Селифан Джорский

Ярослав Полуэктов
Это цитата. Глава из романа ФУЙ-ШУЙ.
1

О времени действия. Поэтично.

Между графоманскими главами три-четыре пустых строки, а по хронологическому бытию в них спокойно умещаются месяцы, годы, десятилетия. Собираются в кучки, складируются в стопки, пылятся. И от той серой, невзрачной с виду, волшебной живомёртвой силы превращаются в пафосные и одиозные, проклятые и выписанные кровью столетия.
Миру – мир. Кому-то Благодать. Кому-то лёгкая смерть, остальным мучения разной степени продолжительности и силы. Кто-то мимикрировал и вовремя пригнулся. Кого-то редкого миновало. Кто-то подписал расстрельные списки, что бы самого не в первую очередь.
Причины одиночества графомана? ИНН нет. Нет ИНН – ты не человек и пенсию не получишь.
Упразднят трудовые книжки – стаж твой неправдив и нечего себе приписывать лишнего!
Плачь в жилетку.
Есть жилетка?
Памперсы будут позже.
Индезит тоже. 1500 тонн накипи в год от стиральных машинок, не считая электрочайников с кофеварками.
Колмагон, панангин, армаггуин, климакснет, душегуб, и прочие презервы.
Появились первые механические писатели.
У Кирьян Егорыча второй в мире. Звать, кажется, Ченом Джу. Он – диктофон, соединённый с навигатором. Невидимой обыкновенному человечеству связью. Эту связь обнаружил Кирьян Егорыч. Совершенно неожиданно. Тот, кто придумал этакого мехписателя, попросту прокололся.
И что теперь, убивать Егорыча?
– Пока не будем, – говорят изобретатели, – посмотрим, что из этого получится. А если что пойдёт не по нашему, тогда и пришьём.
Так что продолжим в прежнем духе. Будто ничего и не видели, и ничего не слышали.
Аос рекламирует дочь Шукшина. Отривин позволит носу дышать.
Словом, дожили наконец-то.
Все эти чудеса цивилизации уже есть.
А дышим по-прежнему: чем придётся.
Кушаем и обходимся тем, что правительство нам на щас дало.
Трудимся не покладая – как велел жванецкий.
Зарплата звучит лучше. Чем год назад.
Канарейка за копейку и не ест.
Народ не канарейки: ест всё что может прожевать.
Холодильники обзавелись дизайном и эргономикой. При этом они сильно полегчали, а объём увеличился.
Сданы в музеи сабли.
Всё чаще взрываются подземные и подводные сюрпризы минувшего столетия.
Давно закончился Афган, и только лишь Кавказ и предгорья его, дабы не скучать – с мерзкими одиночками, террористами, симпатичными черноглазыми шахидками, с приветом от Ближнего Востока, подбрасывают русским подарки.
О, это уже ближе к нам.
Но! Помалкивают ещё египтяне.
Не беспокоит Ливия.
По-прежнему тихонько-притихонько, высасывая из-под песка немеряные будто никем, но согласованные с кем-то не нами, то ли газовые, то ли нефтяные запасы.
Мы и не суёмся, потому-как воистину не меряно.
– Талантливый народ, как сказал бы маленький и лысый. Кто таков? Что за умный и тихий, причём живой?
Кто-кто, дежурный по стране. Зовут Мишей Мойшевичем. Понятненько.
Не щёлкнуло атомом в Японии.
Не травят русских туристов неопытные в таких делах друзья-турки.
Словом – читатель уж догадался – пока что всего лишь наступил год два ноль десятый, красивый как по написанию цифр, так и по существу растолканных в нем относительно беззлобных событий.
За малыми исключениями, конечно: подумаешь, ерунда: война с геноцидом, притом неизвестно где.
Скорее даже не так, а: «известно где».
Где ж ещё: на планете Зе-мля. Мля, мля, мля.
И эхо: бля, бля, бля.
Бля!
– Ау? – кричат.
А чо «ау»? «Ау» только и слышно. Вернее «вау».
А «вау» – оно весёлое, оно настоящее англоязычное междометие, без дураков, без зла.
А «бля-бля» – нет: оно не весёлое, а злобное.
Ну и тихое оно, эхо это. Шептунчик вроде.
Америка такого эха сроду не слышит. Уши-то заткнуты. Величием своим. Сраным, не извиняюсь.
Америке такое неслышное эхо мило.

***

2

Конец поэзии. Посмотрим быт.

