Вода с журавля

Нина Веселова
1.
То был первый переломный момент.
Мне двадцать, я учусь на журналиста. И вдруг начинаю сомневаться в верности выбора. Имею ли я право,  ничего о жизни толком не знающая, поучать других, обнародовать своё мнение?  Нужно бежать с факультета, пока несоответствие не обнаружилось!
В то время нам задали написать пробное эссе, и  после мучительного выбора темы я остановилась на своих деревенских дедушке и бабушке. Думы о них были тогда главной болью в моей душе. Но сумею ли я донести эти чувства до других? И поймут ли меня однокурсники?
Видимо, в те дни во мне и проклюнулся писатель. Но этого не осознала ни я, ни товарищи. Мой рассказик «Старики», прочитанный на занятиях вслух, не взволновал никого…
О том же, что было дальше, пусть расскажет отрывок из давнего, так и не дописанного романа «Годовые кольца».
2.
Я отложила текст и закрыла глаза. Вот и всё…
Воцарилась долгая мучительная тишина.
Когда я вновь взглянула на белый свет, то вместо ожидаемых добрых и тёплых брёвен бабушкиного дома обнаружила холодные стены тесной аудитории. Какие-то далёкие невнятные голоса стали недоумевать, почему повествование разделено на три части, почему образы стариков туманны и вторичны, почему у меня есть то и нет этого…
«Вот и вправду всё, – обречённо подумала я. – Пора забирать документы».
Очень кстати прозвенел звонок. Однокурсники покинули помещение. Шагнула к дверям и я.
– Подождите! – остановила меня преподаватель. Она положила руку мне на плечо и, заглядывая в глаза, сказала: – А вы неплохо написали!
Ноги мои обмякли.
– Но ребята же…
– Они ещё не всё понимают, вы не обращайте внимания! У вас есть то, что нужно для начала: звуки, краски, запахи, детали. Вы хорошо знаете деревню.
– Да что вы! Я ведь и не была там толком!
– А вы поезжайте, обязательно поезжайте! И ещё – читайте. Бунина, например, знаете? «Антоновские яблоки» у него… Фёдора Абрамова – нашего университетского… Ещё в Вологде появился интересный писатель – Василий Белов. Я вам принесу завтра книжечку… Договорились? И пишите. Вы обязательно должны писать! У вас есть главное – сердце… Ну, а что такое случилось?
Я плакала.
3.
В деревню я приехала в январе, сразу после зимней сессии. Начинался 1970-й год.
Несколько дней, заслышав возню в кухне, я убеждала себя подняться – и не могла! Это было как наваждение: в дрёме я окуналась в детство и верила, что мне можно валяться до обеда; а когда я выбегу босиком на волю, то найду в огородце таз с водой; она уже нагрелась на солнце, и в ней можно вымочиться с визгом; а потом на повети я заберу из корзин тёплые яйца и появлюсь с ними в кухне, а улыбчивая бабушка сунет мне в рот блин, смазанный топлёным маслом… Так когда-то было. И теперь всё было так и – не так.
В кухне громыхнул ухват, потом поленья и послышался дедов матюг. Спустя время скрипнула дверь ко мне в залу. Вместе с бабушкой прошмыгнула кошка, задев её за ноги, и старуха присела, шаря вокруг руками.
– Чего ты, баб? – спросила я в тревоге.
– Кажись, кошка чёрная, матка. Ластится, вишь, ко мне, жалиит, что батька зря обругал.
– А чего он?
– Да глухая тетеря! Я ему вечор наказывала этта печку затопить, чтобы тебе вставать теплее. А он в прихожей наладил, почто – не знаю. И слова поперёк не скажи… Как рявкнул на меня: «Залью!» Аж сердце у меня захолонуло. Кы-ыс, кы-ыс…
– Да ладно его!
– Конечно, ладно, дурак он и есть дурак… Буде затопить и тута?
– Да тепло мне, баб! Я дома-то привыкла. У нас бывает, что и пар изо рта идёт утром. А у вас вон даже стёкла чистые, безо льда.
– А мы рябину, вишь, по-за окнам  кладём да калину, вот оне и не леденеют. Бабушка подошла к окну и слепо глянула во двор.
– Ровно кто проехал…
– А тебе видно разве?
– Маненько. На белом-то вижу – черниется когда.
– Это бабы на санях были, – поднялась, наконец, и я.
– На мельницу, поди-ка. Оне зерно таперь мелют.
В залу заглянул дед.
– Завтрикать идите!
На столе в кухне дымился чугунок с картошкой, стояла кринка с молоком, жареный лук на сковородке. Мы с бабушкой сделали топтанку. Старик сидел в прихожей у окна, чинил свои брюки.
– Де-ед, – позвала я, – а ты-то иди!
– Кушай, золотко желанноё моё, – отозвался он. – Я погожу. Таблетки только твои выпил. Спасибо Павлику, что послал. Сдаёт мой желудок-от…
Бабушка ела молча, думая о своём, и вдруг с подковыркой молвила:
– Ба-атьк, солил картошки-ти?
– Солил!
– И пересолил!
– Дак помешать надо, – невозмутимо ответил старик.
– Вот иди и помешай! – сказала она со смехом и сложила руки на коленях. – А я буду, как барыня!
Каждый день я поражалась её способности прощать. Казалось – всё, конец, развод, терпение у обоих иссякло. Вот только как же их дети? Как мы, внуки? Куда мы будем приезжать, если они не помирятся? Но и сносить  т а к о е  невыносимо! А бабушка…
Как-то вечером старик листал журнал «Пчеловодство» – готовился идти на поветь проверять ульи. А бабка сослепу задела ногой дрова у печки, они и сбрякали…Дед покрыл её семиэтажным матом, бабка в ужасе даже перекрестилась. «Уж не с ума ли он сошёл?» – заопасалась, обернувшись ко мне. Я погладила её, успокоила. А наутро дед больной ногой задел в кухне табурет. Бабка чуть блином не подавилась, закашлялась. Однако не оговорила его, только посмотрела на меня потерянно и сказала:
– А вот он меня вчерась матом, матом… Дурак он и есть дурак!
Это было у неё самое страшное и самое бессильное ругательство.
