, куда я и приехала работать диктором на радио. Была еще и монтером. Паяли, собирали приемники «БЧЗ» и «БЧИ». Делали передатчики. Нас могли слушать за сто километров. Коллектив был небольшой. Кроме нас с братом на радиоузле работало еще два человека.
22 января 1933 года в семейном кругу  отметили День рождения Коли. Ему  исполнилось 23 года,  а 27 января из Барнаула приехал сотрудник ГПУ, арестовал брата и увез  в Барнаул.  Меня тут же уволили с работы и даже не отдали мой диплом. Так я лишилась  профессии. Для меня всё начиналось заново. Я уехала к маме в Лебедянку.   
    Вскоре мы получили письмо  Валентины. Она звала меня к себе на Алтай.  Мы с мамой решили, что нужно ехать,  надеялись, что Валентина и ее муж  помогут мне устроиться на работу, помогут с  учебой.  По дороге к Вале я заехала в Барнаул, узнать, что с братом, привезла ему передачу. Жена Коли Нина    была одна с грудным ребенком. Она никак  не могла найти время и вырваться к мужу. В Барнаульской тюрьме  передачу у меня приняли, но свидание с братом не дали.  Я пришла на следующий день, принесла  еще одну передачу и, не дожидаясь ответа, уехала, так как  опаздывала  на поезд. И только потом  узнала, что мне  разрешили  свидание, но меня уже не было в Барнауле. Так с Николаем мы больше уже не встретились. Через несколько дней после моего посещения, 19 апреля 1933 года,  его расстреляли. Он  умер под чужим именем, как Николай Георгиевич Соколовский.  А на мои плечи на долгие годы  жизни лёг  тяжелый камень вины за тот скорый отъезд. И совсем недавно моя младшая сестра Зоя запросила и получила на руки копию Дела нашего брата. Прислала мне копии его допросов.  Долго я не могла поверить  прочитанному. Я  думала только об одном: что нужно было сделать с человеком, как его нужно было пытать в застенках, чтобы он, мой брат, глубоко верующий и честнейший человек  подписал протокол,  в котором  признавал  свое участие  в заговоре против советской власти и  подтверждал, что с контрреволюционным подпольем  его свела родная сестра София, то есть я. Такие  вот стряпались  дела. Получи я тогда разрешение на встречу с братом и попади на территорию Барнаульской  тюрьмы, 1933 год стал бы последним годом моей жизни. Можно верить в судьбу, можно не верить, но еще не раз что-то свыше отведет от меня смертельную беду.
Встреча с сестрой Валентиной и её мужем закончилась для меня горьким разочарованием. Иван Адамович сказал, что  поможет мне,  только при условии, что  я через газету откажусь  от своего отца, напишу, что считаю его врагом народа. Но как я могла это сделать, разве  я могла отречься от дорогих и близких  мне родителей?  В помощи мне  отказали и предложили уехать. Опять  пришлось возвращаться к маме в Лебедянку. Разве я могла знать, что еду на встречу своей судьбе, своему счастью.
Еще на Алтае, мне приснился  сон – с тех пор я верю в вещие сны.
Приснилось, что я прихожу в сельсовет за справкой, так как у меня нет никаких документов, а мне уже 19 лет. Захожу в кабинет председателя, а там стоят несколько девушек – учительницы нашей школы, и рядом с ними  молодой человек. Прошу справку у председателя сельсовета, а он мне отвечает: «Зачем тебе справка?  Вот у нас заведующий школой, выходи за него замуж и тебе справка не будет нужна». И молодой человек ведет меня за руку по тканой дорожке.
И вот когда я вернулась домой и пришла в Лебедянский сельсовет за справкой, мой сон повторился наяву. В сельсовете были девушки-учительницы и среди них молодой человек, Иван Григорьевич Мельников – заведующий школой. Справку мне председатель сельсовета не дал, сказал, что не имеет права выдавать какие либо документы семьям лишенных прав. Как мне расскажет Иван уже после замужества, увидев меня, он сразу же решил, что женится на мне. Жил он на квартире у женщины-почтальона. Придя домой, он написал  матери, что встретил девушку, дочь священника, и решил на ней жениться. Отдал письмо почтальону, а та дружила с учительницами и показала им письмо. Они его вскрыли и прочитали. Учительницы – незамужние девицы, узнав, что их заведующий (комсомолец!) хочет жениться на дочери священника, написали донос в ГПУ. Начальник ГПУ вызвал  Ивана Григорьевича и спросил, действительно ли он намерен жениться на мне. Иван ответил утвердительно. На что ему было сказано: «Если любишь и не можешь от нее отказаться, то уезжай в другой район».
Мы уехали в другой район и стали работать:  он – директором школы, я – учительницей в младших классах. Так прошел год нашей счастливой жизни. А потом на конференции меня узнал заведующий ГОРОНО. От мужа потребовали развестись с дочерью священника. Грозили исключить из комсомола и уволить с работы. Но он сказал, что жену не оставит.  Ивана  исключили из комсомола и нас обоих уволили с работы. Хуже того, нас разлучили. Мужа забрали в армию и направили служить. Хорошо, что до его отъезда мы успели обо всем, что с нами произошло,  подробно написать тогдашнему министру просвещения Бубнову.  Ответ пришел положительный, мы вновь могли работать в школе.  Но муж  уже был в армии, и я, посоветовавшись с мамой, поехала устраиваться на работу в Мариинск, поближе к месту, где отбывал наказание папа, чтобы хоть как-то поддерживать его,  носить ему передачи.
Заведующий  Мариинским  ГОРОНО,  пожилой мужчина, внимательно выслушал мою историю.  Я  подробно рассказала ему обо всём,  ничего не скрывая – кто я, кто мои родители, где сейчас муж, как нас увольняли и как  министр просвещения нас восстановил, где и за что отбывает наказание отец.  Меня  не только приняли на работу, но и доверили заведовать школой в селе Мелехино. Судите сами, какое было тогда время. И порядочные люди, и доносчики. Кто-то и в разгар борьбы с врагами народа оставался человеком, а кто-то делал на этом карьеру, наживаясь на чужом горе. Как жизнь может наградить за терпение и веру, и как наказать за подлость, трусость и предательство, я не раз увижу и в лагерных застенках, и на свободе. Каждый такой пример только укреплял мою веру.
  Иван по-прежнему служил в армии и мы могли только переписываться. А механизм репрессий набирал обороты. В 1935 году на него опять донесли, кто-то написал   командиру части, что он женат на дочери священника, который находится в заключении как враг народа. Командир вызвал Ивана и спросил, действительно ли все так, как написано. Мой муж  всё подтвердил, а на предложение развестись со мной ответил категорическим отказом. Наверное, этим он подписал себе смертный приговор. Как ему было сказано, служить в Красной армии он не имеет права.    
Мы вновь были вместе. Но тревожные ожидания все больше и больше наполняли нашу жизнь. Удалось решить вопрос с работой Ивана. В ГОРОНО пошли нам навстречу и назначили мужа директором Мелехинской   школы, а я опять стала учительницей. Предчувствие беды быстро оправдывалось. В апреле 1937 года Иван заболел, лечился в Мариинской больнице, а потом был направлен в санаторий  в Томск.  И уже  18 мая мне сообщили, что муж арестован.

Миронов и новый следователь Ивана ушли. Ушли молча, что оставляло мне маленькую надежду выйти из этого страшного полуподвала. Но дверь кабинета без таблички открылась, и я услышала свою фамилию. В кабинете находилось несколько сотрудников НКВД. Один из них, обращаясь ко мне произнёс:
- Мельникова, Вы арестованы.
  Я спросила, за что, попросила показать ордер на арест. Все дружно рассмеялись. В это время в кабинет зашел молодой человек в штатском и сказал, что привел четверых мужчин, как и договаривались, и теперь надо выписать ордера  на их арест.  При мне ему стали заполнять какие-то бумажки. Когда он их пересчитал, то выяснилось, что одна лишняя.
- Здесь  пять  ордеров, -  сказал    молодой человек,  -  один  лишний, и протянул его чекисту.
            - Оставь себе,- ответили ему,- ты тоже арестован.
Началась истерика.
- Я комсомолец, я выполнял ваше задание,- кричал молодой человек. –Вы ответите за беззаконие, я буду жаловаться. 
Впервые я увидела, как умеют затыкать рот в сталинских застенках. Думаю,  не случайно мне преподнесли наглядный урок. Меня  и комсомольца отправили в подвал. Ночью всех задержанных в тот день  погрузили в машину, которую называли «черный ворон», специально оборудованную для  заключенных, и привезли в двухэтажное здание. Обитатели его  находились здесь в ожидании допросов и вынесения приговора. В моей камере оказалось несколько женщин, вдоль стен стояли двухъярусные нары. Мне указали на место  наверху, почти под потолком.
О том, что здание под следственный изолятор переделывали  впопыхах, свидетельствовало качество строительных работ. Даже щели между потолком и возведенными наспех стенами не успели заделать. И в изоляторе заключенные не перестукивались. Тюремный телеграф заменила тюремная почта.  В щели между потолками и стенами свободно передавали записки. На другой день я увидела, как над моей головой по щели движется бумага. На ней написаны имена мужчин, сидевших  в соседней камере. Просят сообщить наши имена.  Первое, что я спросила, нет ли кого, кто встречал моего мужа, Мельникова Ивана Григорьевича. Мне ответили, что да, встречали его и знают,  что завтра его  привезут  к нам.
 Камеры следственного изолятора были расположены так, что из окон женского туалета  было видно окно соседней с нами камеры.  И вот когда на другой  день я взглянула на  это окно, то увидела мужчину, который улыбался мне и махал  рукой. Это был лысый, заросший густой бородой человек. Что это Иван, я даже не могла подумать.  Когда вернулась в камеру,  пришла бумажка, где было написано: «Неужели ты меня не узнаешь? Это я, Иван».
Через несколько дней, у меня появилась возможность вновь увидеть мужа. Надо было прибраться в коридоре.  Дежурный открыл дверь нашей камеры и попросил кого-нибудь выйти и выполнить эту работу. Наши женщины ответили ему, что  подследственные  не обязаны заниматься уборкой. Тогда  я сказала, что пойду, приберу.  И вот когда  подметала коридор, моего мужа привели в туалет. Он остановился в помещении, где  находились умывальники. Когда дежурный пошел за другим заключенным, я поняла, что другой возможности поговорить с Иваном у меня больше не будет.
Его били по нескольку часов и по нескольку раз в сутки, пытали, применяли разные методы допроса,  ставили к стенке и, припирали к ней штыками. В конце концов, он не выдержал, и подписал все, что от него требовали. Мы успели попрощаться.   В нашем отделении был один добрый дежурный, он узнал, что мы с мужем сидим в соседних камерах. Когда была возможность, спрашивал, что передать мужу, и передавал мне весточки от него. А однажды в его дежурство  подозвал меня к волчку в двери и тихо сообщил,  что  Ивана увозят  в подвал НКВД.  До сих пор  слышу тяжелые  шаги охранников. Как открывают    дверь соседней камеры. Гулкое в пустом коридоре: "Мельников, с вещами на выход".
Когда Иван поравнялся с нашей дверью, он сказал: «Прощай, меня повели». Это были последние  слова, которые я от него услышала. Потом только скрежет железных ворот напротив нашего окна, шум мотора «черного ворона» и все! Через несколько дней меня привезли в тот же подвал  на допрос. И я услышала в коридоре голос дежурного: «Мельникова на допрос к следователю». «Кого – его или ее?» - переспросил охранник. Ответ был: «Его».  В 1996 году на мой запрос  об Иване мне ответили, что Мельников Иван Григорьевич  был расстрелян 10 сентября 1937 года.
На допросах мне постоянно говорили, что я дочь врага народа, что в нашем роду много священнослужителей, мой отец - протоиерей, который находится в заключении. Мой прадед, митрополит Никифор, который служил в Новосибирске, умер 30 апреля 1937 года. В этот день за ним пришли, но у него были врачи и не дали арестовать дедушку. Так он при них умер. Господь не допустил, чтобы над ним надругались. И следователь мне говорил: «Жаль, что мы не успели его взять!» На что я ему ответила: «Да, жаль, что одна пуля у вас осталась целая!» Меня обвиняли в связи с Японо-Германскими фашистами. Якобы наш руководитель – епископ Мелентий – находится на Гавайских островах. Много было таких допросов, абсурдных обвинений.
Слава Богу,  я  не испытала насилия, пыток, но подписывать  ничего не соглашалась. И вот меня спрашивают: «Веришь в Бога?» Как я могла отказаться от Бога, когда ждала, что меня вот-вот расстреляют или самое меньшее дадут срок? Как я могу без Бога пройти такое испытание? Мой ответ был: «Да, в Бога я верю!» Следователь вскочил со стула, закричал: «Как ты могла, верующая, быть учительницей, заниматься с детьми?» Я ответила, что на эти темы мы с детьми не говорили. Он подал мне ручку: «Распишись, что веришь в Бога!» Я ответила: «Что верю в Бога, подпишу», и поставила свою подпись. "Вот ты и подписала свой приговор", - сказал следователь. Но мне уже было безразлично, что со мной сделают.
Меня увели в камеру, где были две сестры, тоже учительницы, уже осужденные. Им дали по восемь лет лишения свободы. На следующий день мне объявили приговор тройки ОГПУ – по статье 58-10, срок – десять лет лишения свободы и пять лет ссылки.  15 лет!!!

Приговор я приняла спокойно,  словно поставила точку в длинной истории, где были надежды, ожидания, предчувствия  тревоги и испытания. Они проверяли на прочность  всё: твою любовь, веру... Эта часть жизни была пройдена. Теперь нужны новые силы. Впереди новый, незнакомый мир. И как вызов ему прозвучала моя просьба дать мне закурить. Сестры, мои соседки по камере, курили. Мне дали  папиросу, я ее искурила, попросила еще, дали еще одну,  это была вторая и последняя в моей жизни выкуренная папироса. После неё я сразу уснула. А ночью меня разбудили. Нас выводили на этап. Объявили, что идем на пересылку в Мариинскую тюрьму,  туда где сидел мой папа.
Помню ночь. Крупными хлопьями  идет снег. Сквозь тучи светит луна. Очень красиво. Тишина, даже конвой говорит тихо. Конвоиров  много, они вокруг. Винтовки наперевес через плечо с примкнутыми штыками, на поводках злые овчарки. Собаки ведут себя неспокойно, все время рвутся в нашу сторону. Очень страшно, но конвоиры держали их крепко. Нас построили по четыре. Арестованных  много. Со мной в ряду с одной стороны женщина, с другой -  две молодые девушки «по бытовой статье». Они говорят между собой. Почти шёпотом обсуждают план побега. Собираются сделать это, когда будем идти по мостику через ручей. Мне становится страшно за девчонок, и я вмешиваюсь в разговор, говорю, что они очень рискуют, и лучше попытаться бежать, когда нас привезут в Мариинск. Я знаю эту тюрьму, бывала там у отца. Они меня послушались. В Мариинске они действительно совершили побег, но их догнали с собаками, привели обратно в зону, искусанных, в крови. Нам их показывали для устрашения.
В Мариинской тюрьме меня узнал комендант, который принимал этап.  Помнил, как  я приходила к папе на свидания, приносила передачи. Я попросила его дать  свидание с отцом. Через какое-то время комендант пришел и сказал, что папа ждет меня около мужского барака. Я побежала к нему, вижу он стоит на углу барака и плачет. Бросилась к нему, успокаиваю, а он говорит, что  получил от мамы открытку, где она писала, что ездила в Томск, пыталась сделать мне передачу, но передачу не приняли, сказали, что меня уже нет в живых. Зачем такая жестокость? Сказать такое матери! Просто издевались. Ничего святого!
И вот  теперь у папы радость – я жива, и горе – я в тоже в тюрьме. Слезы радости и слезы общей нашей с ним беды. Так мы встречались с папой десять дней. Папа приходил к нам в камеру. В камере  было пятьдесят женщин. Он садился на стул, а я всегда вставала сзади, он плакал, все лицо было в слезах, и женщины в камере тоже плакали. Я обнимала его голову, гладила, целовала, успокаивала, как могла. Если бы я взглянула ему в лицо, мне стало бы плохо, я не смогла бы сдержаться, а я не должна была этого допустить. Поэтому я стояла всегда за его спиной, а плакала до истерики уже после его ухода.  Женщины меня успокаивали, говорили, что я должна быть счастлива, что Господь дал мне возможность в тюрьме встретить отца и несколько дней быть с ним вместе, проститься с ним, а они лишены такой возможности, они навсегда потеряли свои семьи, родные не знают где они, что с ними.
 Не знаю сама, что мне подсказало – на последнем свидании я обняла его и говорю: «Папочка, мне сердце говорит, что мы видимся с тобой в последний раз». Он мне ответил, что это не так, что еще нет вагонов для нас, а когда будут отправлять, комендант скажет. Но ночью подали вагоны, нас погрузили, и больше папочку я не видела. На станции наш эшелон простоял трое суток, каждый день приходил комендант и говорил мне, что папа у начальника третьего отдела просит разрешения пойти на станцию проводить меня. Прежде ему иногда давали пропуск в город, но сейчас не пускают. Все эти дни он лежал на полу перед дверью начальника, умолял, просил разрешить проститься со мной, но тот   не позволил, и нас увезли. Вскоре папу  расстреляли. ( перенести сюда рассказ парня)
Привезли нас на станцию Тайшет, разгрузили, построили по четыре человека и повели в сторону тайги. Шли  очень долго. На ночь останавливались, ночевали в палатках. А на следующий день вели дальше.  Впереди нас шли мужчины. Вид одного из них был очень благородный: одет в овчинную приталенную дубленку, на талии собранную в сборки, так называемая борчатка. Отделана серым каракулем, на голове серая каракулевая папаха, как у генералов. На руках меховые перчатки, тоже отделанные каракулем – их называли краги. У него была тросточка, держал он ее через плечо, и на ней висел чемоданчик. В руке он нес подушку. Сначала он бросил чемодан, потом подушку. Было видно, что ему трудно идти, он стал опираться на трость, потом пошатнулся и упал на спину со словами: «Помогите, умираю». Я бросилась к нему, но подбежал конвоир с собакой, закричал на меня, приказал отойти.  Что стало с этим человеком - не знаю, больше его не  видела. И это не единственный такой случай был по дороге в зону, в поселок Квиток.
В зоне нас было  больше пятнадцати тысяч мужчин и пятьсот восемьдесят женщин. Мужчин разместили в палатках, а нас, женщин в двухэтажном доме. На нижнем этаже  был медпункт, а на втором этаже в огромном помещении без перегородок были устроены сплошные двухэтажные нары, без матрацев и одеял. Первые дни мы спали на голых досках, потом привезли большие мешки, набитые сеном, подушки, тоже из сена, и солдатские, серые одеяла. Лежали мы все подряд, прижимаясь друг к другу.
Наутро нас вывели, построили в несколько рядов. Напротив – вольное начальство. Вокруг – конвоиры с собаками. Площадь зоны огорожена колючей проволокой. Вдоль изгороди, на некотором расстоянии друг от друга -  вышки с охранниками. Стали  вызывать по фамилии. Мы должны были назвать имя и отчество, год рождения, статью и срок. Велели пройти вдоль ряда туда и обратно, а потом говорили куда встать, в какую группу. Меня поставили в группу пожилых женщин, почти все осуждены по политической статье. Начали  выводить на работу на лесоповал. Шли по четыре человека в ряд. Вокруг конвойные с собаками. И предупреждение: шаг влево, шаг вправо – оружие применяется без предупреждения.
Очередь из людей тянулась на большое расстояние – мы еще у ворот, а на лесоповале уже делят на звенья по три человека: двое валят и распиливают дерево, третий обрубает сучья. Мы вели просеку для железной дороги от Тайшета на Братск и дальше на север. Наш участок Тайшетстроя был  от поселка Квиток до поселка Сосновые рудники. Местность гористая, кругом сопки.
Кроме лесоповала была и другая работа: делали кирпичи, подносили шпалы, даже заставляли нас, женщин, носить рельсы. Носили мы их одну штуку всей бригадой, и то от тяжести садились на землю, за что нас ругал конвой. Хорошо, когда попадался добрый конвой, и не дай Бог, когда дежурили вредные. Когда попадались добрые охранники, они старались поставить нас в такую зону, где есть ручеек, попить воды. Нам на обед давали камбалу, пересыпанную крупной солью, а воды лишь по небольшой бутылке. Всегда очень хотелось пить. Разрешали и сорвать какую-нибудь ягоду, если, к счастью, попадется. Но если попадался злой конвоир, он делал зону так, чтобы мы видели воду, но не могли ее достать, видели ягоды, но нельзя было их сорвать. Мы просили: «Гражданин начальник, разреши взять воды», а нам отвечали: «Отойди, пристрелю». А был один такой картавый конвоир, так он говорил: «Пристрелю, а потом в изолятор посажу»,
И все же женщинам было немного легче, чем мужчинам. Мы старались следить за собой, обстирывали себя, да и духовно были крепче. Как и мужчины, мы находились в одном помещении с уголовницами, воровками, но отношения все же были более добрые. А вот нашим мужчинам было сложнее. Уголовники отбирали  еду, оставляя политических голодными, и так они должны были идти на работу. Мужчины чаще стали болеть, худели, становились похожими на скелеты. И все равно каждое утро их грузили в сани и везли на лесоповал, а с работы стали привозить мертвых.  Не раз мы видели, как охранники тащили за ноги такой скелет, а он головой стучит по земле. А потом трупы везли куда-то на захоронение. Я бегала за покойниками, все смотрела, нет ли кого из наших: отца, брата, дяди Иакова, моего мужа Ивана или кого-нибудь из знакомых. Я была как дурная от переживаемого ужаса. Вы только представьте себе, как культурные, образованные люди: учителя, инженеры, ученые, да простые  рабочие - дерутся на помойке, отнимая друг у друга картофельные очистки, рыбьи кости, в общем, все, что выбрасывалось как пищевые отходы. Многие заболевали. Было больно смотреть на этих посиневших умирающих людей. Помню, как один бегал весь синий, совершенно голый, и вдруг упал и умер.  Как я плакала, глядя на этих ни в чем не повинных умирающих людей! К концу года в  зоне не осталось и половины наших мужчин, осужденных по политической статье. На этап никого не отправляли – все ушли из жизни. Ушли, словно растворились, растаяли. Ни могил, ни крестов. Помню, когда в  1938 году меня взяли в лазарет работать санитаркой, там  в мученьях умирал один больной. Говорили, что москвич, артист  Большого театра. Я дежурила у его постели. Он просил меня не отходить, чувствовал, что умирает. Я его успокаивала, как могла, говорила, что поправится, еще увидит  семью. Надо только немного потерпеть. Его мучила жажда, попросил принести воды.  Только я отошла, как услышала, что что-то упало. Повернулась – а  это он. Упал с топчана, лежит на полу уже мертвый. Так закончились его мучения. Но я думала о том, что может сейчас так же в бреду, где-то на зоне умирают мои близкие и дорогие: папа, Коля, Иван... Кто расскажет мне о последних минутах их жизни? И будут ли у них могилы, куда можно будет прийти, если сама буду жива, и хотя бы проститься по христиански?..
 Лето 1938 года запомнила на всю жизнь. А если попробуешь забыть, напомнят шрамы. Воскресенье, выходной день. Нашего доктора, по фамилии  Олик в лазарете не было. Ночью дежурил фельдшер, старичок, тоже заключенный. Его должна была сменить медсестра Полина, осужденная по бытовой статье. Она ненавидела политических, бывшая комсомолка, нас считала врагами народа. Я в  то дежурство мыла пол в палате уголовников. Вдруг меня пронзила резкая боль  справа в животе. Губы посинели, стало так плохо, что фельдшер велел мне лечь в постель. Но пришла Полина и сказала, что не примет дежурство, до тех пор пока я не  закончу уборку. Мне пришлось встать и через силу продолжить мытье пола.
И тут, я считаю, по милости Божьей, в лазарет пришел доктор Олик. Ребята-уголовники из палаты сказали мне об этом, и я как была, с мокрыми руками, пошла к врачу. Доктор спросил, что со мной, почему мокрые руки. Фельдшер стал ему объяснять, что медсестра Полина не принимает у него дежурство, пока я не вымою пол. Что он, видя мое состояние, запретил мне работать и велел лежать, а   Полине сказал, что готов продлить свое дежурство, но заключенная Мельникова не послушалась и продолжила мыть полы. Выслушав это доктор Олик, сам из  ссыльных немцев с Поволжья, был взбешен,  я думала, что он  задушит Полину. Меня срочно  стали готовить  к операции. Оказалось, что   лопнул аппендикс, начался перитонит. Оперировали по живому, без наркоза, думали, что уже не выживу. Даже шов сделали грубый. И все же я справилась, выдержала. Доктор Олик спас мне жизнь. В 1939 году Олику разрешили выезд домой. Он с женой и детьми поехал на станцию Тайшет на грузовой машине. Он сидел в кабине с шофером, а семья в кузове. Дорогой грузовик перевернулся. Шофер и семья врача остались живы,  а доктор погиб. Ходили слухи, что это было сделано специально.

