Не те сказки. Глава 4

Петя Павлов
Бездна для нас окончательно потеряна. Я был не слишком комфортным собеседником в последнее время. В моей голове ничего, кроме рассуждений о смысле жизни, псевдофилософских системах и квантовой теории, которую Ваня набросал в общих чертах, а я интерпретировал ее еще хуже. То, что запомнил лучше всего - кот Шредингера. Умозрительный эксперимент с одновременно живым и мертвым котом, парадокс теоретической физики с такой трагичной судьбой. Я то тут, то там, примерял его образ на себя.

И мою голову не покидала мультивселенная. Я представлял себе, что каждый момент декогерирую, как бы расщепляюсь, что каждый момент рождаю дополнительное, отдельное, состояние себя, и мне нравилось представлять, что меня много. Бесконечне легионы Флаков. Я будто был в самом центре, и мог говорить с ними со всеми, с каждым. И где-то там притаился мой собственный Тайлер Дерден, который все за меня сможет. Ворох этих мыслей я выливал в диалоги с Бездной. Она только безучастно отвечала: “Ага”, раз, наверное, в сотый.

Ваня грыз с разных сторон грыз кибернетику. “Что может быть важнее, чем системный подход, как теория, как образ действия?”, - говорил он. Я знал, потом, где-нибудь на кухне, то ли за пивом, то ли за чаем, он обязательно мне все объяснит. Поэтому поглощал другую часть его библиотеки - художественную.

Дуглас Адамс, “Автостопом по галактике”. Эта книга еще сильнее подстегнула мое воображение на счет вечного поиска какого-то высшего смысла. Что может быть смешнее, самая развитая цивилизация, с планетарных размеров суперкомпьютером, нашла самый главный ответ на самый главный вопрос. Издевательская цифра сорок два, которую выдал искусственный разум. И снабдил информацией - сам-то главный вопрос ему неизвестен…

Я издевался над Ваней, постоянно называя его, мерзко протягивая гласные: “Маааарвииин”, - депрессивный робот на борту межзвездного корабля. Кажется, каждая цитата Марвина характеризовала Ваню на все сто: “Вам кажется, что это вы озадачены, но что бы вы делали, если бы сами были роботом с маниакально-депрессивным психозом? Нет, не трудитесь отвечать. Я в пятьдесят тысяч раз разумнее вас, и даже я не знаю ответа. Сама попытка снизойти до уровня вашего мышления доставляет мне головную боль”. И раз за разом допытывал его, вызнавая, какой же вариант вопроса с ответом “сорок два” он может выдать.

И однажды Ваня выдал. В этой комнате, которая насквозь пропахла табачным дымом. Была замусорена обертками от сникерсов, пивными бутылками, немытыми тарелками из под пельменей. В этом хаосе и беспорядке родился мой, простой, и, вместе с тем сложный, но смысл. Смысл жизни.

 Ваня сказал тогда:

- Знаешь, Флак, как на самом деле звучит самый главный вопрос? “Сколько путей надо за жизнь пройти человеку, чтобы спокойно умереть”. Сорок два, Флак. Пройди сорок два пути.

И я лихорадочно стал думать, с чего начать. Долго варианты перебирать не пришлось. Мы посмотрели то кино от Бездны, “Достучаться до небес”, в середине какого-то пасмурного дня. Самое лучшее кино, которое я когда либо видел. Самая лучшая история, насыщенная безумием и надеждой, разделенными между двумя такими разными друзьями. Вечер с текилой на море вместе с другом. Таким должен быть мой первый путь. После безысходного, трагичного конца фильма, где только смерть - пускай и счастливая, я сказал:

- Ваня, мы обязаны сделать это прямо сегодня! Дай две тысячи рублей, дай, и не спрашивай ни о чем.
- Ну, как знаешь, Флак. Держи.

Я умчался в алкогольный маркет, и купил литр текилы, а на обратном пути, проходя сквозь небольшой рынок, взял килограмм лимонов.

- Ты знаешь, что делать. Найди палатку любой ценой, до последнего автобуса.