4.
Она измаялась от одиночества с молчаливым стариком и рада была излить мне свои обиды. Многое вспоминала.
Тащит как-то обеими руками тарелку, просит жалобно:
– Посмотри, ба-атьк, кашка али что?
– Посмотри! – рявкнул дед. – Не слепая!
И захолонуло у неё сердце. Уж как не верится ей в его глухоту… Про него скажут – всегда услышит! Да молчит ведь она, не попрекнёт. А он..!
Летом говорила старику: шебаршит на соломе кто-то!
– Кажется тебе! – огрызался.
А когда прибежали в избу котята, загорюнился: куда их девать? Но нет, не признал – права, мол, ты была, матка. Гордый!
– Уж хоть бы овца обошлась, – волновалась как-то зимой бабушка. – Ты мне скажи, как признаки будут. Время ужо.
– Вроде есть…
– Дак веди меня к ей!
– А вроде рано…
Послали утром за ветеринаром. Оказалось: давно овца мучилась, ножками шли ягнята. Так и околела.
Но обидней всего было за поросят. Старики надеялись на приплод, на деньги, и бабушка гоняла старика в хлев ежечасно. Тот заартачился:
– Да будет тебе! Она ещё неделю не разрешится!
Всплакнула бабушка в подушку, но что делать? А ночью на ощупь выбралась во двор. Нашарила поросят уже холодными.
– Из-за них он мне и опротивел хуже собаки! Кобеля своего жалиит, а скотину не берегёт, – причитала она. – Бадью ведь, цельную бадью наложили, восемнадцать штук заморозили!
– Восемнадцать? – поражалась я. – Разве столько бывает?
– И у нас не бывало, да послал Бог. А мы и прошляпили. Олухи царя небесного!
В метельные дни бабушка забиралась на печь, чтобы погреть спину. Дед тогда ложился в прихожей, я молча читала рядом. Устав от тишины и озябнув, старик спрашивал с кровати:
– Метёт на воле-то?
– У меня не метёт! – отзывалась с печи старуха.
Покряхтев, дед вставал и брался щипать лучину для растопки.
– Замёрз, кто на печи? – подковыривала сверху старуха. Старик ворчал себе что-то под нос, не понимая шутки, а она не унималась. – Ты ласково говори!
И заканчивала сама с собой:
– Зверок зверком, так и есть. А я проглотю слово, пожую и проглотю, как мне и не говорили. Молодой обидно было, а теперь хоть наплевать. Живи!
Иногда мы оставляли деда курить в компании с кошками, а сами закрывались в зале и слушали приёмник. Бабушка любила это занятие и подбадривала диктора:
 – Пусть поговорят, зря не скажут.
Она ложилась на кровать и принималась горевать о чужих бедах.
– А вот и неправда! – вскидывалась иногда.
– Что неправда, баб?
– Да вон давеча передавали – если денег у батьки с маткой  много, тогда и детки к ним хорошо относятся.
 – Так это об американцах…
Но она не слышала меня.
– А у нас и мало денег, да дети хорошо относятся. Вот! И не плетите ерунду-то!
Она сердито отворачивалась к стенке и замолкала. Решив, что она уснула, я на цыпочках кралась к приёмнику.
– Не тро-ожь! Слушаю, – останавливала она. – Про ГОЭЛРО мне антересно. Поди ж ты – ГОЭЛРО, налё не выговорить. Думали мы по те годы, что это пустая болтовня. А вона тебе – хвалят Ленина. И то спасибо ему, хоть посидим при лампочке. Батьке газеты читать светло.
На «последние известия» она кликала старика. Тот садился рядом с приёмником и подставлял ухо. В те дни у всех на устах было имя Анджелы Дэвис, и старик ухмылялся тоже:
– Ай да Анжелко, ай да бабёнка! Как она им на суде выдала!
Бабушка не могла не подколоть его.
– Ты, батька, слушай и на ус наматывай, как опасно быть главком-то. Гляди в оба, когда говоришь… Но теперь, – вздыхала она, – коли выпустят её, здоровье ужо подорватое. Хотя… вон Ленин – какую кару переносил, а пожил ведь…
– Когда пожил-то? Где?! – вскидывался дед.
И бабка спохватывалась:
– И то правда, мало. Не дал Бог здоровья Ленину. Всем бы пожить при нём подольше. Посуществовать бы – и то счастье. На пьяниц только погибели нету. А хорошие люди мрут и мрут…
5.
И опять она вздыхала так, словно тяжкий воз втянула в гору. Я знала – о чём, о гибели младшего сына, и не спрашивала, чтобы не бередить рану. Старуха проглатывала близкие слёзы и пыталась забыться в разговоре.
– Прошли золотые денёчки, остались одни лишь мечты… Да нет, и золотых денёчков не бывало. Всё недосуг, недосуг, недосуг. Не сухая, не мокрая билася прежде. Думала, молодость минует – отдохну, да где там! И помереть недосуг будет. Вот таперь ужо готовая, жду. А не идёт смертынька! Ничего не мило мне, не дорого, то рука, то нога, то коленочка вздыхать не даёт, кажный день неможется. А хоть где болит, всё к сердцу валит… Такое моё нонче дело – лежи, как берег, не шелохнись, терпи горе да ешь лук…
У меня дыхание перехватывало в такие минуты. И как у бабушки рождались эти слова, эти сравнения? Я лезла за блокнотом и записывала, записывала за ней целые фразы. Старуха настораживалась, но я затихала на миг, а потом снова осторожно бралась за своё.
– Вот слово-то у меня намечено, а не скажу, – жаловалась бабушка, – буде только похоже получится. Эх, раньше бы я тебе наговорила и писен напела!
Раньше – это до паралича, до гибели сына. Но как же она говорила прежде, если     т а к у ю  речь считала ущербной?! Мне с моей городской усреднённой лексикой впору было провалиться со стыда.