Даша Футурина с Кирьяном Егоровичем Полутуземским сидят в графоманском доме и попивают чаек из нескончаемого китайского набора. Всё как полагается: с ситечком, чайничками и завароном, льющимся через лебединое горлышко миниатюрного,  изящного стеклянного сосуда. Чай себе и чай. Без особенных там восточных церемоний с умыванием чашек и плескания блюдец в кипятке, без неразумного ритуала слива первого навара. Без  экзотических приветствий, открыванием дверей на корточках и без прочих  культурных навесков.
Даша вот-вот разродится. Они с Андреем однажды поженились втихаря, не позвав Туземского на свадьбу. Которой, может быть, и не было вовсе.
Даша тут проявляет осторожность. Буднично и просто будто бы сходили с паспортами куда надо и слепили на бумаге новую семью.
Кирьян Егорович в этом смысле остался не у дел, но, если честно, и не был в обиде. Где бы он нашёл достойный подарок для своей малолетней подружки?
Кирьяна Егоровича переклинило от космических проблем, и он охотней стал вспоминать о проблемах  земных, исторических и художественных.
– А хочешь, я про одного нашего старого художника-мистика-порнографа расскажу? – завёл он как-то – от нечего делать –  разговор про человека из того века.
Смеётся с каких-то хренов.
«...По одной фразе уровень культуры очевиден стал», – написал критик через полста лет.
– Что смешного?
И читатели повернулись к Даше – новой правдолюбке.
– То-то и смешно, что не обычен тот человек. Ходячий анекдот из этого Селифана. Хотя, про Чапаева есть анекдоты, а про Селифана нет. Он малоизвестен у нас, а вот за границей почитается как один из самых провокационных и, заметь, дорогих художников. Он из самодеятельных. Из примитивистов. Такая в художественном мире есть классификация. Знаешь это? – так сформулировал вопрос Кирьян Егорович, слегка смыслящий, по его собственному мнению, в изобразительном искусстве.
– Скорее слышала, чем нет.
Даша раскладывает дачный стульчак. Подальше от Кирьяна Егоровича.  «Сейчас буду скучать», – подумала.
– Он совершенно конкретный человек, художественный неуч, антисамородок, но попал волей случая в весьма любопытную историю, соприкоснувшись с мистическим артефактом мирового значения.
– Ну, так расскажите.
– Я про то и рассказываю. В истории этой много белых пятен. Тем не менее, его любопытную биографию, вернее, срез биографии я читал – даже несколько листков сохранилось. Остались они, правда, в доме у жены, и пара к ней иллюстраций есть.
(Кирьян Егорович уж десять лет, как разведён. И, то ли удачно, то ли по дури, то ли из гордости, то ли впопыхах, то ли ещё с чего-то другого, но явно по-свински. То есть он теперь надолго, если не навсегда, козёл и предатель).
– А когда читал её в первый раз в доме с эркером (это место, где Кирюша провёл детство)  и картинки смотрел – мальчиком же я был – аж плакал. Эх, так было жалко человека. И его натурщиков, натуру то есть. Это в основном домашние зверушки были. Вещицы, ну и портреты людей, естественно. Очень смешные картинки: наив-примитив. Но, оттого за душу сильно берет всё это... Потому, что от глубокой души писал человек... без какой-то там особой школы. Кстати, моя дорогая Даша, худшколы людей портят, а академисты – тем более. Ну, просто гасят таланты на корню, будто формальдегид без счёта декалитров льют в волшебный поначалу, а теперь чернеющий яблоневый сад.
Живые примеры у Кирьяна Егоровича есть. Академисты загубили талант  его близкой родственницы – взрослой женщины с наивными по-детски и  негативными по-взрослому взглядами на жизнь.
Вместо людей на её картинах бродили манекены с нелепыми пропорциями.
Очеловеченные монстры существовали независимо от окружения: они болтались над землёй, болтали ногами в трёх метрах от озера, и от того там происходили волны.
Мостки, подобно кораблям на воздушной подушке, не хотели лежать на столбах, неразумно тратя энергию.
От перспективы люди не уменьшались, а вроде бы наоборот. Дальние люди – подойди они ближе – вполне могли бы растоптать город вместе с жителями-гномами.
Тени падали по настроению. Независимо от расположения солнца существовали отдельными пятнами, вырезанными металлическими или фиолетовыми лоскутами,  брошенными на грунт.
В узорчатых абстракциях, словно образованный египетский ребёнок, художница объясняла цель каждого мелкого изображения, вписанного в общую вязь. Поиск смысла в бессмысленном губил уникальное наивное творчество.
– Психологически очень интересно, – заинтересовалась Даша, – и вообще  занятно. Я всегда мечтала хорошо рисовать. Да Вы ж видели мои рисуночки!
– М-да-а. Твои картинки на отдельный разговор тянут, – сказал Кирьян Егорович. – Но это когда-нибудь, под коньячок в приличном месте, если так интересно моё мнение узнать. А если кратко, то работать надо и работать, как говорил великий наш башкирский кормчий – первый ульяновец, тогда только получится толк. Это не только в живописи. Это во всём. Что сделало из обезьяны человека? – и он хотел сослаться на Маркса, палку и труд. Но не успел.
– Ну ладно, я уже заранее поняла. Короче, ничего хорошего. Бесталанная я родилась! Так, а от чего  же там можно плакать? Убили этого, что ли,  Селифана в конце?
– Вроде нет. Живёхонек был до поры. Как умер, точно не знаю. Вроде бы  даже недавно. Покончил с собой, якобы потому, что надоело долго жить. Ему за две с половиной сотни лет было.
– Живая мумия что ли? Бросьте, Кирьян Егорович! За двести пятьдесят лет не только  памятник надо ставить в Гиннесе, а... а в гуру записывать.
– Ну, двести. Махонькие людишки вообще подолгу живут. Как щепки в воде. Застывают и становятся камнями. А некоторые – драгоценными. А этот такой и был.
– Ни одного настоящего алмаза не видела, – так перевела Даша сказку про деревянный камень, – только в магазине, в украшениях. Да, подделки в основном, поди. А Вам нравится янтарь? Это по вашему что?
– Это отдельная тема. Янтарь это память земли. С теми ещё букашками и таракашками, а вовсе не драгоценность...  Его так искусственно представляют, чтобы побольше бабла содрать. В природе это мусор…
– Ну конечно, мусор! – Даша явно не согласна с таким видением янтаря. И рейтинг Кирьяна Егоровича пошатнулся. И он снова свернул на сторону.
– А я, представляешь, даже умудрился лицезреть Селифания этого живьём – на одной выставке. А за границу он уехал буквально к Миллениуму. Вроде в поисках счастья, или за эвтаназией: её только что там узаконили, или за чем-то там ещё. Рассказывал тут один знаток искусства. По фамилии он Мокрецкий, а по имени Вэточка. И ещё кое-что знает мой одноклассник. Да ты его тоже знаешь. По фамилии Рыжий. Смешно, да? А имя у него турецкое – Селик. Он любит всякие такие штучки-дрючки. А ещё он копает свою родословную. Не хочет быть ни евреем, ни турком. Объездил всю страну, а в Тюмени, наконец, что-то этакое фамильное выкопал. Будто предки его были учителями, инспекторами, городской  чин какой-то затесался, неказённый банкир, ещё что-то такое.
– Знаю про Рыжего  – это который пиво ненавидит, пьёт водку, страдает по женщинам и... и без штанов ходит дома. И сына своего тому же учит. Называет всё платоническим натурализмом.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю и всё. Вы рассказывали как-то по пья....
– Блин, не помню... Ну ладно... Вот, а биография та была написана кем-то ещё при жизни этого художника. Его звали Селифаном – вроде бы  Ивановичем – или Никифоровичем. Не помню точно.  Если коротко, как знаменитостей зовут, то просто Селифан. Ещё в каталогах добавляют «шахтёрский». Для большего шика. Хотя шахтёром он вроде никогда не был. Родитель – тот да. Тот, действительно, в  проходке пахал... Другую приставку добавляют: «Джорский». Хотя он никакой не джорец, а настоящий русский мужичок с ноготок – какая там, нахрен, шахта. Там сила нужна... А его настоящая фамилия, его фамилия... – Полутуземский задумался и поскрёб антипричёску сзади. Нашёл там прыщ. – Даша, у тебя есть с собой зеркальце?
– Нет Кирьян Егорович, а что? У вас же в туалете зеркало.
Кирьян Егорович не мог сознаться – для чего ему зеркальце. Для прыща на затылке нужно или два зеркальца, или одну нормальную жену. Интимную операцию пришлось оставить на  утро.
– Это… Не помню по фамилии его, хоть ты лопни. Очень простая фамилия, вертится на языке, с жидкостью как-то связывается вроде, а  помнишь у Чехова рассказ про конскую фамилию? Не помнишь? Короче, я, как и у Чехова, фамилию вспомнить не могу... Типа Иванова-Водяного, Водкина-Питкина... Ведёрникова-Корытникова. Может, несколько фамилий было у него. Я как начинаю вспоминать, так меня какой-то изверг будто по мозгам… Тезаурусом бьёт и кричит в ухо: не вспомнишь типа, и не вспоминай – хуже будет. Шучу я. Не помню действительно. Пусть между нами для разговора будет просто Селифан Джорский, или просто Селифан, или Селифаний.
– Ну, и хватит, это не важно.
– Хорошо. На самом деле важно, но для беседы сгодится, и этого вполне достаточно. Ну, так вот, курочек его было жалко. И котиков.
– Как это, котиков? За что – про что?
– А вот и котиков тоже. Всё, что помню, – расскажу. Потом эта история мне кое в чём интересна. Я только гораздо позже понял: его картинки слегка мои напоминают, – мы, верно, одинаковые дурачки... Словом, его некоторые нарисованные и слепленные слоники смахивают на мои последние  глины. Видела мои муки творчества про слонов?
– Нет. Только то, что у Вас на верхней полке стоит... хранится... чудо-юдо с рёбрами и костями. Мне от неё страшно.
– А, эту что ли, блин, подставку для трубки? – вспомнил Кирьян Егорович.
Он  поднялся с места и достал пыльную фигурку красной жжёной глины, затерянную среди прочих любомудрых вещиц.
– Эта произведения – тут Кирьян принял зачем-то иронически-искажательный тон – одна из первых. А позже я серию слонов слепил с хоботами в виде... извини, сама догадайся...
– В виде членов, что ли? – спросила непосредственная Даша.
Её этот бытейский термин совсем не смущал.
– Ну, это... да, короче в виде членов... – фаллосов, да. Думал, оригинальничаю, а оказалось, что я не первый и, надеюсь, не последний. И к этому аналогично приложил руку тот самый Селифан. Рисовал он таких в своих натюрмортах. А самого последнего своего слона – а он, пожалуй,  самым смешным был – я подарил одному знакомому на день рожденья. Рожей похож на бандита. Живёт неподалёку. Машины какие-то всё пригоняет, разбирает во дворе у Колядина, запчасти продаёт, и так далее. Только молчи, пожалуйста, не проболтайся.
– Про  бандита этого?
– Про художника Селифана.
– Что тут такого?
– За ним нечистая сила, – прищурился начинающий старичок.
Кирьяна Егоровича не так давно вдруг прихватила пятка – стала болеть ни с того, ни с сего. То ли отбил, то ли ревматизм – всё, как полагается для возраста. Только почему именно пятку выбрал этот проклятый ревматизм? Пятка не курила, не пила, не сношалась с кем попало, и вот – на тебе! За всех пятка в ответе!
– Бросьте, Кирьян Егорович. Вы же не верите во всё это. Какая ещё нечистая сила? Ну, что же вы! Сами давеча про космос мечтали.
Было дело. Любит Полутуземский копаться и в космосе, и в сверхмелочах микроуровня и ещё глубже. Он находит между ними прямо-таки волшебную связь. И утверждает, что устроено и там, и там по одному принципу. Правда, не может догадаться – по какому именно.
А версии есть. С каждым годом версий всё больше плодится. И к общей теории Кирьяна Егоровича в последние годы стала прислоняться клеточная микробиология, к которой у Кирьяна Егоровича отвращение. Как в криминалистике, он считает, что нужно найти маленький ключик, который спрятался в человеческом организме, и спрятался он где-то на полпути между мозгом и душой. И что, если найдётся ключик, то тогда откроется дверца, а откроется дверца, а там за ней, мамма мия! Здравствуй Бог и всё такое. Чаёк-кофеёк, рассказы о прошлом и будущем – только успевай записывать, и как Бог дошёл до жизни такой, и что, когда он был таким же обыкновенным, но пытливым человечком, то жить было гораздо легче. И что он рад, что его посетили, потому что согласно Закона, именно тот первый, кто до него доберётся вот так вот – через дверцу, то и заменит его уставшего и что ему уже пора идти, спасибо… Как же так! Кирьян Егорович вовсе не готов сменить Бога, именно потому, что… его и не учили, и ни одного иностранного языка, и вообще, боже мой, но если пройти курсы, есть такие курсы? а не подскажете… почему именно он? Ах он пытлив! Только поэтому? Какой дурной сон… Может, именно по причине отвержения биологии, а также в отсутствие испытательной базы и денег на неё, не склеивается никак у него генеральный принцип…
Тут кто-то кашлянул. – Ой, извините, я не хотела Вас будить…
– Неужто заснул?
– Типа того, – сказала Даша, – Вы спали  в эту ночь?
– Не совсем. Ну да ладно… на чём я закончил?
– На космосе и нечистой силе.
– А-а-а! Вообще в привидения  и во всякую нечисть не верю, а вот тут-то как раз случай особый.
– Кирьян Егорович, ну Вы прямо как кино какое вспомнили!
– Да ты послушай сначала.
--------