Все, о чём я пишу,  лишь малая доля того, что пришлось пережить. Разве можно описать все эти страдания, этапы, эту жизнь рядом с уголовниками, эти темные двухэтажные нары, душевную и физическую боль? Были моменты, когда хотелось покончить с собой. Все, что со мной произошло, изменило не только мою жизнь, но и жизнь нашей мамочки и моих сестренок: Веры, Любы, Нади и Зоиньки. Им  тоже пришлось пройти нелегкий путь детей врага народа. Сердце болело: как там мама с ребятишками, без помощи, без средств  к существованию.  Слава Богу, Господь помог им выжить, посылал им добрых людей. Жители Лебедянки  помогли мамочке сохранить и не растерять своих детей.
В конце 1939 года я получила от мамы письмо. Из него узнала, что Люба окончила школу, получила среднее образование, и уехала в Караганду. Там  поступила в Горный техникум. Вышла замуж за молодого инженера, только что окончившего Горный институт, и их направили на работу в город Черемхово, неподалеку от Тайшета. А вскоре после маминого письма нас, несколько женщин и мужчин, этапом увезли в БИРЛАГ – на станцию Бира, недалеко от Хабаровска, в Саянские горы. В этом лагере были одни женщины – около десяти тысяч, и политические, и уголовные, и осужденные по бытовой статье.  Жили мы в деревянных бараках, с двухэтажными нарами с проходом между ними – сделано наподобие железнодорожных вагонов. В общем, чуть лучше, чем в Тайшетлаге.  К стенам прибиты дощечки с фамилиями заключенных. Бригадиром у нас была Дуся Перегудова, молодая добрая женщина. Работа была разная: лесоповал в сопках,  копали землю, на которой вольнонаемные  возделывали  себе огороды. Косили траву для скота, который  они держали в своих подсобных хозяйствах..
Мы, заключенные, ходили в лаптях. Как-то из дома я получила посылку – мама сшила из овечьей шкуры мне чулки, а Василий Платонович, Любин муж, послал калоши, которые он получил в качестве премии за хорошую работу. Однажды утром, когда мы стали собираться на работу, я увидела мои чулки и калоши на Нине Курбатовой, осужденной за воровство и проституцию. Я попросила ее вернуть мои вещи, она не отдает. Откуда у меня взялись силы  - не знаю, но я набросилась на нее, повалила, и стала стаскивать с нее свою обувь. Она была ростом высокая, но я как-то ее одолела. Нашу драку и ее угрозы наблюдали многие женщины. А потом вышла из толпы  уголовница, бандитка, которая пользовалась в своей среде большим авторитетом, и сказала во всеуслышание: «Если кто тронет Мельникову, будет иметь дело со мной!» По воровским законам я имела право защитить свою собственность, тем более в борьбе с противником, который был намного сильнее меня. Честность и справедливость были в цене и в воровской среде. Так у меня появилась крепкая защита.
Мы были разбиты на звенья по три человека. Наше звено – Нина Тембай, татарочка, Лена, фамилии не помню, и я. Звенья объединялись в бригады. В одном из звеньев нашей бригады были две монашенки и еще женщина из Вятки, в другом звене была тетя Маша, как ее все звали – бывшая коммунистка, из сельхозкоммуны. Меня, дочь священника, попа, как она говорила, она ненавидела и все говорила, что убьет  на лесоповале. Об этом знали все, и наш бригадир всегда расставляла нас так, что она была на одном конце делянки, а я на другом. Лес валили в одну сторону, и когда подпиливали дерево и  оно должно было падать, кричали «берегись!», чтобы никого не придавило. В тот день, когда это случилось, рядом со звеном тети Маши стояло звено монашенок, а мы как обычно, на другом конце. Слышим, «берегись!», кричат монашенки. Все остановились, смотрят, куда будет падать дерево, огромный дуб. И к общему ужасу, дерево, вместо того чтобы падать вперед, поворачивается на подпиленном пне и падает в сторону тети Маши! Оно накрыло всё их звено! Мы бросились на помощь. Женщин разбросало в разные стороны, и почему-то все кинулись вынимать из-под дерева двух пострадавших женщин, а к тете Маше никто не подошел. Я подбежала к ней, сняла придавивший ее сук. Тетя Маша была без сознания. Я села на землю, положила ее голову себе на колени, и стала обливать ее водой из своей бутылочки. Она открыла глаза, посмотрела на меня, и опять потеряла сознание. Приехали санитары и увезли пострадавших в лазарет. Прошло около месяца, и из лазарета вернулись две женщины из звена тети Маши. С ними она передала для меня две картошки и кусок хлеба. Конечно, я была очень удивлена и обрадована. А еще через некоторое время приходим мы с работы, смотрю, на моей постели сидит тетя Маша! Как она меня обнимала, как просила прощения, и все спрашивала, почему я это сделала, ведь никто, кроме меня к ней не подошел, а когда она открыла глаза, то увидела именно ту, которую грозилась убить. На работу с бригадой тетя Маша больше не ходила – у нее были множественные переломы, без палочки передвигаться она уже не могла. Ее направили на кухню чистить овощи, и с тех пор она каждый день приносила с кухни картофель  к моему приходу с работы.
22 июня 1941 года мы были на работе, когда вдруг послышался сильный гул, и мы увидели, как по небу надвигается черная туча – то были самолеты, двигалась огромная темная масса. А когда мы пришли в зону, нам сказали, что началась война.
Однажды к нам на лесоповал пришел комиссар охраны. Во время обеденного перерыва он  стал расспрашивать меня о моей семье, за что осуждена, где работала. Я подробно ему все рассказала. Он спросил, имею ли я какое то отношение к Ивану Григорьевичу Мельникову, заведующему мелехинской школой. Я ответила, что это мой муж, что он тоже в заключении, не знаю, где он сейчас и что с ним стало. Комиссар дал мне прочесть газету, в которой была статья о 1 секретаре Западно-Сибирского крайкома партии  Эйхе. В статье говорилось, что Эйхе – изменник Родины, что он  возглавлял контрреволюционную организацию, и приводился список членов этой организации. В этом списке была и фамилия моего мужа, указано, где и кем он работал, и был написан приговор – расстрел. Так еще в заключении я узнала, что стало с Иваном.
Зимой 1942 года в зону приехали военные во главе с генералом. Начальник  лагеря сказал, что будет комиссия. Стали нас вызывать к генералу по очереди, спрашивать, какая статья, за что сидим, какой срок. После их отъезда наш начальник пришел к нам в барак и велел собираться с вещами двум немкам, еще одной женщине и мне. Я обрадовалась, стала раздавать свои вещи другим – думала, нас отпускают домой. Но начальник меня заверил, что нас отправляют на север, в Воркуту. Долго я не хотела ему верить, но он все-таки убедил меня собрать свои вещи назад.
Отправили нас на станцию Бира, погрузили в теплушки – так называли грузовые вагоны – и повезли. Ехали долго, часто останавливались и подолгу стояли, пропускали эшелоны с солдатами, которых везли на фронт. А три раза в день останавливались, и  нам давали еду: по большой рыбине, пересыпанной крупной солью, а пить давали только раз в день и то немного.  От соленой камбалы очень хотелось пить, и часто во время долгих стоянок по вагонам раздавались крики: «Пить! Воды!». Конвойные кричали на нас, ругались, но истомленные жаждой заключенные не умолкали. А прохожие на станциях кричали нам: «изменники, враги народа, фашисты». Так больно было слышать их слова!
Наконец, привезли на станцию Печера, разгрузили и повели в сторону тундры в Печерлаг. Этап был большой. По дороге делали остановки, заводили нас в зоны заключенных, оставляли от нашего эшелона по несколько мужчин и женщин, остальных вели дальше. Когда пришли на штабную колонну № 6, нас, отобранных в Бирлаге, оставалось только несколько мужчин и четыре женщины.
 Началась жизнь на новом месте в Печерлаге. Здесь работа была другая – поочередно мыли на кухне посуду, стирали для заключенных белье, делали уборку в помещениях  вольнонаемных в зоне и за ее пределами. С фронта нам стали привозить окровавленное белье, телогрейки, бушлаты, рваные от пуль. Мы стирали и чинили одежду, и отправляли обратно на фронт. Так продолжалось до конца войны. Порой от нас уводили этапы,  а к нам приходило пополнение. Женщин направляли  в женские колонны, мужчин – в мужские, но меня пока не трогали. Меня стали посылать за зону, делать уборку и готовить обед для двух инженеров, которые жили в отдельном помещении. От них я услышала о начальнике Печерлага Успенском, которого называли отцеубийцей.  В колонну, где он работал простым охранником, в одном этапе привезли его отца, священника Успенского. Во время его дежурства отец попросил разрешения сходить в туалет за кусты, но сын не позволил. Отец Успенский не послушал, зашел за куст, он не думал, что сын способен его убить. Но у сына не дрогнула рука. Эта весть дошла до высшего начальства,  и оттуда пришло распоряжение: охранника Успенского за его доблестный поступок как преданного служению Родине назначить начальником Печерлага. Так за свою верность служению отечеству охранник Успенский получил должность начальника Печерлага и прозвище «Отцеубийца». Он приезжал к нам на колонну. Это был здоровый высокий мужчина, но все, даже вольнонаемные, относились к нему с пренебрежением, хотя вида старались не показывать.
А однажды мне пришлось готовить комнату для отдыха. Начальник штабной колонны Федор Павлович Пиченко принес марлю и вату для штор на окна, и велел мне сшить красивые шторы. Я делала бубенчики из ваты и украшала ими шторы. Такие маленькие бытовые радости скрашивали мою тюремную жизнь. Вскоре в ней наступил ещё один светлый период. Начальником штаба наших колонн  прислали из Москвы работника ОГПУ. Фамилию его сейчас вспомнить не могу - то ли  Фальдштейн, то ли Фильчинштейн. Он приехал к нам с семьёй:  жена, дочь, и его отец. Оказался добрый хороший человек, с уважением относился к политзаключенным. В его доме в домработницах была бывшая заключенная по бытовой статье Груня. Она часто приходила к нам на колонну, подолгу беседовала с женщинами. Откуда нам было знать, что начальник послал ее выбрать женщину для уборки его кабинета. И вот однажды приходит к нам  в барак секретарь начальника штаба Ира. Подошла ко мне, представилась и сказала, что мне дадут пропуск,  и я буду убирать кабинет начальника. Меня это удивило, ведь я – политическая. А потом уже от Иры я узнала, что меня не отправляли по этапу потому, что еще не видя меня, только прочитав мое дело, начальник при подготовке каждого этапа обводил мою фамилию красным карандашом: «Эту не отправлять!» Так по его распоряжению  я оставалась при штабной колонне.
Нетрудно представить, как нас кормили в лагере. Недоедание,  постоянное чувство голода... И вот однажды начальник вызывает меня в кабинет и говорит, что забыл дома очки. Надо их принести. Иду к нему на квартиру. Встречает меня его жена, милая женщина с доброй улыбкой. Прошу у нее очки, за которыми пришла, а она приглашает меня в комнату, где накрыт стол, и кормит меня шикарным обедом. Конечно, этого я не ожидала. А потом начальник просто говорил мне: «Мельникова, иди, тебя ждет моя жена!»
Но в один из дней  пришел приказ о переводе начальника нашего лагеря  в другой, вновь образованный, дальше на севере. Потом,  когда я уже была на свободе, узнала, что в лагере, куда его перевели, была колонна строгого режима, где отбывали наказание отъявленные бандиты. И в одно из посещений этой колонны его убили. а тело разрубили  на куски. Вечная память этому доброму человеку, который сделал много хорошего  для политических заключенных сталинских лагерей.
Новым начальником  лагеря стал Полищук, муж дочери бывшего начальника, тоже хороший человек. Но у них я работала не долго. Был у нас начальник охраны, который славился своей жестокостью. У него было трое детей, а школ там не было. И вот он вызвал меня к себе в кабинет и сказал, что берет меня учить его детей, но я отказалась. Тогда он лишил меня пропуска за пределы зоны и направил в женскую колонну.
Время шло. Однажды к нам на работу пришла наш бригадир, велела всем построиться, сказала, что приехала какая-то комиссия, и  сейчас придут к нам.  И еще она  сказала, что спрашивали про Мельникову. Я обрадовалась, решила, что меня сейчас освободят. Мы выстроились в шеренгу, пришло начальство, встали напротив нас, спросили, кто Мельникова. А было правило, когда тебя вызывают нужно выйти, назвать фамилию, имя, отчество, год рождения, статью и срок. Я вышла, сказала, как положено. Они говорят: «Это та Мельникова?» Отвечаю: «Да, я  Мельникова».  Они говорят: «Можете идти». До сего времени не могу разгадать, для чего это было сделано, кто дал такое распоряжение. Меня опять перевели в штабную колонну. Работала с портными. Шили для вольнонаемных, для прибывших эвакуированных из Москвы. Шили разную одежду, даже нижнее белье. Водили нас и на копку огородов для вольнонаемных. За добросовестную работу меня и еще одну женщину наградили, дали нам по костюму и сфотографировали. Эта фотография хранится у нас до сих пор.
По очереди дежурили в медпункте. Как-то в мое дежурство на прием к врачу Козину, тоже заключенному, только по бытовой статье, пришел изможденный заключенный, политический и попросил освобождение от работы на следующий день. Но Козин ему отказал, сказал, что он может работать.  Когда тот ушел, Козин спросил своего помощника, тоже осужденного по бытовой статье: «Как, по-твоему, долго он еще протянет?»  Тот ему ответил, что дня три. Но этого заключенного в тот же день привезли с работы  уже мертвого. Мужчины выполняли очень тяжелую работу – строили новую железную дорогу от Печеры до Воркуты и большой мост через реку Печеру, там и здоровые мужчины с трудом выдерживали нагрузки, куда уж больным. И Козин это хорошо знал. Только человеческая жизнь для такого врача мало чего стоила. Говорю это, зная другие примеры и поступки врачей в тех же тюремных условиях.
В начале 1944 года к нам на штабную колонну привезли с фронта  Бориса  Федина. Он служил врачом в авиационном полку, который до войны был расквартирован в районе города Баку. Когда началась война, полк перебросили в Крым. Полк Бориса был полком истребительной авиации. На самолётах летчики могли забрать с собой только техников. Остальной персонал  должен был добираться до места новой дислокации морем. Под  Новороссийском корабль попал под бомбежку и был затоплен. Чудом удалось спастись, но и на суше лазарет попал под обстрел. Борис и начальник лазарета были ранены. Пришли в сознание уже в немецком лагере для военнопленных. Через некоторое время им удалось бежать. Они  добрались до линии фронта, перешли её и вернулись в свой полк. Но их встретили как немецких шпионов, арестовали. В условиях боевых действий было не до суда. И как только немцы начинали наступление арестованных выводили на расстрел. Но Борису везло, дважды казнь  откладывали... Так получилось, что и немцы трижды выводили Бориса  на расстрел. Один раз  расстреливали каждого пятого, а он был третьим, следующий раз - вторым, потом третьим. И вот, когда  вернулся к своим, в  полк, где его хорошо знали -  он служил здесь с 1939 года, сразу после окончания института, «особисты»  ему не поверили. Суд всё же состоялся и военный трибунал приговорил Бориса и начальника лазарета к 10 годам заключения. Они, кадровые военные, боевые офицеры, вынести этого не смогли, и после приговора решили отравиться. Яда не было, и когда их привели в баню мыться, они развели мыло в деревянных шайках и выпили. Так травились заключенные, которые не могли вынести лагерные испытания. Бориса спасли, а его начальник умер. Шёл 1942 год. И вот Борис спустя два года заключения попадает в наш лагерь. Тогда мы все были потрясены тем, что наших солдат, бежавших из плена, судят.  Бориса, как специалиста нужной и в лагере профессии, отправили работать в лазарет.
1945 год. Вот и конец войне. Наша армия победила. Сколько было радости и счастья! Все ждали, что в честь такой победы нам, невинно осужденным,  столько долгих лет отбывавшим срок каторжной работы  в лагерях, будет амнистия. Нас выпустят  на свободу,  и мы поедем домой к родным. Амнистия была, но не нам, политическим, а тем, кто был осужден по бытовым статьям. А потом случилось и вовсе страшное: к нам стали поступать этапы осужденных, которые уже были в плену у немцев, и тех, кто бежал из немецкого плена, а потом воевал в партизанских отрядах. Они были вновь осуждены как изменники Родины на чудовищный срок 25 лет!
Готовили женский этап на колонну, где была почти круглый год мерзлота. Это была страшная колонна, туда отправляли только осужденных по политическим статьям. Я попала в список на этап. Это значило, что отправляют  на верную смерть. Там выживали единицы. И помочь в этот раз начальник Полищук мне не может. Но он обращается к доктору  Сажину, был такой ссыльный старичок,  работал врачом в управлении, часто приходил к нам поверять работу  медпункта, с просьбой найти способ задержать меня в лагере. И вот Сажин вызывает меня к себе, и говорит, что Полищук попросил его сделать мне «мастырку». Этот способ часто применяли уголовники, чтобы не ходить на работу. «Мастырка» -  искусственное заболевание. «Мастырки» были самые разные. Мне доктор Сажин  иглой  прокалывает щеку. После чего я делаю глубокий вдох, зажимаю ладонями рот и выдыхаю. Воздух распространяется под кожей. После нескольких таких вдохов появляется  отечность. Отекают лицо, шея, даже плечи. Вместо глаз остаются только щели. Такое состояние длится несколько дней. И вот в таком виде доктор Сажин отправляет меня с вольнонаемной медсестрой Леной в лазарет, где нас принимает тот врач, что бежал из плена. Лена  говорит ему: «Доктор Федин, примите эту женщину и берегите ее от этапов, чтобы она пробыла в лазарете до конца ее срока. Это распоряжение начальника штаба Полищука. Сделайте все возможное». А  до  моего освобождения оставалось еще почти два года! И не одну меня так спасал Полищук, спасал он и мужчин и женщин, но только осужденных по политическим статьям.
Через несколько дней я пришла в норму и стала работать в лазарете санитаркой. Работа была нелегкая физически, а особенно морально. На твоих руках  в прямом смысле умирают люди, так и не дождавшиеся освобождения, возвращения домой,  к семьям. Как они переживали о своих родных, зная, что никогда  не найдут их могилы! Часто умирали в полном сознании, просили подержать за руку в последние минуты. Держишь его руку, и вдруг она дернется, и как будто подует холодный ветерок, сразу становится понятно, что человек ушел из жизни. Ни в чем не повинный, оторванный от семьи, о которой не знает ничего – где она, что с ней? А сколько осталось сирот, которые не знают, кто были их родители, что с ними стало, не знают своих корней. Почему? За что? Я знаю, что в это время на фронте погибали солдаты, но они умирали как герои, как защитники Родины, а наши мужчины умирали как враги народа, предатели. А ведь они тоже – и мужчины, и женщины, и я вместе с ними  -  рвались на фронт, но был один ответ: вы не имеете права, вы политические заключенные. Мы были недостойны такой чести, не имели права защищать Родину. Брали только бытовиков – воров и мошенников.
Мой срок заключения близился к концу, оставалось год с небольшим. И вот Борис делает мне предложение стать его женой, и после освобождения ждать его на свободе. С помощью вольнонаемного начальника санотдела Печерлага нам дали разрешение на брак, и до конца моего заключения мы оставались вместе.
Наконец наступило время моего освобождения – 10 августа 1947 года. Все закончилось, можно ехать домой, к мамочке и сестренкам. Но меня  все не вызывают. Так идет день за днем, уже наступило 17 августа, меня мучают разные мысли. Вспоминаю,  как держали в тюрьме папу, давая один срок за другим, а ведь я уже ждала ребенка.  От волнения у меня пошли водяные пузыри по всему телу. Борис меня отпаивал бромом. И наконец, после обеда 17 августа меня вызывают и говорят, что везут в Воркуту.   Помню, как Борис провожал меня  до станции «Олег и Ольга». Он очень переживал, плакал, и все просил, чтобы я его ждала.
Привезли меня в Воркуту для получения паспорта и справки об освобождении. Справку выдавал секретарь. Тоже заключенный, только по бытовой статье. И он мне говорит, что справку об освобождении дать не может, так как в формуляре написано: срок заключения 10 лет и 5 лет ссылки. И он должен вернуть меня обратно в лагерь, а оттуда  меня отконвоируют на место ссылки. Я стала ему доказывать, что раз из Москвы прислали документы на освобождение, значит, я могу ехать домой, значит, ссылку мне отменили. Я была в отчаянии! А секретарь стоял на своем, разговаривал очень грубо, кричал.  На крик вышел из кабинета его начальник, молодой мужчина в военной форме, видно недавно из армии. Спрашивает, что за шум. Секретарь докладывает, что не может меня освободить, так как у меня в формуляре написано 10 лет заключения и 5 лет ссылки, а из Москвы прислали документы, где меня освобождают подчистую. 5 лет ссылки не указали. Начальник спрашивает меня, за что я была осуждена и кем. Отвечаю, что судила меня тройка ОГПУ по статье «ЧС» - член семьи изменника Родины, что мой отец протоиерей, который был осужден, сейчас неизвестно, где находится, и за это я отсидела 10 лет. Начальник пожал мне руку, поздравил с освобождением, и велел немедленно дать справку. А секретарю сказал, что надо быть порядочным человеком,  что я и так невинно пробыла в заключении десять лет, а кто прислал документы из Москвы, видно очень умный и справедливый человек.   Господь и в этот раз не оставил меня, послав этого доброго человека. Я вечно благодарна ему.

Воркута–Асбест - небольшой железнодорожный перегон. Первые шаги на свободе. Маленький чемоданчик и тюремный узелок в  моих руках для пассажиров вагона - ответ на все вопросы Да их никто и не задает.  Просто потеснее  прижались друг к другу и  освободили для меня местечко на лавке. Что спрашивать? На этом перегоне  либо те, кто при лагере, либо те, кто из лагеря. Но спасибо огромное за сочувствие и сострадание. Это в нас, мы такие. А еще, вижу по лицам, только не зависть, что-то другое,  доброе. Как  напутствие: не забывай,  пусть впереди   новое и незнакомое, но есть на пути к нему  небольшой перегон Воркута–Асбест, где сделала первые шаги на свободу. И я помню. Помню всегда.

В Асбесте пересадка на другой поезд. Билет до дома    я должна была получить в управлении третьего отдела ГПУ. Но там сказали, что прежде санобработка. От  управления до санчасти неблизкая дорога и, как меня предупредили, не безопасная, случались грабежи и даже убийства. В Асбест я приехала к вечеру, пока была в управлении,  наступила ночь. Но идти надо. Иду  в полной темноте. Вдоль обочины штабеля леса. Вдруг слышу  мужские голоса. Разговаривают где-то впереди и все громче. Значит идут  мне навстречу. Прячусь за штабелем, жду пока пройдут мимо. Осторожно выхожу на дорогу и быстрее-быстрее вперед к санчасти, а там даже осматривать не стали, поставили штамп и отправили обратно в управление за билетом.
 И вот спустя 10 лет я вернулась в родное село Анжерское. Думала, увижу маму, сестер, а встретила только  дальних родственников…. От них  узнала, что мама переехала в город Черемхово, где  жила сестра Люба с семьей.   Денег нет, дома нет. Близкие помогли купить билет до Черемхово и кое-что из продуктов собрали  в дорогу. 
Сколько дней ехала -  не помню, только приехала в Черемхово в начале сентября. Было шесть утра. Иду искать улицу, указанную в адресе. Подхожу.  Одноэтажный, длинный дом из четырех квартир. Обошла вокруг.  Ставни у всех еще закрыты. Постучала в квартиру, где должны жить мои. И слышу мамин голос: «Войдите, дверь открыта». Захожу. В коридоре полумрак, мама стоит посередине комнаты с ребенком на руках. Я смогла сказать только одно слово  «Здравствуйте», прижалась к косяку двери, дальше не могу ни идти, ни говорить. Молчание мамы мне показалось долгим, очень долгим. Потом слышу ее крик: «Соня! Соня приехала!» Дальше топот ног. Вбежала Любаша, за ней её муж,  Гавычев Василий Платонович, а за ним две девочки. Слезы, расспросы.  Опять слезы.  Радуюсь, видя, как  выросла и какой красавицей стала Люба. Вижу, как постарела мама...
С первого дня в застенках нет ничего дороже, чем свобода. Только надежда обрести её вновь даёт силы пройти через немыслимые испытания лагерной жизни. Ещё одной опорой была для меня вера. Это не вера в чудеса, я верила  в то, что есть высокое предназначение следовать христианским заповедям и только так можно выжить и остаться человеком. Я всё время вспоминала и представляла папу,  с которого так и не смогли снять крест протоиерея. С живого  не смогли. Не был этот крест простым символом, определяющим  социальную принадлежность человека. Иначе, не стали бы палачи, видя в нем лишь кусок металла, предлагать в обмен  свободу. Думаю, что и папа  черпал  силы  не в ожидании некоего чуда избавления от  ужасных мук. Вера в торжество заповедей христовых, в их непоколебимость и общечеловеческую значимость, беззаветное служение им, были его непобедимым оружием.  Это видели все, кто страдал рядом с ним в тюрьме, и это больше всего пугало палачей.
И теперь на свободе мне опять была нужна опора на веру. Выходя из лагеря,  я несла ответственность не только за себя. Я должна была думать о том, что ждет нашего с Борисом сына, которому дано появиться на свет не в лагерных застенках, а на свободе. Но какова эта свобода? Клеймо врага народа никто с меня не снимал. Такое же клеймо должно лечь и на нашего сына. Несмотря на провозглашённый в стране  лозунг: «дети за родителей не в ответе», клеймо врага народа несли  все, кто родился в семье  политических заключенных. Значит, впереди у нас с сыном, неизвестное будущее, никаких гарантий, только надежда и вера на лучшее.

  Я начинала новую жизнь.  И первое, что отметила для себя, за десять лет, которые прошли в лагере, здесь, на воле многое изменилось.  Уходил  страх за себя,  за близких, страх,  который  всегда преследовал  нашу семью. страшное время казалось бы отступило от нас, ушло.  Наверное, не только потому, что мы с жили в небольшом  шахтерском городке, вдали от центра Сибири. Мне кажется и  страну, и людей изменила война. Она жестоко прошла через каждую семью. Горе и потери требуют  сочувствия и сострадания.  Они объединяют людей. Война показала, что есть настоящий враг, которого надо было вначале всем миром   победить, а затем сообща выживать после его нашествия, перенося все тяготы послевоенной разрухи. Так, по крайней мере, казалось мне здесь, в провинции. И всё же, принимая меня в своем доме после лагеря, муж Любы, Василий Платонович, рисковал очень многим. И должностью директора шахты, и партийным билетом. Любой завистник на работе мог испортить ему  дальнейшую карьеру. Да и отголоски судебных процессов над врагами народа всё еще доходили  до нас.  Но  меня приняли, как родную,  а  после тяжелых родов и долгой болезни  взяли  на себя заботу о сыне.
В городе Черемхово  постепенно воссоединялась и возрождалась наша семья. В день моего возвращения  приехал Жорж Екенин, муж моей младшей сестры Зои. Он работал инженером на другой шахте, неподалеку от Черемхово. Приехал по делам в управление шахт и зашёл к Гавычевым в гости. Узнав, кто я, он сразу же поехал домой, и уже на другой день открывается дверь, и я вижу красивую девушку, не ту восьмилетнюю девочку, которую я оставила в Анжерке, а высокую восемнадцатилетнюю красавицу, мою дорогую Зоиньку.
После родов я долго болела, лежала в больнице. Зоя приехала помочь мне, возилась с ребенком, приносила его ко мне покормить. А потом и Жоржа перевели в Черемхово, главным инженером шахты, где работал Василий Платонович. Жорж и Зоя жили в двухкомнатной квартире в общем бараке. Они взяли меня к себе. Вскоре Василий Платонович устроил меня на работу на шахте. Работала телефонисткой, затем перевели в библиотеку. Дали жилье – две комнаты в трехкомнатной квартире. В Черемхово приехала Вера с маленькой Таней, затем её муж Василий Петрович. Их семья ждала второго ребенка. Жили все у меня пока  не получили квартиру. Оставалось только дождаться приезда Нади и нашей старшей сестры Валентины с её многодетной семьёй. Когда это произошло,  наша мама наконец-то смогла почувствовать себя счастливой. Её окружали дети и многочисленные внуки. В Черемхово я прожила до сентября 1954 года с  мамой, сыном и племянником,  сыном  Нади,  Колюшей.
В 1953 году умер Сталин. Лагеря были распущены, и вот перед Пасхой  в 1954 году Бориса освободили. Все мои близкие хотели, чтобы он приехал в Сибирь. Подыскали хорошее место работы врачом в одном из санаториев, но Бориса ждали  в Москве. Он  15 лет не видел родителей. Я его прекрасно понимала и не стала уговаривать. Вскоре он прислал  письмо, просил, чтобы я с Женечкой приехала к нему.  И вот 5 сентября 1954 года мы приехали. На вокзале с цветами нас встречали Борис, его брат Александр и сестра Антонина. Встретили очень хорошо. Собрались все Федины в доме сестры Бориса Ирины – отец Бориса, Федор Дмитриевич, Антонина, Александр, Ирина, их тетя Паша и девочки Ирины – Оля, Таня и Нина. Не было только матери Бориса, она была тогда на Родине в Рязани. Больше с Борисом мы не расставались.

Когда обрывается нить жизни близких тебе людей в твоей душе навсегда остается шрам. Боль утраты со временем утихнет, но следы потерь всегда будут с тобой. В любую минуту они могут напомнить о себе, разворошить твою память воспоминаниями.  Мои дети  порой  упрекают меня за излишнюю, на их взгляд, привычку оглядываться в прошлое. Они стараются оградить меня от тяжелого груза, оставленного позади. Но прошлое всегда с тобой. И оно - неотъемлемая часть твоей жизни. Ты понимаешь  это только тогда, когда сам теряешь самых близких тебе людей, когда они остаются с тобой только в твоей памяти. И другого общения с ними в этой жизни у тебя уже не бывает.  Я не боюсь таких встреч, таких мгновений. Многие, многие годы,  самыми тяжелыми были для меня воспоминания, связанные с папой. Это был самый тяжелый груз из прошлого.
Все мои попытки узнать о месте его захоронения  не приносили результата. Расстрелян в Мариинске и дата расстрела - вот всё, что я знала о последних минутах его жизни. Казалось бы, никакой надежды. По правде говоря, не было её и тогда, когда отправила письмо настоятелю   Мариинского  храма  Отцу Алексею Баранову. И каким же неожиданным оказался ответ на него, полученный спустя долгое время. Столь долгое, что и ждать его, практически, перестала. Из письма следовало, что по моей просьбе Александр Васильевич Винников начал искать возможных свидетелей массовых расстрелов  узников Мариинской тюрьмы в конце 30-х годов. На поиски откликнулась дочь  бывшего станционного смотрителя. Она показала участок леса недалеко от нынешней городской черты и городского кладбища, куда, по рассказу её отца, тюремные  "воронки" привозили по ночам заключённых, и  где после этого раздавались выстрелы.  Когда  стали производить раскопки, то натолкнулись на массовое захоронение людей.  Пулевые отверстия в  черепах  свидетельствовали о том, что многих из них добивали  выстрелами в голову.  По  расположению останков было видно, что людей после расстрела,  сваливали в кучу в  ров и засыпали землей. Таким образом, рассказ станционного смотрителя подтвердился.
В своём письме Отец Алексей сообщал, что принято решение установить на месте захоронения Поклонный крест, и поскольку нет сомнений, что и мой папа был расстрелян на этом месте и упокоен в этой братской могиле, просил меня и моих близких приехать в Мариинск и принять участие в церемонии установки Поминального креста. Так, спустя почти 70 лет, я вновь оказалась в Мариинске. Теперь всё, что я, как дочь, могла сделать, выполняя свой последний долг перед памятью папы, я сделала. Оставался последний шаг. Родная и всегда зовущая  к себе Лебедянка. Только там и в моих мыслях и в воспоминаниях  жила как одно целое наша большая дружная  и счастливая семья. Трудно передать чувства, которые ты испытываешь, шагнув на землю, на которой теперь только память сохранила твои первые шаги. Именно она безошибочно привела меня туда, где когда-то в центре села, рядом с храмом стоял наш родительский дом. Время не сохранило ни храма, ни дома, да и сама Лебедянка стала гораздо меньше, напоминая о своих  прежних масштабах лишь шириной, расходящихся от центра улиц. И какое счастье видеть на этих улицах дома, которые вдруг ожили  перед тобой,  как картинки из далекого детства. Вот  дом нашей соседки, моей любимой тетушки Акулины. Как я любила её картошку в мундире с ароматным чёрным хлебом.  Как сейчас помню, сперва накормит меня, потом уложит спать  на полатях русской печи. Так, спящую, и принесет на руках   в дом родителей. Царство тебе небесное и вечный покой, дорогая моя  Акулина Алексеевна  Набатникова,  моя любима соседка с Хромой Слободы - так называли тогда улицу, где до сих пор стоит её дом и живет  ее внучка Неля.
Нижняя Каменка -  улица, где в домах всегда был достаток. Теперь их немного, самих домов. Но остался один, где меня встретила почти ровесница, подруга моей сестры Веры, тоже учительница, как и сестра Вера,  Степанида Тимофеева. До сих пор она хранит фотографию нашей семьи. И вспоминает, как девчонкой с другими сверстницами бегала к Лебедянской школе, чтобы заглянуть в окно и посмотреть на красивую училку, жену  сельского батюшки.
"Красивая она была, юбка длинная, белая кофточка, да и Отец Георгий был ей под стать. Красивая пара," - до сих пор восхищается моими родителями Степанида Захаровна. 
В её доме и сейчас  хранится и используется мебель, сделанная руками моего папы. Так я вернулась в детство, встретилась с замечательными людьми, повидала двоюродных племянников жены брата Николая -  Анатолия и Любовь, Виктора и Екатерину Швецовых. Сейчас поддерживаю с ними постоянную связь.
Летом 2009 года я опять приехала в Мариинск. С горечью узнала, что не стало Отца Алексея Баранова. Как сказали врачи,  не выдержало сердце. У мужчины, которому не было и 50 лет, всё сердце было изранено шрамами. Вспомнила папу, его службу. Сколько трагических судеб пропускает через себя сердце настоящего пастыря, как трудно ему вместить всю боль прихожан.   Массовое захоронение  положило начало большой работе по увековечиванию памяти жертв политических репрессий.  Мариинский приход возглавил Отец Дмитрий, который продолжил дело предшественника.
 Маринская пересыльная тюрьма для многих узников  была последним пристанищем. Чтобы страшное прошлое  оставалось только в прошлом, звучит сегодня  тревожный набат  Мариинского мемориала, посвященного жертвам сталинских репрессий.  Инициатором создания Мемориала  стал Губернатор Кемеровской области Аман Гумирович  Тулеев.  Многое было сделано  при строительстве за счет личных средств семьи этого замечательного человека. Из его рук я приняла самую дорогую для меня награду - серебряную медаль «За веру и добро», которой отмечают заслуги моих земляков-кемеровчан. Такой же награды была удостоена моя младшая сестра Зоинька. По сей день я стараюсь не терять связь с земляками, с Аманом Гумировичем Тулеевым. Горжусь его успехами в сложной и ответственной работе руководителя огромного края.
Мемориальный комплекс, где воссозданы элементы ГУЛАГа,  позволяет посетителям проследить весь путь узников от тюремных ворот до расстрельной стены. Тяжел и угрюм этот путь. Но венчает его символ надежды, символом веры в  светлое будущее:  белоснежная Часовня Святой Великомученицы Анастасии Узорешительницы. Золотой купол и крест  часовни далеко видны при подъезде к Мариинску. Сегодня Мемориальный комплекс окружает молодой кедрово-сосновый бор. Саженцы для него приобрели семья Тулеевых и семья Дикало. Иван Николаевич Дикало  - Глава Мариинской городской администрации, настоящий подвижник, коими были все, кто радел во благо развития Сибирского края.  Особенно величественно смотрится Мемориал вечером, когда белая часовня,  окутанная светом ярких прожекторов, словно парит над землей,  устремляясь ввысь. Когда люди возводят  такие памятники, когда они так чтут память ушедших, они создают  будущее нашей страны, её нравственную основу. Что может быть дороже и важнее этого?

               























Вместо эпилога.

Недавно из архива библиотеки Анжеро-Судженска мне прислали бесценный для меня документ: "Отчет", подготовленный моим отцом, протоиереем  Георгием Непомнящих. Думаю, он дополнит картину того времени, добавит новые штрихи к портрету  папы. И хочу, чтобы в книге моих воспоминаний были заметки моего сына. Время, о котором я пишу, увиденное его глазами.



Непомнящих,  Георгий. Общество Трезвости села Лебедянского Томской епархии, Томского уезда, благочиния №3 /Георгий Непомнящих // Томские Епархиальные Ведомости. - 1913.- №16.