В первые дни я жила в деревенском доме, как иностранка, – завела словарик, чтобы понимать, о чём говорят со мной. И постепенно выучила, что «налё» в устах бабушки означает «даже», «овыдень» – обернуться, съездить за один день, «олондась» – это давно, недели две назад, а «намедни» – совсем недавно, на днях, «отудобеть» означает  поправиться, переболеть, за «поноровить» я сама угадала подождать… Почему мы не употребляем этих слов, думала я. Почему растерял их отец? Или я в городе не слышала их от него, потому что – не слушала? Ведь и здесь, в деревне, три года назад я тоже не замечала ничего особенного.
Приходила к бабушке на беседки старуха Агафья. Ей тоже было под семьдесят, они в один год вышли замуж в Починок, всю жизнь и дружили. Всё бы ничего, да стала Агафья глухая, как пенёк, а поговорить любила. И всякий раз она извинялась:
– Ты уж, Лидьюшка, молчи, а я поговорю, чего знаю.
От неё узнавала бабушка все местные новости: кто из девок на мельнице работает, у кого на ферме телята приболели, что хорошего в магазин привезли.
– Я чую, не родители вздохнули на воле-то? – хотела пристроиться к разговору бабушка.
– Кого? – кричала в ответ Агафья.
– Тьфу на тебя, – незлобиво шептала бабушка, забыв свою образность. – Поди и так знаю, что потепляло… Напиши ей, она читать-то любит.
Я написала на бумажке бабушкин вопрос о погоде. И гостья закивала радостно:
– Да-да-да, мокра нынче зима-то.
– Мокра. А навалит ещё снегу с сидячего кобеля!
– Мне переводить?
– Хоть наплевать, – отвечала бабушка. – Пускай сама брякает.
Агафья, пытаясь угадать по нашим лицам, о чём идёт речь, вставляла:
– А я намедни книжку прочитала про то, как любятся.
– Антересная?
– Кого?
– Расскажи-и, говорю!
Бабушка ложилась на кровать, ладошки под щёку, а Агафья, развязав полушалок, двигала стул поближе и начинала:
– Майор со врачихой познакомились, значит. А она шпиёнка оказалась, бандитка. Большая книга, и всё про их. Во многие земли оне там ездили, не только в Германию. Видать, была она синитаркой, а он ранетый лежал. Один раз и покликал – поди ко мне, хожалочка! Ну, и слюбились оне тут. А она, змеюка, тайну у его выведала и убежала. Спохватился он да за ей. Бежит-бежит, да попойдёт малость. Не одну ночь по лесу шатался, а её нету. Тут к костру-ту и вышел. А там его бандиты каравулили. Вот так…Жутко толстая была книга, а то бы я лучше рассказала.
Бабушка слушала подругу и вздыхала, кивая:
 – С еённым бы толком да не глухой!
Агафья глядела на бабкины губы и поддакивала.
– А внучка-то учится? – спрашивала обо мне. Я писала на бумажке печатными буквами, что я – в университете, что буду журналистом, что сейчас у меня каникулы.
Провожая подругу до порога, бабушка кричала в приставленную к уху ладонь:
– Заходи, побрякаем на пару!
6.
И опять в доме становилось тихо. И вновь я представляла, как пусто будет без меня.
– Ба-атьк, – в нужный час спрашивала бабушка, – поросёнка оделил?
– Тебя жду! – отвечал дед с печки, пуская в потолок дым от самокрутки.
Старуха, покорно проглотив обиду, возвращалась в залу. Сев на кровать, переплетала пальцы рук и тяжко вздыхала.
– Ни-ин, ты дома? – звала, помолчав. Я отвечала из спаленки. – Ступала бы в гости али на телевизер. Почто с нам сидеть?
– Да мне интересно!
– На двор поди, телят посмотри колхозных. Тёту Маню встретишь, так и зови: тёта, мол, Маня, она любит, когда так. Всякий раз поминает, как вы в пруду барахтались. Свиней палками шуганёте – и сами на их место, ровно поросята. Тьфу!
– Правда, что ли?
– Спроси её!
Бабушка ложилась и затихала. А я, натянув валенки и дедову фуфайку, вылетала на улицу. Почему я, действительно, ни с кем ещё не увиделась, не поговорила? Я ведь совсем никого не помню!
Я прибежала на телятник и прокричала в полумраке его:
– Здравствуй, тёта Маня!
В клетчатой шали, с обветренным лицом появилась тётя Маня Шутова, засмеялась.
– Что, городская, по деревне соскучилась?  Али лучше у нас?
– Лучше! – смеялась я тоже. – Здесь можно дать телятам пальцы пососать.
– Так дай!
– А можно?
– Мне-ка твоих пальцев не жалко! – подзадоривала она, готовя пойло.
Телята тянулись ко мне и захватывали руки шершавыми языками.
– Тётя Маня, а где теперь кони стоят?
– Да нигде, – отвечала она. – Это когда дед твой занимался с ними, была конюшня. А сейчас всего два мерина, да и те бросовые.
– Жа-алко…
– Жалко у пчёлки… Приходи, мёдом угощу!
– У деда есть. А где подружка моя?
– Надька-то?
…В беспечном детстве мы с Надей, дочкой тёти Мани, бегали за ягодами и лазили по черёмухам. И носили, как было положено подругам,  одинаковые платья. В тихие закатные часы мы взлетали на повети у Шутовых на качелях и орали свои любимые песни. «Ночью за окном метель, метель, белый беспокойный снег. Ты живёшь за тридевять земель, ты не вспоминаешь обо мне…»
А потом мы встретились в шестнадцать.
– Ты куда пойдёшь?
– В университет, – ответила я просто. – А ты?
Надя поникла почему-то и тронула острую чёлку.
– Я на почте работаю.
Дальше разговор у нас не клеился, с тем мы и расстались. Потом поработала она в клубе, пока не вышла в райцентр замуж за военного…
– Надька-то, нянчится? Да что вы! – уставилась я на тётю Маню.
Вот так вот! Ровесницы уже нашли своё счастье, и только я до сих пор одна.
7.
Печальная возвращалась я в дом.
Там всё было по-прежнему: дед лежал на печи, бабушка – в зале. Тикали ходики. В спаленке за занавеской потрескивали в печи поленья.
– Зачем же ты затопила, баб? Я бы сама!
– А мне всё повеселяе, когда задилье какое. А то болько сердцу…
Я села рядом, и она вдруг начала плакать, вытирая тёмной ладошкой глаза.