3

Вот что поведал золотке Даше Кирьян Егорович.
Но начал он совершенно с другого бока:
– Надень вот эти перья с Нового года.
Стянул с гвоздя аврорскую кепку Кирьян Егорович.
Нацепил.
Накинул на Дашу таиландский венок.
Подобрал и вставил себе в нос пробку от шампанского.
Прилепил к штанам лисий, с Селегеша хвост.
Таким мудрёным образом набрался ёрницкого антуража.
– Ну, я готов, – сказал он, космически выпучив глаза.
Даша, поначалу молчавшая, дёрнулась и завалилась в диван. Смеялись с такого начала лекции долго. Аж хохотали, хватались за руки, валились друг на друга, закидывали ноги, катались по дивану, диван большой. Ну, вот и всё. Хорошее быстро кончается.
– Ну что, продолжим?
– Я готова. Вы прямо марсианин сегодня, или Ходжа Насреддин какой-то! А факир будет?
– Будет и факир, и лампа Аладдина. И марсианин спустится...
– Ха-ха-ха!

***

Ну и вот.
По концепции Кирьяна Егоровича выходило так: не принц совсем, а Джозеф Алберс Непрынц, с самого рождения мечтал опередить Малевича. Otlitchnos. Но припоздал. Plochos. В тыща семнадцатом он решил сделать копию Чёрного Квадрата. Ну дак и делай. Но засомневался. Herovos. Пока сомневался;  бац, в эсэсэсэр наступил  некий художественный, даже не голубой, а коричнево-туалетный   период, позже ласково названный Застоем.
– Застой – он всяко лучше, чем Запор или Понос, так же?
– Я не застала ни того, ни другого.
– Вот и слава богу. Ничего толкового в том туалете не было. Скукота, обыкновенность, исполнительность, демонстрации. Словом, наклонная горка для детей. По ней хором и под присмотром скатываться надо было. Но, Даша, в моде по революционной привычке всё ещё ходил гордый красный цвет…
– Понимаю-с.
– Цыплёнок, ну что такое! Что за ирония! И не перебивай пока! Чёрный квадрат на руки не выдавался даже под расписку. Ученики худшкол передирали «Квадрат» с иллюстраций в журналах.
– Фу-уу!
–  БлинЪ! Даша, не простой этот был Квадрат. Чернота и философия заложены там особые. До сих пор помнят тот гениальный квадрат, и до сих пор в народе спорят: искусство, это, или выибон.
– Говорите, пожалуйста, «выеж», – поправила Даша культуру речи учителя.
Ой, простите, не так сказала Даша. Учителя надо писать с большой буквы: Учитель,Учитель, Трижды Учитель!
– Хорошо, выеж. И ещё: квадрат-то на самом деле не квадратный. В нем есть скосоёб.
– Говорите «скособок».
– Цыпа! – гневно сверкнул учительский глаз, – Малевич, видишь ли, поторопился и слепил что? Слепил он не-ров-ный планшет. Специалисты теперь этот скосоёб...
– «Скособок»!
– ...скособок  мерят и приписывают градусу скосоёба...
– Мать моя женщина! – сердится покоробленная, –  с к о с о б о к !!! Ну Кирьян Егорович, тяжело что ли запомнить?
– ...градусу ...как говоришь?  скособка? Градусу скособка  магическую силу, – попугайничает К.Е.
– Я этого не знала. Но уже смешно.
– Понимаю. Жёлтым серпом и молотом в Руси стали гасить инородную живопись, в которой не хватало флагов, транспарантов и побед в труде и в обороне страны. Тухнул комсомольский порыв. Коммунисты только что начали сомневаться в целесообразности коммунизма и задумали многопартийность. В многопартийной мутоте проще стать богатым. Россия перестала пухнуть новыми республиками, но продолжала любить своих братьев на дальнем зарубежье и пуляла туда денежки, калаши, гидростанции и металлургические заводы.
– Вау! – Даша этого, оказывается ничего не знает.
Вот такая нынешняя молодёжь!
– Слетали как-то в космос. Понравилось. Оттуда лучше видно как живут враги американы и где у них прячутся  ракеты. Диссиденты пооткрывали рты и нахально, в открытую, тыкали пальцем на заграницу. Изредка нам показывали факи: это противные неправославные египтяне, ливяне, иране и пакистане. В застольной Руси, наконец-то,  запретили всё чёрное. Теперь лимоны выглядели лимоннее, апельсины раскрашивались оранжевой краской, вынутой из акварельных коробок лучшего в стране Ленинградского художественного завода. Кстати, знаешь как сейчас называется Ленинград?
– Не дура. Что уж вы так!
– Ну и ладно, что не дура...
– Спасибо за недуру.
– На прилавках по предварительной записи стали выдавать бумагу «Гознак». Появился нормальный плотный картон, появился картон с художественно наклеенной тиснёной бумагой с разными пупырышами. Дурацкий, промышленный оргалит послушные и бодрые художники заменили на холст. Улыбки советских деятелей и работниц сельского хозяйств соответственно расширенным портретным возможностям стали важнее и шире обычного…
– Как это?
– Даша, я же образно выражаюсь.
– Ну ладно.
– В среде отвергнутых появился звучный термин «андеграунд».
– Это я слышала.
– Ну и отлично. Союз художников USA, находясь в творческих контрах, перестал получать из Союза художников USSR качественную чёрную краску; вырабатываемую промышленными начальниками последних из сажи газовой. У  мерикосов своей сажи не было. А из нефти... какая; нахрен; может сделаться художественная сажа из нефти!
– Тут вы точно врёте.
– Клянусь матерью. Архитектура – наша мать! Шутить уже нельзя? Слушай дальгше и болькше.
– Кейк и Ойк.
– Подрос, возмужал художник Глазунов. Индира Ганди приоткрыла  ему дверь в по-индийски совальную спальню, всю в узорчиках и в  кружавчиках. Илье стало хватать на коньяк.
– Это который академик с ручной  академией?
– Точно он. А Шилов-Намылов изрисовал всех небритых мужиков и перекинулся вслед за Илюшей на девиц в шикарных кокошниках – все – в изумрудах и сапфирах – и на красавиц в алмазно  замёрзших окнах.
– Я этого не помню.
– И я не помню. Но подозреваю. Не суть как важно. Рожать стало не так страшно. Детских комбинатов добавилось. Численность советских людей оттого выросла. Находился в утробе и просился наружу Нектос Шафранофф.
– Я знаю. Мне он нравится.
– А мне не очень. Он парень в абсолюте салонный. И живопись его галантная:  ни реализма, ни сюрра, записанная, гладкая. Но, главное не в этом. Не в гладкости. Без души он. А сам, конечно, симпатяга. И добр... Петрушкой. И богат.
– Да. Это же здорово. А он женат?
– Он тебе стар.
– Звезда, что ли?
– Да женат он! – Кирьян Егорович ревнив.
– Жаль.
– В шестьдесят четвёртом...
– После Гагарина?
– После Титова... Немного подумав; один кент по имени  Джоз Алберс Непрынц на американском – следовательно, хорошем, Даша, –  оргалите нарисовал четыре квадрата.
– Хитёр!
– Да. Один в другом. Всё в красивых золотисто-оранжевых тонах; обозначающих бесполезность и конец чёрного реализма и начало бесконечной по совершенству производственных взаимоотношений радужность  капиталистической мысли, мерцающей нюансными оттенками всей земной и небесной цветовой гаммы.
– Красиво говорите. Как с кафедры.
– Меня приглашали лекции читать. Но я ещё не стар. То есть не звезда. Следовательно, для сцены пока не созрел. Я и не согласился.
– Ага, зря вы так, вот у нас…
– Брось ты… Потомки Малевича почесали затылки и сказали примерно так:  «Да уж; если б у нашего родственника  тоже была  бы оранжевая краска; – прикрой уши… – Кирьян Егорыч таинственно пригнулся, сощурился: сказочной, полузамученной  Головой, которая всю жизнь ждала Руслана, чтобы прославиться в веках, а тут припёрлась какая-то уёбищная, квазимахонькая девочка Даша, от которой толку в прославленьях как с куры простокваши… И гаркнул Егорыч изо всех сил: «*** БЫ КТО ЗАПОМНИЛ КАЗИМИРА!!!»
Даша тут не только прикрыла уши, но прищурилась и съёжилась.
После таких слов обычно кто-то стучит в окно, и на запрашиваемый Головою пароль, должны отвечать отзывом: «Да, именно у меня продаётся чудесный славянский шкаф и шифоньер с носками Казимира Малевича редкой художественности».
Но никто не постучал. Разве что за стенкой заскрипела кровать,  а кто за стенкой проживал Кирьян Егорыч на тот момент не знал. И потому Кирьян Егорович продолжил пугать Дашу собственными средствами.
– ...Чёрная краска запоминается лучше: потому, что отдаёт она гробами, и неизведанным до конца страшным, иссиня мёртвым космосом. Когда мне стукнуло под четырнадцать, Дашуля, Хрущёв наш любименький увидел картину Джозефа. И сказал он Суслову примерно вот что: «Слышь; типа,  Мишка; это мерикос – пуще ещё наших пидор; пока Ленька не рулит; надо бы  оранжевую краску запретить». Тут же, Даша, из оранжевой стали делать красную. Дорогих кошенилей  на Руси, как известно, не производили. И Алберс заплакал по-английски.
– Как это плакать по-английски? – спросила Даша – наивная девочка.
– Не перебивай. Откуда я знаю. Он был клиническим неудачником. Короче гря, наши все взвизгнули. И стали сомневаться в правительственной культуре. Потому как перестройка приблизилась. И стучала уже ногами в гнилую советскую  дверь. Как в российскую выставку на Венецианском Бьеннале. Ну чё? по чайку?
– Сидите-сидите. Я налью.
Ага, типа.
– Потом, или ещё раньше, появился некто Агассу. Он и художником был, и он же – крупный международный провокатор. И жизнь закончил совсем никудышно: на виселице за предательство родины и сверхграндиозную международную мистифицированную аферу. Ему приписывают разжигание и начало первой мировой войны. Не больше и не меньше.
– Вот так-так, – удивляется Даша, – вот так нежданность! В учебниках про это ни слова.
– Это тайна всех времён и народов, – подливал бензинчику  Кирьян Егорыч. – Не в интересах правительств распространять правду. А отчего? Да оттого, что человечество возмутится и пошлёт все правительства нахрен, если узнает правду.
-----------