Прежде чем отдать отчет о деятельности молодого еще Лебедянского «Общества Трезвости», считаю нужным сообщить те главные причины, которые заставили меня открыть это общество.
С первого же дня своего приезда (22 октября 1910 года) в настоящий приход, мною были употреблены все усилия на то, чтобы узнать, каков мой приход в религиозном, нравственном и материальном отношениях?
К величайшему моему унынию, на все эти вопросы получаю такие сведения, что, в общем, должен сказать: приход никуда не годен. Какая же причина такому общему выводу? Короткий ответ – вино. Итак, причина всей негодности моего прихода найдена. Но у меня является еще такой вопрос, - какое отношение прихожан к своему священнику? Думаю, не получу  ли хотя в этом, на первое время, утешение; но как узнать это? Если исподтишка присматриваться к прихожанам, пожалуй, на это потребуется много времени, а у меня, по правде говоря, не хватает терпения; мне все хочется, как можно скорее составить объективное и в тоже время правильное заключение. Добиться такого заключения, оказывается, не так легко, как я думал; здесь нужна большая опытность и осторожность, а  о себе я этого как раз сказать не могу. Приходится не иначе как обращаться за советом, но к кому? Я уже проездом к о. Благочинному познакомился с соседним батюшкой о. Виталием Осетровым (с. Данковского), разве с ним что посоветывать?  - опять из разговора с ним и его матушкой понял, что они сами люди в сем краю новые и в тоже время люди неопытные.
Хорошо было бы, думаю, посоветываться с о. Благочинным (свящ. о. В. Ильинским); приход у него как будто бы не дурен, церковь благовидная, имеется церковно-приходская школа и везде сказывается заботливый и умелый надзор; но как обратиться за советом к нему? Вы, скажет, не успели оглядеться, да и недовольны приходом. Нет, лучше пока помолчу: узнаю, каков наш о. Благочинный, а тогда дело будет видно.
В январе месяце, уже 1911 года, мне пришлось опять встретиться с о. Благочинным (во время отчета), но тут было как-то не до того; правду сказать, у меня неудачен был отчет, и я вовсе не решился обратиться с посторонними делами. Но во время его ревизии (в июле месяце) я, хотя не высказал о своей материальной нужде, однако о распущенности прихода с ним поговорил. Он мне дал надлежащие советы; именно, привлечь прихожан к церкви, указал даже путь к достижению этой цели: говорить почаще проповеди, не пропускать церковных служб и открыть «Общество Трезвости». Первые его два совета, т. е. говорить проповеди и церковные службы не пропускать, как находящиеся в моем распоряжении, стали исполняться аккуратно, но последнее,  - открытие «Общества Трезвости», привело меня к величайшему затруднению. Прежде, чем открыть «Общество Трезвости», нужна хорошая подготовка, а в особенности в приходе с. Лебедянского, в чем Высокопреосвященнейший Владыка проездом в августе (1911 года) убедился сам, но нужно сказать, что Владыка видел пьяными только взрослых, а ведь у нас нередкое явление встретить пьяными и в шести, или семилетнем возрасте. Сам я был очевидцем, как шестилетний мальчик, подходя ко кресту во время моего обхождения по домам 6-го декабря (в престольный праздник), от опьянения шатался и падал.; или еще хуже: - несколько малолетних (от 8 до 12 лет) девочек сделали складчину и, купив пива, пошли в лес святую Троицу встречать.
Это - ли не развращение, это - ли не разрушение будущих домохозяйниц и матерей!?
Между тем родители на это смотрят как на вещь обыкновенную. А что если коснуться молодежи от 18 до 25-летнего возраста? Господи помилуй! У меня, пожалуй, не хватит времени и умения, чтобы описать все их гнусное безобразие; одно лишь я скажу: - Бог им судья, а нам грешным тут и приступить нельзя. Много вреда всему вышесказанному принесла негодная пивная лавка и частные виноторговцы, я думаю. Есть ли еще где столько частных виноторговцев, как в селе Лебедянском; днем эти торговцы несут и везут водку на каменноугольные копи (которые находятся всего в трех верстах от с. Лебедянского), а ночью торгуют дома. Местные власти смотрят на это сквозь пальцы, а посторонние (порядочные люди) боятся приступить. Единственный долг тут теперь остается пастыря: ему одному приходится позаботиться о благе своих духовных чад и бороться со всем злом.. Но одному слишком будет трудно. Помощников, кроме местного псаломщика, на которого я еще мог рассчитывать, никого нет. Не с кем даже в минуту неудачи и горе разделить, а горя-то и без «Общества Трезвости» хоть отбавляй.
С первых же дней моего приезда в приход у меня создалось очень много дел. К тому несчастию, за два года до моего приезда в с. Лебедянском сгорела до основания вся церковь. Пришлось строить новую, хотя нужно сказать, что начали ее строить до меня, но за неимением денег постройка была остановлена. К тому же, между обществами с. Лебедянского и д. Кайла (Кайла приписная деревня в с. Лебедянскому) была непримиримая вражда; большею частью и постройка-то храма была остановлена из-за этой вражды.
Крестьяне д. Кайлы заявили Судженскому Волостному Правлению, что они, кайлинцы,  имеют право получить третью часть из страховой премии за сгоревшую Лебедянскую церковь – что составляет 1,666 р. 67 к. Сумма довольно крупная. Волостное Правление с таким заявлением обратилось за разъяснением к крестьянскому начальнику – Камаеву; крестьянский начальник такое заявление нашел справедливым и приказал Судженскому Волостному Правлению деньги задержать.
Таким образом, дело в постройке храма в с. Лебедянском окончательно остановилось, а вражды между кайлинцами и лебедянцами тогда не было предела. Мне уже так казалось:   приход для меня совершенно не по силам. Сюда, думаю, нужно священника много лет служившего и с хорошей практикой, который мог бы умело примирить прихожан и тем, конечно, заставить кайлинцев отказаться от своего заявления на право получения 3-й части страховой премии. Но при Божьей помощи, оказывается, удалось все это устроить и мне. Теперь, благодаря Бога, мы приносим Ему свои молитвы в новом храме. Однако этого недостаточно; прихожане-то все-таки по-прежнему остаются пьяницами, частные виноторговцы с пивной лавкой по-прежнему продолжают свое гнусное дело – губить молодежь. Думаю: - что же если мне сходить на ихний сельский сход и поговорить с ними по поводу этой пагубности? Не будет ли каких толков? Мужики-то – ровно они, ведь, сговорные; авось что и выйдет. Выбрав подходящее время, прихожу на сход. «Здравствуйте, старички!» – говорю. Старички мои встают и отвечают: «Здравствуйте, батюшка, - проходите вперед». Я прошел. «Дельце должно есть какое?» - спрашивает меня староста. «Да, есть» -  говорю. «Тише, старики! Вот батюшка с делом к нам пришел. Тише!» Все замолчали. – «Вот что, старички, - обращаюсь я к народу, дело-то, с которым я пришел к вам, ровно дело больше вашей заботы, чем моей. Мужички как будто вы не глупые, а как вы глупо воспитываете своих детей. Посмотрите, что делают ваши дети, посмотрите, как они упиваются вином, ведь смотреть-то на них отвратительно, а стыда-то вам из-за них, стыда сколько?!». «Правда, батюшка, правда!» - «Ну да как же не правда-то; вон прошлый раз привели твоего парня на сход и давай его стыдить; постыдили из-за него и тебя; что тебе понравилось? Или вон Самоделова парня в волость увезли, каково ему было? » - «Что тут, батюшка, поделаешь? Времена, времена видно пришли такие». – «Правду говорите! Верно, что времена пришли такие, дети наши пьют, а вы похохатываете; вы думаете, что за это не поплатитесь? Поплатитесь, да еще как! А настанет, старички, такое время, что вы будете плакать, а не хохотать. » – «Да что, батюшка, настанет, - вон прошлый раз мой молокосос-то, - кто еще он, а как напился этого проклятого вина и не подходи к нему, не говори ему ничего; я ему слово, он мне десять; я это поучить было хотел – он палку в руки. Вот тебе и настанет время, - оно уже настало, батюшка, настало». То-то вот оно и есть-то, спросите себя, кто тут виноват? – Молчат все. Да сами вы, старики, сами виноваты! Ведь у вас почти в каждом доме виноторговля, да еще им пивная лавка на подмогу, а что там делается? Боже, язык не выговорит! Пришлось мне одной старушке сделать замечание, по поводу продажи ею вина, и напомнить ей о том, что она ведь этой торговлей портит и своих детей. – Батюшка! – говорит старуха, - я ведь своим – то  ребятам не даю вина, берегу их. – Хорошо ты, бабушка, делаешь, а чужих–то почему не бережешь? Ведь ты продаешь водку соседним детям, а они опять продают твоим; ты губишь их детей, а они твоих. Вот у вас и идет круговая. – Правда, батюшка, правда! Загалдели старики, - «мы сами губим ребят». Ну, конечно, правда! Старуха моя сразу замолчала. Да чего - же ей, батюшка, говорить-то? Известно дело, виновата – и молчит». Я думаю, старички, и вы сознаете свою вину, думаю, что и вы хорошо понимаете, от кого это зависит; ведь в вас вся сила; вы только и можете удержать своих детей, но удержать не угрозами, не побоями, ибо дети ваши этого не боятся, а вот единственно лишь только тем, что следует прикрыть все ваши проклятые пагубы: - пивную лавку и частные шинки. Давайте-ка вот и закройте, пожалуй, дело–то будет лучше. – «Так зачем – же дело-то стало? Закрыть, так закрыть!» - говорит староста. Мужики как-то особенно зашевелились все, загалдели и, потолковав немного, пришли к такому заключению: составить приговор и подписаться всем, чтобы вином не торговать, виноторговцев не скрывать и винную лавку закрыть. Сказано и сделано. Приговор был готов. Но дело теперь в том, что кто будет следить за исполнением этого приговора? Решили так: - на каждой улице выбрать двух надежных человек, которые могли бы по возможности чаще заглядывать в прежде известные шинки и узнавать, не продолжают ли они свое гнусное дело. После постановления такого приговора дело пошло таким прекрасным порядком, что лучше и желать было не надо. Пивную лавку закрыли, частные виноторговцы притихли. У многих даже осталось много непроданной водки и, боясь с ней попасться, попрятали ее по подпольям. Слава Богу! – Думаю, дело направилось хорошо. Даже сами крестьяне были очень рады такому  своему перерождению. Прошло так ровно три недели, и потом пошло опять по-старому; только и винная лавка и до сего времени закрыта. По слухам, будто бы первый нарушил приговор сельский староста (но официальных данных я на это не имею). Правда, когда я стал просить приговор у старосты себе для отправления его чрез Волостное Правление к крестьянскому начальнику, он прямо мне сказал, что подобного приговора никогда и не писано. Дальше я с ним и разговаривать не стал; поняв, что приговора он дать мне не хочет, и что следует, слухи, полученные мною, верны. Долго я думал после этого, как мне поступить, и решил обратиться за советом к о. благочинному (свящ. Василию Ильинскому) и своему соседу о. Николаю Рыжкину – (благоч. 10 округа). Оба они служаки опытные, у обоих дела идут хорошо; к тому - же приход о. Николая на глазах моих прихожан (в трех верстах), а у него ведутся воскресные чтения, имеется воскресная школа, попечительство. Частенько я тогда стал указывать своим прихожанам на соседей, говоря: - посмотрите-ка, люди здесь временные, люди не здешние, наезжие, а как стараются, как заботятся об устройстве своей жизни, как они охраняют себя от праздных безделий. Неужели вы, имеющие свои дома, хозяйства, семьи, родных, не хотите для себя лучшего, - более порядочного, чем теперь? Неужели вы не хотите, чтобы ваши дети вместо пьянства и картежной игры в праздничное время пошли послушать добрые советы и полезные книжечки? Неужели вы не хотите, чтобы ваши родные и знакомые были вместо обтрепанных, оборванных и неприятных на вид, беспорядочных и пьяных людей, людьми благовидными, порядочными и трезвыми? И что же оказывается – первым на мой зов откликнулся тот, от кого я никогда не ожидал, крестьянин с. Лебедянского, первый законник нынешних времен, Никифор Перминов, который нередко восставал против меня. Думаю так, с этим мужичком можно работать. К тому же у меня  псаломщик человек ровно не глупый, а тут еще Бог увенчал успехом мое хозяйство об открытии церковно-приходских школ в с. Лебедянском и д. Кайлы;  учителя помощники хорошие, а учитель Лебедянской (церковно-приходской) школы оказался даже регент, так что теперь у меня существует хотя еще слабый, но приличный хорик.  Благодаря таких сил я, с благословения Божия, обратился с прошением об открытии в с. Лебедянском  «Общества Трезвости» к Его Высокопреосвященству, Высокопреосвященнейшему Макарию, Архиепископу Томскому и Алтайскому (ныне Митрополиту Московскому и Коломенскому), на которое последовала резолюция Его Высокопреосвященства, от 5 ноября 1912 года за №3863, таковая: - «Бог да благословит доброе намерение привести в исполнение. О последующем в свое время чрез благочинного донести мне». (Резолюция сообщена мне Указом Консистории от 8 ноября 1912 года за №36783). Я еще до получения Указа (1-го октября) пред образом Покрова Пресвятой  Богородицы в 3 часа дня отслужил акафист и объявил молящимся о своем намерении открыть в с. Лебедянском «Общества Трезвости». 14 числа того же месяца отслужил акафист святителю и чудотворцу Николаю, а 22-го, отслужил акафист пред образом Казанской Божьей Матери, начал запись членов. На первое время записалось 17 членов. После записи, побеседовав немного, пришли все члены к такому заключению:  чтобы отвлечь население, хотя немного, от пустого и бесполезного провождения праздников, устраивать по воскресениям чтение. Началась подготовка к 4 ноября, отслужив молебен в здании церковно-приходской было открыто «Воскресное чтение». Слушателей собралось, кроме учащихся, 35 человек. Я прочитал статью «Перст Божий» - статейка очень интересная и в то же время назидательная. Учитель, псаломщик и сельский писарь пропели из лепты «Суетен будешь ты, человек. По пропетии канта, учитель А.Л. Рожинцев прочитал статью «Слово любви» и теми же певцами пропето «Что это, родимые, деется у нас». Затем псаломщик И.Н. Шадрин прочитал статью «Грибы» и было пропето «С другом я вчера сидел»...  В заключение всего я поблагодарил слушателей и попросил их всех пропеть «Достойно есть». 11 ноября я опять устроил чтение. Поставлено было: 1) «Страшный Суд Христов» - прочитал я сам. 2) «Один день на поле сражения» - прочитал учитель Рожинцев, 3) «Страдалица» - прочитал псаломщик Шадрин, 4) «Бог послал» - прочитала жена священника В.В.Непомнящих. Между прочитанными статьями пропето из Лепты: 1) «С другом я вчера сидел», 2) «Что это, родимые, деется у нас», 3) «Вечер был, сверкали звезды». Заключение было такое же, как и в первый раз, т.е. пропето всеми «Достойно есть». С этого времени чтение ведется каждое воскресение и слушателей все прибывает и прибывает.
26 ноября был о. Благочинный с ревизией и, как видно, остался таким направлением прихода доволен. Многими слушателями заявляется, что желательно было бы, чтобы чтение сопровождалось световыми картинами. Но увы! Такое желание своих любезных слушателей едва ли мог бы я удовлетворить, если бы мне не был помощником Сам Господь.
Как-то я  поведал свою эту нужду о. Николаю Рыжкину (священнику Каменноугольных копей Л.А. Михельсона, он же и благ. 10 округа) и он, как доброжелатель всякого благого дела, сам пошел к управляющему копей и испросил у него разрешение взять мне имеющийся в их школе волшебный фонарь и картины на ближайшее «Воскресное чтение». Управляющий разрешил. Таким образом, последнее чтение у нас было с волшебным фонарем. Слушателей было великое множество, не поместились даже в школу. Общество же наше Трезвости тоже мало-помалу растет. Теперь оно имеет 31 человека членов. Но нужно сказать: какие издевательства и насмешки переносит наше молодое «Общество Трезвости» - не приведи, Боже! Но я думаю, что благословение Божие, преподанное нам Его Высокопреосвященством, и молитвы нашего покровителя – Святителя и Чудотворца Николая не дадут нас в обиду; что уже и замечается – насмешки ослабевают.






                ОТЕЦ

               
  Первый раз я видел, как умирает  человек, и этим человеком был мой отец. Минуту назад он тихо шевелил губами, онемевшее  наполовину лицо  заставляло картавить, и  поэтому слова он произносил раздельно и очень медленно. Я сидел, низко склонившись,  пытаясь избавить  его от необходимости напрягать голос. Внезапно отец словно поперхнулся, резко наклонился вперед, а затем откинулся навзничь, вытянулся и захрипел.
Страх и беспомощность погнали меня на пост дежурной сестры. Минуты бесконечности в ожидании бригады реаниматоров, аппараты искусственного дыхания и массаж сердца. Меня даже не попросили выйти из палаты, и я застыл в углу.
Жизнь покидала моего отца, все бессмысленнее становились усилия медиков, которые делали, может быть, даже больше, чем  уже требовалось, отдавая тем самым долг своему  коллеге.   В четыре часа ночи я шел по пустой  Пироговке  и думал, что и как я скажу дома маме…


               
               ***
           - Дальше пойдем пешком,- заявил я слезая с верхней  боковой  полки общего вагона поезда «Иркутск-Москва». Позади пять суток нашего путешествия через пол страны и почти шесть лет ожидания первой встречи с отцом. До Москвы  еще два дня пути… В город, где я родился я уже больше не вернусь.

            Моя родина - шахтерский Черемхово. Наш дом -  добротный двухэтажный барак.  Рядом еще несколько таких. Сейчас бы сказали: новый микрорайон. Наша коммуналка - четыре  комнаты и кухня. Две наши, две тети  Клавы и ее мужа - дяди Ивана. Серый цвет домов с налетом угольной пыли формирует мое художественное восприятие окружающего мира. Все эти годы моя жизнь -  черно-белое кино. И это не значит, что она не радует меня и лишена счастливых минут. Вот на маленьких санках меня везут в шахтерский клуб - до далекой Сибири дошел новый  героический фильм «Смелые  люди». Следующая картинка:  дощатый тротуар, по которому я бежал всегда впереди бабушки и поэтому  все время оборачивался. Это мы направляемся на воскресную службу в церковь, настоятель которой мой крестный. Разноцветные стеклышки калейдоскопа рисуют в  памяти Новый год. Елка, украшенная игрушками и конфетами, белые, из ваты, но почему-то очень жесткие лебеди. Они плавают на озере -  старом зеркале, обложенном со всех сторон сугробами ваты. (О вате чуть позже и отдельно.) Под елкой мы с двоюродным братом Колей  находим наволочку, и в ней много-много конфет. Это  настоящий праздник - подарок профкома  шахты, где библиотекарем работает моя мама.
      Николаша еще спит. Он младше меня, засыпает  раньше, и встает позже. Особенно в воскресенье, когда мы с Бабонькой – так мы, все внуки, зовем свою бабушку по маминой линии, собираемся в церковь.  Николаша, такой пухленький увалень, похожий своими белыми кудряшками и огромными серыми глазами на девочку. И когда кто-нибудь по ошибке принимает его за создание этого пола, он обижается, надувает губы и говорит, что  он мальчик и у него все, как у мальчиков. А спит больше, наверное, потому, что мало двигается. Родная мать Николаши  работает далеко, где-то на Севере. Если я ее не помню, то Николаша и подавно, хотя изредка интересуется, когда приедет родная мать. Моя мама для него Мама–Соня.  Из таких же невидимок  мой отец. Он есть. От него приходят письма. Когда мама пишет ему мою ладошку кладут на лист бумаги и обводят карандашом. Лист уходит с письмом. Так мой отец может судить о моем развитии. Я еще не дорос до возраста, чтобы задавать маме вопросы, почему у нас нет фотографий отца и  почему свои мы ему не посылаем.
     Николаша к нашим с Бабонькой  церковным делам не приобщен, он даже на ночь не читает молитву. Из всех внуков  Бабоньки, а их много, этот удел достался мне. Даже крестный у меня -  настоятель местного храма.  По воскресным дням, после службы мы пьем чай в его доме, и мой духовник занимается моим  образованием.  Походы в храм для меня всегда событие. Я выхожу за пределы нашего двора. Я расширяю границы.   Наш шахтерский поселок  городского типа с бараками на окраине, бревенчатыми домами в центральной части и дощатыми тротуарами не очень радует глаз. Спокойно идти я не могу. Говорят, что у меня шило в одном месте, поэтому я  всегда на несколько метров опережаю Бабоньку,  ей уже за шестьдесят  и мой темп передвижения  для нее не по силам. Приходится останавливаться и ждать, когда она поравняется  со мной. Но рядом я иду недолго, и все повторяется заново. И так до самого храма. Он небольшой, деревянный, и только соответствующей архитектурой выделяется среди других деревянных строений.
       Помню суету, крики, тазы с горячей водой. Это тетя Клава рожает своего второго сорванца  прямо в нашей квартире на втором этаже бревенчатого  барака. Мы с братом Колей так ничего и не поняли. Отец разбойников дядя Вася, крепкий сибирский шахтер со всеми вытекающими отсюда последствиями. Оба сына рано пошли в папу. Вкус алкоголя  постигали, залезая на стол, где иногда и засыпали рядом с отяжелевшей и храпящей головой отца. С тетей Клавой мама переписывалась потом много-много лет.
             Раздел «наказания» - отдельно. Первое и самое страшное: я на руках дяди Коли – отчима Николаши. Его спина принимает все удары ремня, которым впервые пытается проучить меня мама. Она плачет, и это слезы любви и тревоги, страха, который она испытала, увидев меня, бегущего перед гусеницами трактора.  Ну, смелая детская забава.
             Справедливая кара могла настичь  и тогда, когда меня потеряли. А я был рядом  с домом  в глубокой траншее, где перед костром пел землекопам о том, что  некая красавица  кого-то рублем одарила,  потом посмотрела  и огнем обожгла. Мама, хоть и избегала  полгородка,  наказывать не стала. Ее об этом  очень просили землекопы.
             Не помню уже степень наказания за поджог нашей квартиры.  Злосчастная вата! Как же она должна ярко и красиво гореть! Сказано-сделано. Мои двоюродные брат и сестра Фандеевы рванули сразу из комнаты, брат Коля залез в платяной шкаф, а я зашел на кухню, где беседовали  взрослые, и посоветовал поторопиться, иначе все сгорим. Не сомневаюсь, что в просветлении моего детского сознания принял участие дядя Вася Фандеев – начальник городской пожарной  охраны.
               Очень яркое воспоминание - капитанские погоны. Они подтвердили мое лидерство среди немногочисленных сверстников.  Те наверняка посчитали, что такие знаки отличия просто так не дают. Хотя все было проще. Не знаю, почему, но я потребовал  вывести меня в летчики, именно вывести! Не помню, естественно, в каких войсках служил капитан, жена которого работала с мамой. Проверив мои познания в умении приветствовать старшего по званию,  капитан сразу же произвел меня в равного  себе по знакам отличия. Новые капитанские погоны, звездочки которых лучились серебром, тут же были пришиты на мое полупальто. Ну и, конечно, бык.
Это животное, довольно крупных размеров, легко перебросило меня через бревенчатое ограждение, подцепив за хлястик пальто. Мама до сих пор уверена, что именно крепко пришитый хлястик спас мою жизнь. Не берусь судить, но в отличие  от хлястика, я свой  очередной подвиг не совершил. Мячик, реликвию нашего двора, извлекли из загона позже, когда быка отправили в стойло.
Март, 1953 год.  Важность события очевидна. Все взрослые нашей квартиры  на кухне. Их внимание приковано к черной тарелке на  стене -  радиоприемнику. Нас не гонят, даже не замечают. Далекий голос из Москвы несет тревогу. Это видно по общему напряжению. Какие-то слова вызывают  особое волнение, что-то обсуждается, вызывает споры. Я не застал войну, но наверное, именно так звучали  неостывшие еще  в памяти взрослых   сводки с фронта. А сейчас  черная тарелка - камертон,  отсчитывала последние удары пульса Великого  Вождя, Отца всех народов могучей державы.  Каждое слово  читается по лицам. И вот, по-моему, все. Плачет  мама, плачет тетя Клава. Я понимаю,  что что-то страшное стоит на пороге нашего дома.  Взрослые  говорят -  беда. Беда?
 Беда это, конечно, страшно. Не знаю, с чем сравнить. Это какая-то новая полка в моем познании мира. В таком возрасте мозг, как губка,   жадно впитывает информацию. Все в себя, и все по полкам. Если  заглянуть на мои, то первая из них это любовь. Здесь  самое дорогое. Все, что подарили мне мама и бабушка. Этот бесценный и ограниченный ресурс. Ты получил этот  щедрый дар  и никто не попросил за него заплатить. Больше таких щедрых подарков не будет, но это ты узнаешь только потом, а сейчас ты самый счастливый и самый любимый человечек на земле.
   Вот первые обиды. У них своя полка. Как много их собирается по пути. Некупленная игрушка, обидная дразнилка, незаслуженное, на твой взгляд,  наказание. Так много  всего  уже было и будет еще, но в итоге лишь несколько из них удостоятся права храниться в твоей памяти. Но это будут самые горькие обиды. Их статус будет проверен временем, масштабом последствий.  И что делать с этим грузом,  ты будешь решать в последние минуты  пребывания на земле. Это  отложенный, тяжелый разговор, и он еще впереди..
   Минуты счастья и радости. Какое удовольствие заглядывать на эту полку. Как много там  подаренного детством. Такое дорогое, такое  наивное, такое доброе. И это - самые яркие воспоминания. И вот теперь   Это. С чем пришло оно, в хранилище твоих  детских грез, получив инвентарный номер – март, год 1953?  Если попытаться сейчас  вспомнить, то  ничего, кроме слез мамы, не оставило своего следа. Я часто думаю об этом и стараюсь понять,  почему о человеке, с которым с такой скорбью прощалась  тогда  страна,  я практически  ничего не слышал и ничего  не знал. Очень скоро  школа  восполнит  пробел в моем образовании, но тогда я искренне не понимал, почему плакала мама. И что я мог понять?  Разве кто-то  сказал мне тогда: добрый мальчик, ты еще ничего не знаешь, но сегодня  промелькнула маленькая  надежда, что у тебя, изгоя уже  по факту своего рождения,  сына  изгоев, возможно  сложится  иная, чем у них,  судьба. А пока в нашем доме царствует любовь. Мы с Николашей окружены ею. Мы боготворим маму и  Бабоньку.
      Там, где мы живем, есть еще наши близкие родственники. Родная сестра мамы, ее муж и их дети.  Они наши двоюродные брат с сестрой. Их мама, наша тетя, работает учительницей, а их отец -  начальник городской пожарной охраны.  Мы иногда встречаемся. Но общаемся  больше с двумя,  нашими погодками по коммуналке, к тому же я еще очень дружен с нашей дворовой компанией.  Совсем недавно  в моем родном городе жили все многочисленные родственники по маминой линии.  Их собрал вокруг себя дядя Вася - муж маминой средней сестры. Он и дальше всегда играл важную роль в нашей жизни. Дядя Вася «красный директор» с безупречной биографией: бедная крестьянская семья из Мордовии, комсомол, рабфак, партия, шахта, теперь трест. Именно в его дом  в 1947 году на последних месяцах беременности  приехала, освободившись из лагеря, моя мама. Чем рисковал, приютив у себя в доме «врага народа» «красный директор», можно только догадываться.         
               
              Таким образом, на встречу с отцом ехал кое в чем познавший жизнь человечек. Ярославский вокзал, многочисленные родственники, приехавшие нас встречать, полуподвал в доме на Третьей  Мещанской  – квартира родного брата отца - все в памяти через запятую. Меня тискали, угощали, удивлялись, какой   уже большой сын  у Бориса. А мне и отцу  еще предстояло понять, что каждый из нас  значит  друг для друга.

Первый экзамен отец провалил. Самокат, мечта, которую я  лелеял осуществить, как только у меня появится отец, оказался для него машиной неизвестной. Пришлось подробно объяснять, как должны крепиться подшипники, каков узел соединения двух,  обязательно струганных деревянных частей. Думаю,  с комплексом самоката мой отец смог справился только тогда, когда   на зависть всем деревенским ребятишкам усадил меня в седло белоголубого «Орленка», но это случилось много позже. Я же стал героем частушки.  До сих пор помню это безжалостное, обидное: "Наш жених хотел жениться приобрел велосипед, как поехал на деревню полетел в кювет".  И хотя конфуз с падением имел место, такого механического чуда   в радиусе, как минимум, тридцати километров больше не было.   Тридцать км. - это расстояние от Лопасни до районной больницы в Стремилово,  главным врачом которой  работал мой отец. Окрестные деревни принимать во внимание было бы просто глупо.
         Павлик Морозов мне не брат, но что-то от него  у тебя обязательно будет, есть, если ты рос без мужской половины в доме. Мама - это святое, и все, что плохо по отношению к ней, должно быть строго наказано. Отец здорово поплатился за легкую интрижку с медсестрой, которая была дочерью председателя колхоза. В то время каждая деревня являла собой самостоятельный колхоз. Вот мы и съездили с папой к соседям. Я стал невыездной, а отец надолго, я думаю, усвоил, что подразумевают  крепкие семейные узы.  Видимо, и самокат все еще играл свою роль. Героическое прошлое отца  в настоящем могло проявиться только по случаю. И такой случай вскоре представился.
Один из «тубиков» -  больной туберкулезного корпуса, оказался хорошо блатным. Его освободили досрочно по причине заболевания и определили в стремиловскую  больницу с ее замечательными соснами во дворе. Мы, ребятня, носились по территории, общались с больными,  не делая исключений.  Бывший зэк был мне даже симпатичен, поскольку блатная романтика манила пацанов нашего возраста, как мед осу или шмеля.
           Причина конфликта была банальна. Отец решил, что пора выписать бывшего зэка. Как я потом узнал, подобная ситуация уже была в  жизни отца, но только в других условиях.  Но опыт - дело нужное. Когда из корпуса  в панике побежали  нянечки и медсестры, все поняли: случилась  беда. Наверное,  большая беда действительно могла  бы случиться, сделай  бывший зэк  так, как он сейчас кричал в ярости: "Пожалел мальчишку",- то есть меня, - "Всю семейку надо было прирезать ночью!"
 Вид он имел - не очень. Отцу тоже досталось. Но главное, кто кого вел с заломленными за спину руками! От самоката  не осталось  воспоминаний. А отец мне впервые поведал о лагерном прошлом и показал кожаный ремень с серебряной пряжкой, которым он правил свою опасную бритву. До сих пор корю себя,  что не сохранил эту семейную реликвию. А история, которую рассказал отец, определила очень многое в той жизни, куда пресловутая Тройка, за  короткое пребывание на оккупированной  территории, отправила на пятнадцать лет главного врача авиационного полка капитана медицинской службы. Ранения, побеги из плена,   особисты  родного полка, в который он наконец-то опять попал в 42-м, в расчет не приняли.
               Воркута - станция назначения поезда, идущего в противоположную сторону и от мест, где разворачивались боевые действия, и  от той жизни, которую сумел прожить к этому времени бывший комсомолец, выпускник военного факультета  Первого меда 1939 года, Борис Федин - мой отец. Так вот, тот ремень - подарок лагерного пахана   доктору–зэку,  который сохранил достоинство офицера и не побоялся идущего на него с топором уголовника, готового на все, чтобы остаться в тюремной больничке. Вор в законе, по рассказам отца,  бывало, и  руку  клал под колеса «кукушки» лишь бы не ссучиться. Так что, там не шутили. И стоил ты то, что стоил. Из той прошлой жизни отец навсегда вынес эту простую, казалось бы, формулу.  Какой тяжелой оказывается она, когда ты примеряешь ее   на себя, когда перед глазами отцовские поступки. 
               Зима, а мы на платформе ждем с ним пересадки на нашу электричку. Когда невмоготу от мороза, бежим в дощатый павильон, чтобы хоть чуть-чуть согреться.  На одной из лавочек молодая пара, прижавшись, греет друг друга. Вваливается  шпана. Дальше  - от степени воображения.  Помню только, как  оттолкнув меня в сторону, отец бросается на защиту ребят. Один. Даже военный патруль не замечает, что происходит в противоположном углу. Потом, подхваченный отцовской рукой, я буквально заброшен в тамбур прибывшей электрички, а он еще успевает отмахиваться от хулиганья, которое  виснет на нем. Угрозы и обещания   свидеться на узкой дорожке, остаются за закрывшимися дверями вагона. Не хочу повторять крепкие  эпитеты, которые по ходу событий отец послал офицеру военного патруля, так и не вступившегося за своих рядовых сограждан.
              - Висеть тебе доктор на воротах, -  посулили однажды  отцу уголовники, но, к счастью, так и не выполнили свое обещание. Это уже из рассказов мамы о совместном ее пребывании с отцом в Печерлаге.
                Отцы и дети - это оставим классику. У нас - отец и сын. Мало, безжалостно мало. Всего семнадцать лет рядом,  и только один год вместе, и этот год последний. Происходит это, наверное, как первая любовь. Сразу и,  кажется, навсегда.  Был мальчишка, а стал  взрослый  мужчина. Что произошло в тот год? Я, вечно спорящий с отцом, огрызающийся на его  замечания, отмахивающийся от его советов, вдруг понял его. Мы заговорили на одном языке. Мы стали друзьями, мы стали единомышленниками.   Так накопившийся  словарный запас чужого языка, вдруг дает тебе  счастье слышать другой мир. Сколько нужно было отцу вкладывать в меня, чтобы потом не ломалось внутри. На самом излете своей жизни он успел передать мне путевку в жизнь, а может что-то еще.
                Недавно мама в очередной раз переклеивала наши семейные фотоальбомы. Множество  фотографий  разных лет, разного  качества разложены на большом столе. Я беру те, что связаны с отцовской семьей. Бабушка, дедушка, тетки, дядя с женой и их дети - мои двоюродные братья и сестры. И среди них - фотография отца, посланная  им  своим  родителям. Отец в форме капитана медицинской службы. Эту хорошего качества фотографию вижу, естественно, не первый раз, но впервые, клянусь впервые,  читаю, что на обороте: «папе и маме, Баку, март 1941 года».  Обожгло больно.  Еще три  месяца  и начнется война, которая распорядится  по-своему и  судьбой моего отца.  И эту историю уже не перепишешь заново. Впрочем,  в другой истории  не было бы меня.
 

                БОРИС

Он старше меня  на год, его мама - учительница начальных классов. Про отца никогда не говорили. У него   дед, который  всегда держит при себе мухобойку, и бабушка, которая пьет чай только вприкуску. Вечно открытая  сахарница на столе приманивает мух, и они становятся легкой добычей для дедовской мухобойки. Честно говоря, расплющенные  таким образом  мухи всегда вызывали у меня чувство брезгливости, и я вежливо отказывался  садиться  за  стол. Наверное,  я этим обижал  Борькиных  стариков и маму, но тогда  в моей голове не было места для мыслей о социальном неравенстве семьи врача и семьи простой  больничной нянечки, в качестве которой Борькина  бабушка доработала до заслуженной пенсии. Кем был  Борькин   дед,  не знал никогда, но поскольку он лихо подшивал валенки и практически не вставал со стула, очень напоминал сапожника. Да и какие могли быть социальные ступени, когда все мы росли в одном дворе  районной больницы  и  в нашей возрастной группе Борька был очевидным лидером. Он хорошо пел  и не стеснялся делать это при девчонках, и еще он начинал все считалки.
              Правда, отдельная тема - это футбол. Мы оба были его фанатами и здесь пролегало наше соперничество. Мы росли и менялись. Туполевский  пионерский лагерь интересовал все меньше и меньше. Уже привлекал туполевский  санаторий, входящий в оздоровительный комплекс, ну а  воспитательницы детского сада - это уже почти сбывшаяся мечта. У меня она реализовалась, кажется, в классе девятом. Если углубляться, то  вполне самостоятельный сюжет.
              Почему беда любит дома, где и без нее хватает разного лиха, я не знаю и сейчас. Она как будто хочет додавить до конца тех, кто слабее и беззащитнее. Это так несправедливо. Особенно остро чувствуешь это, когда большая часть жизни  людей, которых она начинает давить своим прессом проходит на твоих глазах. Пожалуй, только мухи могли обижаться на Борькину семью. А вышло так, что единственная в ней мужская опора  еще одним грузом навалилась на плечи учительницы младших классов. На всю жизнь встали перед моими глазами маленькие картонные коробочки, которые, ссутулившись за столом, склеивал мой друг Борька - облысевший к тридцати забивной форвард Чеховского мебельного комбината, инвалид второй группы, с правом заниматься надомным трудом.
                Не очень легко смотреть в глаза человеку, которому ты не в силах  помочь, а он,  уставший от сочувствия, связывает с тобой,  спецкором  городской газеты,  крохотную надежду найти правду там, где перемалывают и не такие истории. Какими тяжелыми были для меня  случайные встречи с Бориной мамой. Расплющенной мухой лежала на столе Борькина жизнь, жизнь матроса подводной лодки, не сумевшего увернуться от тяжелой мухобойки военной машины. Не обременил себя виной этот железный молох  ни за слетевшую с Борькиной головы светлую шевелюру, ни за его ноги,  сперва  опухшие в коленях, а затем превратившие его в сидячего инвалида.
              Ходит, ходит среди домов горе, заглядывает за низкие занавески. Чем  приглянулось ему Борькино окно?  Не знаю. Когда выплывет вдруг из детства наш двор, когда нас, набегавшихся за майскими жуками, позовут домой голоса наших мам, за дешевенькими его шторами видится мне низко висящая над столом в розовом абажуре неяркая лампочка, Борькины дед и бабушка, затертые до блеска от «дурака» карты и его мама, вечно проверяющая тетради. И я не знаю, почему ангелы оставили этот дом?