– Вспомнилось чего-то… Не против чёрной ночи помянуть бы, а против светлого дня… Как Боренька перед бедой-то, как последний раз приезжал…
Она вдруг успокоилась, будто вновь увидела сына.
– Дрова пилить приехал. Да всё сломя голову, на концерт, слышь, торопился. В аккурат накануне праздника это, революционного. Я у него спрашиваю: «Исть-то хочешь?» Пошла на мост за помидорам. Он говорит: «Подожду, пока согреются». Морозно было. Помидоры-ти и я холодные не буду. Да было там в голбце шесть яичек. По два съили. Потом про жинку заговорили. Хмурый он был. «Брошу», – говорил. «Да как, говорю, с деткам-то, с двумя-то?» – «С пятерым бросают». – «Знамо, говорю, висячего дерева не удержишься. Только по девкам скучать будешь». – «Ну, и за ней мне неколи приглядывать». С тем и уехал…
– Ба-аб…
– А как у меня душа извелась, когда он в детстве краснушкой болел! Вздумать боюся. Болесь-то переходчивая, заразная. Положили его в Кужбал. Вот и начала я бегать к ему.  Уделаюсь по хозяйству затемно и бегу. Погляжу на сонного и назад десять вёрст бегом. Всё боялася, что пробудится, заревит. Синитарки говорили, всё похлёбки домашней просил…
Десять вёрст от нашего Починка до Кужбала автобус пробегает за пятнадцать минут. Тремя годами раньше, появившись в деревне летом, я бросила идею двоюродным – устроить пеший поход туда. Сестры приняли предложение на «ура». И мы протопали десять километров по жаре, довольные и гордые собой. Домой вернулись автобусом. А бабушка…
– Отудобел он тогда? – виноватясь, спросила я.
– Оклемался, слава богу, – не заметила бабушка моего словарного усердия. – Да и то сказать – рос не мельчуховатый, ел всё подряд, что ни подай, вот и здоровье было. Это нынче детки пошли не ровня нашим…
Я прилегла потом, задремала, но вскоре очнулась. Бабушка, кряхтя, вставала с постели. Из-за занавески я видела, как подошла она в вечернем полумраке к сыновнему портрету, погладила его ладошкой и опустилась на колени перед лампадкой.
– Матушка Пресвятая Богородица, – зашептала она. – Упокой душу раба твоего Бориса и ниспошли здоровья его деточкам… Отче наш, иже еси на небеси…
8.
Утром дед, глянув в окно, заметил:
– Решето Саня Долгая несёт из Михалей.
– Ой, – поднялась бабка с лавки. – Надо бы и нам!
Я тотчас выскочила за дверь, на ходу натягивая варежки.
– Деньги-то, доча, деньги! – крикнул с крыльца дед.
– Да будет вам! – отозвалась я уже от калитки, вслушиваясь, как звучат в моих устах деревенские слова.
До Михалей всего километр через лес. Я бежала узким коридором меж елей и любовалась, как играют на солнце молодые снежинки. Морозец лез под пальто.
– Здравствуйте, – поклонилась я в магазине и веником обмахнула валенки. – А мне решета не осталось?
– Вот те на! – всплеснула руками продавщица. – Али нарочно бежала?
– Нарочно!
– Только-только последнее продала, в Суршино унесли.
Я поникла.
– Однако погоди, девка, – вмешался мужик, гревший руки у печки. – Однако я тебе дам адресок, где можно достать.
– Небось в Кужбал погоните?
– Почто туда? Ближе есть. Васька Шутов жаловался, что купил вчера, да от бабы схлопотал. Не надо им.
– Так это ж у нас в Починке!
– У вас!!
Я помчалась назад.
Шутовы вдвоём обедали, глянули на меня из кухни, кивнули и опять ложками забрякали. Я присела на порожке, боясь шагу ступить, – у тёти Мани чистота, половики  новые, яркие. Жду. Хозяева едят, селёдку меж собой нахваливают. Я не обиделась, что не приглашают за стол, знала – не принято. И к моим старикам, бывало, заглянет чья девчушка, посидит молча на лавке и тихо исчезнет. Никого не гнали. Но и дел своих не бросали. Однако молчать было неловко.
– Говорят, решето у вас продаётся, – робко спросила я.
– Да вот купил сам вчера, – оживилась тётя Маня. – А тебе почём известно?
Я объяснила. Шутовы посовещались, поспорили, и хозяйка, облизывая ложку, доложила:
– Ладно, продадим.
9.
Я гордо вручила бабушке решето и, прихватив вёдра, отправилась на колодец. Я ходила всегда на «журавль» – в новом, в который вода подкачивалась насосом, дед брать не разрешал, говорил, пахнет железом. Мне тоже казалось, что вода из «журавля» чище, холодней и слаще. Да и доставать её было интересно: скрипит очеп, опускает в таинственную глубину ведро, и никогда не угадаешь, достигло оно воды или нет. Ну-у?
Я перехватила жердь, рассчитывая на тяжесть…и вдруг вверх с грохотом вылетело пустое ведро…прямоугольной формы! Ноги мои похолодели: оно ведь общественное, и придётся отвечать. Я попыталась придать ему прежнюю округлость, прижав к груди. Получилось не очень, и я торопливо снова погнала жердь вниз: зачерпнуть воды да и бежать! Где-то в бездонной глубине плеснулась вода и… глухой лязг опять потряс колодезные своды. Над моей головой застенчиво качнулась…дужка от ведра.
– Гонится кто? – усмехнулся дед, встретив меня у порога запыхавшуюся.
Я нырнула к бабушке в залу и созналась во всём.
– Эко горе! – неожиданно засмеялась она. – И не бери в голову, не ты первая потопила. Другое повесят.
– Кто?
– Да хоть мы старое подадим, не жаль. Оно ещё послужит, не тужи.
Я успокоилась и стала безмятежно посматривать в окно. Проехал с санями Загар, колхозный мерин, весь коричневый, только грива белая. Давно мне хотелось на нём покататься. И теперь был удобный повод исчезнуть из деревни.