4

– Это была всего лишь предыстория, даже общий предварительный фон, – сказал Кирьян Егорович томно. И сдвинул стакан на край стола.
Смахнул крейсерской бескозыркой лобный пот.
Даша пила, как всегда, из огромной жестяной кружки – бздык такой – и потому, засунувшись в неё, говорила алюминиевым голосом:  «Ээ, ужжэ, поналаа, ффрытэ эшшоо».
– Вот слушай, Даша, биографию этого Селифания,  – продолжил Кирьян Егорович так легко, будто и не произносил до этого получасовой речи, и будто не баловал единственного зрителя и слушателя телодвижениями маньяка. – Биографией в чистом виде её не назовёшь, скорее, это замысловатая сказка,  приукрашенная временем и переписчиками, но на основе реалий. И другого, более достоверного упоминания о Селифании нет.
– Так-то уж и нет?
– Вот и нет.  Другое дело, что реалии эти надо вычленить из небылицы-кобылицы, мать её, чтобы стать правдой и свести концы с концами.
– У-уу.
– Написана она пытливым в те времена  весьма умным человеком-легендой из  китайской провинции по имени Чен Джу. Примерно это было… было-оо… в девяностых годах позапрошлого века, может... Не помню точно. Тогда Чен Джу был просто молодым человеком, жил в Сучжоу на берегу канала, в небольшом доме. Жил с родителями, изучал русский, сильно интересовался искусством, в особенности эротическим, мистикой, религиями и связями религий с искусством. Знаком был с нашим Рерихом. Общались, болтали, ходили в горы изучать рассвет, и искали дырку в подземное царство…
– Есть такая дырка?
– А как же! И не одна! Ну ладно. Подрос он. Поумнел. Женился. Развёл детей. И всё время продолжал копать и рыть историю. Так далеко нарыл, и так неудобно для официальной науки тех времён, тех, конечно, времён, что до сих пор его не найдёшь ни в одном научном справочнике. Всё научное сообщество от него отворачивалось, и теперь ненавидит, считая за лжетворца артефактов, провокатора от науки, умелого мастера-имитатора, фальсификатора бумаг и отца псевдонаучной лжи. По мелкому он не играет...
– Погодите маленько, я сейчас.
Дело известное в обеременьи: частить в туалет.
– Вентиль там открой!
– Знаю!
Сибирские экономштучки!
– Готова?
– Да.
– Короче говоря, был он богатым, потому что его мистические изыскания стала спонсировать японская императорская семья. Микады и принцы с ним чай пили за одним столом. Ну и вот, лежит та первая, переписанная со слов Чена Джу биография в архивах Музеев Наивного Искусства города Лондона... А первоначально её обнаружили  в Музее Эротики, который в Шанхае. Нашли там же, кстати, картинку с Фуй-Шуя, которую на самом деле нельзя было рисовать – согласно Кровавого Тезиса о Фуй-Шуе… Причём всё это в одном ящике… под ключом… Понимаешь, нет?
– Не понимаю пока не фигища. Фэн-Шуй только знаю…
– Секир-башка тому, кто увидит Фуй-Шуя, вот почему. Он антипод потому-что Фэн-Шую. И мировой секрет. И никому за просто так не дастся…
– Ё-моё!
– Посчитали или придумали, что к эротике это имеет больше отношение, нежели к мистике и истории. Копия имеется в архиве японской императорской разведки. Это я в интернете надыбал. В разделе «Разведки: когда тайное становится явным». Чен Джу с зашифровкой расстарался так, что никто не может её толково перевести со старого китайского – времён Конфуция ещё – на английский. И даже на современный китайский не могут. Много в Китае всяких слов, отсутствующих во всех  других словарях. Перевод древних иероглифов тоже не выходит. Иероглифы, иероглифы, блин! Это не тайнопись, а хуже в три тысячи раз. После Конфуция тоже много попеременялось.
– Я от этого далека.
– Все далеки. Никто ни черта не поймёт… Конфуций, говорят, новый язык придумал, а старые словари все перекололи, которые глиняные, и пожгли, которые на папирусе и на пергаменте… какого-то ляда. В биографии Селифана указано, что он соприкоснулся то ли с каким-то  секретным мыслительным оружием – Антибожьим Словом, считай, словом сатаны, то ли антиподом Библии, которые надо было скрыть даже в малейших упоминаниях. Конфессии мира гонялись за «Антибиблией», чтобы или уничтожить её, или воспользоваться тёмными знаниями... А Фуй-Шуй это предметный…
– Погодите.
– Конечно.
Пауза. И для ритмики, и для тайны хорошо!
– Нашли, короче, книгу, но потеряли. Может это и не книга была вовсе, а Предмет, или свод предметов. Как предмет или предметы появились на Земле точно не известно. Может речь как раз про Фуй-Шуй… У Чена Джу было предположение, что нарыли его в Антарктиде. Я в это верю вполне, потому, что верю, прежде всего, в карты Финиуса. А к Финиусу легко приклеивается Атлантида. Хранился Предмет долгое время в Александрийской библиотеке, но при последних римских правителях он исчез. По миру ли он гуляет, или где лежит – неизвестно. Может, погиб Предмет. Может, в запаснике у Главного Вора Земли.
– Кто это?
– Есть такой! Не знаешь что ли? А я не скажу, ха-ха-ха. Не я это, не думай. ...Описания Предмета нет. А если и есть, то где оно – тоже неизвестно. Это вообще жуткая тайна и рычаг владения миром, причём владением с низшей, наиподлейшей стороны. Интерес остался, но тему изучают тайно, под семью печатями. Стараются не рекламировать: слишком опасная тема. Кто высунется – чик, и исчезает человек. Там собрана самая Дьявольщина, Исток Искуса, История Будущего и Досье на Библию. Понимаешь круг заинтересованных? И апологетам и противникам край как нужны Знания Дьявольщины, а реклама – наоборот – противопоказана. Дэн Брауну такое не снилось. Мелко плавал Дэн Браун. А то бы давно кончили Дэна Брауна за одну только мысль о том.
– Я не уверен в том, что это правда. Скорее всего, очередная мистификация Чена Джу. Я в существование Чена верю. А в остальное... и в Фуй-Шуя его... сильно сомневаюсь. Пока сам не увижу и не потрогаю, то и верить не буду. Вот если меня грохнут, то ты, Даша, тогда будешь знать, что дыма без огня не бывает. И что я пострадал за неверие в Чена и в Фуй-Шуй этот. Который от Фэн-Шуя – две огромные разницы…
– Хорошо. Но, лучше живите. Фуй-Шуй, говорите?
– Ну да! Короче говоря, биографию Селифания, как одного из людей, соприкоснувшихся с Предметом пожалели и оставили, лишь только замаскировали. И нету у них звука «р». Как у тебя в кружке, ха-ха-ха! На русский есть перевод, мне её Рыжий ксерокопирнул. За денежку, еффстественно. Потому, что ему денежку всегда надо: он культурный работник. Но что-то она – биография – на правду мало походит. Какой-то хулиган писал. Потому как, когда с языка на язык переводишь, то всё путается и искажается. Мат присутствует... и какой-то дешёвенький юморок. Написано каллиграфически. Бурятским текстом. Будто Гашек расстарался. А написана она на основе «Дела о Селифании», то есть, переписана с уголовных архивов, которые оказались у японцев. А сначала побывали в нашей царской контрразведке. После ещё колчаковщина как-то поучаствовала. Некоторые картины этого Селифания с намёками на Фуй-Шуй висели в женских салонах... ну там, где любовь за деньги продают. И, говорят, бабы наши очень уважали эту картинку: мол, если на неё с клиентами смотреть, то будто бы секс трижды удлинялся, а у мужиков херы становились просто будто железными. Так с такими херами и уходили домой и уменьшить не могли. Травы специальные пили, чтобы умягчить и в штаны по-человечески вправить. А это, Даша, это же бабло для фирмы! Представляешь! Словом, мутное всё. Очень мутное, но, блин, чрезвычайно интересное... даже до смеха. Так место, где этот псевдоуголовный Селифаний жил, секскурортом стал. Там ещё таёжный притон под это дело появился… Потом всё разом кончилось. А почему? А потому, что картинки Селифания ЧеКа-то прихватизировала. Вот как дело было у нас в России!
– Странно даже как-то, – сказала Даша, – мне что-то мой дедушка про этого сексуголовника рассказывал. Он точно художник. Да. Припоминаю. А он много, говорите,  в каталажке-то сидел? А жил где, говорите?
– Да он не уголовник. Какое! Если считать всех, кто сидел в каталажке, за уголовников, то вся Сибирь уголовная, блин! – Кирьян Егорович расхорохорился. Позеленел от злости. Он бы всех их… кто посылал… – У нас девяносто процентов Сибири каталажных и каторжных, пришлых и беглых от голода и от войны. Девяносто, Даша! Мы в этом виноваты?
– Нет.
– А этот Селифаний вообще никого не трогал, а страдал и сидел от искусства. Пусть от особого. Да! Ну, так вот. Почти сто лет назад сначала в дореволюционной, потом в постреволюционной стране Русь, что рядом с заброшенной шахтой, Нью-Джорский район, посёлок Акопейский, неподалёку от твоего города Дровянники – а раньше всё по-другому называлось – а ещё ближе к поселению Джорка... так вот там и жил этот самый  Селифан. Иванов или чей-то ещё сын. С самого детства он был народным естествоиспытателем, заодно и художником. Может в обратном порядке. Художники вообще странные люди: при всех своих талантах они могут спокойно гоняться с топорами за своими жёнками; художницы же могут брать с мужей деньги под расписку и трахаться  с ними по-особому. В навозе или как-нибудь ещё страннее. В крапиве, например. Словом, где друг дружку поймают, там и ебстятся.
– Ой. В крапиве...  ну это...  что ли совокупляются?
– В крапиве! Да. Так совокупляются, что  аж ...бутся. Не пробовала?
(Так капризно в наше время шутят).
– Ой, что Вы, Кирьян Егорович! Остановка! Сворачивайте!
– Дальше процитирую, как помню, наизусть, со всеми выкрутасами древнего перевода... Хотя, зачем цитировать, сейчас зачитаю один вариантик, – передумал Кирьян Егорович. – Только это долго будет.
– У меня время есть.
--------