                ВАДИМ

             Московская  коммуналка. О ней либо ничего,  либо  - поэма. Сегодня на месте нашего дома на углу Б. Левшинского  и  Денежного, ( Щукина 13) один из самых крутых жилых  комплексов. Под него ушли все дома, ранее закрывавшие по периметру весь наш двор. На подъезде нашего пятиэтажного, двухподъездного,  отделанного  белой кафельной плиткой дома, не хватало только таблички: «подъезд  интеллигентных москвичей».
               Сверху вниз. На пятом. Две комнаты профессора МГУ (родная племянница замужем за академиком Бергом.  Академика,  как я теперь знаю,  еще и бойца  невидимого фронта, гордость Советской разведки, лично лицезрел несколько раз,   поднимающегося   по широким ступеням  мраморной лестницы, украшавшей наш Хаус). Остальное пространство квартиры  вмещало большую  семью моего друга-однокашника Леши. Инженеры (папа и мама, брат и его жена, ученые  химики - эмгэушники). Четвертый этаж. Две комнаты наши, две - Пицхилаури. В одной  Юра- океанолог с «Витязя», тоже воспитанник МГУ.  Третий  этаж:  музыканты. В семье двое моих  одногодков,  а также наказание квартиры – сумасшедший профессор «Красной профессуры». Тихий, с огромной бородой не пользующийся электричеством «изобретатель» ткацких станков. Продукция, которую он выпускал, обыкновенные тряпичные  коврики,  имевшие иногда спрос  у  таких же бедных, как он, старушек. Мне он подарил трехметровые лыжи. Позже  их  стащил  сосед по даче. Мама до сих пор жалеет, а я все мучаюсь  вопросом:  как их вообще довезли до дачи.
                Нужно сказать, что и Юра–океанолог, тоже был наказанием,  но уже нашей квартиры. Штормило и  качало,  когда он возвращался из плавания. Только   не свежий бриз  далеких океанов (везло же  алкоголику,  весь мир - вдоль и поперек),  врывался в нашу квартиру, и даже не заманчивая экзотика какого-нибудь портового заморского  кабака. Нет, родные наши алкаши из под арки соседнего винного магазина, только что не курлыча, тянули косяком  в нашу квартиру. Кончалось все традиционно. Милицию никто не звал, хватало одного  Вадика. Дядя Гриша  Пицхилаури, отец Вадима, по причине инвалидности в деле не участвовал, меня же, ввиду мелкости, в расчет не принимали. Всех выметал Вадим. Точку он ставил, когда океанолог  стучал  в стену комнаты дяди Гриши. 
            - Гриша, кричал он,- сыграй «Караван».
        Вадик молча входил  в его комнату, и все  стихало. 
        Деньги   у  Юры  заканчивались быстро, и  тогда в ход  шла огромная библиотека, которую его покойная к тому времени матушка, учительница  словесности,  собирала всю жизнь.  Книги предлагались за бесценок, и Юра,  забыв обиды и  синяки, право первого отбора  предназначенной к  реализации классики предоставлял  Вадиму.  По-моему - высший признак уважения.  Когда «Витязь» вновь  покидал  пределы    Родины,  становилось немного грустно. Работая в смену и учась на  вечернем, я часто днем зависал дома. Дядя   Гриша,  конечно,  не был  Дюком   Эллингтоном,  но благодаря  дружбе  с Вано  Мурадели, в свое время перебрался в Москву и, с его же подачи,  руководил маленьким джазовым оркестром в ресторане  на  Новом Арбате.  Его жена и, естественно, мать Вадима,  работала в аппарате Союза  Композиторов. Тучная, высокая, всегда с  поднятой головой, тетя Женя находилась в непрерывном поиске дефицита. Коробки с обувью,  мохер  и даже дубленки, освященные  в глазах  работников  прилавка  высоким  своим предназначением,  не ложились на плечи авторов  великих музыкальных творений, а прямиком шли на историческую родину дяди Гриши.
              - Маленький гешефт матушки, - называл все это Вадим.- К тому же,-   подчеркивал он,- если переводить нашу фамилию получится: мокрый еврей.
             К чему  здесь мокрый, я не  спрашивал,  потому что на Вадика я  смотрел снизу вверх,  раскрыв рот.  Это был авторитет старшего брата, причем во всем.
              Вечерний образ жизни дяди Гриши оставлял ему массу свободного  времени  днем,  и если я тоже не знал, как убить свое время, мы общались, и  в ходе этого общения я имел возможность оценить и качество  табачной продукции империалистических Соединенных  Штатов, и  вкус виски Соединенного королевства.   Настоящие   глянцевые журналы с картинками, которые раньше я видел лишь в  затертом черно-белом изображении в стопке любительских  фотокопий, запущенных  из рук в руки по кругу, просматривались  небрежно и со знанием дела. Однако, вряд ли моя показная осведомленность могла обмануть прожженного всеми слабостями  порока дядю Гришу.
                Часто наше общение прерывал  звонок в дверь. Как жаль, что такого красивого слова «кастинг» не было тогда  в обиходе, но то, что теперь называют этим словом,  с солистками своего   оркестра дядя Гриша  проделывал регулярно. Высокая входная дверь нашей квартиры тихонько  закрывалась за очередным вокальным дарованием, и труба дяди Гриши возвещала отбой просмотра.  Хватало его только на монотонные гаммы, и эта бесконечно занудная печаль   легко  загоняла меня в депрессивное состояние. 
             И тут наступал вечер.  С черным  футляром в руках  легко  выскальзывал   из супружеских объятий за порог седеющий грузин дядя Гриша, прихожую наполняли коробки с обувью и громкий голос тети Жени:
              - Вадик, ты дома?
 –Да мама, дома, - рычал   в ответ низкий бас, и это означало, что Вадик не один  и дверь его комнаты неприкосновенна.
–У тебя Листик, -  смягчалась в интонациях тетя Женя. Листик - единственная из многочисленных девушек Вадика, которая  нравилась тете Жене.
-  Да, мама, Листик,-  пресекал домогательства Вадим.
-  Ну, хорошо, - отступала тетя Женя,- я буду готовить ужин.
Сейчас, когда жизненные приоритеты выстроились для меня  совсем по-другому, по-другому воспринимаются и закрывающаяся  на ключ комната с широкой кроватью,  на которой спал только дядя Гриша, и  исчезающий вслед за отцом Вадик с очередной подружкой, и ужин тети Жени,  иногда на кухне, а чаще в  комнате перед телевизором в полном   одиночестве.
          Но это грустный сценарий  вечера в нашей квартире. Другой, если  очень коротко,   оптимистичный, можно сказать по-современному - позитивный. Я хорошо  усвоил почему в КВНовских  командах так много  студентов-медиков (взрослые врачи тоже любят шутить, это  мой отец доказывал  неоднократно).  А тут - последний курс  Второго меда, без пяти минут дипломированные эскулапы, но  я бы очень подумал  тогда, стоит ли попадать в руки  этой компании, которая, во главе с Вадиком, вваливались в нашу квартиру. Я, первокурсник физического факультета, грыз   основы естествознания, и это было, по крайней мере, видно по заваленному  учебниками  столу, а тут:
          - Вадик, ты дома?
          - Вадик, у тебя Листик?
           А Вадик - шасть, и  уже на Новом Арбате у отца в ресторане.
Бац, и весь вечер  вся честная компания  обсуждает на нашей кухне кого "сделает" в Москве Тбилисское  «Динамо».  Хорошо, что  Слава Метревели примирял мое «Торпедо» с их «Динамо». Попутно, как завязывать галстуки, (спасибо и сегодня за эту науку), прав или не прав  кумир  компании -  Буба  Кикабидзе,  выйдя на сцену с часами на руке, и так далее.
 Какие тут скелеты, какие симптомы?  Все на Арбат. Мои родители серьезно считали, что если я буду оставаться под влиянием этой компании институт мне не закончить. Поэтому на Арбат, было без меня. И отцовское:
          - Ты когда будешь заниматься? -  словно гвоздем  прибивало меня к порогу родной квартиры. Кто теперь скажет в чем больше толку?
 Не были и не стали разгильдяями  Вахтанг - замечательный детский врач, профессор;  преуспевающий всегда и во всем Сандро,  Вадик, еще до тридцати защитивший  кандидатскую  в Герцена. Просто пенили им кровь  не свойственные тогда большинству раскрепощенность  и свобода, звала вперед неуемная жажда жизни.
 В самом начале  восьмидесятых по новым столичным микрорайонам разъехались жильцы нашего дома, но еще трижды пересекутся  наши с Вадимом  пути…
            Многодневное наше  с мамой  хождение по разным врачам  Онкологического института имени Герцена закончилось кабинетом заведующего отделением. Здесь перед профессорской дверью я ждал итогов консилиума. Первой я увидел Галину, заведующею регистратурой,  по просьбе Вадима опекавшую нас.  Пропуская матушку вперед, она усадила ее рядом со мной на кушетку  и, кивнув мне головой, направилась к себе в регистратуру. Я не  задавал  вопросов, а  мама  молчала.    Меня пугало ее  бледное неподвижное  лицо. Не было смысла спешить на разговор с Галиной. Услышать то, чего боялся услышать сразу, как только  шагнул за порог  этого старинного особняка? Кроме вопросов: за что и почему, - в голове ничего не было. Вечером  позвонил Вадим.
              Словно добрую весть принесли в камеру смертника накануне его казни: дело ушло на рассмотрение в высшую инстанцию и только она может вынести окончательный приговор. Моя надежда, которую вновь  заронил голос с едва уловимым  кавказским акцентом, была в руках седой старушки – научного руководителя Вадима. Охранная грамота, выданная ею, вопреки, казалось бы, очевидному, говорила: неподсуден. Именно она взяла на себя всю ответственность,  когда накануне неотложной операции хирурги и анестезиологи известного  медицинского центра,  обнаружив  темное пятно в легких моей мамы,  отказались от хирургического вмешательства. Я видел, как плакала мама, которой только что отменили очень тяжелую, особенно для пожилого человека, но необходимую операцию.
             Гонцом, загнавшим  в мыло свою лошадь я летел в ординаторскую  хирургического центра. Драгоценная грамота о помиловании - снимки и выписка, выданные мне Галиной  в регистратуре института имени Герцена, решали  в те минуты:  жить или не жить моей маме. Я успел, но стрелой в спину догнал меня Галин вопрос:
- А ты знаешь, что Вадим умер?
Его похоронили рядом с родителями. Из  близких  были только  Вахтанг,  Сандро  и  Галина. Жена с сыном жили в Израиле. О распавшейся  семье я  знал от самого Вадима...

           Мы сидим в  его квартире,  одна из комнат которой   заставлена коробками    с сигаретами, коньяком, виски.
            - Это  покруче, чем бар  дяди Гриши,- шучу я.
- Нет, дорогой, - нажав  не акцент, отвечает Вадик. - Этот импорт с Кавказа. У отца все было настоящее.  Вот такая  теперь у меня работа. Это все расходится по ларькам. Жить можно.
 - А по специальности, у тебя же   кандидатская?  - вставляю свой вопрос.
  - Был медицинский кооператив - учредили с ребятами из Герцена:  раздавили налогами.  Можно было вернуться в институт, только  жить на что?
              - А родители? - осторожно спрашиваю я.
Его ответ: коньяк и рюмки, которые он ставит на журнальный столик.
                -Ушли как-то сразу один за другим. Первым отец потом мама. Часто вспоминаю твоего отца. Борис Федорович вообще  рано ушел, первым из нашей  квартиры на Щукина. Давай помянем наших.
 
                Греют воспоминания, греет коньяк. Греет даже неизвестность, которая ждет  впереди. В сорок Вадима и  тридцать пять мои, коробки с  кавказским  контрафактом - просто эпизод в жизни, не более чем. Я ухожу, когда большая,  навеселе, компания незнакомых мне Вадимовых  приятелей атакует квартиру. Ухожу. А разве мы знаем, когда наши встречи становятся  последними?
                Каждый раз, когда я по просьбе мамы отношу в церковь записки о поминании усопших родных, последней строчкой дописываю: и  р.б. Вадима. Я очень верю, что ему  это нужно. Я точно знаю, что это нужно мне…



МАРИИНСК

     В Мариинске скорый московский стоит около десяти минут.  Вот-вот, согласно расписанию,  он прибудет на второй путь. Первый  занят скорым до Владивостока. Я, Валентин,  он мой двоюродный брат, и настоятель  Мариинского  храма отец Алексей   прикидываем, сколько придется подождать, если все сложится по расписанию, чтобы оба поезда ушли в своих направлениях, освободив пути, а нам дорога напрямую к вокзалу,  минуя  высокий пешеходный мост. Все расчеты вызваны только одним - преклонным и очень преклонным возрастом  наших мам. Только из-за   возраста  мы отказали им участвовать в  автомобильном  пробеге Братск-Мариинск, доверив их железной дороге…
     Мариинск -  город, для нашей семьи особый.  70 лет  назад здесь    начались дороги, которые развели в разные стороны  многочисленное семейство протоиерея Георгия,  моего деда по маминой линии. В застенках  мариинской тюрьмы  приняли смерть старшие члены нашей семьи, отсюда ушла по этапу в свои неполные 25 лет моя мама - враг народа, член антиправительственной группировки под руководством архиепископа  Макария  с Гавайских островов. Я читаю эту статью приговора без улыбки. Я до сих пор не разрешаю маме сделать запрос и получить материалы дела ее отца, моего деда.  Да, такие приговоры писали уроды, но их и подписывали. Подписывали такие люди, как моя мама. Когда мама входила в барак, мат прекращался. "Какой вошла такой и выйду" - это ее обет, данный себе и богу. Еще более страшное и, прежде всего, для мамы подписал в Мариинских застенках ее старший брат. Человек, которого она боготворила, человек, который в других обстоятельствах  мог отдать за нее жизнь.  Семьдесят лет, живой раной в сердце живет  не обида и боль, а что-то более тяжелое. Суд совести. На одной его чаше предательство родного человека, на другой -невыполненный долг перед другим родным человеком. Один заплатил жизнью за верность семье. Другой  отказался от нее, чтобы прожить долгие сто лет. А между ними жизнь поставила тебя…
     Маленькая просьба Коли осталась невыполненной. Из маленькой она превратится в страшную муку совести, потому что других просьб от брата она больше  никогда не услышит. Немного  хлеба, который он попросил  ее принести в следующее посещение, можно было взять только у старшей сестры. У самой в тот момент не было. Уволена с работы, муж в тюрьме. Каждый раз следователь, который ведет дело мужа, предупреждает, чтобы не ходила, что каждый приход может стать и для нее последним: пойдет  по делу вместе с ним.  Насколько реальны были его предупреждения  узнали совсем недавно. А тогда сестра отказала. Побоялась, что узнает муж, начальник местного ГПУ. Этот хлеб будет самым тяжелым в  жизни  моей мамы.
   Спустя 70 лет мы с волнением и тревогой читаем "Дело" дяди Коли.  Недавно младшая мамина сестра прислала его по почте. Я прежде всего волнуюсь за маму, сам впервые держу в руках серые ксерокопированные листы с купюрами. Что заштриховано понять невозможно, да и зачем? Неужели там еще страшнее? И вот эта страница. Мама что-то перечитывает несколько раз, просит меня прочитать ей вслух. Говорит, что  этого не может быть:  Коля дает показания против сестры, говорит, что это она познакомила его с  белогвардейским подпольем, когда они вместе работали в Ачинске.  Но там он работал с мамой. С другими сестрами он вообще не работал. Серые листы дела на которых уместилась жизнь дяди Коли от рождения до расстрела.  Родился, крестился, все  коротко, а потом с датами, фамилиями подробное описание работы в глубоком подполье против своего народа,  встречи с заговорщиками, поставки оружия,  и младшая сестра, которая привела к заговорщикам... Высшая мера, дело в архив...  Читаешь его и думаешь, какая тяжелая борьба шла за будущее  нашей страны  в эти годы, сколько сил отдавали этой неутомимой борьбе чекисты. И каким коварным и подлым был враг. Сколько фильмов, сколько книг о том героическом прошлом, воспитавших несколько поколений.  Но есть и всегда будет оставаться  для тебя одно "Но". Враги народа, с которыми сражались мужественные чекисты –  это твоя мама, учительница младших классов. Это твой дедушка,  сельский священник, который никогда ничего не брал выполняя требы. А чтобы  большая семья могла жить, зарабатывал столярным ремеслом, разводил пчел, вел, как и все, домашнее подворье. Это мой дядя.  Тот, кто запустил мясорубку террора, определил им роль  врагов народа. Роль сырья, роль мяса для страшной машины. По его приказу их уводили и увозили в ночь. Забивали, как скот и кидали в ямы на  глухих пустырях, в лесу, подальше от людей, так, чтобы не оставили следа, не оставили могил, поэтому все мамины запросы  в официальные органы о судьбе отца заканчивались   сухим ответом  о дате приведенного в исполнение приговора.  Это "Но" должно жить,  будет жить, пока ты помнишь о нем.  Да, это "Но" будет оставаться до тех пор, пока мы помним.
 -  Я действительно могла не прийти с того свидания, -  говорит мама.
Сколько лет помнила про этот хлеб, сколько лет обижалась на сестру, а ведь возможно она спасла мою жизнь. Как хочется поверить в спасительную  соломинку -  библейскую заповедь «Не суди, да не судим будешь». Так легче простить. А покаяние будет, оно придет.
 Спасло только то, что два разных следователя вели дело маминого мужа и маминого  брата.  Разные кабинеты  на этот раз обернулись свободой. Скоро обнаружится другой подпольный заговор, и для нового  дела потребуются новые жертвы и исполнители. 
 … Скорый выдерживает расписание. Мы не сомневаемся, что за неполные сутки наши мамы перезнакомились со всеми пассажирами своего вагона. Мы уже привыкли к их необыкновенной способности притягивать к себе внимание окружающих. Во-первых, никто не верит, что одной далеко за девяносто, а другой уже больше восьмидесяти. Модницы с детства. Шить, вязать, вышивать  - все на уровне высокого мастерства. Это и от любви к красивому и потому, что часто  было единственным способом  заработать на жизнь.  Если моя мама любит сложные выкройки, колдует над ними, вымеряя до миллиметра, с такой же точностью проводя примерки, ее младшая сестра шьет по фигуре клиента на глаз. Страшно смотреть, как красивая ткань (из другой  наши мамы не шьют) разрезается портняжными ножницами по линиям, которые видит только моя тетя. И это в восемьдесят лет! Продавщицы магазинов ткани, в каком бы городе они ни находились, через несколько минут становятся лучшими подругами двух экстравагантных  дам. Старушками и бабушками их никто не называет. Даже внуки и правнуки -  только по имени. Подбирать обувь маме я привык в окружении всех продавцов отдела. Только высокий каблук, только модный фасон, чтобы соответствовало конкретному типу одежды из  ее гардероба. Я обожаю маму за то, что она не ощущает возраста. Если завтра лететь в Братск или в Мариинск -  мы готовы собраться за считанные часы. Главное, чтобы я предупредил в аэропорту, что через магнитную рамку маме нельзя из-за кардиостимулятора. Все остальное -  только в удовольствие. Каждый наш выход из дома удар по нервной системе моей жены.  Все в чем отправится мама тщательно подбирается с учетом цели поездки, погоды, вероятности посещения магазина или других общественных мест. Поэтому примерок несколько, но по другому  мы не можем.

  …  На перроне  -  что-то похожее на митинг, который закончился. Все, кому нужно было, выступили, а расходиться по домам  все равно не хочется. Нужно еще поговорить, пообщаться.  И вот под такое братание,  наших мам нам  почти что вручают, как ценные реликты: с напутствиями беречь, хранить, опекать, но и отпускать в гости, когда  они захотят. Про нас тоже уже все знают: и какие мы заботливые сыновья,  и какие у нас очаровательные жены,  и как мамам повезло  с нами на склоне лет. Но есть расписание и поезд уходит.  И в нем   уносится от нас, устремленное только  вперед, неподвластное ничему время. Остаемся мы. Потому что нам  в другую сторону.

   
 















Когда столько прожито,  когда  за плечами целое столетие, как ответить на вопрос,  какой день твоей жизни оставил самые глубокие воспоминания? И все же на  вопрос моего сына,  я, практически не раздумывая, назвала первый  свой день на свободе. Когда со справкой об освобождении, с узелком и маленьким чемоданчиком вошла в тамбур вагона поезда Воркута-Асбест. Впереди путь через всю страну, впереди  неизвестность. И только вопросы: кто встретит, как встретят…?
Как же сложно сделать этот первый шаг из узкого тамбура в вагон, где слышна совсем другая речь, где о чем-то  спорят и над чем-то шутят другие люди. Именно  другие, потому что   непривычна пестрота их одежды,   нет  обреченности в их взглядах,   угрюмости лиц - отпечатка тюремного барака,  из которого ты вышла несколько часов назад. И ты ловишь себя на мысли, что эти люди даже не думают о том, что они просто свободны. И только ты понимаешь,  какая пропасть лежит между вами. Что такое десять лет тюрьмы, лагерей, жизни в которой одно лишнее движение - и за спиной  прозвучит окрик  конвоира. Как трудно сделать  первый шаг в этот вагон, в эту свободную жизнь.
И как десять лет назад, только очень далеко от Воркуты, я услышала практически те же слова:
            - Ну чего ты стоишь? Проходи, места хватит.
               
   
В августе 1937 года  Томск на исходе лета изнывал от жары. Дощатый настил тротуаров коробило яркое солнце. После  тихой провинциальной  Анжерки  многолюдные  улицы  города  давали почувствовать  ритм, в котором, как мне казалось, живет и трудится вся огромная страна. Для поездки в Томск нашелся повод. Надо было забрать Диплом, который я так и не получила, окончив курсы учителей младших классов. Этот повод помог  мне убедить себя в необходимости  поездки. Отсутствие на руках Диплома само по себе не мешало работать в школе, а сейчас тем более, когда из школы   пришлось уйти, но другой, более убедительной, причины нарушить настоятельный  совет  Миронова уехать из Томска, я не нашла.  Поэтому всю дорогу как кубики складывала и переставляла в голове фразу, которую скажу ему, как только войду в кабинет. В итоге остановилась на самой простой.  Скажу: "Приехала получить диплом, а по дороге зашла узнать, как скоро будет суд у Ивана?"
  С этой заготовленной   фразой я вошла в кирпичное здание Управления НКВД по Западно-Сибирскому  Краю. Cказала,   что к следователю Миронову, что он меня знает. Получила пропуск  и  пошла по знакомому  коридору…
   Первый раз я встретила Миронова в доме маминого дяди, священника Троицкого храма отца Иакова. В 1932 году, после ареста папы, чтобы  быть рядом и помогать  маме  содержать семью,  дядя  Иаков попросил Томскую епархию направить его служить в  наше родное село Лебедянское. Но не успел. На место папы прислали  другого священника, а дяде Иакову предложили  поехать в Томск. С тех пор, каждый раз, бывая в областном центре, я знала, где меня всегда ждут, где будут рады  обогреть и приютить.  И вот в  июне 37-го,  после ареста мужа,  я  приехала в Томск, в прокуратуру области, узнать о его судьбе.  С трудом добилась приема у прокурора. Умоляла его разобраться во всем, уверяла  в невиновности Ивана, говорила, что произошла чудовищная ошибка. В ответ прокурор кричал на  меня, обвинял мужа в измене Родине, говорил, что и мое место в тюрьме, как жены изменника Родины. Господи, как  неисповедимы пути твои, как глубоко заблуждаются люди, уверовав в свою безнаказанность! Через два месяца после этого разговора арестовали всю верхушку Томской власти, арестовали вместе с женами.  Случайно я оказалась в той же камере подвала НКВД, где сидела жена областного прокурора. И когда после  допроса, её мужа как мешок волокли по коридору к умывальнику, который находился возле нашей камеры, и отливали водой, мы все слышала ужасные стоны человека, который совсем недавно сам отправлял на пытки невинных людей.  Так страна боролась с предателями и врагами народа,  и попасть  в их число, как я увидела, мог каждый. С большой тревогой я смотрю сегодня на попытки оправдать репрессии и беззаконие тех лет.
Но в тот день, 6 июня, после оскорблений и угроз прокурора, униженная и убитая горем, я шла к дедушке Иакову. Я хотела услышать его слова утешения. Получить мудрый совет: где найти опору, когда все вокруг рушится и жизнь теряет смысл. Я шла по городу, который медленно остывал от дневной жары;  заканчивался рабочий день и хотелось,  чтобы вместе с ним ушли в прошлое обиды и боль. Как  лучик надежды на лучшее,  встретило меня на пороге теплое гостеприимство  дедушки Иакова. Всего несколько слов успели мы сказать друг-другу, как в дверь настойчиво постучали. Дедушкин постоялец  поэт Николай  Алексеевич Клюев пошел её открывать, а дедушка сделал мне знак рукой, чтобы  отошла вглубь комнаты и не стояла рядом с ним. Буквально в ту же минуту на пороге  возникли  люди в военной форме  и старший из них назвался  следователем НКВД Мироновым. Долго обыскивали дом, не церемонясь переворачивали все вверх дном, просматривали каждую бумажку, требовали показать, где спрятаны запрещенные книги. Я стояла в оцепенении и с ужасом наблюдала, как здоровые молодые мужики измываются над двумя старцами. Неужели они верили сами, что поймали настоящих врагов народа. Чем страшен был им священник, который всю свою жизнь призывал к покорности и смирению, или замечательный русский поэт, воспевавший Родину. Каким ужасным на фоне этих двух стариков виделось мне  хамство и невежество этих людей. Как нелепый  кошмар надвигался на меня незнакомый мир.  В этом же году, 8 сентября, он поглотит навсегда дедушку Иакова. А затем в застенках Томской тюрьмы по коридору мимо моей камеры понесут умершего заключенного. И надзиратель назовёт его фамилию -  Клюев Николай Алексеевич.
Как я теперь знаю, разные случайности берегли меня от тюрьмы, и на этот раз судьба дала мне шанс. На следующий день я пошла в управление НКВД, с просьбой разрешить свидание с мужем. Свидание  разрешили, и я с удивлением узнала, что дело Ивана ведет известный уже мне  следователь Миронов. Вот  тогда я  первый раз вошла в его кабинет. Не знаю, запомнил ли он меня при аресте дедушки Иакова, но о том, свидетелем чего я случайно оказалась накануне, он ни разу не вспомнил. Хотя мог бы спросить, кто для меня протоиерей отец Иаков и как я оказалась в его доме? Может, понимал, как мерзко всё это выглядело со стороны. Может честь офицера не могла до конца примирить с поиском врагов народа среди беспомощных стариков и женщин. По крайней мере, в моем деле он будет человеком, который в тех условиях сделал всё от него зависящее, чтобы я не попала на тюремные нары.
После свидания с Иваном я вернулась в дом дедушки Иакова. А вечером неожиданно приехал Миронов. Сказал, что забирает меня на допрос. Разные мысли пришли в голову. И то, что это последний мой день на свободе, в первую очередь. Он продержал меня в своем небольшом, скупо обставленном кабинете почти до утра. Был долгий, долгий разговор. О том, что меня ждет. Что такое тюрьма для женщины, что такое камера политических с  уголовниками. Когда и какой я выйду, если выживу, на свободу. Выбор, как сказал Миронов, у меня небольшой. Отказываетесь от мужа и сотрудничаете с нами, либо арест. Даю возможность подумать, но возьму подписку о невыезде, подвел он итог нашему  ночному разговору. Несколько  дней я как на службу ходила и отмечалась в управлении НКВД, а затем, неожиданно,  Миронов разрешил мне уехать домой, но просил  больше в Томске не появляться. Такой подарок мне еще раз преподнесла судьба. 
 И вот я  опять  на пороге кабинета Миронова. Слова, которые я приготовилась произнести, объясняя причину возвращения в Томск,  не потребовались. Увидев меня, Миронов не задал ни одного вопроса. Как будто бы не было ни долгих разговоров, ни советов, ни предупреждений. Для него я была отработанный  материал,  и тратить на меня время впустую у него не было больше   желания.  Взяв у меня пропуск, он сказал,  что дело Ивана передали другому следователю. Быстро подписал небольшой листок, с которым я могла опять выйти на свободу и  протянул его мне. Разве знаем мы в какие мгновенья и как вершится наша судьба? Как одно слово, один, казалось бы, естественный для меня вопрос  может перевернуть всю дальнейшую  жизнь. Знать бы тогда, что моя просьба выяснить у нового следователя, как обстоят дела Ивана,  заставит Миронова задержать пропуск в руке и положить его  обратно на стол.
- Идемте со мной,- сказал Миронов.
Прошли в конец коридора и спустились в просторное, заполненное людьми полуподвальное помещение.
- Побудьте  здесь, я сейчас вернусь,- Миронов скрылся за дверью,  без таблички.
Осмотревшись,  обратила внимание на то, что  в полуподвале одни мужчины. Все с узелками. В узких окнах с решётками  мелькали ноги прохожих. Было довольно тесно. Не было места присесть. Повезло тем, кто оказался  ближе к окну. На высокий подоконник можно было положить свои вещи. Моё появление в мужском коллективе не осталось незамеченным.
- Проходите, места хватит.
И хотя вещей у меня не было,  мне   освободили место у окна. Стали задавать вопросы: кто такая, откуда, за что арестовали?
Сказала, что учительница, пришла узнать о судьбе мужа, вот он арестован, объясняла  я. А я на свободе, сейчас узнаю, кода  суд, и поеду домой. В это время в полуподвале появился странный мужчина. Про себя я окрестила его инженером-геологом. Ну, кто летом может ходить в широком плаще-пыльнике, с ящиком для специальных инструментов. Он был какой-то шумный и сразу же включился в разговор.
- Барышня,-  по старорежимному обратился он ко мне, - все мы здесь арестованные.  Еще никто  отсюда не вышел на свободу. Ну ладно меня забрали,- продолжал он,-  её-то за что, что она могла им сделать,- возмущался инженер-геолог.
Принесли и стали раздавать  хлеб, по куску на человека.
- Спасибо,- отказалась я,- меня ждёт дома  обед.
-Да что же Вы такая наивная, - огорчился инженер-геолог,- жалко Вас, пропадете.
Наконец открылась дверь без таблички, и я увидела Миронова. Он направился прямо ко мне в сопровождении человека в форме сотрудника НКВД.  Остановились напротив меня. Долго молча  смотрели, потом, так и не сказав ни слова, повернулись и ушли.
Время остановилось. Накатил  страх, сжавший виски. Страх не за себя, за маму. Как мама узнает, где я, что со мной? Теперь она совсем одна. Три малолетних сестренки на её руках. Крыши над головой  нет, работы нет. Папа в тюрьме, брат в тюрьме, и теперь я. Рушится всё, что давало силы жить, верить, бороться. Уходило всё, что было дорого с детства. Какая-то безжалостная сила убивала, добивала нашу семью. И за что, я искренне не понимала.