Я рукавицы да ушанку хвать – и на улицу. Запрыгнула в сани, фуфайку натягиваю. Хорошо! Бабы развалились на мешках, только покрикивают да вожжи дёргают: вправо, мол, Загар, ко двору!
Батюшки, а у двора – колодец! А там… там другие бабы ведро прилаживают!
Тут и след мой простыл, никто ахнуть не успел.
Забилась я дома в спаленку, раскрыла книжку, а сама в толк не возьму, о чём читаю, – прислушиваюсь. Полчаса не прошло – дверь распахнулась, и зычным голосом тётя Нина Смирнова, бригадир, зовёт меня:
– Признавайся, Павловна, это ты ведро утопила?
Я вышла, коленки дрожат. И у бабки храбрость куда подевалась – бормочет старая:
– Да как хоть таперя?
– А никак, – улыбнулась вдруг длинная Нинка. – Другое повесили. А мы уж гадали-гадали, кто бы это сумел так. И решили, что только ты, больше некому… Напугалась?
Я жалко усмехнулась:
– Чем вину-то искупать?
– Хошь, дак поехали с нами на мельницу. Потом в Иваново за зерном. Нам работники нужны.
– А можно?
– Почто нельзя? Быстро только!
– Я готовая!
– А поесть! – взмолилась бабка.
Но я уже хлопнула дверью.
10.
Подражая бабам, я развалилась в санях и покрикивала на Загара. А сама улыбалась: едем в Михали по прямушке, снег с ёлок срывается прямо в лицо, полозья шуршат по насту.
 – Ну и нарядили тебя старики! – хохочут бабы, оглядывая моё обмундирование. – Никто не скажет, что городская, своя и своя!
– Так и надо, – зычно комментирует Нинка. – В воронье гнездо попал, по-вороньи и каркай!
– С волками жить – по-волчьи выть, – встреваю и я со своими познаниями.
И вот сани останавливаются возле старой заброшенной церкви.
– Это и есть мельница?
– А не похоже? Заходи! – пригласила бригадир.
Под каменными сводами недвижно висело густое мучное облако – тусклая лампочка едва просвечивала сквозь него. В этом тумане перекликались женские голоса. Потом кто-то подошёл к стене, нажал кнопку, и адский металлический грохот наполнил всё здание.
Тётя Нина прихватила пустые мешки, и мы вышли на улицу.
– Ну, как?
Жмурясь от солнца, я стряхнула с себя белую пыль и выразительно покрутила головой:
– Громко!
– Это ещё что!
– А в Иваново возьмёте?
– Не жаль, выбирай сани и садись.
Я огляделась. У церкви в ряд стояли пять повозок. Пять лошадей нетерпеливо пофыркивали, выпуская из ноздрей клубы пара. Я пошла мимо них, оглаживая тёплые морды. Этот, Ветер, злой, ишь, как косится красным глазом… Эта кобыла худая, не выдержит меня, пожалуй. И вдруг услышала:
– Ты не Павлика ли дочка починовского? Ой, дак иди ко мне, хоть поговорим!
Красивая седая женщина хлестнула свою Чайку, и сани покатили под гору. Оказалось, она училась вместе с моим отцом в начальной школе. Безобразник был? Да нет, как все мальчишки. А теперь он как? Да ничего…
– А вы та самая тётя Шура из Кокуева, у которой жила фельдшерица Галина Ивановна?
– Она самая. А ты откуда знаешь?
– Бабушку она навещает, делает уколы от давления. Всегда чаю с нами попьёт. Всё вас вспоминает. Она ведь замужем теперь?
– Да. Полгодика, как от меня съехала. Всё переживала, что никто её не возьмёт, хромоножку, всё хотела к матери вернуться. А теперь осела у нас, не побежит.
– Нравится она мне. И бабушке.
– Как бабка-то?
– То ничего, то совсем плохо. Умирать собирается.
– Собирайся не собирайся, раньше смерти не помрёшь.
– Всё говорит, хоть бы ещё разок белый свет увидеть, тогда бы и смерть была красна.
– Худо у неё с глазами-то?
– Почти не видит.
– Вот тебе и операция… Н-ну, пошла! Ну!
Чайка, кривя морду набок, прибавила скорость, и снег из-под полозьев полетел нам в лицо. По обе стороны дороги тянулся лес. Тучи наползали издалека. Я лежала, глядя вверх, в небо, и вспоминала всё, что связано с бабушкиной слепотой.
Мой отец привёз свою маму в Ленинград в январе. У неё была катаракта, требовалась операция, и решили, что лучше её сделать в известной глазной клинике. Однако очередь туда была огромная, до мая. Бабушка стала рваться в деревню, но отец не отпустил. И она провела у нас в доме четыре мучительных месяца. Проснётся утром раньше всех, сядет на диван и сидит. «Чего, баб?» – «Думаю…» Потом проводит старших на работу, меня с братом – в школу и снова сидит. Книг ей не почитать. Телевизор не посмотреть. Радио включит, слушает. С нами, ребятишками, много ли наговоришь? То мы за уроками, то на тренировке, то на репетиции… Она радовалась, когда возвращались отец с мамой. В доме становилось шумно. Отец читал вслух газету и комментировал, мама готовила ужин и вспоминала, что случилось важного в цехе. Бабушка оживала, но ненадолго. В старости, наверное, не бывает длительной радости.
Зато нас, детей, бабушкино гостеванье вполне устраивало. Мама в те месяцы часто пекла что-нибудь вкусное. И сделали тогда такую фотографию: бабушка в тяжёлых очках ест домашний торт «наполеон». Солнце освещает её из окна – наверно, уже май, скоро ей в больницу; а торт, похоже, тает, расползается от тепла пальцев, и она сослепу не знает, как с ним совладать…
Много бабушка проглотила за те месяцы таблеток, чтобы выровнять давление. Но напрасно: за неделю до назначенного ей срока больницу вдруг закрыли на капитальный ремонт. Вот и всё. Больше в Ленинград она не поехала. В ноябре погиб её сын, и бабушку хватил инсульт.