5

Кирьян Егорович залез под стол.
Повошкав там, вытащил обшарпанную,  коричневую, кожаную, с типографским тиснением уголков, с парой пристряпанных  железяк.
– У Вас тут под столом как в музее, – сказала Даша, по-разбойницки присвистнув, и отняла папку у хозяина.
– Как в музейчике, – приуменьшил адекватный Кирьян Егорович значение музея под столом, при этом ревниво наблюдая за действиями грабительницы. На указательном дашином пальце пульсировала совершенно не разбойницкая, а какая-то очень даже сексуальная, притягивающая не только взгляд жилка.
Кирьян Егорыч не без труда подавил в себе желание немедленно схватить этот палец и, как вампир на профилактическом излечении, хотя бы прижать его к губам – а дальше как пойдёт врачебная режиссура – прости его грехи, господи!
– Странные железяки, – сказала Даша, проверив застёжки на прочность прикрепления к обложке, и на гнучесть самих железок.
Но нет, всё оказалось в порядке: дореволюционной халтуры отмечено не было!
От Даши не ускользнул кобелиный взгляд Кирьяна Егорыча, но она проигнорировала его: ну не может вот такой уравновешенный человек, как Кирьян Егорыч, выйти за рамки приличий  и, ни с того ни с сего, хватать её руки, обнимать и валить на диван – до него ещё надо дотащить, тем более не годится для этого пол – не на вилле и не в Бари.
Тем более не дала бы Даша грызть её нежную собственность: пальчики и всё такое – даже уважаемому Кирьяну Егорычу. Не в той деревне она родилась, чтобы вот так её – по есенински, не владея собой – кто-то, как какую-то берёзу  белобрысую мацать, драть ей листья и ломать об неё колья свои, тем более засохшие. По крайней мере, примерно в таком духе – относительно соотношения сухого и  зелёного у Кирьяна Егорыча – думала Даша.
Здоровье же Кирьяна Егорыча предполагало иное. Даша явно недооценивала резервов Кирьяна Егорыча, скрытых не только в штанах.
Мозг же Кирьяна Егорыча размышлял совсем по-третьему.
– Дитя она дитятко, наивная, деревенщина, кровушка в ней саудовская, песочная, а думает всё правильно – надо жить умеючи, разумеючи, – будто понял её внутренний монолог Кирьян Егорыч.
И продолжил просвещение, отбросив любовные закидоны с провокационными флюидами тела: « Это, Даша, из шпор сделано. Видно папка была от какого-то кавалерийского чина. Инициалы тут есть, видишь?»
– Вижу.
– «А.В.К.» Двуглавый орёл. Говорит это о чём-то?
– Э-э-э.
–  Говорит. А говорит, что папка не от красного офицера. А от царского. Или папка кому-то досталась по наследству, или как трофей. И что папка древняя. Относительно древняя. Я её давным-давно купил в Ёкске. Может и подделка – послевоенная имитация. Видишь ремешок с застёжкой? Фальшивый – ничего не расстёгивает. Вот дыра позднего происхождения.
– Может, от пули?
– Может, и от пули... может от штыка. Может, Иваша мой разодрал.
– Сын, что-ли, Ваш?
– Ну, да, я ему эту папку носить давал. Она же клёвая. Для молодёжи  самое то.
– Можно ремешок оторвать, а клапан отпороть, – предложила Даша, – может, там потайное отделение есть. Как в детективе. В детективах всегда есть секретные отделения. Будете сухарик?
– Зубов мало... Может и есть отделение. Потом распорю. У меня такая мысль была, но только мне папку жалко. Я её гнул, ничто там бумагой не скрипит. Но ты не отвлекайся… А вот и этот манускрипт.
Кирьян Егорович вынул из папки и развернул отксерокопированные листки.
– Мыши немного поели края, но остальное почти хорошо видно. Половина исчезла. Я предупреждал. Продолжу с середины. Выдержками буду читать. Хорошо?
– О-кей! – Даша – девушка современная.
И Кирьян Егорович принялся читать.
– «...Естествоиспытатель и художник в одном лице, бля-а-адь, – это вообще страшная сила. Можно сказать, силища! Один Леонард, другой Микеланжел: чего только они не творили! Чюдеса или чудеса? Один фрукт – задница и всё тут!
...Селифан был младше американца Джозефа, тоже выставленного в городе Лондон, и совсем ево не знал поначалу по причине дальности проживательства.
...Селифан как-то надыбал яйцо с красивым чэтэмпелем. То был насмехательский, падло, (а как ещё,  что за такой лэнд-лиз?) американо-профсоюзный подарок своему русскому брату-пролетарьяту. Каждому шахтёру и каждому жителю посёлка причиталось по одному яйцепродукту. Селифан сварил ево. А – надо сказать честно – Селифан  варил яйца с немытой шкорлупой. К чему тратить воду? До колодца-то  сто шагов. Не напасёшься её. Чем запивать самогон, если всю воду перед тем выпить?
...При  варении того злополучного продовольствия  красивое чтэмпельное щернило проникло в трещинки. А через трещинки отобразилось  разводами на белке. Заметливый Селифан потому не стал его кушать полностью, он разбил кончик, потом все шкорлупки отщепил и сложил стопкой. Долго изучал разводы... голое яйцо походило на скульптуру из мрамора яшмы...»
– Ха-ха-ха, – рассмеялась Даша, – яшма – это вам не мрамор!
– Это давно было, там в минералогических тонкостях не разбирались, зато как использовали! Красота! Помнишь сказки Бажова? И не я всё это придумал. Поняла? – Кирьян Егорович самую малость обиделся.
– Ага. Ну, читайте, ладно.
«...Потом ...потом он откусил от сего якомраморного яйца  основание и  поставил яйцо-статую на табуретку. Красиво: не скажешь ничего против. Если кому не нравится, то тот – низменный земляной червяк, только для рыбы хорош. Живёт он в нищате, в искуствах ничего не понимает. И изобразил карандашом авал».
– Овал! – криком поправила Дарья.
– Не придирайся и не перебивай! Это не я писал, повторяю... Авал?  – Кирьян всмотрелся в текст, – Дашуля, тут чётко написано «а в а л» – может, в этом смысл какой есть? Короче...
Кирьян Егорович от волнения потерял строчку.
– Не торопитесь. Надеюсь это не детектив?
– Не знаю, не знаю. Есть сомненье насчёт недетектива...  Ага, нашёл. ...Изобразил он авал целиком – без обрезной подставки. Чтобы не только сам Селифан, а весь русский народ видел, какое бывает искусство природы, если это почти как у итальянца Микелана. Там всё как живое, хотя сделано из камня. Чтобы яйцо на картине выглядело таким, каким оно было изначально, Селифан нарисовал на нём чтэмпэль в виде перехлёстнутых полос. На англицкий чтамп походило не очень. И яйцо на вид набекренилось: авалы – тяжёлые фигуры для рисования – Селифан рисовал круги, обводя стакан, а стакана под вид авала ну не было у нево... Чтобы не выглядело как яйцо падающее, а как скульптура Микелана, Селифан пририсовал подставку в виде греческой колонны ионной марки с волютными ушками. Стало походить на орбиту планеты Е-мля. Про то, что Е-мля не стоит на слонах, а движется по блюдцу, Селифан знал наверняка. Вышло красиво,  ну а вовсе не яйцо. Жалко. Непонятки. Тогда Селифан пририсовал рядом курицу. Курица Машка была списана карандашом с натуры. Чтобы Машка не бегала, Селифан связал ей лапки и подвесил на верёвочке, предварительно встряхнув её как градусник. От этого Машка разом заснула. Курица на листке маленько не вошла, только клюв, женский гребешок и верхняя половина тулова. Оставшуюся нижнюю часть с ногами хитрюганов сын  изобразил на обратной стороне листа. Чтобы было понятно зрителям, Селифан – ох и лисица-подлюка, ох изворотлив, пакостник, –  выполнил такую подпись:
«Эта кура принесла яцо вдом и сказала это мой не сын пока ещё а токо в начале жизни а мои ноги посмотри позади картины красивая они как у Котьки моей, что в киоске была замужем за жырным Армяном. Или так просто жили. А кто поленится глядеть, то это  есмь грех, ага.
И оттого, от этакой смелости в простоте природы и способе изображения натуры он само собой как-то сделался первым художественным зачинателем жанра и выглядел главным мудохным извращенцем в посёлке. А до него все трахались втихаря. Пока там порнодом не завёлся. А ещё был Таёжный Притон, так то только для бандитов, сильно богатых и каторжных. Стали в городской тот дом ходить гурьбой и полицейские, и служащие, и рабочие. Разве что семьями не ходили...»
– В бордель? Семьёй? Как в баню? Быть такого не может, – ужаснулась Даша.
– Но то стало после, а, может, и под культурно-художественным обаянием порнушной живописи, – продолжил Кирьян Егорович, – а что удивляешься? Так оно всегда бывает: сначала ругают, а потом говорят: шедевр, блин! И все поворачивают в сторону бывшего говна. И нюхают: нанюхаться не могут. Говно это, как его ни крути, как не изголяйся над ним, пахнет и пахнет золотом. Потом ходят в баню. Отмываются и опять ходят по кругу. Опять нюхают и наново удивляются. Типа: как же они раньше не поняли. Вспомни Пикассо и Дали!
– Ага.
----------------

6

– Так вот, люди перестали ходить в гости к Селифану Джорскому, отказались заказывать вывески и росписи наличников. Один чудак в конце-концов пожалел Селифана и попросил его дверной портал из дерева вырезать для себя... Всё было вырезано как надо.
– В коттедже что ли? – поинтересовалась Даша. 
– Раньше коттеджей не было. Дома частные были. Вот в вашей деревне есть большие дома из дерева?
– Есть. У одной бывшей учительской семьи. Сейчас там музей народного творчества со старинной библиотекой. Только он наполовину деревянный: низ у него каменный. Только горел он, говорят. Мама говорила. А ей бабка. Во время революции или после. Кого-то там белые, или зелёные порезали. Может, красные. Тогда было не понять. Но, говорят,  кто-то там выжил. Давайте, жгите дальше!
– А потом – Туземский уж о том говорил – а может, только подумал об этом: батюшки-светы! Селифан стал известным на весь мир. Но не стал богатым. Что ж! Не судьба!
Тут Кирьян Егорович стал отходить от текста и прибавлять своего. Так что Даша уже не понимала: где был текст с бумажки, а где Кирьян Егорович добавлял своего. И мы, пожалуй, тоже сейчас не разберём…
…Выходит, начал он искажаться извращениями с изображения чернил цветными карандашами.
Потом попробовал чернилами изобразить карандаш. И так и этак было, одним современным словом, если, то было «ништяк». И только потом, когда Селифан совсем уж стал явно знаменитым, и скрывать его от мира стало никак невозможным, царское правительство выдало ему настоящие краски. Селифан подсел на краски, позабыл совсем косить траву, купил у плотника-хохла – ссыльного подданного – люльку длиннющу с цепочкой, с заморским табаком, закурил по-иностранному и стал, блин, изображать всё подряд. Даже изобразил свой неподвижный портрет в три четверти в зеркале и поставил на лице побритые точки, хотя ходил сам с бородой до пупа почти. Глаза вышли оба на одной щеке, а как можно ещё чрез зеркалу нарисовать?
Сибирский художник Селифан Иванов сын, а он был с забытой фамилией, но... никогда он... ну, совсем никогда,  не был он в Африке. Не повезло. Не то время было. В шахтёрские городки не приезжали зоопарки. Только разве что заблудившаяся труппа  бродячих артистов однажды – когда Селифан слегка был немолодым и ходил от голода в валенках еле-еле – приехала туда эта труппа и от жалости к жителям кувыркалась на главном городском пустыре. Наличие подмостков даже трудно допустить: тяжёлыми были предреволюционные годы. Основная трасса бродячих музыкантов и артистов – почти-что как шёлковый путь для большинства городов –  пролегала далеко от поселения.
Поэтому неожиданное появление из-за горизонта труппы, в составе которой бричка была с расписным верхом – с петухами и трубадурами –  стало равным по силе с явлением Иисуса народу.
Все поселковые нудисты, прежде сидевшие неподвижно и скромно в ручьях, по грудь в воде, тут же, будто по приказу, как кто есть,  и кто во что был раздет и горазд, вышли из вод. Схватились за шмотки и приоделись: кто в шахтовые робы, а кто в штаны, кто в своё, а кто прихватил чужого. Не стеснялись они никово: главное было не полным голяком к  каравану подбежать. Они не видели картину Иванова, но задним местом подумали бы, что Иванов тут был неправ. Кто же, а,  встречает Христа, или Моисея, – какая тут, нахрен, разница, – без трусов и сарафанов?
У артистов в труппе  благополучно обозначилась заливистым тенором артемонистого вида кудрявая собачка в кофте и сапожках. Это ли уже не чудо? Ещё больший шок вызвала извивающаяся в змеином круге девочка. Она была в блестящем, прямо-таки сияющем звёздами трико. На башке странная шапочка: то ли нимб изображала, то ли кольцо Сатурна – не понять. Умела говорить по-английски, по-голландски и по какому-то восточному. Никто языков не понял. По русскому говорила совершенно плохо, ну будто малой ребёнок. Вертела волшебную юлу, и по юле предсказывала будущее. Говорила, что юла всё прошлое и будущее знает, но что к юле надо знать индивидуальный подход. Типа, мол, что будущее юла не каждому предсказывает, а только честному насквозь человеку. Намекала типа, что она честная, а все остальные – наивные и чёрные, тупые и обманные, как промышленные иконы.
В неё немедля и вовсе даже не скромно влюбилось всё неприметное свиду местное пацаньё.
Был там и Селифан. Он кисти в ручье промывал.
На следующий день все, как есть, хлопцы умылись, зачесались, набекренили чубы, пригладив их жиром. Нашли летние картузы, и в наскоро заштопанных штанишках гурьбой помчались к месту артистической дислокации. Селифан проспал представление: это его и спасло.
Беда  пришла в  их посёлок: лагерь артистов вместе с пацаньём смела сошедшая с терриконов сель. Такая уродилась весна! Запасов сели было на десять лет вперёд, потому выкапывать артистов и пацанов никто не стал, включая безутешного Селифания. Век ему копать, да не перекопать той горы!
От самой красивой девочки-артистки, от трико и платьица не осталось и следа. Зато сель непостижимым образом вынесла на основание кряжа, буквально к самой ограде Селифановой хижины,  пару голубых сапфиров и две мелкие глиняные фигурки живых существ, ранее висевшие на шее артистки девочки.
Все на одной верёвочке.
------------