И Ваня, побурчав для проформы, принялся за поиски. Ходить на летние пары я уже забил, делать пока было нечего, и я взялся за свою тетрадь-дневник, пытаясь придать тексту хоть какой-то литературности - в своем понимании, конечно. Тон моей писанине задавала музыка, Ваня включил свою подборку. Долорес из Cranberries пела о своем то ли еще не достигнутом, то ли утраченном рае, где она лежит с кем-то важным в постели, но похоже - лишь в своих фантазиях. Это же не Голливуд. Совсем не Голливуд.

“Быть уехавшим. Исчезающим на горизонте для других, открывающим новые горизонты для себя. Мелькание деревьев за окном. Мерный стук. Грязно-серый день с кружкой чая. Пустой лист с кляксой пролитых чернил или, быть может, с жирным пятном, или пятном от кофе. Сидя в тулупе, мерно потягиваешь гадость. Густо-янтарную, чуть сладковатую гадость с листьями на дне. Едешь, подчиняясь. Едешь, куда повезут.

Поезд Южно-Сахалинск – Голливуд. То есть, это ты так думаешь. Приятно думать, что едешь именно туда. По-твоему, Голливуд – это рай, мечта. А вдруг поезд идет в безызвестный Бобруйск? Туда, где нет рая. Где есть лишь изначально враждебный мир, где тебя никто не знает и ты никому не нужен.

Колесишь по чужим рельсам в заданном направлении, но все же в поисках. Поисках мечты. Потягиваешь густо-янтарный чай. Знаешь, кто ты? Ты кусочек другой мозаики. Здесь ты лишний, хотя для тебя и нашли место. Такие, как ты не нужны. Абсолютно.

Твой поиск рая никого не волнует и никому не приносит пользы. Ты просто бесполезен. Но ты живешь. Тебя не прогнали, и ты пьешь свой чай, а деревья за окном мелькают тускло-зеленым, оставляя в памяти размытые росчерки. Клякса пролитых чернил. Или жирное пятно. Или пятно от пролитого кофе”

Ваня отвлекает меня от потуг написать хоть что-то.

- Нам повезло, Темыч в городе. Геологи отправили ребят отдыхать, знаешь, в этих базовых лагерях на всех крышеедка нападает. Раздражительность. В таком тесном сообществе изо дня в день с одними и теми же рожами попробуй поживи, - рассказывает Ваня, - они с Аленкой поедут - палатки ж только у Аленки есть.

Я не возражаю. А вот что вызывает у меня протест - попытки наших дальнейших сборов. Нельзя ехать к холодному морю для встречи с мечтой, набрав с собой “Дошираков”, взяв дождевик и кастрюлю, и пресную воду.. Всякая спонтанность момента от этого умирает напрочь.

Мы отправляемся часам к четырем. Садимся на автостанции в набитый битком автобус до охотского. Над городом висят низкие облака. Настолько низкие, что кажется, будто иногда они дотягиваются до самой земли. Воздух насыщен мелкими капельками воды. Весь мир вокруг словно уплотняется, сжимается в точку - такую, в которой вся вода соберется вместе, и, наконец, освободившись, прольется. Любой сахалинец скажет точно - скоро дождь. И все его ждут, потому что тогда давящая влажная духота уйдет, и ей на смену придет свежесть. Будет дождь.

Мы трясемся стоя около часа. Ни поговорить, ни уснуть. Долгая дорога вводит в состояние странной медитации, все кажется таким нереальным. Люди вокруг словно становятся зыбкими и безликими. Я с тоской думаю о доме, о семье. Как они там? Отец, наверное, пьет. Это его безусловный метод защиты. Развод из-за этого шел с ощутимым скрипом, чтобы поговорить с отцом матери зачастую приходилось класть его в стационар на капельницу. Им предстояло поделить три квартиры. Нужны были какие-то походы в инстанции, подписи. Какие-то встречи с юристами, которые отец постоянно пропускал. Я не вникал и вникать не хотел.