   Папа и только Папа, так мы, дети, звали своего отца. Для остальных он  -  благочинный  Анджеро-Судженского  района,  протоиерей  отец  Георгий. Даже  спустя  почти 80 лет  в родном селе Лебедянском, куда мне посчастливилось вернуться,  две  оставшиеся в живых  жительницы когда-то огромного села, наши соседки по дому,  в подробностях,   в деталях  вспоминали,  каким  был  их батюшка  отец   Георгий. Как совсем еще девчонками они  бегали к школе, чтобы полюбоваться на молодую учительницу, жену отца Георгия. Красивая, говорят они, была пара. А для меня папин образ навсегда связан с картинкой из далекого  детства. Наш большой  дом рядом с храмом.  В четыре стороны от него  уходят широкие улицы. Одна,  далеко-далеко  вниз  к  быстроводной  таежной  речке Алчидат. По этой улице, широко шагая с ящиком для столярных инструментов в руке, идет мой папа. Всегда в черной рясе, которую он не снимет даже в тюремных  застенках. И я, едва поспевающая за  ним. Старшие - брат Николай и сестра Вера, чтобы заняться своими делами, всегда говорили, что лучше меня папе никто не поможет красить парты, которые он обязан был, в качестве исправительных работ, делать для школы, или стеклить рамы в той же школе или других государственных зданиях. С десятилетнего возраста я ношу в ноге острый осколок стекла, производственную травму, полученную на тех работах. Все могли и умели  золотые, добрые руки  папы. Скрипки и печи, резные шкафы и детские колыбели, что по приказу, а что на заказ,  чтобы накормить семью, чтобы выжить, когда ты лишен всех прав, гоним властью, а всё чему ты служил объявлено опиумом для народа.
   В  Лебедянку  папа приехал с женой, грудным сыном и тещей в 1910 году. Принял новый храм.  Построенная в центре села деревянная  церковь требовала отделки, не было даже иконостаса. Направляя в  Анжерку  отца Георгия, его руководство безусловно помнило, что  он сын потомственного краснодеревщика и с детства помогал отцу, работая в его мастерской.  Моего деда,  хорошо знали как большого мастера и приглашали  расписывать церкви, оформлять иконостасы. Вот и здесь в  Анжерке  все иконы в храме были написаны папой и моим дедушкой. Вход в алтарь украшал резной иконостас сделанный их руками. Наша семья быстро встала на ноги. К моему рождению в 1913 году у папы уже  была большая пасека, около 200 пчелиных ульев. Сколько помню, у нас всегда было свое подсобное хозяйство: коровы,  лошади, овцы, свиньи, 34 десятины земли... В Анжерке папу уважали и как духовного пастыря и как крепкого хозяина, не чуравшегося любой работы. Как будто он всегда жил, помня, что на Руси ни от сумы ни от тюрьмы зарекаться нельзя. Когда после революции у нас конфисковали практически все, кроме мастерской, почти в каждом доме нашего большого села появились вещи, сделанные  руками моего папы. Кровати, столы, стулья, прялки и веретена, ткацкие и прядильные станки, сани и телеги, русские печи. Принимал любые заказы, чтобы прокормить семью, но даже в это трудное для себя время  бедным, пожилым и вдовам  - бесплатно.   Наверное,  поэтому все село  от мала до велика собралось в центре  у  храма, где власти решили провести заседание выездного суда над отцом Георгием. Это судебное заседание должно было подвести итоги продуманной  операции по разоблачению  гнилого нутра  строптивого и непокорного служителя культа. Начиналась операция с того, что Папу вызвали в исполком и дали заказ на изготовление парт для Анджерских и Судженских школ. Также велели взять на обучение четырех молодых ребят, будущих учителей уроков труда. Мы, старшие дети,  Николай, Валентина и я тоже активно включились в работу. Шпаклевали и красили парты. Когда заказ был выполнен, парты сделаны, молодые специалисты подготовлены  папу вызвал прокурор района и сообщил, что возбудил против него дело за использование бесплатной рабочей силы в целях наживы, что от молодых людей поступили соответствующие заявления и рассматривать дело будет выездной суд в  Лебедянке.
   Хорошо помню этот день. Вся площадь заполнена народом. Приехали жители окрестных сел, многие из них - прихожане нашей  церкви. Свои храмы они не посещали, так как службу в них вели священники-обновленцы и только папа оставался приверженцем прежних церковных канонов. Из района приехал судья в сопровождении милиции и молодые люди, написавшие заявления.  Встретили их враждебно, стыдили за оговор честного  человека. И несмотря на это,  трое из бывших учеников обвинили папу в использовании их труда в целях наживы. И только четвертый парень не смог взять на себя грех клеветника и подробно рассказал,  как они работали с папой, поблагодарил его за полученную профессию, за бескорыстие, с которым он делился со своими учениками заработанными деньгами, сказал о том, что папа настолько отечески относился к своим ученикам, что даже и не  помышлял брать с них какие-то расписки за  деньги. Папе присудили десять месяцев исправительных работ с отбыванием при Судженском отделении милиции. Там ему оборудовали  мастерскую, в которой он работал и жил, выполняя заказы руководителей местных органов власти. Это была мягкая мебель, полированные и резные шкафы, музыкальные инструменты. Некоторые предметы его труда целы до сих пор и стоят на видном месте. Их владельцы даже сейчас помнят имя мастера. Берегут вещь, потому, что она напоминает им о человеке, который всей своей жизнью заслужил право оставаться в их памяти. Когда в начале 60-х моя мама обратилась в Московскую епархию с запросом о муже, ее пригласили в Синод и объявили, что принято решение назначить ей пенсию за мужа и показали отзыв на запрос сделанный епархией в Кемерово. Это были воспоминания жителей Анжеро-Судженского района об отце Георгии, мученически пострадавшем за веру и не отказавшемся от нее под угрозой расправы и гонений. Сельчане помнили всё. Сейчас именем папы названа одна из новых улиц Мариинска. А тогда…
 Вот, один из многочисленных эпизодов той нашей жизни. Конец тридцатых. Лето.  На Судженских  копях, во дворе милиции собрали всех лишенцев. Это лишенные права голоса раскулаченные  и священнослужители. Их  решили отправить на лесоповал. Папа тоже пришел. Как всегда в черной рясе и поверх неё на груди большой  протоиерейский  крест. Вызывали по фамилиям, а когда дошли до священников, то объявляли: поп Судженский, поп  Аннджерский  и так всех  по названию деревень. Дошла очередь до папы. Представитель власти объявляет: священник Лебедянской церкви. Папа выходит. "А вы,  отец Георгий, -  говорит уполномоченный, - можете идти домой". Шум, недовольство: Как это так?  Почему? Почему -  домой, почему мы  попы, а он священник, да ещё отец Георгий!
- А кто же вы? - перебивает их  уполномоченный, - Какие вы священники? Прячетесь под гражданской одеждой. Бороды постригли. Боитесь  сана?  А он не боится, веру свою не предает. За это можно только уважать. Идите домой отец Георгий.
Спустя время к нам домой пришли раскулаченные, которые вернулись с лесоповала. Они долго благодарили папу за мужество, сказали, что горды тем, что у них такой батюшка.
Спасали папу не один раз. Буквально с первых  дней Советской власти. Революционный азарт  вскружил многие головы. Чувствуя полную безнаказанность и упиваясь властью, они считали вправе вершить правосудие по своему усмотрению. Будучи благочинным, папа отправился в приход села Койла. Поехал не один. Взял маму и совсем маленькую дочь Веру. Когда возвращались домой,  за околицей села их поджидал  отряд красноармейцев. Начали стрелять. Одна из пуль просвистела  рядом с головами папы и мамы. Выстрелы услышали в селе. На помощь бросились мужики. Отбили родителей,  проводили до самого дома.
В ходу были разные провокации. Как-то вечером  вооруженные люди ворвались в дом. Где оружие? Где  его прячете? Обыск, всё вверх дном. Угрозы расправы.   На шум сбежались соседи. Я помню, как много было людей. Во дворе, вокруг дома. Зашли в дом, встали на защиту. В это время один из военных решил подложить свое оружие, спрятав на вешалке в коридоре. Его схватили буквально за руку. Завязалась драка и  наш дом очистили от непрошеных гостей.
Но, больше всего расстраивало папу предательство. В наш дом постоянно тянулись люди. Религиозные чувства были еще крепки и верующие с трудом понимали и принимали церковные реформы,  которые проводились под давлением новой власти. Не принял обновленчество и мой папа. Все, кто остался верен канонам, шли в его приход. По церковным праздникам у нас в доме собиралось такое количество верующих, что пройти свободно мы не могли. Многие оставались ночевать. Всех надо было накормить, обогреть. Заботы о прихожанах ложились на плечи мамы. После службы шли долгие разговоры и беседы на религиозные темы. Папа читал Библию и Евангелие.  Разъяснял их содержание. Помню особый интерес проявляла прихожанка из Судженки  Ефросинья. Искала утешение в молитвах, жаловалась на трудную жизнь. Часто мы оставляли её на ночь, поддерживали как могли.  Когда папу арестовали, на допросах он узнал, что Ефросинья агент ОГПУ, и она готовила его арест.
Арестовывали папу  несколько раз. Держали по нескольку дней и отпускали, а порой задерживали  и на месяц, поэтому мама каждый раз, когда папу вызывали в ГПУ, отправляла с ним старшего брата Колю. В тот раз, о котором хочу рассказать, папу вызвал сам начальник  ГПУ. Коля остался на улице, но видел через открытое окно сидящего за столом хозяина кабинета и тоже сидящего напротив него нашего папу. Они о чем-то  разговаривали на повышенных тонах. Затем начальник ГПУ стал грозить папе наганом, а тот в ответ указательным пальцем. Но папу в этот раз не арестовали. Домой он пришел расстроенный, потом рассказал, что от него требовали: как благочинный он должен доносить на священнослужителей  своих приходов. Доносить в ГПУ, что крамольного для власти говорят ему на исповедях. Папа ответил, что он священник, а не доносчик. Что касается расстрела, то смерти он  не боится. На этом и расстались.
  Вскоре к нам пришла пожилая женщина, одна из постоянных прихожанок,  и попросила папу окрестить её внука, но у неё дома. Якобы, сын не может сделать  это открыто.  Для того времени просьба вполне понятная. Когда папа закончил обряд крещения, в комнату вошел начальник ГПУ. Папа решил, что все подстроено и его сейчас арестуют,  поскольку исполнять требы на дому запрещено законом. Но услышал совсем неожиданное: "Отец Георгий, Вы  только что  окрестили моего сына, и надеюсь, это останется  нашей тайной". Значит, как решил папа, тот разговор и угрозы  в кабинете ГПУ, были проверкой его преданности исполняемому долгу  священнослужителя. Такое было время.
Последний раз папу арестовали 5 апреля 1932 года. Мы. старшие  дети, уже несколько лет жили в других городах. Как забирали папу, знаю со слов сестры Веры. Она была за старшую. Приехала целая бригада ГПУ.  С вечера до утра вели обыск. Перевернули всё, разбросали по всему дому фотографии, которые хранились в большом сундуке, письма, книги.  Потом собрали все это в мешки. Больше всего интересовали книги в богатых переплетах. Забрали Библию, Евангелие, другие священные издания. И после такого тщательного обыска своему начальнику доложили, что нужное не нашли.
 - А что вы ищете? - поинтересовался папа.  Старший ответил, что искали книгу «Сионские протоколы». "Так вот она", -  сказал папа, указав на раскрытую книгу на его столе. Книгу забрали и велели папе собираться.  В это время к  нам зашел сосед Егор Роидин . Он видел, что в доме милиция, и пришел узнать в чем дело. Соседа забрали вместе с папой, посадили обоих в сани и повезли.
 Мама и сестра Вера смотрели в окно, как их увозят. Папа стоял на коленях в рясе, с протоиерейским крестом на груди поверх одежды, прощался со своим домом и семьей, благословлял маму и Веру. Это прощание Вера помнила до конца своей жизни. Больше папу она никогда не видела!
В милиции  Егора Роидина допросили и отпустили, а папу увезли в Томск, где судили тройкой ОГПУ,  дали  три года заключения и отправили в тюрьму города Мариинска. В Мариинской тюрьме начальник  первым делом велел папе снять с себя крест, но папа ответил: «Если имеете право, то снимайте его сами!» Тогда папу посадили в маленькую камеру, сырую и темную. Все время раздавались дикие звуки, шум, крики, визг, свист… Так папа просидел  трое суток, но креста не снял. Тогда его перевели в камеру, переполненную  уголовниками, где можно было только стоять. Так он и стоял, держа в руках цепь с крестом. Сколько он так простоял – неизвестно, то ли уснул, то ли потерял сознание, но когда очнулся,  в руках была только цепь, крест исчез. Все это он рассказал мне при встрече в Мариинской тюрьме, куда меня привезли после ареста в 1937 году.
А тогда, где находится  папа мы не знали. Не знали, что с ним. В Томске, куда отправили папу, долго ничего не говорили. Когда же, наконец, маме разрешили приехать к нему на свидание в Мариинскую тюрьму, она его не узнала – перед ней был седой измученный старик, а ведь папе тогда  было всего сорок девять лет!  В Мариинске папа работал столяром, делал мебель для вольнонаемных работников. Ему давали пропуск, когда нужно было что-то сделать на дому. Когда мама приезжала на свидание, также давали пропуск и отпускали в город. Самое странное, что ему даже разрешали исповедовать больных и умирающих заключенных, даже разрешили маме привезти ему все необходимое для исповеди. Но когда закончился  срок – три года – его вызвали в комендатуру и объявили, что добавили новый  -  еще три года, так как он не перевоспитался. До конца нового срока папа не дожил. Его расстреляли 21 декабря 1937 года.
О том, что папу расстреляли я узнала случайно.  В «Тайшетлаг», где я находилась, привезли заключенных из Мариинска. Как  в тюрьме узнать что-нибудь о судьбе своих близких, если они тоже арестованы? Только через расспросы тех, кто пришел по этапу. Мне повезло. Среди новеньких оказался парень, который не только хорошо знал папу, но и был обязан ему жизнью. К сожалению забыла фамилию этого парня. Сидел он по воровской статье. А за какое-то  преступление, которое  совершил уже в заключении, его должны были судить и приговорить к высшей мере. Парень был ровесник нашего брата, сын расстрелянного генерала царской армии, и папа относился к нему, как к родному человеку. А тут такая история.  Папа пошел к начальнику тюрьмы с просьбой дать ему  парня  на поруки. Сказал, что он за него ручается. Папе поверили.  Так этот парень остался жив. От него я и узнала, что вскоре после нашего отправления из Мариинска отца и еще многих заключенных куда-то увели, и в ту же ночь всех расстреляли.
          
Я благодарна богу за подаренные долгие годы жизни. Но каким коротким было в ней детство! Всего несколько счастливых лет, окутанных родительской заботой и теплом нашей большой, дружной семьи. Если мы, дети, вдруг слышали, что папа называет маму не Валечка, а по имени отчеству -  Валентина Васильевна - мы знали: произошло что-то страшное, кто-то из нас набедокурил  и папа сердится. А  по-настоящему страшное караулило нас за порогом родительского дома. Везде на нас смотрели как на детей служителя культа, членов семьи врага народа, как называли священников и раскулаченных.  Что могло быть страшнее  -  услышать, что ты дочь  врага народа, и двери школы, в которую бежали по утрам твои сверстники, для тебя  закрыты. Папа всегда учил нас быть терпеливыми, не мстительными, не злопамятными, говорил, что все, что происходит с нами, это все по воле Господа, что в трудную минуту Господь нас не оставит. И папины слова давали нам силы  жить, перенести все трудности и невзгоды, которые нам выпали. Слава Богу, мы выжили, правда, не все. Но его слова до сих пор живут в моей душе, в моем сердце.
Только Николай, старший из нас,  успел получить среднее образование , заочно окончить техникум радиосвязи и получить диплом. Он уехал из дома  в 1928 году, когда началось раскулачивание и лишение священнослужителей права голоса. Председатель лебедянского сельсовета на свой страх и риск дал Николаю справку о том, что он сын бухгалтера по фамилии Соколовский, и брат уехал  в Семипалатинск, где жила папина двоюродная сестра. Там  он устроился работать техником радио. Под этой чужой фамилией он проживет до конца жизни.
Чтобы как-то получать образование мы с сестрой Валентиной должны были постоянно менять  место жительства. Когда нас с Валентиной в очередной раз исключили из школы, мы поехали на станцию Яшино. Проучились там буквально несколько дней, и нас вызвал к себе заведующий школы. Он спросил, кто мы и откуда приехали. Мы  сказали правду.
«Девочки,- сказал он,- мне очень жаль, но больше в своей школе я держать вас не могу, иначе меня уволят с работы». Мы с Валей объехали  еще несколько школ, но везде  ответ был один – нас взять на учебу не могут. И тогда родители отправили нас к брату в Семипалатинск.
Сестра поступила на курсы телеграфистов и стала работать на почте, а меня брат решил обучить профессии радиомонтера.  Но вскоре нашелся человек, который узнал, что наш отец священник и донес на брата. Начальник отдела связи вызвал Николая, показал донос и спросил, правда ли это. Брат ответил, что да, правда. Мне легко представить перед каким выбором оказался  начальник Николая.  Изобличен  сын  врага народа. Преступник, скрывающийся под чужой фамилией. Только честный и глубоко порядочный человек  мог в таких условиях, рискуя собственной свободой, а может и жизнью,  дать брату справку, что он увольняется по собственному желанию. Не раз в дальнейшем я убеждалась, что мир не без добрых людей, и в то страшное время были честные люди, которые рисковали ради нас, гонимых. Да хранит Господь их потомков!
Мы уехали на Алтай, в село Михайловское. Брата приняли на работу прорабом на строительстве  радиоузла. Я работала монтером, работа была интересная. Анжерские друзья папы прислали к нам своего сына, Митю Дубицких, чтобы он с нами работал и учился у Николая. Нам с Митей часто приходилось ездить по селам, устанавливать радиоточки. Ездили на почтовых лошадях. Я очень любила эти поездки. Природа на Алтае красивая: горы, лес, бурная горна река Катунь, люди интересные. Сколько у них было радости, удивления, когда начинало работать радио Когда закончили строительство узла в Михайловском, брата направили на строительство радиоузла в  Алтайск. В 1931 году Николай  женился на Нине  Якубовой, тоже дочери священника, который работал в Бийском округе. Нина служила на той же почте, что и моя сестра Валентина. Наша жизнь, кажется, налаживалась, появились перспективы и мне получить образование. 
Брат подружился с Сашей Лефтовым, комсомольцем из Ленинграда. Он был из числа двадцатипятитысячников - комсомольских и партийных работников, которые разъехались  по всей России для  того, чтобы возглавить индустриализацию страны. Саша был из еврейской семьи, отец его работал директором мануфактурной фабрики в Ленинграде. Саша был очень добрым и честным человеком. Николай рассказал ему всю правду о нас, о нашей семье. И Саша  решил помочь мне с учебой. Договорился со своим отцом, что отправит меня в Ленинград.   Николай очень боялся меня отпускать, но я все же решила уехать, когда брат  будет в командировке. Об этом знали только Саша и его знакомая Лариса. И вот когда у меня появилась возможность уехать - Николай был в отъезде - Лариса меня предала. Она всё рассказала жене брата Нине, а та вызвала Колю. И буквально за два часа  до моего отъезда,   приехал Николай и все  сорвалось. Кто знает, как сложилась бы тогда моя жизнь. В конце 1931 года из Саратова пришел вызов на шестимесячные курсы дикторов радио, и Коля отправил меня  в Саратов.
В апреле 1932 года я получила от брата письмо, в котором он сообщал, что папу арестовали.
            Письмо от  Коли я получила в дни, когда на курсах шли выпускные экзамены.  Сообщение об аресте  папы так на меня подействовало, что все во мне окаменело, я  была убита горем. Все смешалось в голове, я путалась, отвечая на экзамене, меня спрашивали, что со мной, но я не могла сказать, что моего отца арестовали. Экзамен все-таки сдала и получила диплом. В это время в жизни Николая и Валентины происходили большие изменения. У брата 11июля 1932 года  родилась дочь Елена. Сестра Валентина вышла замуж за Ивана Адамовича Козырева, начальника ГПУ  Алтайска. Николай был против этого брака, но сестра его не послушалась. С Алтая, где строительство радиоузла закончилось, брата перевели  в  Ачинск, куда я и приехала работать диктором на радио. Была еще и монтером. Паяли, собирали приемники «БЧЗ» и «БЧИ». Делали передатчики. Нас могли слушать за сто километров. Коллектив был небольшой. Кроме нас с братом на радиоузле работало еще два человека.
22 января 1933 года в семейном кругу  отметили День рождения Коли. Ему  исполнилось 23 года,  а 27 января из Барнаула приехал сотрудник ГПУ, арестовал брата и увез  в Барнаул.  Меня тут же уволили с работы и даже не отдали мой диплом. Так я лишилась  профессии. Для меня всё начиналось заново. Я уехала к маме в Лебедянку.   
    Вскоре мы получили письмо  Валентины. Она звала меня к себе на Алтай.  Мы с мамой решили, что нужно ехать,  надеялись, что Валентина и ее муж  помогут мне устроиться на работу, помогут с  учебой.  По дороге к Вале я заехала в Барнаул, узнать, что с братом, привезла ему передачу. Жена Коли Нина    была одна с грудным ребенком. Она никак  не могла найти время и вырваться к мужу. В Барнаульской тюрьме  передачу у меня приняли, но свидание с братом не дали.  Я пришла на следующий день, принесла  еще одну передачу и, не дожидаясь ответа, уехала, так как  опаздывала  на поезд. И только потом  узнала, что мне  разрешили  свидание, но меня уже не было в Барнауле. Так с Николаем мы больше уже не встретились. Через несколько дней после моего посещения, 19 апреля 1933 года,  его расстреляли. Он  умер под чужим именем, как Николай Георгиевич Соколовский.  А на мои плечи на долгие годы  жизни лёг  тяжелый камень вины за тот скорый отъезд. И совсем недавно моя младшая сестра Зоя запросила и получила на руки копию Дела нашего брата. Прислала мне копии его допросов.  Долго я не могла поверить  прочитанному. Я  думала только об одном: что нужно было сделать с человеком, как его нужно было пытать в застенках, чтобы он, мой брат, глубоко верующий и честнейший человек  подписал протокол,  в котором  признавал  свое участие  в заговоре против советской власти и  подтверждал, что с контрреволюционным подпольем  его свела родная сестра София, то есть я. Такие  вот стряпались  дела. Получи я тогда разрешение на встречу с братом и попади на территорию Барнаульской  тюрьмы, 1933 год стал бы последним годом моей жизни. Можно верить в судьбу, можно не верить, но еще не раз что-то свыше отведет от меня смертельную беду.
Встреча с сестрой Валентиной и её мужем закончилась для меня горьким разочарованием. Иван Адамович сказал, что  поможет мне,  только при условии, что  я через газету откажусь  от своего отца, напишу, что считаю его врагом народа. Но как я могла это сделать, разве  я могла отречься от дорогих и близких  мне родителей?  В помощи мне  отказали и предложили уехать. Опять  пришлось возвращаться к маме в Лебедянку. Разве я могла знать, что еду на встречу своей судьбе, своему счастью.
Еще на Алтае, мне приснился  сон – с тех пор я верю в вещие сны.
Приснилось, что я прихожу в сельсовет за справкой, так как у меня нет никаких документов, а мне уже 19 лет. Захожу в кабинет председателя, а там стоят несколько девушек – учительницы нашей школы, и рядом с ними  молодой человек. Прошу справку у председателя сельсовета, а он мне отвечает: «Зачем тебе справка?  Вот у нас заведующий школой, выходи за него замуж и тебе справка не будет нужна». И молодой человек ведет меня за руку по тканой дорожке.
И вот когда я вернулась домой и пришла в Лебедянский сельсовет за справкой, мой сон повторился наяву. В сельсовете были девушки-учительницы и среди них молодой человек, Иван Григорьевич Мельников – заведующий школой. Справку мне председатель сельсовета не дал, сказал, что не имеет права выдавать какие либо документы семьям лишенных прав. Как мне расскажет Иван уже после замужества, увидев меня, он сразу же решил, что женится на мне. Жил он на квартире у женщины-почтальона. Придя домой, он написал  матери, что встретил девушку, дочь священника, и решил на ней жениться. Отдал письмо почтальону, а та дружила с учительницами и показала им письмо. Они его вскрыли и прочитали. Учительницы – незамужние девицы, узнав, что их заведующий (комсомолец!) хочет жениться на дочери священника, написали донос в ГПУ. Начальник ГПУ вызвал  Ивана Григорьевича и спросил, действительно ли он намерен жениться на мне. Иван ответил утвердительно. На что ему было сказано: «Если любишь и не можешь от нее отказаться, то уезжай в другой район».
Мы уехали в другой район и стали работать:  он – директором школы, я – учительницей в младших классах. Так прошел год нашей счастливой жизни. А потом на конференции меня узнал заведующий ГОРОНО. От мужа потребовали развестись с дочерью священника. Грозили исключить из комсомола и уволить с работы. Но он сказал, что жену не оставит.  Ивана  исключили из комсомола и нас обоих уволили с работы. Хуже того, нас разлучили. Мужа забрали в армию и направили служить. Хорошо, что до его отъезда мы успели обо всем, что с нами произошло,  подробно написать тогдашнему министру просвещения Бубнову.  Ответ пришел положительный, мы вновь могли работать в школе.  Но муж  уже был в армии, и я, посоветовавшись с мамой, поехала устраиваться на работу в Мариинск, поближе к месту, где отбывал наказание папа, чтобы хоть как-то поддерживать его,  носить ему передачи.
Заведующий  Мариинским  ГОРОНО,  пожилой мужчина, внимательно выслушал мою историю.  Я  подробно рассказала ему обо всём,  ничего не скрывая – кто я, кто мои родители, где сейчас муж, как нас увольняли и как  министр просвещения нас восстановил, где и за что отбывает наказание отец.  Меня  не только приняли на работу, но и доверили заведовать школой в селе Мелехино. Судите сами, какое было тогда время. И порядочные люди, и доносчики. Кто-то и в разгар борьбы с врагами народа оставался человеком, а кто-то делал на этом карьеру, наживаясь на чужом горе. Как жизнь может наградить за терпение и веру, и как наказать за подлость, трусость и предательство, я не раз увижу и в лагерных застенках, и на свободе. Каждый такой пример только укреплял мою веру.
  Иван по-прежнему служил в армии и мы могли только переписываться. А механизм репрессий набирал обороты. В 1935 году на него опять донесли, кто-то написал   командиру части, что он женат на дочери священника, который находится в заключении как враг народа. Командир вызвал Ивана и спросил, действительно ли все так, как написано. Мой муж  всё подтвердил, а на предложение развестись со мной ответил категорическим отказом. Наверное, этим он подписал себе смертный приговор. Как ему было сказано, служить в Красной армии он не имеет права.    
Мы вновь были вместе. Но тревожные ожидания все больше и больше наполняли нашу жизнь. Удалось решить вопрос с работой Ивана. В ГОРОНО пошли нам навстречу и назначили мужа директором Мелехинской   школы, а я опять стала учительницей. Предчувствие беды быстро оправдывалось. В апреле 1937 года Иван заболел, лечился в Мариинской больнице, а потом был направлен в санаторий  в Томск.  И уже  18 мая мне сообщили, что муж арестован.

Миронов и новый следователь Ивана ушли. Ушли молча, что оставляло мне маленькую надежду выйти из этого страшного полуподвала. Но дверь кабинета без таблички открылась, и я услышала свою фамилию. В кабинете находилось несколько сотрудников НКВД. Один из них, обращаясь ко мне произнёс:
- Мельникова, Вы арестованы.
  Я спросила, за что, попросила показать ордер на арест. Все дружно рассмеялись. В это время в кабинет зашел молодой человек в штатском и сказал, что привел четверых мужчин, как и договаривались, и теперь надо выписать ордера  на их арест.  При мне ему стали заполнять какие-то бумажки. Когда он их пересчитал, то выяснилось, что одна лишняя.
- Здесь  пять  ордеров, -  сказал    молодой человек,  -  один  лишний, и протянул его чекисту.
            - Оставь себе,- ответили ему,- ты тоже арестован.
Началась истерика.
- Я комсомолец, я выполнял ваше задание,- кричал молодой человек. –Вы ответите за беззаконие, я буду жаловаться. 
Впервые я увидела, как умеют затыкать рот в сталинских застенках. Думаю,  не случайно мне преподнесли наглядный урок. Меня  и комсомольца отправили в подвал. Ночью всех задержанных в тот день  погрузили в машину, которую называли «черный ворон», специально оборудованную для  заключенных, и привезли в двухэтажное здание. Обитатели его  находились здесь в ожидании допросов и вынесения приговора. В моей камере оказалось несколько женщин, вдоль стен стояли двухъярусные нары. Мне указали на место  наверху, почти под потолком.
О том, что здание под следственный изолятор переделывали  впопыхах, свидетельствовало качество строительных работ. Даже щели между потолком и возведенными наспех стенами не успели заделать. И в изоляторе заключенные не перестукивались. Тюремный телеграф заменила тюремная почта.  В щели между потолками и стенами свободно передавали записки. На другой день я увидела, как над моей головой по щели движется бумага. На ней написаны имена мужчин, сидевших  в соседней камере. Просят сообщить наши имена.  Первое, что я спросила, нет ли кого, кто встречал моего мужа, Мельникова Ивана Григорьевича. Мне ответили, что да, встречали его и знают,  что завтра его  привезут  к нам.
 Камеры следственного изолятора были расположены так, что из окон женского туалета  было видно окно соседней с нами камеры.  И вот когда на другой  день я взглянула на  это окно, то увидела мужчину, который улыбался мне и махал  рукой. Это был лысый, заросший густой бородой человек. Что это Иван, я даже не могла подумать.  Когда вернулась в камеру,  пришла бумажка, где было написано: «Неужели ты меня не узнаешь? Это я, Иван».
Через несколько дней, у меня появилась возможность вновь увидеть мужа. Надо было прибраться в коридоре.  Дежурный открыл дверь нашей камеры и попросил кого-нибудь выйти и выполнить эту работу. Наши женщины ответили ему, что  подследственные  не обязаны заниматься уборкой. Тогда  я сказала, что пойду, приберу.  И вот когда  подметала коридор, моего мужа привели в туалет. Он остановился в помещении, где  находились умывальники. Когда дежурный пошел за другим заключенным, я поняла, что другой возможности поговорить с Иваном у меня больше не будет.
Его били по нескольку часов и по нескольку раз в сутки, пытали, применяли разные методы допроса,  ставили к стенке и, припирали к ней штыками. В конце концов, он не выдержал, и подписал все, что от него требовали. Мы успели попрощаться.   В нашем отделении был один добрый дежурный, он узнал, что мы с мужем сидим в соседних камерах. Когда была возможность, спрашивал, что передать мужу, и передавал мне весточки от него. А однажды в его дежурство  подозвал меня к волчку в двери и тихо сообщил,  что  Ивана увозят  в подвал НКВД.  До сих пор  слышу тяжелые  шаги охранников. Как открывают    дверь соседней камеры. Гулкое в пустом коридоре: "Мельников, с вещами на выход".
Когда Иван поравнялся с нашей дверью, он сказал: «Прощай, меня повели». Это были последние  слова, которые я от него услышала. Потом только скрежет железных ворот напротив нашего окна, шум мотора «черного ворона» и все! Через несколько дней меня привезли в тот же подвал  на допрос. И я услышала в коридоре голос дежурного: «Мельникова на допрос к следователю». «Кого – его или ее?» - переспросил охранник. Ответ был: «Его».  В 1996 году на мой запрос  об Иване мне ответили, что Мельников Иван Григорьевич  был расстрелян 10 сентября 1937 года.
На допросах мне постоянно говорили, что я дочь врага народа, что в нашем роду много священнослужителей, мой отец - протоиерей, который находится в заключении. Мой прадед, митрополит Никифор, который служил в Новосибирске, умер 30 апреля 1937 года. В этот день за ним пришли, но у него были врачи и не дали арестовать дедушку. Так он при них умер. Господь не допустил, чтобы над ним надругались. И следователь мне говорил: «Жаль, что мы не успели его взять!» На что я ему ответила: «Да, жаль, что одна пуля у вас осталась целая!» Меня обвиняли в связи с Японо-Германскими фашистами. Якобы наш руководитель – епископ Мелентий – находится на Гавайских островах. Много было таких допросов, абсурдных обвинений.
Слава Богу,  я  не испытала насилия, пыток, но подписывать  ничего не соглашалась. И вот меня спрашивают: «Веришь в Бога?» Как я могла отказаться от Бога, когда ждала, что меня вот-вот расстреляют или самое меньшее дадут срок? Как я могу без Бога пройти такое испытание? Мой ответ был: «Да, в Бога я верю!» Следователь вскочил со стула, закричал: «Как ты могла, верующая, быть учительницей, заниматься с детьми?» Я ответила, что на эти темы мы с детьми не говорили. Он подал мне ручку: «Распишись, что веришь в Бога!» Я ответила: «Что верю в Бога, подпишу», и поставила свою подпись. "Вот ты и подписала свой приговор", - сказал следователь. Но мне уже было безразлично, что со мной сделают.
Меня увели в камеру, где были две сестры, тоже учительницы, уже осужденные. Им дали по восемь лет лишения свободы. На следующий день мне объявили приговор тройки ОГПУ – по статье 58-10, срок – десять лет лишения свободы и пять лет ссылки.  15 лет!!!