Только через год уговорили её сделать операцию в Костроме. Но глаз спасти не удалось. А теперь и второй у неё едва различает свет. Поэтому всё хозяйство висит на старике да на дочерях. Клавдия с Валентиной приезжают со станции прибраться да постирать и дать деду выходной. Но у них у самих дел невпроворот, так что…
11.
– Вставай! – окликнули меня. – Вставай, работница, приехали!
– А где же Иваново? – в недоумении огляделась я.
– Оно и есть, вот!
Посреди поляны, окружённой лесом, стоял покосившийся сарай, и больше – ничего.
– Давай, давайте, бабы, нагружайте, а то стемнеет скоро! – подзадоривала Нинка.
И все разделились на пары: одна держит мешок, другая насыпает в него зерно. Я тоже усердно орудовала ведром. Овёс струями стекал мне в валенки, я то и дело вытрясала их. Потом сдёрнула дедову ушанку: жарко! Бабы тоже распрямили спины, поотдышались. Из другого конца овина меня подбадривали:
– Молодец, городская, не расфуфыристая! На ужин щец чугунок навернёшь, и ладно.
Обратный путь до Михалей показался много короче. За санями скакала чья-то шавка, тявкала на лошадей и задирала лапу у каждой придорожной ёлки. Бабы покатывались со смеху и швыряли ей карамельки.
У церкви-мельницы нас встретил пьяный Вася Чёрный. До обеда он помогал бабам молоть зерно, а теперь стоял, поплёвывая семечки. Мы с женщинами таскали мимо него мешки – раз, другой, третий. Я не выдержала:
– Эй, дядя! А ты чего не работаешь? Поподнимал бы мешочки тоже!
– Эт-то что за цыганка такая? – уставился на меня Вася разбегающимися глазками. – Поч-чему не знаю? Тю-тю-тю…
Он попытался делать мне «козу», но я увернулась. Качнувшись, Вася схватился за ведро.
– Какой с него работник? – сердито сплюнула тётя Нина. – Иди, иди домой, харя бесстыжая!
Вася мотнул головой, будто отгонял муху, и с трудом вымолвил:
– Я д-должен знать, откуда взялась эта я-понка…
– Ну, ты даёшь, Вася! – покатились со смеху бабы. – Какая она японка? Эк у тебя ноне в глазах-то косит, а?!
– Ступай, ступай восвояси, – погладила его по спине тётя Шура. – Будь умницей.
И Вася вдруг покорно потопал в сторону Кокуева.
Солнце уже скрылось, когда бедный Загар, выпучив карие глаза, едва стронул с места сани, – к нам троим подсели ещё три бабы, повалившие в ноги сетки с хлебом.
– Эй, чтоб тебя! – крикнула Нинка, и Загар, прядая ушами, припустил, как мог.
– Там какое кино написано на завтра? – спросила я, заметив на дверях клубика афишу.
– Какие-то «Два Фёдора»… Побежишь?
– Да куда я от стариков?.. Н-ну, Загарушка!
Полозья саней увязали в снегу.
– По прямушке?
– Не проедем!
– Давай, давай!
И опять полетела в лицо мокрая снежная пыль с ёлок. И бабы завизжали, как девчонки.
– Тихо вы, навернёмся!
Загар пучил глаза, косясь на ездоков, и от него валил густой пар. У самой деревни, среди поля, сани всё же накренились и… все очутились в снегу! Мерин испуганно фыркнул и поехал дальше порожняком. А мы хохотали и хохотали, лёжа в снегу, и не замечали, что рядом намокают в сетках ржаные буханки.
12.
В избе было тепло и пахло пшённой кашей.  Шумел самовар, светясь внизу углями.
– Оголодало, золотко моё! – встретил меня дед. – А мы со старухой все глаза проглядели.
– Наработалась – во! – выставила я большой палец.
– Оставайся буде навовсе, – сказал вдруг дед.
– Не городи ерунду-то! – птицей влетела бабушка. – Что она у нас не видала?! Навоз да грязь. А у неё голова-то не для шапки, не для плата. Это мы тёмные бутылки!
Она обернулась ко мне и собрала всю отвагу, чтобы спросить:
– Долго ли погостишь-то?
– Ещё два дня, – сглотнула я.
– О-ох, – хотела взвыть бабушка, но взяла себя в руки. – Понял? – строго обратилась к деду. – Дуй-ко завтра в Нею до врача с ночевой, а то боле не пущу. Мы без тебя устряпаемся.
Поутру дед уехал на станцию. Я поднялась сразу, как за ним скрипнула дверь.
Бабушка в кухне на ощупь чистила картошку. В русской печке первые языки пламени лизали поленья. Ведёрный чугун был пристроен сбоку.
– Дед, что ли, затопил?
– А то кто? С меня теперь большуха никакая. Погляди-ка, ошемёток наоставляла?
Я порылась в чугунке, проверяя картошку.
– Всё чисто, баб, молодец!.. А чего меня не подняла?
– Пожалила… Почто тебе руки портить? Сама, думаю, пошишляю, грязное-то. У тебя, поди, маникура на пальцах-то.
– Да ничего уж не осталось! Дома новую красоту наведу, не беда… Слушай, а давай яблочницу сделаем, а? Ты научишь меня?
– Нехитрая наука. Сварим да потопчем картохи на сковородке, яичко туда толкнём да молочка линём, и в печку. Когда корочкой покроется – вынай!
– А как ты кисель овсяный делаешь?
Бабушка засмеялась вдруг, сотрясаясь всем телом, даже слёзы выступили у неё под очками. Она утёрла их и спросила, всё ещё похохатывая:
– Али в городе и кисель овсяный хлебать будешь?!
– А чего? Отец вон варит. Мне очень даже нравится. С подсолнечным маслом.
Старуха поднялась, вытерла руки о передник и нащупала возле печки берёзовое полено.
– Где-то у самого секач был…
Я нашла в печурке широкий нож и протянула бабушке.
– Может, я помогу?
– Отступись. Руки доведёшь!
Она пальцами нащупывала, сколько надо захватить под лезвие, и с силой проходилась им до конца полена. Скоро на лавке накопилась горсть лучины.
– А зачем она? Печка ведь топится.
– Достань-ка решето, обновим. Я ведь как чуяла, вчерась затворила кисель-от. Вон в чугунке на печи, сыми-ка сюда.