Мы выходим. На замусоренной остановке ветрено. Перед нами - внушительных размеров озеро, вернее - лагуна. Оно соединяется с морем узкой протокой в нескольких километрах отсюда. Вода в Изменчивом не очень соленая - с нашей стороны его питает множество грунтовых пресных источников. Говорят, когда-то оно было живописным. Когда-то, но не сейчас. Шашлыки выходного дня, множество отдыхающих, их просьбами - отсыпанная грунтовая дорога. Настоящая клоака. Пахло здесь соответствующе. Весь восточный берег был завален морской капустой, плотным полуметровым слоем, и она перегнивала, активно выделяя в воздух сероводород.

Все вокруг под пасмурным небом было бесконечно серым. В своей отрешенной коме я медленно шел, проваливаясь по колено в морскую капусту. Ноги быстро намокли. На середине пути начался дождь. Я суеверно думал о смерти - как в конце “Достучаться до небес”. Неужели в конце пути я умру?

Мы с Иваном прилично обогнали Артема и Алену. Мокрые насквозь, мы плюхнулись на песок у холодного Охотского моря. Я открыл бутылку, сделал щедрый глоток, и откусил от лимона, скривившись.

- За нас, за люмпен-пролетариат, - сказал Ваня, принявший бутылку. Он чуть приподнял ее в сторону моря, завершая тост. Понемногу наступали сумерки. Холодно было ужасно. Последнее, что я помню точно - я увидел, как в отдалении Артем с Аленой ставят палатку. К нам они не присоединились.

А потом тяжелейшим обухом на меня упало опьянение, выключив память. Я помню немногое. Вот я ору:

- Ваня, дружище, я тебя ненавижу, слышишь! Ненавижу!
- Да пошел, ты, Флак, - громко гогоча отвечал Ваня.

Дождь разошелся в плотный ливень. В какой-то момент я решил пойти в палатку, ноги несли меня неровно. Я упал на предбанник. Потом я узнаю - у Артема с Аленой любовь. Именно по этому Артем высылал нас из лагеря геологов - хотел остаться с ней наедине. Но в ночь похода на грязевой вулкан секса не случилось. Артем с Аленой занялись им впервые за несколько минут до того, как я подмял палатку под себя.

В голове воспоминания лишь вспышками. Артем держит меня за грудки, отбрасывает. Я падаю то ли на камни, то ли на бревно. Он бьет меня ногой по ребрам. Потом поднимает снова, кулак приходится в скулу. Я неистово хохочу. Я кричу: “Ну давай же, убей меня, щенок”. Ваня вторит мне смехом. Все это кажется таким забавным и нереальным. Артем щедро раздает мне тумаки, открывается рана на плече, кровь, перемешанная с водой, попадает на нас обоих.

Я будто бы вижу это все со стороны. А в голове поет Том Йорк из Radiohead: “You do it to yourself, you do. And that's what really hurts”. Это не Артем бьет меня. Это я занят самоистязанием, такая далекая боль будто бы успокаивает меня. Все правильно. Все правильно. Я плохо себя вел, и получил наказание. Все правильно.

Утром я проснулся в луже рвоты, меня окружали рваные куски пережеванных лимонов. Вони не было - дождь смыл все. Я проснулся от холода, меня колотило крупной дрожью. Я поднялся с трудом, корчась от боли. Казалось, мне в ребра забили несколько десятков гвоздей. Стоило только принять вертикальное положение, и меня снова вырвало, желудок в бессилии избавлялся уже лишь от собственного сока - ничего другого внутри меня больше не было.

Я кое-как стянул с себя мокрую, и бесконечно-холодную одежду, и лег, сжавшись в комок, обхватив себя руками… И почувствовал вдруг такую освобождающую легкость. Мою тяжелую, ноющую тупой болью голову вдруг перестало прижимать к земле. Холод будто бы отступил. И я понял, что могу вновь подняться.