7

Фигурки были такие:
Одна была обыкновенной лошадью, только с полосками.
Другая была смешным, пузатым зоологическим животным с ушами до кончиков лап, может копыт, и с огромным китайским фуем вместо носа.
Китайский фуй начинался там, где нос у всех, то есть в середине фэйслица, а кончался у  верха хвоста, где ноги слипаются, изображая заднее место попу. А посерёдке тот скрутился в баранку на манер инструмента трубы бас, что носят вокруг головы на  церемониальных парадах. И откопал тут же неподалёку Селифан игрушку юлу. Ту самую, по которой честным людям можно предсказывать будущее. Юла – явно восточного производства: на ней круги, знаки, циферки. Каждый круг вертится самостоятельно.  Скрипит, зараза, но вертится. Селифан почистил юлу от сели, смазал щёлочки жиром. Стало меньше скрипеть, но больше хлюпать и меньше вертеться.
Селифан подобрал сапфиры, подобрал верёвочку, фигурки и повесил всё на подъиконную тряпицу. Юлу забросил в угол, потому как детей у него не было, и не шибко-то она хотела вертеться на полу. И не сильно-то он был честным, чтобы ему Юла открыла свои тайны.
По городку, где проживал Селифан, шлялись  бесхозные козы.
У редкого щасливчика и только у  самой незаурядной по хозяйственности многодетной семьи   во дворе поживали разной степени отощалые бурёнки с поникшими рожками. Будто бы в округе сена никогда не было. А так и было оно. Шахтовая пыль покрывала округу. Трава жидкая, едва пробивалась только, как снова её накрывала сажа газовая из шахтовой утеплительной трубы.  Акальция для роста рог мало было в золе, всё больше как-то углероду. Хворостячье, пастушное дело потому тоже было не в почёте. Перебивались жители торговлей угольком, которого было, – вначале бесплатного, завались, и процветал натуральный обмен с дальними деревнями и с совсем уже отдалёнными пасеками.
Бычок производительский был один на всю округу и покрывал только за мзду. Это не всем по карману было.
– Такое расточительство за один наскок? – шептались злые и жадные полудеревенские человечки.
И нищие жители тоже шептались, подворовывая несчастных бурёнушек усть-бургунской породы, отставших от хилых стадцев.
Зато лошадушки были нередким явлением. Каждого умелого шахтёрика за его упорный труд   в конце жизни награждали лошадёнкой.
Короче говоря, как выглядит конница, Селифан знал не понаслышке – это когда много ничьих лошадей с мужиками в сёдлах и с саблями наголо. И режут они саблями людей, как тыквенные головы косами и топорами: чик, и нет головы. И бежит человек без головы по пыльной дороге пока не сообразит, что не живой он уже. Зачем тогда торопиться? Куда?
Но полоски на лошади, нацарапанные в незамеченной ещё глине,  его интересовали весьма сильней, чем сами кони и лошади.
Селифан не был не юродивым, ни блаженным. Но был он весьма странным субъектом. Уже после его ухода на небеса, копщики, которые рыли яму-котлован под богатый дом, нашли неисчислимые могилки котов и кошек с явными признаками удушья или другой какой злобы. На ком-то узлом были завязаны проволоки, у других были  переломаны шейные позвонки. Похоже, по шеям их неоднократно прогуливался толстый дрын.
– А кто это, юродивые? – кротко осведомилась Даша, на всякий случай зевнув.
– Юродивые... – Кирьян Егорыч задумался, – юродивые это те же артисты, но не требующие за свои выступления платы,  – так начал он.
– ...И во времена Селифана они были вовсе не те, что раньше при царях. Советская власть, если помнишь, позакрывала большинство церквей, а церкви именно и являлись центрами тяготения юродивой мысли. У церквей, согласно истории, юродивых наделяли телепом редкостно.
– Телепом?
– Телепом. Телепень – двуручный  кистень. Шар такой на цепи. И с шипами. Не смотрела картинки в истории? Что у тебя по истории?
– Пятёрка.
– Не верю. Ну, ладно. Так у русских повелось – юродивых не шибать.
– Шаром-то зачем?
– Откуда я знаю. Может, для надёжности. Но, говорю же, что их не били никак. Жалели. В основном после посещения церкви и отдания соответствующих приношений на прицерковных площадях слушали бессвязные или более-менее гладкие пропагандистские, – всяко бывало, – речи юродивых о добре и зле. О вечном их противостоянии и единстве. О запущенности церкви в плане сохранения благородства. О процветании лизоблюдия по отношению к власти. Об избытке чревоугодности и  стяжания. О сверх всякой разумной нормы, поборах...
Кирьян Егорович произносил всё таким тоном и так складно, будто прочёл  выученную намедни  наизусть вечернюю лекцию для самых-наисамейших нерадивых студентов.
– Прям всё как у нас, – заметила Даша.
– Как у нас, да только ты такого никому не скажи. Посадят!
– Вау, прямо посадят?
– Хоть прямо, хоть криво. Возьмут на заметку. Думаешь, у нас сексотов теперь нет?
Кирьян Егорович понизил голос до шёпотка и стал похож на заговорщика: «Есть, Даша, есть, только гораздо меньше, чем при Иосифе. А при случае биографию попортят.  А за решётку попадёшь – пришпилят и это. Вслух не скажут, а добавить добавят».
– Я не собираюсь, Кирьян Егорович. Зачем Вы меня за решётку спроваживаете?
– Я это... я как Митрич. Он всегда заранее старается всё предусмотреть и начинает  пытать людей вопросами с самого худшего варианта.
– С Митричем всё понятно, а блаженные? Эти тогда кто? Разницы что-то не вижу
– Блаженные, – этих, пожалуй, числом поболее будет. Они больные умом. Проповедники разговорчивые. Болтали что попало. Кто-то просто «шарил» под блаженных, чтобы крамолу внедрить... Хотя внешне разница небольшая. У юродивых – колченогость, кривая рожа, горб, волчья пасть...
– Заячья губа! Крокодиловы слезы! – вскликом добавила Даша, отправляя в рот отвердевшую, засахаренную пастилку, найденную в глубине неимоверно скупого на подарки холодильника.
– Нехай, губа! А блаженные с виду вполне нормальные люди... Блаженность  это неустойчивое состояние мысли, почти как в физике. Есть устойчивые формы, склонные к лучшей выживаемости в одинаковости своей, а есть формы редкие, выживающие абы как, скорее вопреки, чем по сути. Понимаешь!
– Ага.
– А блаженный это человек, который не дружит с обычными постулатами. – Кирьян Егорович опять настроился на лекцию.  – Живёт он как бы всегда с нуля, как неопытный и чистый младенец, постоянно впитывая новое с идеально чистого листа, подвергая критике обыденное и, с тем, чтобы выжить, притворяясь тупыми или ленивыми попрошайками. На самом деле эти взрослые люди являются пожилыми чадами индиго. Теми самыми, не нашедшими революционного выхода, ожидающими консервативного, медленного перерождения и пользующимися существующей человеческой средой так же просто и безпретенциозно, как цепкие лишайники пользуются камнями.
– Индиго? Тогда не было индиго.
– Что ж не было? Было, только их тогда не распознавали как класс, а теперь вычислили. Рентген, пробы крови и тэ и дэ.
– Страшные вещи говорите.
Кирьян Егорович вперил в Дашу взгляд и понял, что переборщил.
– Ну, ладно, слушай дальше, что тут пишут.
--------