Я подала, и она опрокинула чугун на решето. Из него стала стекать в другой чугун белая густая жижа.
– Полей водицы сюда, маненько…
Бабушка пожамкала рукой размокшие овсяные хлопья и снова показала: полей!
– Белое течёт али как?
Затем посолила содержимое нижнего чугуна и поставила его на шесток.
– Жару помене будет – задвинем в печь. А потом тока мешай да гляди. Как ссядется, сразу тащи, не то жидкий сделается. Вот и вся премудрость. А назавтре…
Она добавила в чугун с мокрым геркулесом сухих хлопьев, линула воды и попросила спички.
– Вот так вот лучинку подожгёшь дома – и туды!
 Она макнула горящие палочки в мутную воду. И они, зашипев, погасли.
– И всё?
– А чего ещё? – довольно засмеялась бабушка. – Ставь чугунок в тёплое место, а завтре – вари.
– А папа чёрную корочку зачем-то кладёт…
– Для кисели…А мне с берёзовой лучинкой больше по мысли. Ровно слаже выходит.
Бабушка нашарила в печурке тряпицу, завернула в неё берёзовую щепу и протянула мне.
– Павлику отвези – от меня подарок. Овёс шибко полезный, пускай варит.
В обед, пока бабушка отдыхала на печи, я навела и понесла в хлев пойло. Свинья чуть не сшибла меня с ног вместе с ведром и визжала, будто её режут. В другой хлевушке подвизгивал ей поросёнок и мордой тоже чуть не опрокинул бадью. Где тут слепой бабке управиться, горько подумала я.
13.
Потом, стараясь не брякать, я принялась мыть пол. В каждый уголочек залезала тряпкой: вспомнила вдруг, как бабушка много-много лет назад стояла у меня над душой и следила, чтобы между половицами не оставалась сухая пыль.
– О-ой, как чи-исто, – сказала бабушка, зайдя в залу, и я от неожиданности вздрогнула.
– А разве тебе видно, баб?
– Конечно, – уверенно ответила она. – И вытерто сухо. Дай Бог тебе здоровья.
Она села на стул и задумалась. А у меня вдруг тревожно скакнуло сердце. Ну что мы всё дома да дома? Ни телевизора, ни другой радости!.. Я пересадила бабушку к окну и спросила:
– Вот посмотри на моё лицо и скажи, что ты видишь.
Она смешно и жалко прищурилась и поводила пальцем возле моего носа:
– Глаза-ти вижу хорошо, черниются. Волосы тоже, брови маненько… А так, – она обвела рукой вокруг себя, – туман, всё туман…
Я поняла, что сейчас она заплачет, и выпалила:
– А знаешь что?
Она напряглась тревожно – в моём голосе были не знакомые ей нотки. Тогда я прижала к себе её голову и прошептала:
– Давай пойдём сегодня в кино, а?
Она замерла… И вдруг оттолкнула меня с чужим окаменевшим лицом.
– Полно-ка Бога гневить!
От стыда и боли я вся вспыхнула. А она сгорбленно добрела до постели, легла и отвернулась к стене.
До самых сумерек я просидела в зале. Глядела в окно. Проехали туда и обратно бабы на санях. Нинка Смирнова проволокла два раза флягу с водой. Протопала мимо Маня Шутова к телятам, помахала мне рукой. А я всё сидела и сидела. Тикали ходики. Бабушка вздыхала. Один раз она окликнула меня. Я промолчала, проглотила слёзы. Тогда она пошептала что-то и снова затихла.
Стало совсем темно. Бабушка повернулась в мою сторону  и молвила примирительно:
– Свет-от зажги…
Я молча щёлкнула выключателем.
Она села на кровати, свесив худые ноги в подшитых укороченных валенках, и спросила обычным голосом:
– Чай-то попить успеем?
– Б-ба..!
Я упала перед ней на колени и уткнулась лицом в  юбку.
Она неумело поласкала меня по голове и сказала:
– В сундуке плат у меня есть большой, в клетку, достань.
Я порылась среди таинственных узелков и нашла нужное. Из чулана принесла плюшевую жакетку, холодную с мороза. Чтобы согреть, прислонила к печке и счастливо потёрлась щекой о её бархатистость.
Только у калитки бабушка засомневалась вдруг:
– Молодая не хаживала, а теперь незрячая пойду! Народ пугать…
– Ба-аб…
Сокращая путь, мы брели тропочкой через лес. На ней и во тьме видны были следы полозьев от саней. Бабушка шагала сзади, угадывая дорогу по моему силуэту. Шла и посмеивалась над собой, и вытирала рукавичкой слёзы под очками. А я молола какую-то чепуху, лишь бы отвлечь её от сомнений.
Перед Михалями начал валить снег, обещая потепление. Залаяли собаки.
Там, на окраине села, меня вдруг охватило беспокойство. Я оставила бабушку брести по наезженной дороге, а сама убежала вперёд. Старенький клуб-изба был виден издалека, но не светился огнями, как ожидалось. Я припустила быстрей, решив, что сеанс уже начался, и вскоре оказалась у крыльца.
На дверях висел огромный ржавый замок. В снегу валялся обрывок афиши с буквами «Два Ф…». Отменили сеанс? Не привезли бобины? Для деревни не странно…
А бабушка, словно почуяв неладное, встала посреди дороги и тянула мне навстречу растерянное лицо.
– Не будет фильмы, да?
Не забыть мне её обречённого голоса никогда!
Всю обратную дорогу мы молчали. Да и о чём было говорить? Сходили..!
– Деду только не скажи, – обронила бабушка единственное.
14.
Чтобы как-то пережить этот вечер, я стала носить воду в баню, благо выползла
из-за туч припухлая луна. Пока прокапывала в снегу тропочку в огородец, пока раз пять сходила на колодец, времени прошло немало.
Вернувшись в дом, я застала бабушку на коленях перед сундуком. Она перебирала свои одежды. Кивнув на тёмно-синее платье, сказала:
– Сестра Вера подарила в женский день. Я давно кубовое хотела. А теперь вздумала поглядеть.
Она поднесла платье к стёклам очков.
– А ты примерь, баб!