Приговор я приняла спокойно,  словно поставила точку в длинной истории, где были надежды, ожидания, предчувствия  тревоги и испытания. Они проверяли на прочность  всё: твою любовь, веру... Эта часть жизни была пройдена. Теперь нужны новые силы. Впереди новый, незнакомый мир. И как вызов ему прозвучала моя просьба дать мне закурить. Сестры, мои соседки по камере, курили. Мне дали  папиросу, я ее искурила, попросила еще, дали еще одну,  это была вторая и последняя в моей жизни выкуренная папироса. После неё я сразу уснула. А ночью меня разбудили. Нас выводили на этап. Объявили, что идем на пересылку в Мариинскую тюрьму,  туда где сидел мой папа.
Помню ночь. Крупными хлопьями  идет снег. Сквозь тучи светит луна. Очень красиво. Тишина, даже конвой говорит тихо. Конвоиров  много, они вокруг. Винтовки наперевес через плечо с примкнутыми штыками, на поводках злые овчарки. Собаки ведут себя неспокойно, все время рвутся в нашу сторону. Очень страшно, но конвоиры держали их крепко. Нас построили по четыре. Арестованных  много. Со мной в ряду с одной стороны женщина, с другой -  две молодые девушки «по бытовой статье». Они говорят между собой. Почти шёпотом обсуждают план побега. Собираются сделать это, когда будем идти по мостику через ручей. Мне становится страшно за девчонок, и я вмешиваюсь в разговор, говорю, что они очень рискуют, и лучше попытаться бежать, когда нас привезут в Мариинск. Я знаю эту тюрьму, бывала там у отца. Они меня послушались. В Мариинске они действительно совершили побег, но их догнали с собаками, привели обратно в зону, искусанных, в крови. Нам их показывали для устрашения.
В Мариинской тюрьме меня узнал комендант, который принимал этап.  Помнил, как  я приходила к папе на свидания, приносила передачи. Я попросила его дать  свидание с отцом. Через какое-то время комендант пришел и сказал, что папа ждет меня около мужского барака. Я побежала к нему, вижу он стоит на углу барака и плачет. Бросилась к нему, успокаиваю, а он говорит, что  получил от мамы открытку, где она писала, что ездила в Томск, пыталась сделать мне передачу, но передачу не приняли, сказали, что меня уже нет в живых. Зачем такая жестокость? Сказать такое матери! Просто издевались. Ничего святого!
И вот  теперь у папы радость – я жива, и горе – я в тоже в тюрьме. Слезы радости и слезы общей нашей с ним беды. Так мы встречались с папой десять дней. Папа приходил к нам в камеру. В камере  было пятьдесят женщин. Он садился на стул, а я всегда вставала сзади, он плакал, все лицо было в слезах, и женщины в камере тоже плакали. Я обнимала его голову, гладила, целовала, успокаивала, как могла. Если бы я взглянула ему в лицо, мне стало бы плохо, я не смогла бы сдержаться, а я не должна была этого допустить. Поэтому я стояла всегда за его спиной, а плакала до истерики уже после его ухода.  Женщины меня успокаивали, говорили, что я должна быть счастлива, что Господь дал мне возможность в тюрьме встретить отца и несколько дней быть с ним вместе, проститься с ним, а они лишены такой возможности, они навсегда потеряли свои семьи, родные не знают где они, что с ними.
 Не знаю сама, что мне подсказало – на последнем свидании я обняла его и говорю: «Папочка, мне сердце говорит, что мы видимся с тобой в последний раз». Он мне ответил, что это не так, что еще нет вагонов для нас, а когда будут отправлять, комендант скажет. Но ночью подали вагоны, нас погрузили, и больше папочку я не видела. На станции наш эшелон простоял трое суток, каждый день приходил комендант и говорил мне, что папа у начальника третьего отдела просит разрешения пойти на станцию проводить меня. Прежде ему иногда давали пропуск в город, но сейчас не пускают. Все эти дни он лежал на полу перед дверью начальника, умолял, просил разрешить проститься со мной, но тот   не позволил, и нас увезли. Вскоре папу  расстреляли. ( перенести сюда рассказ парня)
Привезли нас на станцию Тайшет, разгрузили, построили по четыре человека и повели в сторону тайги. Шли  очень долго. На ночь останавливались, ночевали в палатках. А на следующий день вели дальше.  Впереди нас шли мужчины. Вид одного из них был очень благородный: одет в овчинную приталенную дубленку, на талии собранную в сборки, так называемая борчатка. Отделана серым каракулем, на голове серая каракулевая папаха, как у генералов. На руках меховые перчатки, тоже отделанные каракулем – их называли краги. У него была тросточка, держал он ее через плечо, и на ней висел чемоданчик. В руке он нес подушку. Сначала он бросил чемодан, потом подушку. Было видно, что ему трудно идти, он стал опираться на трость, потом пошатнулся и упал на спину со словами: «Помогите, умираю». Я бросилась к нему, но подбежал конвоир с собакой, закричал на меня, приказал отойти.  Что стало с этим человеком - не знаю, больше его не  видела. И это не единственный такой случай был по дороге в зону, в поселок Квиток.
В зоне нас было  больше пятнадцати тысяч мужчин и пятьсот восемьдесят женщин. Мужчин разместили в палатках, а нас, женщин в двухэтажном доме. На нижнем этаже  был медпункт, а на втором этаже в огромном помещении без перегородок были устроены сплошные двухэтажные нары, без матрацев и одеял. Первые дни мы спали на голых досках, потом привезли большие мешки, набитые сеном, подушки, тоже из сена, и солдатские, серые одеяла. Лежали мы все подряд, прижимаясь друг к другу.
Наутро нас вывели, построили в несколько рядов. Напротив – вольное начальство. Вокруг – конвоиры с собаками. Площадь зоны огорожена колючей проволокой. Вдоль изгороди, на некотором расстоянии друг от друга -  вышки с охранниками. Стали  вызывать по фамилии. Мы должны были назвать имя и отчество, год рождения, статью и срок. Велели пройти вдоль ряда туда и обратно, а потом говорили куда встать, в какую группу. Меня поставили в группу пожилых женщин, почти все осуждены по политической статье. Начали  выводить на работу на лесоповал. Шли по четыре человека в ряд. Вокруг конвойные с собаками. И предупреждение: шаг влево, шаг вправо – оружие применяется без предупреждения.
Очередь из людей тянулась на большое расстояние – мы еще у ворот, а на лесоповале уже делят на звенья по три человека: двое валят и распиливают дерево, третий обрубает сучья. Мы вели просеку для железной дороги от Тайшета на Братск и дальше на север. Наш участок Тайшетстроя был  от поселка Квиток до поселка Сосновые рудники. Местность гористая, кругом сопки.
Кроме лесоповала была и другая работа: делали кирпичи, подносили шпалы, даже заставляли нас, женщин, носить рельсы. Носили мы их одну штуку всей бригадой, и то от тяжести садились на землю, за что нас ругал конвой. Хорошо, когда попадался добрый конвой, и не дай Бог, когда дежурили вредные. Когда попадались добрые охранники, они старались поставить нас в такую зону, где есть ручеек, попить воды. Нам на обед давали камбалу, пересыпанную крупной солью, а воды лишь по небольшой бутылке. Всегда очень хотелось пить. Разрешали и сорвать какую-нибудь ягоду, если, к счастью, попадется. Но если попадался злой конвоир, он делал зону так, чтобы мы видели воду, но не могли ее достать, видели ягоды, но нельзя было их сорвать. Мы просили: «Гражданин начальник, разреши взять воды», а нам отвечали: «Отойди, пристрелю». А был один такой картавый конвоир, так он говорил: «Пристрелю, а потом в изолятор посажу»,
И все же женщинам было немного легче, чем мужчинам. Мы старались следить за собой, обстирывали себя, да и духовно были крепче. Как и мужчины, мы находились в одном помещении с уголовницами, воровками, но отношения все же были более добрые. А вот нашим мужчинам было сложнее. Уголовники отбирали  еду, оставляя политических голодными, и так они должны были идти на работу. Мужчины чаще стали болеть, худели, становились похожими на скелеты. И все равно каждое утро их грузили в сани и везли на лесоповал, а с работы стали привозить мертвых.  Не раз мы видели, как охранники тащили за ноги такой скелет, а он головой стучит по земле. А потом трупы везли куда-то на захоронение. Я бегала за покойниками, все смотрела, нет ли кого из наших: отца, брата, дяди Иакова, моего мужа Ивана или кого-нибудь из знакомых. Я была как дурная от переживаемого ужаса. Вы только представьте себе, как культурные, образованные люди: учителя, инженеры, ученые, да простые  рабочие - дерутся на помойке, отнимая друг у друга картофельные очистки, рыбьи кости, в общем, все, что выбрасывалось как пищевые отходы. Многие заболевали. Было больно смотреть на этих посиневших умирающих людей. Помню, как один бегал весь синий, совершенно голый, и вдруг упал и умер.  Как я плакала, глядя на этих ни в чем не повинных умирающих людей! К концу года в  зоне не осталось и половины наших мужчин, осужденных по политической статье. На этап никого не отправляли – все ушли из жизни. Ушли, словно растворились, растаяли. Ни могил, ни крестов. Помню, когда в  1938 году меня взяли в лазарет работать санитаркой, там  в мученьях умирал один больной. Говорили, что москвич, артист  Большого театра. Я дежурила у его постели. Он просил меня не отходить, чувствовал, что умирает. Я его успокаивала, как могла, говорила, что поправится, еще увидит  семью. Надо только немного потерпеть. Его мучила жажда, попросил принести воды.  Только я отошла, как услышала, что что-то упало. Повернулась – а  это он. Упал с топчана, лежит на полу уже мертвый. Так закончились его мучения. Но я думала о том, что может сейчас так же в бреду, где-то на зоне умирают мои близкие и дорогие: папа, Коля, Иван... Кто расскажет мне о последних минутах их жизни? И будут ли у них могилы, куда можно будет прийти, если сама буду жива, и хотя бы проститься по христиански?..
 Лето 1938 года запомнила на всю жизнь. А если попробуешь забыть, напомнят шрамы. Воскресенье, выходной день. Нашего доктора, по фамилии  Олик в лазарете не было. Ночью дежурил фельдшер, старичок, тоже заключенный. Его должна была сменить медсестра Полина, осужденная по бытовой статье. Она ненавидела политических, бывшая комсомолка, нас считала врагами народа. Я в  то дежурство мыла пол в палате уголовников. Вдруг меня пронзила резкая боль  справа в животе. Губы посинели, стало так плохо, что фельдшер велел мне лечь в постель. Но пришла Полина и сказала, что не примет дежурство, до тех пор пока я не  закончу уборку. Мне пришлось встать и через силу продолжить мытье пола.
И тут, я считаю, по милости Божьей, в лазарет пришел доктор Олик. Ребята-уголовники из палаты сказали мне об этом, и я как была, с мокрыми руками, пошла к врачу. Доктор спросил, что со мной, почему мокрые руки. Фельдшер стал ему объяснять, что медсестра Полина не принимает у него дежурство, пока я не вымою пол. Что он, видя мое состояние, запретил мне работать и велел лежать, а   Полине сказал, что готов продлить свое дежурство, но заключенная Мельникова не послушалась и продолжила мыть полы. Выслушав это доктор Олик, сам из  ссыльных немцев с Поволжья, был взбешен,  я думала, что он  задушит Полину. Меня срочно  стали готовить  к операции. Оказалось, что   лопнул аппендикс, начался перитонит. Оперировали по живому, без наркоза, думали, что уже не выживу. Даже шов сделали грубый. И все же я справилась, выдержала. Доктор Олик спас мне жизнь. В 1939 году Олику разрешили выезд домой. Он с женой и детьми поехал на станцию Тайшет на грузовой машине. Он сидел в кабине с шофером, а семья в кузове. Дорогой грузовик перевернулся. Шофер и семья врача остались живы,  а доктор погиб. Ходили слухи, что это было сделано специально.

Все, о чём я пишу,  лишь малая доля того, что пришлось пережить. Разве можно описать все эти страдания, этапы, эту жизнь рядом с уголовниками, эти темные двухэтажные нары, душевную и физическую боль? Были моменты, когда хотелось покончить с собой. Все, что со мной произошло, изменило не только мою жизнь, но и жизнь нашей мамочки и моих сестренок: Веры, Любы, Нади и Зоиньки. Им  тоже пришлось пройти нелегкий путь детей врага народа. Сердце болело: как там мама с ребятишками, без помощи, без средств  к существованию.  Слава Богу, Господь помог им выжить, посылал им добрых людей. Жители Лебедянки  помогли мамочке сохранить и не растерять своих детей.
В конце 1939 года я получила от мамы письмо. Из него узнала, что Люба окончила школу, получила среднее образование, и уехала в Караганду. Там  поступила в Горный техникум. Вышла замуж за молодого инженера, только что окончившего Горный институт, и их направили на работу в город Черемхово, неподалеку от Тайшета. А вскоре после маминого письма нас, несколько женщин и мужчин, этапом увезли в БИРЛАГ – на станцию Бира, недалеко от Хабаровска, в Саянские горы. В этом лагере были одни женщины – около десяти тысяч, и политические, и уголовные, и осужденные по бытовой статье.  Жили мы в деревянных бараках, с двухэтажными нарами с проходом между ними – сделано наподобие железнодорожных вагонов. В общем, чуть лучше, чем в Тайшетлаге.  К стенам прибиты дощечки с фамилиями заключенных. Бригадиром у нас была Дуся Перегудова, молодая добрая женщина. Работа была разная: лесоповал в сопках,  копали землю, на которой вольнонаемные  возделывали  себе огороды. Косили траву для скота, который  они держали в своих подсобных хозяйствах..
Мы, заключенные, ходили в лаптях. Как-то из дома я получила посылку – мама сшила из овечьей шкуры мне чулки, а Василий Платонович, Любин муж, послал калоши, которые он получил в качестве премии за хорошую работу. Однажды утром, когда мы стали собираться на работу, я увидела мои чулки и калоши на Нине Курбатовой, осужденной за воровство и проституцию. Я попросила ее вернуть мои вещи, она не отдает. Откуда у меня взялись силы  - не знаю, но я набросилась на нее, повалила, и стала стаскивать с нее свою обувь. Она была ростом высокая, но я как-то ее одолела. Нашу драку и ее угрозы наблюдали многие женщины. А потом вышла из толпы  уголовница, бандитка, которая пользовалась в своей среде большим авторитетом, и сказала во всеуслышание: «Если кто тронет Мельникову, будет иметь дело со мной!» По воровским законам я имела право защитить свою собственность, тем более в борьбе с противником, который был намного сильнее меня. Честность и справедливость были в цене и в воровской среде. Так у меня появилась крепкая защита.
Мы были разбиты на звенья по три человека. Наше звено – Нина Тембай, татарочка, Лена, фамилии не помню, и я. Звенья объединялись в бригады. В одном из звеньев нашей бригады были две монашенки и еще женщина из Вятки, в другом звене была тетя Маша, как ее все звали – бывшая коммунистка, из сельхозкоммуны. Меня, дочь священника, попа, как она говорила, она ненавидела и все говорила, что убьет  на лесоповале. Об этом знали все, и наш бригадир всегда расставляла нас так, что она была на одном конце делянки, а я на другом. Лес валили в одну сторону, и когда подпиливали дерево и  оно должно было падать, кричали «берегись!», чтобы никого не придавило. В тот день, когда это случилось, рядом со звеном тети Маши стояло звено монашенок, а мы как обычно, на другом конце. Слышим, «берегись!», кричат монашенки. Все остановились, смотрят, куда будет падать дерево, огромный дуб. И к общему ужасу, дерево, вместо того чтобы падать вперед, поворачивается на подпиленном пне и падает в сторону тети Маши! Оно накрыло всё их звено! Мы бросились на помощь. Женщин разбросало в разные стороны, и почему-то все кинулись вынимать из-под дерева двух пострадавших женщин, а к тете Маше никто не подошел. Я подбежала к ней, сняла придавивший ее сук. Тетя Маша была без сознания. Я села на землю, положила ее голову себе на колени, и стала обливать ее водой из своей бутылочки. Она открыла глаза, посмотрела на меня, и опять потеряла сознание. Приехали санитары и увезли пострадавших в лазарет. Прошло около месяца, и из лазарета вернулись две женщины из звена тети Маши. С ними она передала для меня две картошки и кусок хлеба. Конечно, я была очень удивлена и обрадована. А еще через некоторое время приходим мы с работы, смотрю, на моей постели сидит тетя Маша! Как она меня обнимала, как просила прощения, и все спрашивала, почему я это сделала, ведь никто, кроме меня к ней не подошел, а когда она открыла глаза, то увидела именно ту, которую грозилась убить. На работу с бригадой тетя Маша больше не ходила – у нее были множественные переломы, без палочки передвигаться она уже не могла. Ее направили на кухню чистить овощи, и с тех пор она каждый день приносила с кухни картофель  к моему приходу с работы.
22 июня 1941 года мы были на работе, когда вдруг послышался сильный гул, и мы увидели, как по небу надвигается черная туча – то были самолеты, двигалась огромная темная масса. А когда мы пришли в зону, нам сказали, что началась война.
Однажды к нам на лесоповал пришел комиссар охраны. Во время обеденного перерыва он  стал расспрашивать меня о моей семье, за что осуждена, где работала. Я подробно ему все рассказала. Он спросил, имею ли я какое то отношение к Ивану Григорьевичу Мельникову, заведующему мелехинской школой. Я ответила, что это мой муж, что он тоже в заключении, не знаю, где он сейчас и что с ним стало. Комиссар дал мне прочесть газету, в которой была статья о 1 секретаре Западно-Сибирского крайкома партии  Эйхе. В статье говорилось, что Эйхе – изменник Родины, что он  возглавлял контрреволюционную организацию, и приводился список членов этой организации. В этом списке была и фамилия моего мужа, указано, где и кем он работал, и был написан приговор – расстрел. Так еще в заключении я узнала, что стало с Иваном.
Зимой 1942 года в зону приехали военные во главе с генералом. Начальник  лагеря сказал, что будет комиссия. Стали нас вызывать к генералу по очереди, спрашивать, какая статья, за что сидим, какой срок. После их отъезда наш начальник пришел к нам в барак и велел собираться с вещами двум немкам, еще одной женщине и мне. Я обрадовалась, стала раздавать свои вещи другим – думала, нас отпускают домой. Но начальник меня заверил, что нас отправляют на север, в Воркуту. Долго я не хотела ему верить, но он все-таки убедил меня собрать свои вещи назад.
Отправили нас на станцию Бира, погрузили в теплушки – так называли грузовые вагоны – и повезли. Ехали долго, часто останавливались и подолгу стояли, пропускали эшелоны с солдатами, которых везли на фронт. А три раза в день останавливались, и  нам давали еду: по большой рыбине, пересыпанной крупной солью, а пить давали только раз в день и то немного.  От соленой камбалы очень хотелось пить, и часто во время долгих стоянок по вагонам раздавались крики: «Пить! Воды!». Конвойные кричали на нас, ругались, но истомленные жаждой заключенные не умолкали. А прохожие на станциях кричали нам: «изменники, враги народа, фашисты». Так больно было слышать их слова!
Наконец, привезли на станцию Печера, разгрузили и повели в сторону тундры в Печерлаг. Этап был большой. По дороге делали остановки, заводили нас в зоны заключенных, оставляли от нашего эшелона по несколько мужчин и женщин, остальных вели дальше. Когда пришли на штабную колонну № 6, нас, отобранных в Бирлаге, оставалось только несколько мужчин и четыре женщины.
 Началась жизнь на новом месте в Печерлаге. Здесь работа была другая – поочередно мыли на кухне посуду, стирали для заключенных белье, делали уборку в помещениях  вольнонаемных в зоне и за ее пределами. С фронта нам стали привозить окровавленное белье, телогрейки, бушлаты, рваные от пуль. Мы стирали и чинили одежду, и отправляли обратно на фронт. Так продолжалось до конца войны. Порой от нас уводили этапы,  а к нам приходило пополнение. Женщин направляли  в женские колонны, мужчин – в мужские, но меня пока не трогали. Меня стали посылать за зону, делать уборку и готовить обед для двух инженеров, которые жили в отдельном помещении. От них я услышала о начальнике Печерлага Успенском, которого называли отцеубийцей.  В колонну, где он работал простым охранником, в одном этапе привезли его отца, священника Успенского. Во время его дежурства отец попросил разрешения сходить в туалет за кусты, но сын не позволил. Отец Успенский не послушал, зашел за куст, он не думал, что сын способен его убить. Но у сына не дрогнула рука. Эта весть дошла до высшего начальства,  и оттуда пришло распоряжение: охранника Успенского за его доблестный поступок как преданного служению Родине назначить начальником Печерлага. Так за свою верность служению отечеству охранник Успенский получил должность начальника Печерлага и прозвище «Отцеубийца». Он приезжал к нам на колонну. Это был здоровый высокий мужчина, но все, даже вольнонаемные, относились к нему с пренебрежением, хотя вида старались не показывать.
А однажды мне пришлось готовить комнату для отдыха. Начальник штабной колонны Федор Павлович Пиченко принес марлю и вату для штор на окна, и велел мне сшить красивые шторы. Я делала бубенчики из ваты и украшала ими шторы. Такие маленькие бытовые радости скрашивали мою тюремную жизнь. Вскоре в ней наступил ещё один светлый период. Начальником штаба наших колонн  прислали из Москвы работника ОГПУ. Фамилию его сейчас вспомнить не могу - то ли  Фальдштейн, то ли Фильчинштейн. Он приехал к нам с семьёй:  жена, дочь, и его отец. Оказался добрый хороший человек, с уважением относился к политзаключенным. В его доме в домработницах была бывшая заключенная по бытовой статье Груня. Она часто приходила к нам на колонну, подолгу беседовала с женщинами. Откуда нам было знать, что начальник послал ее выбрать женщину для уборки его кабинета. И вот однажды приходит к нам  в барак секретарь начальника штаба Ира. Подошла ко мне, представилась и сказала, что мне дадут пропуск,  и я буду убирать кабинет начальника. Меня это удивило, ведь я – политическая. А потом уже от Иры я узнала, что меня не отправляли по этапу потому, что еще не видя меня, только прочитав мое дело, начальник при подготовке каждого этапа обводил мою фамилию красным карандашом: «Эту не отправлять!» Так по его распоряжению  я оставалась при штабной колонне.
Нетрудно представить, как нас кормили в лагере. Недоедание,  постоянное чувство голода... И вот однажды начальник вызывает меня в кабинет и говорит, что забыл дома очки. Надо их принести. Иду к нему на квартиру. Встречает меня его жена, милая женщина с доброй улыбкой. Прошу у нее очки, за которыми пришла, а она приглашает меня в комнату, где накрыт стол, и кормит меня шикарным обедом. Конечно, этого я не ожидала. А потом начальник просто говорил мне: «Мельникова, иди, тебя ждет моя жена!»
Но в один из дней  пришел приказ о переводе начальника нашего лагеря  в другой, вновь образованный, дальше на севере. Потом,  когда я уже была на свободе, узнала, что в лагере, куда его перевели, была колонна строгого режима, где отбывали наказание отъявленные бандиты. И в одно из посещений этой колонны его убили. а тело разрубили  на куски. Вечная память этому доброму человеку, который сделал много хорошего  для политических заключенных сталинских лагерей.
Новым начальником  лагеря стал Полищук, муж дочери бывшего начальника, тоже хороший человек. Но у них я работала не долго. Был у нас начальник охраны, который славился своей жестокостью. У него было трое детей, а школ там не было. И вот он вызвал меня к себе в кабинет и сказал, что берет меня учить его детей, но я отказалась. Тогда он лишил меня пропуска за пределы зоны и направил в женскую колонну.
Время шло. Однажды к нам на работу пришла наш бригадир, велела всем построиться, сказала, что приехала какая-то комиссия, и  сейчас придут к нам.  И еще она  сказала, что спрашивали про Мельникову. Я обрадовалась, решила, что меня сейчас освободят. Мы выстроились в шеренгу, пришло начальство, встали напротив нас, спросили, кто Мельникова. А было правило, когда тебя вызывают нужно выйти, назвать фамилию, имя, отчество, год рождения, статью и срок. Я вышла, сказала, как положено. Они говорят: «Это та Мельникова?» Отвечаю: «Да, я  Мельникова».  Они говорят: «Можете идти». До сего времени не могу разгадать, для чего это было сделано, кто дал такое распоряжение. Меня опять перевели в штабную колонну. Работала с портными. Шили для вольнонаемных, для прибывших эвакуированных из Москвы. Шили разную одежду, даже нижнее белье. Водили нас и на копку огородов для вольнонаемных. За добросовестную работу меня и еще одну женщину наградили, дали нам по костюму и сфотографировали. Эта фотография хранится у нас до сих пор.
По очереди дежурили в медпункте. Как-то в мое дежурство на прием к врачу Козину, тоже заключенному, только по бытовой статье, пришел изможденный заключенный, политический и попросил освобождение от работы на следующий день. Но Козин ему отказал, сказал, что он может работать.  Когда тот ушел, Козин спросил своего помощника, тоже осужденного по бытовой статье: «Как, по-твоему, долго он еще протянет?»  Тот ему ответил, что дня три. Но этого заключенного в тот же день привезли с работы  уже мертвого. Мужчины выполняли очень тяжелую работу – строили новую железную дорогу от Печеры до Воркуты и большой мост через реку Печеру, там и здоровые мужчины с трудом выдерживали нагрузки, куда уж больным. И Козин это хорошо знал. Только человеческая жизнь для такого врача мало чего стоила. Говорю это, зная другие примеры и поступки врачей в тех же тюремных условиях.
В начале 1944 года к нам на штабную колонну привезли с фронта  Бориса  Федина. Он служил врачом в авиационном полку, который до войны был расквартирован в районе города Баку. Когда началась война, полк перебросили в Крым. Полк Бориса был полком истребительной авиации. На самолётах летчики могли забрать с собой только техников. Остальной персонал  должен был добираться до места новой дислокации морем. Под  Новороссийском корабль попал под бомбежку и был затоплен. Чудом удалось спастись, но и на суше лазарет попал под обстрел. Борис и начальник лазарета были ранены. Пришли в сознание уже в немецком лагере для военнопленных. Через некоторое время им удалось бежать. Они  добрались до линии фронта, перешли её и вернулись в свой полк. Но их встретили как немецких шпионов, арестовали. В условиях боевых действий было не до суда. И как только немцы начинали наступление арестованных выводили на расстрел. Но Борису везло, дважды казнь  откладывали... Так получилось, что и немцы трижды выводили Бориса  на расстрел. Один раз  расстреливали каждого пятого, а он был третьим, следующий раз - вторым, потом третьим. И вот, когда  вернулся к своим, в  полк, где его хорошо знали -  он служил здесь с 1939 года, сразу после окончания института, «особисты»  ему не поверили. Суд всё же состоялся и военный трибунал приговорил Бориса и начальника лазарета к 10 годам заключения. Они, кадровые военные, боевые офицеры, вынести этого не смогли, и после приговора решили отравиться. Яда не было, и когда их привели в баню мыться, они развели мыло в деревянных шайках и выпили. Так травились заключенные, которые не могли вынести лагерные испытания. Бориса спасли, а его начальник умер. Шёл 1942 год. И вот Борис спустя два года заключения попадает в наш лагерь. Тогда мы все были потрясены тем, что наших солдат, бежавших из плена, судят.  Бориса, как специалиста нужной и в лагере профессии, отправили работать в лазарет.
1945 год. Вот и конец войне. Наша армия победила. Сколько было радости и счастья! Все ждали, что в честь такой победы нам, невинно осужденным,  столько долгих лет отбывавшим срок каторжной работы  в лагерях, будет амнистия. Нас выпустят  на свободу,  и мы поедем домой к родным. Амнистия была, но не нам, политическим, а тем, кто был осужден по бытовым статьям. А потом случилось и вовсе страшное: к нам стали поступать этапы осужденных, которые уже были в плену у немцев, и тех, кто бежал из немецкого плена, а потом воевал в партизанских отрядах. Они были вновь осуждены как изменники Родины на чудовищный срок 25 лет!
Готовили женский этап на колонну, где была почти круглый год мерзлота. Это была страшная колонна, туда отправляли только осужденных по политическим статьям. Я попала в список на этап. Это значило, что отправляют  на верную смерть. Там выживали единицы. И помочь в этот раз начальник Полищук мне не может. Но он обращается к доктору  Сажину, был такой ссыльный старичок,  работал врачом в управлении, часто приходил к нам поверять работу  медпункта, с просьбой найти способ задержать меня в лагере. И вот Сажин вызывает меня к себе, и говорит, что Полищук попросил его сделать мне «мастырку». Этот способ часто применяли уголовники, чтобы не ходить на работу. «Мастырка» -  искусственное заболевание. «Мастырки» были самые разные. Мне доктор Сажин  иглой  прокалывает щеку. После чего я делаю глубокий вдох, зажимаю ладонями рот и выдыхаю. Воздух распространяется под кожей. После нескольких таких вдохов появляется  отечность. Отекают лицо, шея, даже плечи. Вместо глаз остаются только щели. Такое состояние длится несколько дней. И вот в таком виде доктор Сажин отправляет меня с вольнонаемной медсестрой Леной в лазарет, где нас принимает тот врач, что бежал из плена. Лена  говорит ему: «Доктор Федин, примите эту женщину и берегите ее от этапов, чтобы она пробыла в лазарете до конца ее срока. Это распоряжение начальника штаба Полищука. Сделайте все возможное». А  до  моего освобождения оставалось еще почти два года! И не одну меня так спасал Полищук, спасал он и мужчин и женщин, но только осужденных по политическим статьям.
Через несколько дней я пришла в норму и стала работать в лазарете санитаркой. Работа была нелегкая физически, а особенно морально. На твоих руках  в прямом смысле умирают люди, так и не дождавшиеся освобождения, возвращения домой,  к семьям. Как они переживали о своих родных, зная, что никогда  не найдут их могилы! Часто умирали в полном сознании, просили подержать за руку в последние минуты. Держишь его руку, и вдруг она дернется, и как будто подует холодный ветерок, сразу становится понятно, что человек ушел из жизни. Ни в чем не повинный, оторванный от семьи, о которой не знает ничего – где она, что с ней? А сколько осталось сирот, которые не знают, кто были их родители, что с ними стало, не знают своих корней. Почему? За что? Я знаю, что в это время на фронте погибали солдаты, но они умирали как герои, как защитники Родины, а наши мужчины умирали как враги народа, предатели. А ведь они тоже – и мужчины, и женщины, и я вместе с ними  -  рвались на фронт, но был один ответ: вы не имеете права, вы политические заключенные. Мы были недостойны такой чести, не имели права защищать Родину. Брали только бытовиков – воров и мошенников.
Мой срок заключения близился к концу, оставалось год с небольшим. И вот Борис делает мне предложение стать его женой, и после освобождения ждать его на свободе. С помощью вольнонаемного начальника санотдела Печерлага нам дали разрешение на брак, и до конца моего заключения мы оставались вместе.
Наконец наступило время моего освобождения – 10 августа 1947 года. Все закончилось, можно ехать домой, к мамочке и сестренкам. Но меня  все не вызывают. Так идет день за днем, уже наступило 17 августа, меня мучают разные мысли. Вспоминаю,  как держали в тюрьме папу, давая один срок за другим, а ведь я уже ждала ребенка.  От волнения у меня пошли водяные пузыри по всему телу. Борис меня отпаивал бромом. И наконец, после обеда 17 августа меня вызывают и говорят, что везут в Воркуту.   Помню, как Борис провожал меня  до станции «Олег и Ольга». Он очень переживал, плакал, и все просил, чтобы я его ждала.
Привезли меня в Воркуту для получения паспорта и справки об освобождении. Справку выдавал секретарь. Тоже заключенный, только по бытовой статье. И он мне говорит, что справку об освобождении дать не может, так как в формуляре написано: срок заключения 10 лет и 5 лет ссылки. И он должен вернуть меня обратно в лагерь, а оттуда  меня отконвоируют на место ссылки. Я стала ему доказывать, что раз из Москвы прислали документы на освобождение, значит, я могу ехать домой, значит, ссылку мне отменили. Я была в отчаянии! А секретарь стоял на своем, разговаривал очень грубо, кричал.  На крик вышел из кабинета его начальник, молодой мужчина в военной форме, видно недавно из армии. Спрашивает, что за шум. Секретарь докладывает, что не может меня освободить, так как у меня в формуляре написано 10 лет заключения и 5 лет ссылки, а из Москвы прислали документы, где меня освобождают подчистую. 5 лет ссылки не указали. Начальник спрашивает меня, за что я была осуждена и кем. Отвечаю, что судила меня тройка ОГПУ по статье «ЧС» - член семьи изменника Родины, что мой отец протоиерей, который был осужден, сейчас неизвестно, где находится, и за это я отсидела 10 лет. Начальник пожал мне руку, поздравил с освобождением, и велел немедленно дать справку. А секретарю сказал, что надо быть порядочным человеком,  что я и так невинно пробыла в заключении десять лет, а кто прислал документы из Москвы, видно очень умный и справедливый человек.   Господь и в этот раз не оставил меня, послав этого доброго человека. Я вечно благодарна ему.

Воркута–Асбест - небольшой железнодорожный перегон. Первые шаги на свободе. Маленький чемоданчик и тюремный узелок в  моих руках для пассажиров вагона - ответ на все вопросы Да их никто и не задает.  Просто потеснее  прижались друг к другу и  освободили для меня местечко на лавке. Что спрашивать? На этом перегоне  либо те, кто при лагере, либо те, кто из лагеря. Но спасибо огромное за сочувствие и сострадание. Это в нас, мы такие. А еще, вижу по лицам, только не зависть, что-то другое,  доброе. Как  напутствие: не забывай,  пусть впереди   новое и незнакомое, но есть на пути к нему  небольшой перегон Воркута–Асбест, где сделала первые шаги на свободу. И я помню. Помню всегда.

В Асбесте пересадка на другой поезд. Билет до дома    я должна была получить в управлении третьего отдела ГПУ. Но там сказали, что прежде санобработка. От  управления до санчасти неблизкая дорога и, как меня предупредили, не безопасная, случались грабежи и даже убийства. В Асбест я приехала к вечеру, пока была в управлении,  наступила ночь. Но идти надо. Иду  в полной темноте. Вдоль обочины штабеля леса. Вдруг слышу  мужские голоса. Разговаривают где-то впереди и все громче. Значит идут  мне навстречу. Прячусь за штабелем, жду пока пройдут мимо. Осторожно выхожу на дорогу и быстрее-быстрее вперед к санчасти, а там даже осматривать не стали, поставили штамп и отправили обратно в управление за билетом.
 И вот спустя 10 лет я вернулась в родное село Анжерское. Думала, увижу маму, сестер, а встретила только  дальних родственников…. От них  узнала, что мама переехала в город Черемхово, где  жила сестра Люба с семьей.   Денег нет, дома нет. Близкие помогли купить билет до Черемхово и кое-что из продуктов собрали  в дорогу. 
Сколько дней ехала -  не помню, только приехала в Черемхово в начале сентября. Было шесть утра. Иду искать улицу, указанную в адресе. Подхожу.  Одноэтажный, длинный дом из четырех квартир. Обошла вокруг.  Ставни у всех еще закрыты. Постучала в квартиру, где должны жить мои. И слышу мамин голос: «Войдите, дверь открыта». Захожу. В коридоре полумрак, мама стоит посередине комнаты с ребенком на руках. Я смогла сказать только одно слово  «Здравствуйте», прижалась к косяку двери, дальше не могу ни идти, ни говорить. Молчание мамы мне показалось долгим, очень долгим. Потом слышу ее крик: «Соня! Соня приехала!» Дальше топот ног. Вбежала Любаша, за ней её муж,  Гавычев Василий Платонович, а за ним две девочки. Слезы, расспросы.  Опять слезы.  Радуюсь, видя, как  выросла и какой красавицей стала Люба. Вижу, как постарела мама...
С первого дня в застенках нет ничего дороже, чем свобода. Только надежда обрести её вновь даёт силы пройти через немыслимые испытания лагерной жизни. Ещё одной опорой была для меня вера. Это не вера в чудеса, я верила  в то, что есть высокое предназначение следовать христианским заповедям и только так можно выжить и остаться человеком. Я всё время вспоминала и представляла папу,  с которого так и не смогли снять крест протоиерея. С живого  не смогли. Не был этот крест простым символом, определяющим  социальную принадлежность человека. Иначе, не стали бы палачи, видя в нем лишь кусок металла, предлагать в обмен  свободу. Думаю, что и папа  черпал  силы  не в ожидании некоего чуда избавления от  ужасных мук. Вера в торжество заповедей христовых, в их непоколебимость и общечеловеческую значимость, беззаветное служение им, были его непобедимым оружием.  Это видели все, кто страдал рядом с ним в тюрьме, и это больше всего пугало палачей.
И теперь на свободе мне опять была нужна опора на веру. Выходя из лагеря,  я несла ответственность не только за себя. Я должна была думать о том, что ждет нашего с Борисом сына, которому дано появиться на свет не в лагерных застенках, а на свободе. Но какова эта свобода? Клеймо врага народа никто с меня не снимал. Такое же клеймо должно лечь и на нашего сына. Несмотря на провозглашённый в стране  лозунг: «дети за родителей не в ответе», клеймо врага народа несли  все, кто родился в семье  политических заключенных. Значит, впереди у нас с сыном, неизвестное будущее, никаких гарантий, только надежда и вера на лучшее.