8

...Так и Иванов сын  Селифан – маленький, милейший с виду, блаженный и слегка юродивый видом члена гном.
– Тут я хочу подчеркнуть, Даша, про Селифанов член-хрен, – тут Кирьян Егорович споткнулся, – уж извини насчёт члена. Без этого при такой теме никак. У меня одна крамольная догадка есть... насчёт всего этого. И насчёт нового романа...
– Пишите? Ой! А покажете роман? – Блеск и азарт в глазах Даши помогли на время забыть стандартный и абсолютно чёрный штрихкод голода.
– Пока в мыслях. Потом покажу, как созрею и начну.
...Вместо шляпы, шапки ли, у него копна волос, стриженная в забытом стиле «под горшок». Хотя стиль – слово не из его лексикона. Просто, глядя на себя в маленькое зеркало, удобно себя стричь вокруг горшка. Черта волос выходила ровною, а при пышности гривы – ещё и красивой, как земной шар при виде из космоса в телескоп.
Один раз маленький Иван-Селифан; пока у него ещё не выросла борода  и даже толком женилка не вымахнула, побывал в столичном  шапито, что в двух сутках неторопливой езды по грунтовкам (пока тот цирк смешной ещё не сгорел). И увидел там экзотического животного с усами и полосками, и обнаружилось ещё на арене другое длинношеее...
Даша, обрати внимание это единственное слово с тремя буквами «е» подряд. Это мне ещё папа такую загадку задавал, а я взял и отгадал. На логику надавил и отгадал животного. Вот так вот. Умный я после этого или какой?
...Куда зимой прятали его шею от мороза – непонятно.
Может специальный сеновал был с дыркой в крыше. Кто бы знал.
Кто из них был кем; маленький Иван-Селифан не запомнил; потому что мама стала пьянющей и смотрела не на арену; а на своё отражение в бутылке «999» – то было в новинку всем, – и под джорку хохотала, задирая на лицо подол. Селифан ровно через пять лет всё это зрелищное диво позабыл. Было ему тогда два  годика. Только снилось ему иногда полосатое что-то и хотелось от непонятности рыдать и напрягаться умом. Но нет, не выходило у Селифана правильное вспоминание. А тут и матушка слегла, подавившись пробкой от жбанчика, и кончилась быстро. Придавило в брэмберге  знатным сосновым поленом от ствола евоного отца и пару приёмщиков вдобавок, что стояли внизу. Хоронить толком было некого: слиплись все и не смогли их по отдельности разобрать. Удручная служба подземная – это ничего, значит, не сказать.
Некоторое время поухаживала за Селифаном бабка.
Научила кой чему. Объяснила, зачем пригодится ему висюлька, посмотрела её, подержала в руках. Пощупала снизу.
Сказала только «порядок» и тоже враз померла.
– Прямо померла? От одного вида писи его? Шутите опять!?
– Говорю только то, что читаю. Ни слова от себя.
...Но не пробовал Селифан примениться этим вооружением, потому что был он к тому времени уже странен.
Висюлька росла стремительно вширь, и на глазах превращалась  в самовыдвижной коренастый комель, обросший мхом.
В доме у Селифана поселился кот Жирафф; с которого Селифан тоже писал портреты.
Кот не любил долго сидеть на одном месте, хотя до этого старался поспать часто, пожмуриться на солнышко через оконце, сметанку любя.
Но отвечать добром за сметану не стал Жирафф, сучий потрох, и, как только Селифан призывал его принять правильную  позу, срывался с места и  с кошачьим лаем улетал в крапиву.
Крапива за огородом вымахала с монголо- пржевальскую лошадку.
Поэтому Селифан долго не мучился размышленьем. Снял он небольно шкурку с Жираффа; предварительно прочитав нотацию за непоседство и убегательство, и сделал из неё усидчивое чучело.
Набил он  шкурку Жираффа сухими очистками с картофеля; чтобы выглядело потолще и максимально живее.
На картинке – уже на шкурке его –  Селифан Иванович (таким он уже стал, как подрос) нарисовал смоляной черноты полосы и кружочки, не исключая брюха. Полоски для правды, кружочки для красоты, на животе – для полноты ощущения.
Все портреты Селифан подписывал.
– Все?
– Почти все. Были в коллекции  этой «Афрканьскъий Тигръ», было несколько котофф «Жираффов» в стаде и поодиночке, с котятами и женой его котихой, на скамейке и в кафтане, в зимней шапке и в картузе.
Один раз с георгиевским крестом.
Было немеряно намалёвано кур, запечатлеваемых ровно за день до кончины как бы на память, были козы, лошади и кони, стакан один был, печь была с чайником и красным паром столбом «над ево крышкой и с под носа». Был «Утренний петух 1917 года». А написан Петух в 1914 году. Знаешь, что случилось в четырнадцатом году?
– Нет.
– Ну и неважно. А было это предупреждением перед апокалипсисом. Война скоро мировая началась. А потом революция у нас. Это было неразрывно: мир помешался и играл один спектакль. Это явно! Петух словно с пожара бежал. И было у него три  ноги. Тут ни черта не понятно. Может, намёк про Антанту, или другую какую-то дрянь. А про чайник словно предупреждал художник экскурсионным голосом кого-то: горячий пар, не подходи к картине близко – ошпаришь глаза.
Было ещё что-то: морковки разные, ограда с полем, чёрная гора с дымом на горизонте, девочка в трико («Девачка волшебный артист и я наверна её люблю, весной полюбил и до сих пор»), Были «Зверь-рыба», «Подарок, нет два Дарвину Чарле», «Исход израельчан из Египта», фантастические совсем уж «Людо-звери». Про синих куропаток уж не говорим и пыр и пыр.
Написано картинок и поломано карандашей было немеряно.
Огрызки карандашей роем толпились в сенях (картина наз. «Можуть пригодитьса, а когда»)
(– Наз? – Наз с точкой. – А!)
Нарисовал как-то Селифан от нечего делать девочкину «юлу». Подробненько изобразил. Увеличил в раз десять. Даже вывел все написанные на ней закорючки, раскрасил масляными красочками. Вышла юла как живая. Назвал так: «Живая волшебная юла от девочки артистки осталась. Незнамо как артистку дивчурку зовут». Вставил картину в раму.
...Сапфиры с фигурками до поры висели там же, где были повешены изначально в почётном месте.
И неизвестно, с чем сапфиры едят, или, может,  мельчат и крошут для производства яда.
В посёлке  не было других художников, поэтому  пока народ не разъехался, парикмахерская; мясная и лубяная лавки были с одинаковыми картинками экзотических животных, но с разными надписями и прималёваными, где ножницами, а где с топорами и стрелами, торчащими в бедных животных во время охоты за ними «Негритянских людей, тоже зверей почьми тем, же больно стрелой, если лучше сразу из ружья».
После стало вообще худо.
Народ разнюхал, что дело за Селифановой оградой не чисто.
Коты воют по-волчьи, курьё хохочет петухами.
Что всё рисование  это были предсмертными портретами, или срисованы с чучел, то есть легко накликать себе смертный день через художника Селифана, с виду прекрасного человека.
Плюнул народ на Селифана.
Стал он в густо напичканной деревне первым отшельником и ел картошку без масла.
Боялись даже через ограду брехаться с Селифаном.
Вот так-то, Дашуля!