Она не сопротивлялась, спряталась в спаленке за занавеску, и в проёме я видела, как обнажились под короткой майкой её сдвинутые коленки, шевельнулась на груди тесёмка с лёгким алюминиевым крестиком.
– Ровно окоротало платье-то, пока лежало, – заохала бабушка, выходя. – И руки торчат, как мутовки. А я думала, как маков цвет буду…
– Да хорошо, баб, правда!
– А наряди пень в красный день, и он хорош будет, – погасше усмехнулась она и вновь склонилась над сундуком.
– Вот они, мои наряды. – Она выложила на постель узелок, бережно развернула серенькое платье, неброский платок и сорочку. – Смертное припасёно. Тапочки вот, Главдя купила. Который год лежат дожидаются… А я ещё по кинам! Прости меня, Господи, грешную!
15.
Наутро она поднялась не в духе. С первым автобусом вернулся дед. Она без причины обругала его, почти не говорила со мной. А я не совалась.
Топилась баня. Наконец дед пришёл и объявил, что всё готово.
– Ступайте буде!
– Не водой несёт! – огрызнулась бабушка. – Там таперь ещё медведь зажарится.
Дед промолчал, порылся в горке, взял полотенце, чистые кальсоны с рубахой и кивнул:
– Дак тогда я пошёл!
– С Богом! – отозвалась я.
Бабушка возилась в кухне.
– Ты подсоби-ко мне самовар наладить, – кликнула меня, – не то придёт и заворчит.
Я вытряхнула из самовара пепел, принесла тушилку и накидала новых углей. На печке нашла лучинку. Скоро в трубе загудела тяга.
Дед вернулся не скоро – мы успели подремать. Рухнув на кровать, он едва смог вымолвить:
– Ой, хорошо, дочень… Там-ади веник на полке…Воды холодной много…
Я вытерла ему полотенцем потный лоб, и он кивнул благодарно.
– Ступайте буде, пока жарко.
– Я сварюсь…
– Матку посылай!
Бабушка в зале уже заворачивала в полотенце свою одежду.
Я вышла за нею на улицу. Был белый день, прорывалось сквозь быстрые тучи солнце. Бабушка перекрестилась у крыльца и, взяв свой подожок, сделала с ним первый шаг. Я тронулась следом, но она, заслышав, обернулась:
– Не ходи! Одна спробую. Ухожи-ти знакомые…
Я осталась у крыльца, а когда она свернула в огородец, дошла до забора и от него наблюдала, как она доберётся. Ветер трепал её юбку, свистел под крышей. Начинались февральские метели.
Сердце не дало долго высидеть дома. Прихватив своё бельё, я зашла в предбанник. Бабка отозвалась тоненько и весело:
– О-ой? Поди-ка скоряе голову мне почухай!
Я быстро скинула с себя всё и, нагнувшись, нырнула в жару.
В мокром тумане белело костлявое изработанное тело. Я нашла мочалку и принялась тереть подставленную мне спину. Бабушка покряхтывала от моих усилий и кивала: ещё, ещё! Потом отдышалась, плеснула себе в лицо холодной водой и заулыбалась:
– А таперь я тебе… Моему Богу пето, да пользы нету. Давай поворожу!
Она нащупала веник, макнула его в горячую воду и стала похлопывать меня им и приговаривать:
– Ехала из-за моря хавронья, везла целый короб здоровья. Тому-сему хлопок, а Нинушке – целый коробок!
Потом я поливала ей голову чистой водой, и она, отфыркиваясь, перебирала редкие волосёнки корявыми пальцами. А мне виделась фотография, на которой бабушка – молодая, и коса у неё большая и толстая, стекает по груди…
16.
До самых сумерек сидели мы потом втроём за самоваром и отирали с лица пот. Дед принёс из чулана мёд, заодно пихнул мне литровую банку с собой. Широким ножом он колол на ладони глыбы сахара и выкладывал кусочки передо мной и бабушкой. Та ухмылялась и шептала:
– За молодой так не ухаживал… Как лиса за бараном!
Мы нацеживали из самовара стакан за стаканом и не могли напиться. Вода была сладкая, с «журавля».
Первой сдалась бабушка. Она без слов завалилась на кровать и поджала ноги. Я накинула на неё покрывало.
– Давай, дед, не будем свет включать, а? Лампу зажжём, как раньше…
Старик кивнул. Я взяла с полавошника семилинейку, тряхнула, чтобы услышать, сколько в ней керосина, и сняла стекло. Вывернутый фитиль вспыхнул весело, и зало наполнилось таинственными тенями на потолке и стенах.
Дед вдруг затянул что-то себе под нос.
– И готов за неё жизнь отдать, – разобрала я. – Бирюзой разукрашу светлицу, золотую поставлю кровать…
Голос у него был дребезжащий, срывался, но старик не унывал.
– На кровати лебяжья перинка и ковёр из душистых цвето-ов. Разукрашу её, как картинку, и отдам это всё за любо-овь…
– Тьфу, – выразительно отозвалась бабушка с кровати. – Будто разучивает писни-то. Молодой не певал!
– Но сомнение  в душу крадётся, что красавица мне не верна. Наказанью весь мир ужаснётся, ужаснётся и сам сатана…
17
Ночью мне снился разбойник, наливавший чай из нашего самовара.
Очнувшись от кошмара, я увидела бабушку стоящей перед иконой. Она была в белом платочке, который светился во тьме, и через десяток не понятных мне слов шептала  моё имя.
Не смея её тревожить, я снова погрузилась в беспокойный сон. Теперь Загар вёз меня через васильки, растущие в снегу. И оказались мы в Ленинграде на Дворцовой площади. Там весь наш третий курс барахтался в фонтане. И кто-то невидимый методично топил нас палкой, как котят. Ребята уходили под воду, потом выплывали. А некоторые не всплывали и покорно шли на дно. Нас становилось всё меньше. И всё больший испуг овладевал оставшимися.
А я барахталась и барахталась, как та лягушка, которая в кринке сбила лапами из сметаны масло… И вдруг вода исчезла. Я оказалась на суше, сама тому не веря. И в руках у меня был мой первый крошечный рассказ «Старики».