Я встал, и увидел самого себя, все еще лежащим на земле, все там же, рядом с мокрой одеждой, ошметками лимонов. Моя кожа была иссине белой, на лице темным пятном неестественно выделялись губы. Глаза были открыты, они неистово зеленели, будто бы светились изнутри, как драгоценный камень, на который падали лучи невидимого внутри головы источника света, и играли в лабиринте изумрудных граней, падали на его плоскости бликами... Я понял, я был мертв, очевидно мертв. Я присел рядом с телом, приподнял с земли дубовую, не гнущуюся и такую тяжелую руку, взял за ладонь. И сказал: “Прости, Флак. Прости меня”.

Это был бред. Я очень сильно заболел тогда. Не помню, как я вновь попал домой к Ване. Помню лишь сильный жар, и бессилие хотя бы сбросить с себя одеяло, под весом которого мне казалось, что я не могу даже вдохнуть. Помню литры пота, которые сошли с меня. Я был уверен - Флак 14-ти лет все же умер где-то глубоко внутри меня, я будто потерял какую-то частичку души. И я скорбел о нем в своем полубреду, полусне. Выныривая из него, я обнаруживал слезы в своих глазах.

В те дни болезни что-то бесповоротно изменилось в моей голове. Я понял, в параллельных мирах мультивселенной, да и здесь, в моей реальности, Флак не только жил, но и умирал уже несчетное множество раз. Что мертвые никуда не ушли. Что они - все еще в моей голове. И вот сейчас я был слаб, а они - сильны. И они впервые начали выбираться оттуда наружу, в мир. Рядом с моей постелью часто стоял совсем маленький мальчик. Тоже я - из моего голодного детства в деревне.

На фотографиях в семейном альбоме, в период конца 90-х, я был болезненно тощ. Есть в деревне было совсем нечего, особенно зимой, когда из погреба на стол попадала лишь перемороженая картошка, морковь, лук - все то, что удалось заготовить за лето. Иногда - соленья, их было немного. И соевое мясо, это был продукт дешевый, он хорошо набивал желудок. Хорошо, но ненадолго. 

Жизнь в деревне была довольно тяжелой. Я помню первую в году по-настоящему сытную еду, которой можно было наедаться вдоволь. Жареные зеленые помидоры. Где-то в начале теплого сезона на стол еще попадали дикоросы - лопух, папоротник, одуванчики. И какие-никакие скупые дары моря - морская капуста и виноград… Но зеленые помидоры были вкуснее всего, так что я мог есть их с удовольствием, и много. В теплый сезон жизнь становилась лучше.

Но зимой я помню, был казалось, вечный, ничем не утолимый голод. Который терзал меня везде, дома, на уроках в школе, на занятиях дополнительного образования по изобразительному искусству, на прогулках с друзьями. В гостях у лучшего друга Пашки и его сестры Олеси. Там становилось совсем невыносимо - их бабушка гостей потчивала лишь чаем, к которому прилагалось одно печенье и одна шоколадная конфета. Аппетит они возбуждали нешуточный.

В глазах у этого тощего мальчика рядом с моей кроватью стоял этот голод. Мне казалось, что он вот-вот накинется на меня, и сожрет, начнет терзать своими еще не до конца поменявшимися молочными зубами.

Приходили и другие, но их я помнил уже не так хорошо. Все они были куда счастливее малыша, и от них не веяло таким нестерпимым холодом. Они сменялись на дежурстве у моей кровати, и приносили лишь дурные сны.

И однажды - не знаю, сколько времени прошло с ночевки у протоки Изменчивого, я все же смог встать. Я встал кое как, схватил свою тетрадь-дневник, и начал писать, повторяя и повторяя одни и те же слова: “Все они не те, все не те, все не те”. Слоги в моей голове начали перемешиваться в жидкую кашу, и попадали на бумагу уже в хаотичном порядке. Это был словно тот самый первичный бульон, из которого родилась жизнь на земле.

Сейчас вот-вот, я чувствовал, тоже должно было что-то родиться. И слоги сложились. “Те-не-сев”. Тенесев. “Тот, кто сеет тени”, продолжил я на листе. И когда я сказал это вслух, в голове возник тот самый образ тощего голодного мальчика. Злого на весь мир. Настолько злого, что потом стало ясно - в свое время он отказался умирать. Победил смерть, и остался жить в моей голове на долгие и долгие годы.