  Я начинала новую жизнь.  И первое, что отметила для себя, за десять лет, которые прошли в лагере, здесь, на воле многое изменилось.  Уходил  страх за себя,  за близких, страх,  который  всегда преследовал  нашу семью. страшное время казалось бы отступило от нас, ушло.  Наверное, не только потому, что мы с жили в небольшом  шахтерском городке, вдали от центра Сибири. Мне кажется и  страну, и людей изменила война. Она жестоко прошла через каждую семью. Горе и потери требуют  сочувствия и сострадания.  Они объединяют людей. Война показала, что есть настоящий враг, которого надо было вначале всем миром   победить, а затем сообща выживать после его нашествия, перенося все тяготы послевоенной разрухи. Так, по крайней мере, казалось мне здесь, в провинции. И всё же, принимая меня в своем доме после лагеря, муж Любы, Василий Платонович, рисковал очень многим. И должностью директора шахты, и партийным билетом. Любой завистник на работе мог испортить ему  дальнейшую карьеру. Да и отголоски судебных процессов над врагами народа всё еще доходили  до нас.  Но  меня приняли, как родную,  а  после тяжелых родов и долгой болезни  взяли  на себя заботу о сыне.
В городе Черемхово  постепенно воссоединялась и возрождалась наша семья. В день моего возвращения  приехал Жорж Екенин, муж моей младшей сестры Зои. Он работал инженером на другой шахте, неподалеку от Черемхово. Приехал по делам в управление шахт и зашёл к Гавычевым в гости. Узнав, кто я, он сразу же поехал домой, и уже на другой день открывается дверь, и я вижу красивую девушку, не ту восьмилетнюю девочку, которую я оставила в Анжерке, а высокую восемнадцатилетнюю красавицу, мою дорогую Зоиньку.
После родов я долго болела, лежала в больнице. Зоя приехала помочь мне, возилась с ребенком, приносила его ко мне покормить. А потом и Жоржа перевели в Черемхово, главным инженером шахты, где работал Василий Платонович. Жорж и Зоя жили в двухкомнатной квартире в общем бараке. Они взяли меня к себе. Вскоре Василий Платонович устроил меня на работу на шахте. Работала телефонисткой, затем перевели в библиотеку. Дали жилье – две комнаты в трехкомнатной квартире. В Черемхово приехала Вера с маленькой Таней, затем её муж Василий Петрович. Их семья ждала второго ребенка. Жили все у меня пока  не получили квартиру. Оставалось только дождаться приезда Нади и нашей старшей сестры Валентины с её многодетной семьёй. Когда это произошло,  наша мама наконец-то смогла почувствовать себя счастливой. Её окружали дети и многочисленные внуки. В Черемхово я прожила до сентября 1954 года с  мамой, сыном и племянником,  сыном  Нади,  Колюшей.
В 1953 году умер Сталин. Лагеря были распущены, и вот перед Пасхой  в 1954 году Бориса освободили. Все мои близкие хотели, чтобы он приехал в Сибирь. Подыскали хорошее место работы врачом в одном из санаториев, но Бориса ждали  в Москве. Он  15 лет не видел родителей. Я его прекрасно понимала и не стала уговаривать. Вскоре он прислал  письмо, просил, чтобы я с Женечкой приехала к нему.  И вот 5 сентября 1954 года мы приехали. На вокзале с цветами нас встречали Борис, его брат Александр и сестра Антонина. Встретили очень хорошо. Собрались все Федины в доме сестры Бориса Ирины – отец Бориса, Федор Дмитриевич, Антонина, Александр, Ирина, их тетя Паша и девочки Ирины – Оля, Таня и Нина. Не было только матери Бориса, она была тогда на Родине в Рязани. Больше с Борисом мы не расставались.

Когда обрывается нить жизни близких тебе людей в твоей душе навсегда остается шрам. Боль утраты со временем утихнет, но следы потерь всегда будут с тобой. В любую минуту они могут напомнить о себе, разворошить твою память воспоминаниями.  Мои дети  порой  упрекают меня за излишнюю, на их взгляд, привычку оглядываться в прошлое. Они стараются оградить меня от тяжелого груза, оставленного позади. Но прошлое всегда с тобой. И оно - неотъемлемая часть твоей жизни. Ты понимаешь  это только тогда, когда сам теряешь самых близких тебе людей, когда они остаются с тобой только в твоей памяти. И другого общения с ними в этой жизни у тебя уже не бывает.  Я не боюсь таких встреч, таких мгновений. Многие, многие годы,  самыми тяжелыми были для меня воспоминания, связанные с папой. Это был самый тяжелый груз из прошлого.
Все мои попытки узнать о месте его захоронения  не приносили результата. Расстрелян в Мариинске и дата расстрела - вот всё, что я знала о последних минутах его жизни. Казалось бы, никакой надежды. По правде говоря, не было её и тогда, когда отправила письмо настоятелю   Мариинского  храма  Отцу Алексею Баранову. И каким же неожиданным оказался ответ на него, полученный спустя долгое время. Столь долгое, что и ждать его, практически, перестала. Из письма следовало, что по моей просьбе Александр Васильевич Винников начал искать возможных свидетелей массовых расстрелов  узников Мариинской тюрьмы в конце 30-х годов. На поиски откликнулась дочь  бывшего станционного смотрителя. Она показала участок леса недалеко от нынешней городской черты и городского кладбища, куда, по рассказу её отца, тюремные  "воронки" привозили по ночам заключённых, и  где после этого раздавались выстрелы.  Когда  стали производить раскопки, то натолкнулись на массовое захоронение людей.  Пулевые отверстия в  черепах  свидетельствовали о том, что многих из них добивали  выстрелами в голову.  По  расположению останков было видно, что людей после расстрела,  сваливали в кучу в  ров и засыпали землей. Таким образом, рассказ станционного смотрителя подтвердился.
В своём письме Отец Алексей сообщал, что принято решение установить на месте захоронения Поклонный крест, и поскольку нет сомнений, что и мой папа был расстрелян на этом месте и упокоен в этой братской могиле, просил меня и моих близких приехать в Мариинск и принять участие в церемонии установки Поминального креста. Так, спустя почти 70 лет, я вновь оказалась в Мариинске. Теперь всё, что я, как дочь, могла сделать, выполняя свой последний долг перед памятью папы, я сделала. Оставался последний шаг. Родная и всегда зовущая  к себе Лебедянка. Только там и в моих мыслях и в воспоминаниях  жила как одно целое наша большая дружная  и счастливая семья. Трудно передать чувства, которые ты испытываешь, шагнув на землю, на которой теперь только память сохранила твои первые шаги. Именно она безошибочно привела меня туда, где когда-то в центре села, рядом с храмом стоял наш родительский дом. Время не сохранило ни храма, ни дома, да и сама Лебедянка стала гораздо меньше, напоминая о своих  прежних масштабах лишь шириной, расходящихся от центра улиц. И какое счастье видеть на этих улицах дома, которые вдруг ожили  перед тобой,  как картинки из далекого детства. Вот  дом нашей соседки, моей любимой тетушки Акулины. Как я любила её картошку в мундире с ароматным чёрным хлебом.  Как сейчас помню, сперва накормит меня, потом уложит спать  на полатях русской печи. Так, спящую, и принесет на руках   в дом родителей. Царство тебе небесное и вечный покой, дорогая моя  Акулина Алексеевна  Набатникова,  моя любима соседка с Хромой Слободы - так называли тогда улицу, где до сих пор стоит её дом и живет  ее внучка Неля.
Нижняя Каменка -  улица, где в домах всегда был достаток. Теперь их немного, самих домов. Но остался один, где меня встретила почти ровесница, подруга моей сестры Веры, тоже учительница, как и сестра Вера,  Степанида Тимофеева. До сих пор она хранит фотографию нашей семьи. И вспоминает, как девчонкой с другими сверстницами бегала к Лебедянской школе, чтобы заглянуть в окно и посмотреть на красивую училку, жену  сельского батюшки.
"Красивая она была, юбка длинная, белая кофточка, да и Отец Георгий был ей под стать. Красивая пара," - до сих пор восхищается моими родителями Степанида Захаровна. 
В её доме и сейчас  хранится и используется мебель, сделанная руками моего папы. Так я вернулась в детство, встретилась с замечательными людьми, повидала двоюродных племянников жены брата Николая -  Анатолия и Любовь, Виктора и Екатерину Швецовых. Сейчас поддерживаю с ними постоянную связь.
Летом 2009 года я опять приехала в Мариинск. С горечью узнала, что не стало Отца Алексея Баранова. Как сказали врачи,  не выдержало сердце. У мужчины, которому не было и 50 лет, всё сердце было изранено шрамами. Вспомнила папу, его службу. Сколько трагических судеб пропускает через себя сердце настоящего пастыря, как трудно ему вместить всю боль прихожан.   Массовое захоронение  положило начало большой работе по увековечиванию памяти жертв политических репрессий.  Мариинский приход возглавил Отец Дмитрий, который продолжил дело предшественника.
 Маринская пересыльная тюрьма для многих узников  была последним пристанищем. Чтобы страшное прошлое  оставалось только в прошлом, звучит сегодня  тревожный набат  Мариинского мемориала, посвященного жертвам сталинских репрессий.  Инициатором создания Мемориала  стал Губернатор Кемеровской области Аман Гумирович  Тулеев.  Многое было сделано  при строительстве за счет личных средств семьи этого замечательного человека. Из его рук я приняла самую дорогую для меня награду - серебряную медаль «За веру и добро», которой отмечают заслуги моих земляков-кемеровчан. Такой же награды была удостоена моя младшая сестра Зоинька. По сей день я стараюсь не терять связь с земляками, с Аманом Гумировичем Тулеевым. Горжусь его успехами в сложной и ответственной работе руководителя огромного края.
Мемориальный комплекс, где воссозданы элементы ГУЛАГа,  позволяет посетителям проследить весь путь узников от тюремных ворот до расстрельной стены. Тяжел и угрюм этот путь. Но венчает его символ надежды, символом веры в  светлое будущее:  белоснежная Часовня Святой Великомученицы Анастасии Узорешительницы. Золотой купол и крест  часовни далеко видны при подъезде к Мариинску. Сегодня Мемориальный комплекс окружает молодой кедрово-сосновый бор. Саженцы для него приобрели семья Тулеевых и семья Дикало. Иван Николаевич Дикало  - Глава Мариинской городской администрации, настоящий подвижник, коими были все, кто радел во благо развития Сибирского края.  Особенно величественно смотрится Мемориал вечером, когда белая часовня,  окутанная светом ярких прожекторов, словно парит над землей,  устремляясь ввысь. Когда люди возводят  такие памятники, когда они так чтут память ушедших, они создают  будущее нашей страны, её нравственную основу. Что может быть дороже и важнее этого?

               























Вместо эпилога.

Недавно из архива библиотеки Анжеро-Судженска мне прислали бесценный для меня документ: "Отчет", подготовленный моим отцом, протоиереем  Георгием Непомнящих. Думаю, он дополнит картину того времени, добавит новые штрихи к портрету  папы. И хочу, чтобы в книге моих воспоминаний были заметки моего сына. Время, о котором я пишу, увиденное его глазами.



Непомнящих,  Георгий. Общество Трезвости села Лебедянского Томской епархии, Томского уезда, благочиния №3 /Георгий Непомнящих // Томские Епархиальные Ведомости. - 1913.- №16.



Прежде чем отдать отчет о деятельности молодого еще Лебедянского «Общества Трезвости», считаю нужным сообщить те главные причины, которые заставили меня открыть это общество.
С первого же дня своего приезда (22 октября 1910 года) в настоящий приход, мною были употреблены все усилия на то, чтобы узнать, каков мой приход в религиозном, нравственном и материальном отношениях?
К величайшему моему унынию, на все эти вопросы получаю такие сведения, что, в общем, должен сказать: приход никуда не годен. Какая же причина такому общему выводу? Короткий ответ – вино. Итак, причина всей негодности моего прихода найдена. Но у меня является еще такой вопрос, - какое отношение прихожан к своему священнику? Думаю, не получу  ли хотя в этом, на первое время, утешение; но как узнать это? Если исподтишка присматриваться к прихожанам, пожалуй, на это потребуется много времени, а у меня, по правде говоря, не хватает терпения; мне все хочется, как можно скорее составить объективное и в тоже время правильное заключение. Добиться такого заключения, оказывается, не так легко, как я думал; здесь нужна большая опытность и осторожность, а  о себе я этого как раз сказать не могу. Приходится не иначе как обращаться за советом, но к кому? Я уже проездом к о. Благочинному познакомился с соседним батюшкой о. Виталием Осетровым (с. Данковского), разве с ним что посоветывать?  - опять из разговора с ним и его матушкой понял, что они сами люди в сем краю новые и в тоже время люди неопытные.
Хорошо было бы, думаю, посоветываться с о. Благочинным (свящ. о. В. Ильинским); приход у него как будто бы не дурен, церковь благовидная, имеется церковно-приходская школа и везде сказывается заботливый и умелый надзор; но как обратиться за советом к нему? Вы, скажет, не успели оглядеться, да и недовольны приходом. Нет, лучше пока помолчу: узнаю, каков наш о. Благочинный, а тогда дело будет видно.
В январе месяце, уже 1911 года, мне пришлось опять встретиться с о. Благочинным (во время отчета), но тут было как-то не до того; правду сказать, у меня неудачен был отчет, и я вовсе не решился обратиться с посторонними делами. Но во время его ревизии (в июле месяце) я, хотя не высказал о своей материальной нужде, однако о распущенности прихода с ним поговорил. Он мне дал надлежащие советы; именно, привлечь прихожан к церкви, указал даже путь к достижению этой цели: говорить почаще проповеди, не пропускать церковных служб и открыть «Общество Трезвости». Первые его два совета, т. е. говорить проповеди и церковные службы не пропускать, как находящиеся в моем распоряжении, стали исполняться аккуратно, но последнее,  - открытие «Общества Трезвости», привело меня к величайшему затруднению. Прежде, чем открыть «Общество Трезвости», нужна хорошая подготовка, а в особенности в приходе с. Лебедянского, в чем Высокопреосвященнейший Владыка проездом в августе (1911 года) убедился сам, но нужно сказать, что Владыка видел пьяными только взрослых, а ведь у нас нередкое явление встретить пьяными и в шести, или семилетнем возрасте. Сам я был очевидцем, как шестилетний мальчик, подходя ко кресту во время моего обхождения по домам 6-го декабря (в престольный праздник), от опьянения шатался и падал.; или еще хуже: - несколько малолетних (от 8 до 12 лет) девочек сделали складчину и, купив пива, пошли в лес святую Троицу встречать.
Это - ли не развращение, это - ли не разрушение будущих домохозяйниц и матерей!?
Между тем родители на это смотрят как на вещь обыкновенную. А что если коснуться молодежи от 18 до 25-летнего возраста? Господи помилуй! У меня, пожалуй, не хватит времени и умения, чтобы описать все их гнусное безобразие; одно лишь я скажу: - Бог им судья, а нам грешным тут и приступить нельзя. Много вреда всему вышесказанному принесла негодная пивная лавка и частные виноторговцы, я думаю. Есть ли еще где столько частных виноторговцев, как в селе Лебедянском; днем эти торговцы несут и везут водку на каменноугольные копи (которые находятся всего в трех верстах от с. Лебедянского), а ночью торгуют дома. Местные власти смотрят на это сквозь пальцы, а посторонние (порядочные люди) боятся приступить. Единственный долг тут теперь остается пастыря: ему одному приходится позаботиться о благе своих духовных чад и бороться со всем злом.. Но одному слишком будет трудно. Помощников, кроме местного псаломщика, на которого я еще мог рассчитывать, никого нет. Не с кем даже в минуту неудачи и горе разделить, а горя-то и без «Общества Трезвости» хоть отбавляй.
С первых же дней моего приезда в приход у меня создалось очень много дел. К тому несчастию, за два года до моего приезда в с. Лебедянском сгорела до основания вся церковь. Пришлось строить новую, хотя нужно сказать, что начали ее строить до меня, но за неимением денег постройка была остановлена. К тому же, между обществами с. Лебедянского и д. Кайла (Кайла приписная деревня в с. Лебедянскому) была непримиримая вражда; большею частью и постройка-то храма была остановлена из-за этой вражды.
Крестьяне д. Кайлы заявили Судженскому Волостному Правлению, что они, кайлинцы,  имеют право получить третью часть из страховой премии за сгоревшую Лебедянскую церковь – что составляет 1,666 р. 67 к. Сумма довольно крупная. Волостное Правление с таким заявлением обратилось за разъяснением к крестьянскому начальнику – Камаеву; крестьянский начальник такое заявление нашел справедливым и приказал Судженскому Волостному Правлению деньги задержать.
Таким образом, дело в постройке храма в с. Лебедянском окончательно остановилось, а вражды между кайлинцами и лебедянцами тогда не было предела. Мне уже так казалось:   приход для меня совершенно не по силам. Сюда, думаю, нужно священника много лет служившего и с хорошей практикой, который мог бы умело примирить прихожан и тем, конечно, заставить кайлинцев отказаться от своего заявления на право получения 3-й части страховой премии. Но при Божьей помощи, оказывается, удалось все это устроить и мне. Теперь, благодаря Бога, мы приносим Ему свои молитвы в новом храме. Однако этого недостаточно; прихожане-то все-таки по-прежнему остаются пьяницами, частные виноторговцы с пивной лавкой по-прежнему продолжают свое гнусное дело – губить молодежь. Думаю: - что же если мне сходить на ихний сельский сход и поговорить с ними по поводу этой пагубности? Не будет ли каких толков? Мужики-то – ровно они, ведь, сговорные; авось что и выйдет. Выбрав подходящее время, прихожу на сход. «Здравствуйте, старички!» – говорю. Старички мои встают и отвечают: «Здравствуйте, батюшка, - проходите вперед». Я прошел. «Дельце должно есть какое?» - спрашивает меня староста. «Да, есть» -  говорю. «Тише, старики! Вот батюшка с делом к нам пришел. Тише!» Все замолчали. – «Вот что, старички, - обращаюсь я к народу, дело-то, с которым я пришел к вам, ровно дело больше вашей заботы, чем моей. Мужички как будто вы не глупые, а как вы глупо воспитываете своих детей. Посмотрите, что делают ваши дети, посмотрите, как они упиваются вином, ведь смотреть-то на них отвратительно, а стыда-то вам из-за них, стыда сколько?!». «Правда, батюшка, правда!» - «Ну да как же не правда-то; вон прошлый раз привели твоего парня на сход и давай его стыдить; постыдили из-за него и тебя; что тебе понравилось? Или вон Самоделова парня в волость увезли, каково ему было? » - «Что тут, батюшка, поделаешь? Времена, времена видно пришли такие». – «Правду говорите! Верно, что времена пришли такие, дети наши пьют, а вы похохатываете; вы думаете, что за это не поплатитесь? Поплатитесь, да еще как! А настанет, старички, такое время, что вы будете плакать, а не хохотать. » – «Да что, батюшка, настанет, - вон прошлый раз мой молокосос-то, - кто еще он, а как напился этого проклятого вина и не подходи к нему, не говори ему ничего; я ему слово, он мне десять; я это поучить было хотел – он палку в руки. Вот тебе и настанет время, - оно уже настало, батюшка, настало». То-то вот оно и есть-то, спросите себя, кто тут виноват? – Молчат все. Да сами вы, старики, сами виноваты! Ведь у вас почти в каждом доме виноторговля, да еще им пивная лавка на подмогу, а что там делается? Боже, язык не выговорит! Пришлось мне одной старушке сделать замечание, по поводу продажи ею вина, и напомнить ей о том, что она ведь этой торговлей портит и своих детей. – Батюшка! – говорит старуха, - я ведь своим – то  ребятам не даю вина, берегу их. – Хорошо ты, бабушка, делаешь, а чужих–то почему не бережешь? Ведь ты продаешь водку соседним детям, а они опять продают твоим; ты губишь их детей, а они твоих. Вот у вас и идет круговая. – Правда, батюшка, правда! Загалдели старики, - «мы сами губим ребят». Ну, конечно, правда! Старуха моя сразу замолчала. Да чего - же ей, батюшка, говорить-то? Известно дело, виновата – и молчит». Я думаю, старички, и вы сознаете свою вину, думаю, что и вы хорошо понимаете, от кого это зависит; ведь в вас вся сила; вы только и можете удержать своих детей, но удержать не угрозами, не побоями, ибо дети ваши этого не боятся, а вот единственно лишь только тем, что следует прикрыть все ваши проклятые пагубы: - пивную лавку и частные шинки. Давайте-ка вот и закройте, пожалуй, дело–то будет лучше. – «Так зачем – же дело-то стало? Закрыть, так закрыть!» - говорит староста. Мужики как-то особенно зашевелились все, загалдели и, потолковав немного, пришли к такому заключению: составить приговор и подписаться всем, чтобы вином не торговать, виноторговцев не скрывать и винную лавку закрыть. Сказано и сделано. Приговор был готов. Но дело теперь в том, что кто будет следить за исполнением этого приговора? Решили так: - на каждой улице выбрать двух надежных человек, которые могли бы по возможности чаще заглядывать в прежде известные шинки и узнавать, не продолжают ли они свое гнусное дело. После постановления такого приговора дело пошло таким прекрасным порядком, что лучше и желать было не надо. Пивную лавку закрыли, частные виноторговцы притихли. У многих даже осталось много непроданной водки и, боясь с ней попасться, попрятали ее по подпольям. Слава Богу! – Думаю, дело направилось хорошо. Даже сами крестьяне были очень рады такому  своему перерождению. Прошло так ровно три недели, и потом пошло опять по-старому; только и винная лавка и до сего времени закрыта. По слухам, будто бы первый нарушил приговор сельский староста (но официальных данных я на это не имею). Правда, когда я стал просить приговор у старосты себе для отправления его чрез Волостное Правление к крестьянскому начальнику, он прямо мне сказал, что подобного приговора никогда и не писано. Дальше я с ним и разговаривать не стал; поняв, что приговора он дать мне не хочет, и что следует, слухи, полученные мною, верны. Долго я думал после этого, как мне поступить, и решил обратиться за советом к о. благочинному (свящ. Василию Ильинскому) и своему соседу о. Николаю Рыжкину – (благоч. 10 округа). Оба они служаки опытные, у обоих дела идут хорошо; к тому - же приход о. Николая на глазах моих прихожан (в трех верстах), а у него ведутся воскресные чтения, имеется воскресная школа, попечительство. Частенько я тогда стал указывать своим прихожанам на соседей, говоря: - посмотрите-ка, люди здесь временные, люди не здешние, наезжие, а как стараются, как заботятся об устройстве своей жизни, как они охраняют себя от праздных безделий. Неужели вы, имеющие свои дома, хозяйства, семьи, родных, не хотите для себя лучшего, - более порядочного, чем теперь? Неужели вы не хотите, чтобы ваши дети вместо пьянства и картежной игры в праздничное время пошли послушать добрые советы и полезные книжечки? Неужели вы не хотите, чтобы ваши родные и знакомые были вместо обтрепанных, оборванных и неприятных на вид, беспорядочных и пьяных людей, людьми благовидными, порядочными и трезвыми? И что же оказывается – первым на мой зов откликнулся тот, от кого я никогда не ожидал, крестьянин с. Лебедянского, первый законник нынешних времен, Никифор Перминов, который нередко восставал против меня. Думаю так, с этим мужичком можно работать. К тому же у меня  псаломщик человек ровно не глупый, а тут еще Бог увенчал успехом мое хозяйство об открытии церковно-приходских школ в с. Лебедянском и д. Кайлы;  учителя помощники хорошие, а учитель Лебедянской (церковно-приходской) школы оказался даже регент, так что теперь у меня существует хотя еще слабый, но приличный хорик.  Благодаря таких сил я, с благословения Божия, обратился с прошением об открытии в с. Лебедянском  «Общества Трезвости» к Его Высокопреосвященству, Высокопреосвященнейшему Макарию, Архиепископу Томскому и Алтайскому (ныне Митрополиту Московскому и Коломенскому), на которое последовала резолюция Его Высокопреосвященства, от 5 ноября 1912 года за №3863, таковая: - «Бог да благословит доброе намерение привести в исполнение. О последующем в свое время чрез благочинного донести мне». (Резолюция сообщена мне Указом Консистории от 8 ноября 1912 года за №36783). Я еще до получения Указа (1-го октября) пред образом Покрова Пресвятой  Богородицы в 3 часа дня отслужил акафист и объявил молящимся о своем намерении открыть в с. Лебедянском «Общества Трезвости». 14 числа того же месяца отслужил акафист святителю и чудотворцу Николаю, а 22-го, отслужил акафист пред образом Казанской Божьей Матери, начал запись членов. На первое время записалось 17 членов. После записи, побеседовав немного, пришли все члены к такому заключению:  чтобы отвлечь население, хотя немного, от пустого и бесполезного провождения праздников, устраивать по воскресениям чтение. Началась подготовка к 4 ноября, отслужив молебен в здании церковно-приходской было открыто «Воскресное чтение». Слушателей собралось, кроме учащихся, 35 человек. Я прочитал статью «Перст Божий» - статейка очень интересная и в то же время назидательная. Учитель, псаломщик и сельский писарь пропели из лепты «Суетен будешь ты, человек. По пропетии канта, учитель А.Л. Рожинцев прочитал статью «Слово любви» и теми же певцами пропето «Что это, родимые, деется у нас». Затем псаломщик И.Н. Шадрин прочитал статью «Грибы» и было пропето «С другом я вчера сидел»...  В заключение всего я поблагодарил слушателей и попросил их всех пропеть «Достойно есть». 11 ноября я опять устроил чтение. Поставлено было: 1) «Страшный Суд Христов» - прочитал я сам. 2) «Один день на поле сражения» - прочитал учитель Рожинцев, 3) «Страдалица» - прочитал псаломщик Шадрин, 4) «Бог послал» - прочитала жена священника В.В.Непомнящих. Между прочитанными статьями пропето из Лепты: 1) «С другом я вчера сидел», 2) «Что это, родимые, деется у нас», 3) «Вечер был, сверкали звезды». Заключение было такое же, как и в первый раз, т.е. пропето всеми «Достойно есть». С этого времени чтение ведется каждое воскресение и слушателей все прибывает и прибывает.
26 ноября был о. Благочинный с ревизией и, как видно, остался таким направлением прихода доволен. Многими слушателями заявляется, что желательно было бы, чтобы чтение сопровождалось световыми картинами. Но увы! Такое желание своих любезных слушателей едва ли мог бы я удовлетворить, если бы мне не был помощником Сам Господь.
Как-то я  поведал свою эту нужду о. Николаю Рыжкину (священнику Каменноугольных копей Л.А. Михельсона, он же и благ. 10 округа) и он, как доброжелатель всякого благого дела, сам пошел к управляющему копей и испросил у него разрешение взять мне имеющийся в их школе волшебный фонарь и картины на ближайшее «Воскресное чтение». Управляющий разрешил. Таким образом, последнее чтение у нас было с волшебным фонарем. Слушателей было великое множество, не поместились даже в школу. Общество же наше Трезвости тоже мало-помалу растет. Теперь оно имеет 31 человека членов. Но нужно сказать: какие издевательства и насмешки переносит наше молодое «Общество Трезвости» - не приведи, Боже! Но я думаю, что благословение Божие, преподанное нам Его Высокопреосвященством, и молитвы нашего покровителя – Святителя и Чудотворца Николая не дадут нас в обиду; что уже и замечается – насмешки ослабевают.






                ОТЕЦ

               
  Первый раз я видел, как умирает  человек, и этим человеком был мой отец. Минуту назад он тихо шевелил губами, онемевшее  наполовину лицо  заставляло картавить, и  поэтому слова он произносил раздельно и очень медленно. Я сидел, низко склонившись,  пытаясь избавить  его от необходимости напрягать голос. Внезапно отец словно поперхнулся, резко наклонился вперед, а затем откинулся навзничь, вытянулся и захрипел.
Страх и беспомощность погнали меня на пост дежурной сестры. Минуты бесконечности в ожидании бригады реаниматоров, аппараты искусственного дыхания и массаж сердца. Меня даже не попросили выйти из палаты, и я застыл в углу.
Жизнь покидала моего отца, все бессмысленнее становились усилия медиков, которые делали, может быть, даже больше, чем  уже требовалось, отдавая тем самым долг своему  коллеге.   В четыре часа ночи я шел по пустой  Пироговке  и думал, что и как я скажу дома маме…


               
               ***
           - Дальше пойдем пешком,- заявил я слезая с верхней  боковой  полки общего вагона поезда «Иркутск-Москва». Позади пять суток нашего путешествия через пол страны и почти шесть лет ожидания первой встречи с отцом. До Москвы  еще два дня пути… В город, где я родился я уже больше не вернусь.

            Моя родина - шахтерский Черемхово. Наш дом -  добротный двухэтажный барак.  Рядом еще несколько таких. Сейчас бы сказали: новый микрорайон. Наша коммуналка - четыре  комнаты и кухня. Две наши, две тети  Клавы и ее мужа - дяди Ивана. Серый цвет домов с налетом угольной пыли формирует мое художественное восприятие окружающего мира. Все эти годы моя жизнь -  черно-белое кино. И это не значит, что она не радует меня и лишена счастливых минут. Вот на маленьких санках меня везут в шахтерский клуб - до далекой Сибири дошел новый  героический фильм «Смелые  люди». Следующая картинка:  дощатый тротуар, по которому я бежал всегда впереди бабушки и поэтому  все время оборачивался. Это мы направляемся на воскресную службу в церковь, настоятель которой мой крестный. Разноцветные стеклышки калейдоскопа рисуют в  памяти Новый год. Елка, украшенная игрушками и конфетами, белые, из ваты, но почему-то очень жесткие лебеди. Они плавают на озере -  старом зеркале, обложенном со всех сторон сугробами ваты. (О вате чуть позже и отдельно.) Под елкой мы с двоюродным братом Колей  находим наволочку, и в ней много-много конфет. Это  настоящий праздник - подарок профкома  шахты, где библиотекарем работает моя мама.
      Николаша еще спит. Он младше меня, засыпает  раньше, и встает позже. Особенно в воскресенье, когда мы с Бабонькой – так мы, все внуки, зовем свою бабушку по маминой линии, собираемся в церковь.  Николаша, такой пухленький увалень, похожий своими белыми кудряшками и огромными серыми глазами на девочку. И когда кто-нибудь по ошибке принимает его за создание этого пола, он обижается, надувает губы и говорит, что  он мальчик и у него все, как у мальчиков. А спит больше, наверное, потому, что мало двигается. Родная мать Николаши  работает далеко, где-то на Севере. Если я ее не помню, то Николаша и подавно, хотя изредка интересуется, когда приедет родная мать. Моя мама для него Мама–Соня.  Из таких же невидимок  мой отец. Он есть. От него приходят письма. Когда мама пишет ему мою ладошку кладут на лист бумаги и обводят карандашом. Лист уходит с письмом. Так мой отец может судить о моем развитии. Я еще не дорос до возраста, чтобы задавать маме вопросы, почему у нас нет фотографий отца и  почему свои мы ему не посылаем.
     Николаша к нашим с Бабонькой  церковным делам не приобщен, он даже на ночь не читает молитву. Из всех внуков  Бабоньки, а их много, этот удел достался мне. Даже крестный у меня -  настоятель местного храма.  По воскресным дням, после службы мы пьем чай в его доме, и мой духовник занимается моим  образованием.  Походы в храм для меня всегда событие. Я выхожу за пределы нашего двора. Я расширяю границы.   Наш шахтерский поселок  городского типа с бараками на окраине, бревенчатыми домами в центральной части и дощатыми тротуарами не очень радует глаз. Спокойно идти я не могу. Говорят, что у меня шило в одном месте, поэтому я  всегда на несколько метров опережаю Бабоньку,  ей уже за шестьдесят  и мой темп передвижения  для нее не по силам. Приходится останавливаться и ждать, когда она поравняется  со мной. Но рядом я иду недолго, и все повторяется заново. И так до самого храма. Он небольшой, деревянный, и только соответствующей архитектурой выделяется среди других деревянных строений.
       Помню суету, крики, тазы с горячей водой. Это тетя Клава рожает своего второго сорванца  прямо в нашей квартире на втором этаже бревенчатого  барака. Мы с братом Колей так ничего и не поняли. Отец разбойников дядя Вася, крепкий сибирский шахтер со всеми вытекающими отсюда последствиями. Оба сына рано пошли в папу. Вкус алкоголя  постигали, залезая на стол, где иногда и засыпали рядом с отяжелевшей и храпящей головой отца. С тетей Клавой мама переписывалась потом много-много лет.
             Раздел «наказания» - отдельно. Первое и самое страшное: я на руках дяди Коли – отчима Николаши. Его спина принимает все удары ремня, которым впервые пытается проучить меня мама. Она плачет, и это слезы любви и тревоги, страха, который она испытала, увидев меня, бегущего перед гусеницами трактора.  Ну, смелая детская забава.
             Справедливая кара могла настичь  и тогда, когда меня потеряли. А я был рядом  с домом  в глубокой траншее, где перед костром пел землекопам о том, что  некая красавица  кого-то рублем одарила,  потом посмотрела  и огнем обожгла. Мама, хоть и избегала  полгородка,  наказывать не стала. Ее об этом  очень просили землекопы.
             Не помню уже степень наказания за поджог нашей квартиры.  Злосчастная вата! Как же она должна ярко и красиво гореть! Сказано-сделано. Мои двоюродные брат и сестра Фандеевы рванули сразу из комнаты, брат Коля залез в платяной шкаф, а я зашел на кухню, где беседовали  взрослые, и посоветовал поторопиться, иначе все сгорим. Не сомневаюсь, что в просветлении моего детского сознания принял участие дядя Вася Фандеев – начальник городской пожарной  охраны.
               Очень яркое воспоминание - капитанские погоны. Они подтвердили мое лидерство среди немногочисленных сверстников.  Те наверняка посчитали, что такие знаки отличия просто так не дают. Хотя все было проще. Не знаю, почему, но я потребовал  вывести меня в летчики, именно вывести! Не помню, естественно, в каких войсках служил капитан, жена которого работала с мамой. Проверив мои познания в умении приветствовать старшего по званию,  капитан сразу же произвел меня в равного  себе по знакам отличия. Новые капитанские погоны, звездочки которых лучились серебром, тут же были пришиты на мое полупальто. Ну и, конечно, бык.
Это животное, довольно крупных размеров, легко перебросило меня через бревенчатое ограждение, подцепив за хлястик пальто. Мама до сих пор уверена, что именно крепко пришитый хлястик спас мою жизнь. Не берусь судить, но в отличие  от хлястика, я свой  очередной подвиг не совершил. Мячик, реликвию нашего двора, извлекли из загона позже, когда быка отправили в стойло.
Март, 1953 год.  Важность события очевидна. Все взрослые нашей квартиры  на кухне. Их внимание приковано к черной тарелке на  стене -  радиоприемнику. Нас не гонят, даже не замечают. Далекий голос из Москвы несет тревогу. Это видно по общему напряжению. Какие-то слова вызывают  особое волнение, что-то обсуждается, вызывает споры. Я не застал войну, но наверное, именно так звучали  неостывшие еще  в памяти взрослых   сводки с фронта. А сейчас  черная тарелка - камертон,  отсчитывала последние удары пульса Великого  Вождя, Отца всех народов могучей державы.  Каждое слово  читается по лицам. И вот, по-моему, все. Плачет  мама, плачет тетя Клава. Я понимаю,  что что-то страшное стоит на пороге нашего дома.  Взрослые  говорят -  беда. Беда?
 Беда это, конечно, страшно. Не знаю, с чем сравнить. Это какая-то новая полка в моем познании мира. В таком возрасте мозг, как губка,   жадно впитывает информацию. Все в себя, и все по полкам. Если  заглянуть на мои, то первая из них это любовь. Здесь  самое дорогое. Все, что подарили мне мама и бабушка. Этот бесценный и ограниченный ресурс. Ты получил этот  щедрый дар  и никто не попросил за него заплатить. Больше таких щедрых подарков не будет, но это ты узнаешь только потом, а сейчас ты самый счастливый и самый любимый человечек на земле.
   Вот первые обиды. У них своя полка. Как много их собирается по пути. Некупленная игрушка, обидная дразнилка, незаслуженное, на твой взгляд,  наказание. Так много  всего  уже было и будет еще, но в итоге лишь несколько из них удостоятся права храниться в твоей памяти. Но это будут самые горькие обиды. Их статус будет проверен временем, масштабом последствий.  И что делать с этим грузом,  ты будешь решать в последние минуты  пребывания на земле. Это  отложенный, тяжелый разговор, и он еще впереди..
   Минуты счастья и радости. Какое удовольствие заглядывать на эту полку. Как много там  подаренного детством. Такое дорогое, такое  наивное, такое доброе. И это - самые яркие воспоминания. И вот теперь   Это. С чем пришло оно, в хранилище твоих  детских грез, получив инвентарный номер – март, год 1953?  Если попытаться сейчас  вспомнить, то  ничего, кроме слез мамы, не оставило своего следа. Я часто думаю об этом и стараюсь понять,  почему о человеке, с которым с такой скорбью прощалась  тогда  страна,  я практически  ничего не слышал и ничего  не знал. Очень скоро  школа  восполнит  пробел в моем образовании, но тогда я искренне не понимал, почему плакала мама. И что я мог понять?  Разве кто-то  сказал мне тогда: добрый мальчик, ты еще ничего не знаешь, но сегодня  промелькнула маленькая  надежда, что у тебя, изгоя уже  по факту своего рождения,  сына  изгоев, возможно  сложится  иная, чем у них,  судьба. А пока в нашем доме царствует любовь. Мы с Николашей окружены ею. Мы боготворим маму и  Бабоньку.
      Там, где мы живем, есть еще наши близкие родственники. Родная сестра мамы, ее муж и их дети.  Они наши двоюродные брат с сестрой. Их мама, наша тетя, работает учительницей, а их отец -  начальник городской пожарной охраны.  Мы иногда встречаемся. Но общаемся  больше с двумя,  нашими погодками по коммуналке, к тому же я еще очень дружен с нашей дворовой компанией.  Совсем недавно  в моем родном городе жили все многочисленные родственники по маминой линии.  Их собрал вокруг себя дядя Вася - муж маминой средней сестры. Он и дальше всегда играл важную роль в нашей жизни. Дядя Вася «красный директор» с безупречной биографией: бедная крестьянская семья из Мордовии, комсомол, рабфак, партия, шахта, теперь трест. Именно в его дом  в 1947 году на последних месяцах беременности  приехала, освободившись из лагеря, моя мама. Чем рисковал, приютив у себя в доме «врага народа» «красный директор», можно только догадываться.         
               
              Таким образом, на встречу с отцом ехал кое в чем познавший жизнь человечек. Ярославский вокзал, многочисленные родственники, приехавшие нас встречать, полуподвал в доме на Третьей  Мещанской  – квартира родного брата отца - все в памяти через запятую. Меня тискали, угощали, удивлялись, какой   уже большой сын  у Бориса. А мне и отцу  еще предстояло понять, что каждый из нас  значит  друг для друга.

Первый экзамен отец провалил. Самокат, мечта, которую я  лелеял осуществить, как только у меня появится отец, оказался для него машиной неизвестной. Пришлось подробно объяснять, как должны крепиться подшипники, каков узел соединения двух,  обязательно струганных деревянных частей. Думаю,  с комплексом самоката мой отец смог справился только тогда, когда   на зависть всем деревенским ребятишкам усадил меня в седло белоголубого «Орленка», но это случилось много позже. Я же стал героем частушки.  До сих пор помню это безжалостное, обидное: "Наш жених хотел жениться приобрел велосипед, как поехал на деревню полетел в кювет".  И хотя конфуз с падением имел место, такого механического чуда   в радиусе, как минимум, тридцати километров больше не было.   Тридцать км. - это расстояние от Лопасни до районной больницы в Стремилово,  главным врачом которой  работал мой отец. Окрестные деревни принимать во внимание было бы просто глупо.
         Павлик Морозов мне не брат, но что-то от него  у тебя обязательно будет, есть, если ты рос без мужской половины в доме. Мама - это святое, и все, что плохо по отношению к ней, должно быть строго наказано. Отец здорово поплатился за легкую интрижку с медсестрой, которая была дочерью председателя колхоза. В то время каждая деревня являла собой самостоятельный колхоз. Вот мы и съездили с папой к соседям. Я стал невыездной, а отец надолго, я думаю, усвоил, что подразумевают  крепкие семейные узы.  Видимо, и самокат все еще играл свою роль. Героическое прошлое отца  в настоящем могло проявиться только по случаю. И такой случай вскоре представился.
Один из «тубиков» -  больной туберкулезного корпуса, оказался хорошо блатным. Его освободили досрочно по причине заболевания и определили в стремиловскую  больницу с ее замечательными соснами во дворе. Мы, ребятня, носились по территории, общались с больными,  не делая исключений.  Бывший зэк был мне даже симпатичен, поскольку блатная романтика манила пацанов нашего возраста, как мед осу или шмеля.
           Причина конфликта была банальна. Отец решил, что пора выписать бывшего зэка. Как я потом узнал, подобная ситуация уже была в  жизни отца, но только в других условиях.  Но опыт - дело нужное. Когда из корпуса  в панике побежали  нянечки и медсестры, все поняли: случилась  беда. Наверное,  большая беда действительно могла  бы случиться, сделай  бывший зэк  так, как он сейчас кричал в ярости: "Пожалел мальчишку",- то есть меня, - "Всю семейку надо было прирезать ночью!"
 Вид он имел - не очень. Отцу тоже досталось. Но главное, кто кого вел с заломленными за спину руками! От самоката  не осталось  воспоминаний. А отец мне впервые поведал о лагерном прошлом и показал кожаный ремень с серебряной пряжкой, которым он правил свою опасную бритву. До сих пор корю себя,  что не сохранил эту семейную реликвию. А история, которую рассказал отец, определила очень многое в той жизни, куда пресловутая Тройка, за  короткое пребывание на оккупированной  территории, отправила на пятнадцать лет главного врача авиационного полка капитана медицинской службы. Ранения, побеги из плена,   особисты  родного полка, в который он наконец-то опять попал в 42-м, в расчет не приняли.
               Воркута - станция назначения поезда, идущего в противоположную сторону и от мест, где разворачивались боевые действия, и  от той жизни, которую сумел прожить к этому времени бывший комсомолец, выпускник военного факультета  Первого меда 1939 года, Борис Федин - мой отец. Так вот, тот ремень - подарок лагерного пахана   доктору–зэку,  который сохранил достоинство офицера и не побоялся идущего на него с топором уголовника, готового на все, чтобы остаться в тюремной больничке. Вор в законе, по рассказам отца,  бывало, и  руку  клал под колеса «кукушки» лишь бы не ссучиться. Так что, там не шутили. И стоил ты то, что стоил. Из той прошлой жизни отец навсегда вынес эту простую, казалось бы, формулу.  Какой тяжелой оказывается она, когда ты примеряешь ее   на себя, когда перед глазами отцовские поступки. 
               Зима, а мы на платформе ждем с ним пересадки на нашу электричку. Когда невмоготу от мороза, бежим в дощатый павильон, чтобы хоть чуть-чуть согреться.  На одной из лавочек молодая пара, прижавшись, греет друг друга. Вваливается  шпана. Дальше  - от степени воображения.  Помню только, как  оттолкнув меня в сторону, отец бросается на защиту ребят. Один. Даже военный патруль не замечает, что происходит в противоположном углу. Потом, подхваченный отцовской рукой, я буквально заброшен в тамбур прибывшей электрички, а он еще успевает отмахиваться от хулиганья, которое  виснет на нем. Угрозы и обещания   свидеться на узкой дорожке, остаются за закрывшимися дверями вагона. Не хочу повторять крепкие  эпитеты, которые по ходу событий отец послал офицеру военного патруля, так и не вступившегося за своих рядовых сограждан.
              - Висеть тебе доктор на воротах, -  посулили однажды  отцу уголовники, но, к счастью, так и не выполнили свое обещание. Это уже из рассказов мамы о совместном ее пребывании с отцом в Печерлаге.
                Отцы и дети - это оставим классику. У нас - отец и сын. Мало, безжалостно мало. Всего семнадцать лет рядом,  и только один год вместе, и этот год последний. Происходит это, наверное, как первая любовь. Сразу и,  кажется, навсегда.  Был мальчишка, а стал  взрослый  мужчина. Что произошло в тот год? Я, вечно спорящий с отцом, огрызающийся на его  замечания, отмахивающийся от его советов, вдруг понял его. Мы заговорили на одном языке. Мы стали друзьями, мы стали единомышленниками.   Так накопившийся  словарный запас чужого языка, вдруг дает тебе  счастье слышать другой мир. Сколько нужно было отцу вкладывать в меня, чтобы потом не ломалось внутри. На самом излете своей жизни он успел передать мне путевку в жизнь, а может что-то еще.
                Недавно мама в очередной раз переклеивала наши семейные фотоальбомы. Множество  фотографий  разных лет, разного  качества разложены на большом столе. Я беру те, что связаны с отцовской семьей. Бабушка, дедушка, тетки, дядя с женой и их дети - мои двоюродные братья и сестры. И среди них - фотография отца, посланная  им  своим  родителям. Отец в форме капитана медицинской службы. Эту хорошего качества фотографию вижу, естественно, не первый раз, но впервые, клянусь впервые,  читаю, что на обороте: «папе и маме, Баку, март 1941 года».  Обожгло больно.  Еще три  месяца  и начнется война, которая распорядится  по-своему и  судьбой моего отца.  И эту историю уже не перепишешь заново. Впрочем,  в другой истории  не было бы меня.
 

                БОРИС

Он старше меня  на год, его мама - учительница начальных классов. Про отца никогда не говорили. У него   дед, который  всегда держит при себе мухобойку, и бабушка, которая пьет чай только вприкуску. Вечно открытая  сахарница на столе приманивает мух, и они становятся легкой добычей для дедовской мухобойки. Честно говоря, расплющенные  таким образом  мухи всегда вызывали у меня чувство брезгливости, и я вежливо отказывался  садиться  за  стол. Наверное,  я этим обижал  Борькиных  стариков и маму, но тогда  в моей голове не было места для мыслей о социальном неравенстве семьи врача и семьи простой  больничной нянечки, в качестве которой Борькина  бабушка доработала до заслуженной пенсии. Кем был  Борькин   дед,  не знал никогда, но поскольку он лихо подшивал валенки и практически не вставал со стула, очень напоминал сапожника. Да и какие могли быть социальные ступени, когда все мы росли в одном дворе  районной больницы  и  в нашей возрастной группе Борька был очевидным лидером. Он хорошо пел  и не стеснялся делать это при девчонках, и еще он начинал все считалки.
              Правда, отдельная тема - это футбол. Мы оба были его фанатами и здесь пролегало наше соперничество. Мы росли и менялись. Туполевский  пионерский лагерь интересовал все меньше и меньше. Уже привлекал туполевский  санаторий, входящий в оздоровительный комплекс, ну а  воспитательницы детского сада - это уже почти сбывшаяся мечта. У меня она реализовалась, кажется, в классе девятом. Если углубляться, то  вполне самостоятельный сюжет.
              Почему беда любит дома, где и без нее хватает разного лиха, я не знаю и сейчас. Она как будто хочет додавить до конца тех, кто слабее и беззащитнее. Это так несправедливо. Особенно остро чувствуешь это, когда большая часть жизни  людей, которых она начинает давить своим прессом проходит на твоих глазах. Пожалуй, только мухи могли обижаться на Борькину семью. А вышло так, что единственная в ней мужская опора  еще одним грузом навалилась на плечи учительницы младших классов. На всю жизнь встали перед моими глазами маленькие картонные коробочки, которые, ссутулившись за столом, склеивал мой друг Борька - облысевший к тридцати забивной форвард Чеховского мебельного комбината, инвалид второй группы, с правом заниматься надомным трудом.
                Не очень легко смотреть в глаза человеку, которому ты не в силах  помочь, а он,  уставший от сочувствия, связывает с тобой,  спецкором  городской газеты,  крохотную надежду найти правду там, где перемалывают и не такие истории. Какими тяжелыми были для меня  случайные встречи с Бориной мамой. Расплющенной мухой лежала на столе Борькина жизнь, жизнь матроса подводной лодки, не сумевшего увернуться от тяжелой мухобойки военной машины. Не обременил себя виной этот железный молох  ни за слетевшую с Борькиной головы светлую шевелюру, ни за его ноги,  сперва  опухшие в коленях, а затем превратившие его в сидячего инвалида.
              Ходит, ходит среди домов горе, заглядывает за низкие занавески. Чем  приглянулось ему Борькино окно?  Не знаю. Когда выплывет вдруг из детства наш двор, когда нас, набегавшихся за майскими жуками, позовут домой голоса наших мам, за дешевенькими его шторами видится мне низко висящая над столом в розовом абажуре неяркая лампочка, Борькины дед и бабушка, затертые до блеска от «дурака» карты и его мама, вечно проверяющая тетради. И я не знаю, почему ангелы оставили этот дом?


                ВАДИМ

             Московская  коммуналка. О ней либо ничего,  либо  - поэма. Сегодня на месте нашего дома на углу Б. Левшинского  и  Денежного, ( Щукина 13) один из самых крутых жилых  комплексов. Под него ушли все дома, ранее закрывавшие по периметру весь наш двор. На подъезде нашего пятиэтажного, двухподъездного,  отделанного  белой кафельной плиткой дома, не хватало только таблички: «подъезд  интеллигентных москвичей».
               Сверху вниз. На пятом. Две комнаты профессора МГУ (родная племянница замужем за академиком Бергом.  Академика,  как я теперь знаю,  еще и бойца  невидимого фронта, гордость Советской разведки, лично лицезрел несколько раз,   поднимающегося   по широким ступеням  мраморной лестницы, украшавшей наш Хаус). Остальное пространство квартиры  вмещало большую  семью моего друга-однокашника Леши. Инженеры (папа и мама, брат и его жена, ученые  химики - эмгэушники). Четвертый этаж. Две комнаты наши, две - Пицхилаури. В одной  Юра- океанолог с «Витязя», тоже воспитанник МГУ.  Третий  этаж:  музыканты. В семье двое моих  одногодков,  а также наказание квартиры – сумасшедший профессор «Красной профессуры». Тихий, с огромной бородой не пользующийся электричеством «изобретатель» ткацких станков. Продукция, которую он выпускал, обыкновенные тряпичные  коврики,  имевшие иногда спрос  у  таких же бедных, как он, старушек. Мне он подарил трехметровые лыжи. Позже  их  стащил  сосед по даче. Мама до сих пор жалеет, а я все мучаюсь  вопросом:  как их вообще довезли до дачи.
                Нужно сказать, что и Юра–океанолог, тоже был наказанием,  но уже нашей квартиры. Штормило и  качало,  когда он возвращался из плавания. Только   не свежий бриз  далеких океанов (везло же  алкоголику,  весь мир - вдоль и поперек),  врывался в нашу квартиру, и даже не заманчивая экзотика какого-нибудь портового заморского  кабака. Нет, родные наши алкаши из под арки соседнего винного магазина, только что не курлыча, тянули косяком  в нашу квартиру. Кончалось все традиционно. Милицию никто не звал, хватало одного  Вадика. Дядя Гриша  Пицхилаури, отец Вадима, по причине инвалидности в деле не участвовал, меня же, ввиду мелкости, в расчет не принимали. Всех выметал Вадим. Точку он ставил, когда океанолог  стучал  в стену комнаты дяди Гриши. 
            - Гриша, кричал он,- сыграй «Караван».
        Вадик молча входил  в его комнату, и все  стихало. 
        Деньги   у  Юры  заканчивались быстро, и  тогда в ход  шла огромная библиотека, которую его покойная к тому времени матушка, учительница  словесности,  собирала всю жизнь.  Книги предлагались за бесценок, и Юра,  забыв обиды и  синяки, право первого отбора  предназначенной к  реализации классики предоставлял  Вадиму.  По-моему - высший признак уважения.  Когда «Витязь» вновь  покидал  пределы    Родины,  становилось немного грустно. Работая в смену и учась на  вечернем, я часто днем зависал дома. Дядя   Гриша,  конечно,  не был  Дюком   Эллингтоном,  но благодаря  дружбе  с Вано  Мурадели, в свое время перебрался в Москву и, с его же подачи,  руководил маленьким джазовым оркестром в ресторане  на  Новом Арбате.  Его жена и, естественно, мать Вадима,  работала в аппарате Союза  Композиторов. Тучная, высокая, всегда с  поднятой головой, тетя Женя находилась в непрерывном поиске дефицита. Коробки с обувью,  мохер  и даже дубленки, освященные  в глазах  работников  прилавка  высоким  своим предназначением,  не ложились на плечи авторов  великих музыкальных творений, а прямиком шли на историческую родину дяди Гриши.
              - Маленький гешефт матушки, - называл все это Вадим.- К тому же,-   подчеркивал он,- если переводить нашу фамилию получится: мокрый еврей.
             К чему  здесь мокрый, я не  спрашивал,  потому что на Вадика я  смотрел снизу вверх,  раскрыв рот.  Это был авторитет старшего брата, причем во всем.
              Вечерний образ жизни дяди Гриши оставлял ему массу свободного  времени  днем,  и если я тоже не знал, как убить свое время, мы общались, и  в ходе этого общения я имел возможность оценить и качество  табачной продукции империалистических Соединенных  Штатов, и  вкус виски Соединенного королевства.   Настоящие   глянцевые журналы с картинками, которые раньше я видел лишь в  затертом черно-белом изображении в стопке любительских  фотокопий, запущенных  из рук в руки по кругу, просматривались  небрежно и со знанием дела. Однако, вряд ли моя показная осведомленность могла обмануть прожженного всеми слабостями  порока дядю Гришу.
                Часто наше общение прерывал  звонок в дверь. Как жаль, что такого красивого слова «кастинг» не было тогда  в обиходе, но то, что теперь называют этим словом,  с солистками своего   оркестра дядя Гриша  проделывал регулярно. Высокая входная дверь нашей квартиры тихонько  закрывалась за очередным вокальным дарованием, и труба дяди Гриши возвещала отбой просмотра.  Хватало его только на монотонные гаммы, и эта бесконечно занудная печаль   легко  загоняла меня в депрессивное состояние. 
             И тут наступал вечер.  С черным  футляром в руках  легко  выскальзывал   из супружеских объятий за порог седеющий грузин дядя Гриша, прихожую наполняли коробки с обувью и громкий голос тети Жени:
              - Вадик, ты дома?
 –Да мама, дома, - рычал   в ответ низкий бас, и это означало, что Вадик не один  и дверь его комнаты неприкосновенна.
–У тебя Листик, -  смягчалась в интонациях тетя Женя. Листик - единственная из многочисленных девушек Вадика, которая  нравилась тете Жене.
-  Да, мама, Листик,-  пресекал домогательства Вадим.
-  Ну, хорошо, - отступала тетя Женя,- я буду готовить ужин.
Сейчас, когда жизненные приоритеты выстроились для меня  совсем по-другому, по-другому воспринимаются и закрывающаяся  на ключ комната с широкой кроватью,  на которой спал только дядя Гриша, и  исчезающий вслед за отцом Вадик с очередной подружкой, и ужин тети Жени,  иногда на кухне, а чаще в  комнате перед телевизором в полном   одиночестве.
          Но это грустный сценарий  вечера в нашей квартире. Другой, если  очень коротко,   оптимистичный, можно сказать по-современному - позитивный. Я хорошо  усвоил почему в КВНовских  командах так много  студентов-медиков (взрослые врачи тоже любят шутить, это  мой отец доказывал  неоднократно).  А тут - последний курс  Второго меда, без пяти минут дипломированные эскулапы, но  я бы очень подумал  тогда, стоит ли попадать в руки  этой компании, которая, во главе с Вадиком, вваливались в нашу квартиру. Я, первокурсник физического факультета, грыз   основы естествознания, и это было, по крайней мере, видно по заваленному  учебниками  столу, а тут:
          - Вадик, ты дома?
          - Вадик, у тебя Листик?
           А Вадик - шасть, и  уже на Новом Арбате у отца в ресторане.
Бац, и весь вечер  вся честная компания  обсуждает на нашей кухне кого "сделает" в Москве Тбилисское  «Динамо».  Хорошо, что  Слава Метревели примирял мое «Торпедо» с их «Динамо». Попутно, как завязывать галстуки, (спасибо и сегодня за эту науку), прав или не прав  кумир  компании -  Буба  Кикабидзе,  выйдя на сцену с часами на руке, и так далее.
 Какие тут скелеты, какие симптомы?  Все на Арбат. Мои родители серьезно считали, что если я буду оставаться под влиянием этой компании институт мне не закончить. Поэтому на Арбат, было без меня. И отцовское:
          - Ты когда будешь заниматься? -  словно гвоздем  прибивало меня к порогу родной квартиры. Кто теперь скажет в чем больше толку?
 Не были и не стали разгильдяями  Вахтанг - замечательный детский врач, профессор;  преуспевающий всегда и во всем Сандро,  Вадик, еще до тридцати защитивший  кандидатскую  в Герцена. Просто пенили им кровь  не свойственные тогда большинству раскрепощенность  и свобода, звала вперед неуемная жажда жизни.
 В самом начале  восьмидесятых по новым столичным микрорайонам разъехались жильцы нашего дома, но еще трижды пересекутся  наши с Вадимом  пути…
            Многодневное наше  с мамой  хождение по разным врачам  Онкологического института имени Герцена закончилось кабинетом заведующего отделением. Здесь перед профессорской дверью я ждал итогов консилиума. Первой я увидел Галину, заведующею регистратурой,  по просьбе Вадима опекавшую нас.  Пропуская матушку вперед, она усадила ее рядом со мной на кушетку  и, кивнув мне головой, направилась к себе в регистратуру. Я не  задавал  вопросов, а  мама  молчала.    Меня пугало ее  бледное неподвижное  лицо. Не было смысла спешить на разговор с Галиной. Услышать то, чего боялся услышать сразу, как только  шагнул за порог  этого старинного особняка? Кроме вопросов: за что и почему, - в голове ничего не было. Вечером  позвонил Вадим.
              Словно добрую весть принесли в камеру смертника накануне его казни: дело ушло на рассмотрение в высшую инстанцию и только она может вынести окончательный приговор. Моя надежда, которую вновь  заронил голос с едва уловимым  кавказским акцентом, была в руках седой старушки – научного руководителя Вадима. Охранная грамота, выданная ею, вопреки, казалось бы, очевидному, говорила: неподсуден. Именно она взяла на себя всю ответственность,  когда накануне неотложной операции хирурги и анестезиологи известного  медицинского центра,  обнаружив  темное пятно в легких моей мамы,  отказались от хирургического вмешательства. Я видел, как плакала мама, которой только что отменили очень тяжелую, особенно для пожилого человека, но необходимую операцию.
             Гонцом, загнавшим  в мыло свою лошадь я летел в ординаторскую  хирургического центра. Драгоценная грамота о помиловании - снимки и выписка, выданные мне Галиной  в регистратуре института имени Герцена, решали  в те минуты:  жить или не жить моей маме. Я успел, но стрелой в спину догнал меня Галин вопрос:
- А ты знаешь, что Вадим умер?
Его похоронили рядом с родителями. Из  близких  были только  Вахтанг,  Сандро  и  Галина. Жена с сыном жили в Израиле. О распавшейся  семье я  знал от самого Вадима...

           Мы сидим в  его квартире,  одна из комнат которой   заставлена коробками    с сигаретами, коньяком, виски.
            - Это  покруче, чем бар  дяди Гриши,- шучу я.
- Нет, дорогой, - нажав  не акцент, отвечает Вадик. - Этот импорт с Кавказа. У отца все было настоящее.  Вот такая  теперь у меня работа. Это все расходится по ларькам. Жить можно.
 - А по специальности, у тебя же   кандидатская?  - вставляю свой вопрос.
  - Был медицинский кооператив - учредили с ребятами из Герцена:  раздавили налогами.  Можно было вернуться в институт, только  жить на что?
              - А родители? - осторожно спрашиваю я.
Его ответ: коньяк и рюмки, которые он ставит на журнальный столик.
                -Ушли как-то сразу один за другим. Первым отец потом мама. Часто вспоминаю твоего отца. Борис Федорович вообще  рано ушел, первым из нашей  квартиры на Щукина. Давай помянем наших.
 
                Греют воспоминания, греет коньяк. Греет даже неизвестность, которая ждет  впереди. В сорок Вадима и  тридцать пять мои, коробки с  кавказским  контрафактом - просто эпизод в жизни, не более чем. Я ухожу, когда большая,  навеселе, компания незнакомых мне Вадимовых  приятелей атакует квартиру. Ухожу. А разве мы знаем, когда наши встречи становятся  последними?
                Каждый раз, когда я по просьбе мамы отношу в церковь записки о поминании усопших родных, последней строчкой дописываю: и  р.б. Вадима. Я очень верю, что ему  это нужно. Я точно знаю, что это нужно мне…



МАРИИНСК

     В Мариинске скорый московский стоит около десяти минут.  Вот-вот, согласно расписанию,  он прибудет на второй путь. Первый  занят скорым до Владивостока. Я, Валентин,  он мой двоюродный брат, и настоятель  Мариинского  храма отец Алексей   прикидываем, сколько придется подождать, если все сложится по расписанию, чтобы оба поезда ушли в своих направлениях, освободив пути, а нам дорога напрямую к вокзалу,  минуя  высокий пешеходный мост. Все расчеты вызваны только одним - преклонным и очень преклонным возрастом  наших мам. Только из-за   возраста  мы отказали им участвовать в  автомобильном  пробеге Братск-Мариинск, доверив их железной дороге…
     Мариинск -  город, для нашей семьи особый.  70 лет  назад здесь    начались дороги, которые развели в разные стороны  многочисленное семейство протоиерея Георгия,  моего деда по маминой линии. В застенках  мариинской тюрьмы  приняли смерть старшие члены нашей семьи, отсюда ушла по этапу в свои неполные 25 лет моя мама - враг народа, член антиправительственной группировки под руководством архиепископа  Макария  с Гавайских островов. Я читаю эту статью приговора без улыбки. Я до сих пор не разрешаю маме сделать запрос и получить материалы дела ее отца, моего деда.  Да, такие приговоры писали уроды, но их и подписывали. Подписывали такие люди, как моя мама. Когда мама входила в барак, мат прекращался. "Какой вошла такой и выйду" - это ее обет, данный себе и богу. Еще более страшное и, прежде всего, для мамы подписал в Мариинских застенках ее старший брат. Человек, которого она боготворила, человек, который в других обстоятельствах  мог отдать за нее жизнь.  Семьдесят лет, живой раной в сердце живет  не обида и боль, а что-то более тяжелое. Суд совести. На одной его чаше предательство родного человека, на другой -невыполненный долг перед другим родным человеком. Один заплатил жизнью за верность семье. Другой  отказался от нее, чтобы прожить долгие сто лет. А между ними жизнь поставила тебя…
     Маленькая просьба Коли осталась невыполненной. Из маленькой она превратится в страшную муку совести, потому что других просьб от брата она больше  никогда не услышит. Немного  хлеба, который он попросил  ее принести в следующее посещение, можно было взять только у старшей сестры. У самой в тот момент не было. Уволена с работы, муж в тюрьме. Каждый раз следователь, который ведет дело мужа, предупреждает, чтобы не ходила, что каждый приход может стать и для нее последним: пойдет  по делу вместе с ним.  Насколько реальны были его предупреждения  узнали совсем недавно. А тогда сестра отказала. Побоялась, что узнает муж, начальник местного ГПУ. Этот хлеб будет самым тяжелым в  жизни  моей мамы.
   Спустя 70 лет мы с волнением и тревогой читаем "Дело" дяди Коли.  Недавно младшая мамина сестра прислала его по почте. Я прежде всего волнуюсь за маму, сам впервые держу в руках серые ксерокопированные листы с купюрами. Что заштриховано понять невозможно, да и зачем? Неужели там еще страшнее? И вот эта страница. Мама что-то перечитывает несколько раз, просит меня прочитать ей вслух. Говорит, что  этого не может быть:  Коля дает показания против сестры, говорит, что это она познакомила его с  белогвардейским подпольем, когда они вместе работали в Ачинске.  Но там он работал с мамой. С другими сестрами он вообще не работал. Серые листы дела на которых уместилась жизнь дяди Коли от рождения до расстрела.  Родился, крестился, все  коротко, а потом с датами, фамилиями подробное описание работы в глубоком подполье против своего народа,  встречи с заговорщиками, поставки оружия,  и младшая сестра, которая привела к заговорщикам... Высшая мера, дело в архив...  Читаешь его и думаешь, какая тяжелая борьба шла за будущее  нашей страны  в эти годы, сколько сил отдавали этой неутомимой борьбе чекисты. И каким коварным и подлым был враг. Сколько фильмов, сколько книг о том героическом прошлом, воспитавших несколько поколений.  Но есть и всегда будет оставаться  для тебя одно "Но". Враги народа, с которыми сражались мужественные чекисты –  это твоя мама, учительница младших классов. Это твой дедушка,  сельский священник, который никогда ничего не брал выполняя требы. А чтобы  большая семья могла жить, зарабатывал столярным ремеслом, разводил пчел, вел, как и все, домашнее подворье. Это мой дядя.  Тот, кто запустил мясорубку террора, определил им роль  врагов народа. Роль сырья, роль мяса для страшной машины. По его приказу их уводили и увозили в ночь. Забивали, как скот и кидали в ямы на  глухих пустырях, в лесу, подальше от людей, так, чтобы не оставили следа, не оставили могил, поэтому все мамины запросы  в официальные органы о судьбе отца заканчивались   сухим ответом  о дате приведенного в исполнение приговора.  Это "Но" должно жить,  будет жить, пока ты помнишь о нем.  Да, это "Но" будет оставаться до тех пор, пока мы помним.
 -  Я действительно могла не прийти с того свидания, -  говорит мама.
Сколько лет помнила про этот хлеб, сколько лет обижалась на сестру, а ведь возможно она спасла мою жизнь. Как хочется поверить в спасительную  соломинку -  библейскую заповедь «Не суди, да не судим будешь». Так легче простить. А покаяние будет, оно придет.
 Спасло только то, что два разных следователя вели дело маминого мужа и маминого  брата.  Разные кабинеты  на этот раз обернулись свободой. Скоро обнаружится другой подпольный заговор, и для нового  дела потребуются новые жертвы и исполнители. 
 … Скорый выдерживает расписание. Мы не сомневаемся, что за неполные сутки наши мамы перезнакомились со всеми пассажирами своего вагона. Мы уже привыкли к их необыкновенной способности притягивать к себе внимание окружающих. Во-первых, никто не верит, что одной далеко за девяносто, а другой уже больше восьмидесяти. Модницы с детства. Шить, вязать, вышивать  - все на уровне высокого мастерства. Это и от любви к красивому и потому, что часто  было единственным способом  заработать на жизнь.  Если моя мама любит сложные выкройки, колдует над ними, вымеряя до миллиметра, с такой же точностью проводя примерки, ее младшая сестра шьет по фигуре клиента на глаз. Страшно смотреть, как красивая ткань (из другой  наши мамы не шьют) разрезается портняжными ножницами по линиям, которые видит только моя тетя. И это в восемьдесят лет! Продавщицы магазинов ткани, в каком бы городе они ни находились, через несколько минут становятся лучшими подругами двух экстравагантных  дам. Старушками и бабушками их никто не называет. Даже внуки и правнуки -  только по имени. Подбирать обувь маме я привык в окружении всех продавцов отдела. Только высокий каблук, только модный фасон, чтобы соответствовало конкретному типу одежды из  ее гардероба. Я обожаю маму за то, что она не ощущает возраста. Если завтра лететь в Братск или в Мариинск -  мы готовы собраться за считанные часы. Главное, чтобы я предупредил в аэропорту, что через магнитную рамку маме нельзя из-за кардиостимулятора. Все остальное -  только в удовольствие. Каждый наш выход из дома удар по нервной системе моей жены.  Все в чем отправится мама тщательно подбирается с учетом цели поездки, погоды, вероятности посещения магазина или других общественных мест. Поэтому примерок несколько, но по другому  мы не можем.

  …  На перроне  -  что-то похожее на митинг, который закончился. Все, кому нужно было, выступили, а расходиться по домам  все равно не хочется. Нужно еще поговорить, пообщаться.  И вот под такое братание,  наших мам нам  почти что вручают, как ценные реликты: с напутствиями беречь, хранить, опекать, но и отпускать в гости, когда  они захотят. Про нас тоже уже все знают: и какие мы заботливые сыновья,  и какие у нас очаровательные жены,  и как мамам повезло  с нами на склоне лет. Но есть расписание и поезд уходит.  И в нем   уносится от нас, устремленное только  вперед, неподвластное ничему время. Остаемся мы. Потому что нам  в другую сторону.